ТОТ ЖЕ А. Г. ПОХВИСНЕВ В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ


После смерти поэта, которого здесь же и похоронили в соленом киммерийском песке, Аркадий Гермогенович вспомнил про племянницу и без уведомления направился в Москву. Лиза не порешилась отказать в ночлеге старику, с узелком стоявшему на пороге, а на другой день он, как и всюду, стал уже своим человеком. Он ходил в очереди, штопал чулки, с особым воодушевлением варил на примусе обеды и целый обстоятельный огородик развел на подоконнике. В фанерных ящиках произрастали у него и лук и салат, а пучки сухого укропа, на нитках свисавшие с потолка, что-то знахарское придавали комнате. Лиза не каялась; скоро судьба заплатила ей за доброту Протоклитовым. Комната осталась в единоличном владении Аркадия Гермогеновича. Он перевез сюда книги, сохранявшиеся где-то в провинции, и стал давать уроки латыни каким-то недоучившимся аптекарям. Жизнь его налаживалась... кстати, незадолго перед тем он совсем случайно наткнулся на Дудникова.

Старика давно томило подозренье, что Дудников тоже любил Танечку и, может быть, с большим успехом, чем он сам. И он стал ходить к нему в подвал, чтоб постепенно распутать тайну его прямолинейных и нечестивых намеков. Теперь, когда распались все остальные связи с жизнью, одна эта древняя вражда роднила и сближала соперников. Старики сходились в молчании провести вечер; все было уже сказано. Сидя друг против друга, они до мелочей припоминали Борщню, какою она была полвека назад: дом, выстроенный амфитеатром, ковровые цветники, высокие оранжереи с распятыми на стенах апельсинными деревьями, липовый парк и тенистые сумерки его аллей... Во весь рост передними вставали: Орест Ромуальдович Бланкенгагель в сиреневом халате и с царственными бакенбардами; сын его Эдмошка, тринадцатилетний паренек, прозванный горничными девушками щекотун; управитель Никодим Петрович, горбатенький, похожий на морского конька; Танечка, вся застывшая на полупорыве, точно услышала зов, вкрадчивый и неотвратимый; Спирька... И тут оживала еще одна сцена из развалившегося спектакля.

Шумит непогода, ветер хлопает оторванной ставней. Собаки топочут по нижней террасе и, как из гаубиц, гавкают на тишину. По дому, со свечой в руке, проходит Никодим Петрович. Похвиснев терпеливо ждет: вот-вот слабый желтый луч из замочной скважины прочертит ночной сумрак. Но нет луча, и не дается сон. Не то сторож гремит своей трещоткой, не то сердце... Страшно. По насыпям еще не открытой дороги ездят охранные патрули. В людской живут и жиреют стражники, присланные исправником Рында-Рожновским. В деревнях, наверно, не спят сотские. По всему уезду нехорошо. Где-то поблизости бродит со своей оравой Спирька. Он и с торгашей берет свою долю, что же касается сословий повыше, то он грозится вывести их начисто. Верно, до конца веков будут бродить в приволжских мужиках неугасимые кровинки Пугача... И тут звон, чуть глуховатый и мелодичный, в три разных струны, достигает ушей молодого человека. Он по-своему разгадывает звуки. Танечке тоже не спится; она встала, раздумчиво тронула клавесины. Музыкальная фраза звучит как вопрос. Потом открыла окно. Падая одна на другую, движутся в мраке хлопотливые тени. Осень обдирает дубы и липы в парке, и они кричат, как Марсий в беспощадных руках Аполлона. Небо какое-то забинтованное. Звук повторяется, и Похвиснев почти видит Танечкины пальцы, смутно мерцающие на клавишах...

Предсмертное, оставшееся без кары, признанье Дудникова меняет весь текст пьесы. Новый режиссер, бессильная старческая ревность, перестраивает и крушит мизансцены. Снова Аркадий Гермогенович пробуждается среди ночи. Чья-то рука шарит снаружи по дощатой перегородке, у которой стоит койка Похвиснева. Шорох приближается, и опять хочется думать, что это дворецкий. Но нет, Никодим Петрович спит в своем чулане. Это Дудников, в одних кальсонах, красномордый и самонадеянный, крадется в Танечкин мезонин. Дюймовый слой дерева мешает молодому человеку прокусить эти осторожные шарящие пальцы. Стараясь ступать по краю лестницы, чтобы не скрипели половицы, Дудников удаляется. Танечка встречает любовника на пороге. В потемках руки ищут встречных рук. Нападение Дудникова стремительно. Ночная жуть и близость Спирькина ножа лишь усиливают грубую телесную радость свиданья. И тогда-то нежный струнный звук приобретает новое и страшное объясненье.

— Перестаньте,— мысленно кричит им Аркадий Гермогенович. — Вы не одни, я тут... я слышу все!

То не клавесины, а пружинный матрас звенит над головой. Ковер на полу Танечкиной спальни смягчает звук, но ревность, подобно усилителю, возвышает шорох до вулканического грохота. Аркадий Гермогенович задыхается. «Воздуху!» Он распахивает окно, и тяжелые от ночной росы листья врываются в комнату, к нему на помощь. «Мало...» Раздетый, он бежит наружу.

На крокетной площадке с шипеньем крутится палый дубовый лист, и что-то зловещее есть в его центробежном разгоне. Безумие овладевает ревнивцем, мокрый ветер не отрезвляет его. Забыв о Спирьке, он бредет наугад и свертывает головки каким-то высоким и поздним цветам. Ничем нельзя остановить чужое свиданье. Покорный и иззябший, он возвращается и с головой прячется под одеяло.

Счастливые любовники уже не существовали, но это не доставило удовлетворения третьему, обманутому. Больше того, с уходом Дудникова утерялся последний смысл бытия; Аркадий Гермогенович как-то сморщился и пожух. Непорочная девушка, от которой он не требовал ничего, кроме знания о его любви, и которую он украдкой посвящал в мечтанья Сен-Симона, Фурье и в свои собственные, становилась теперь еще обольстительней. Он начинал постигать, что означает этот затаенный блеск Танечкиных глаз, раскрытых так, точно мир и грешные радости его увидела впервые. Не стоило особого труда расшифровать внезапное исчезновение Дудникова из Борщни и, двумя неделями позже, поспешный отъезд Танечки в Крым... Припадок запоздалого гнева и заставил старика предпринять однажды рискованное путешествие в Борщню, прерванное на середине пути, под Саконихой. Он ехал туда растоптать Танечкину могилу, которую благоговейно, в мыслях своих, посещал целых тридцать лет. Железнодорожную катастрофу он принял за нежелание судьбы, чтобы кто-либо раньше времени прочел ее книги. Он вернулся сконфуженный и притихший, как ребенок, которому погрозили бичом, достаточным сразить и быка...

Подобно всем старикам, он думал, что стоит на пороге старости, когда она оставалась уже позади. Правду говоря, он уже мало понимал в происходящем. Поколение его давно ушло из жизни, и он один, как подопытный экземпляр, оставался посреди шумихи. Все двигалось и перемещалось; одно расталкивало другое, чтоб отступить под напором третьего. Аркадий Гермогенович отправлялся в парикмахерскую помолодиться и заставал на ее месте бакалейный магазин. Примирясь, он решался купить капустки для стариковских щей, и миловидная продавщица посреди фразы превращалась в основательного верзилу в косоворотке. Потрясенный, он выходил наружу, и тут внезапно выяснялось, что можно ехать на автобусе. Какие-то замысловатые силы нарочно дразнили его, чтоб выбежал на площадь и закричал от страха; и требовалось зорко следить, как бы его самого не подменили по дороге. Требовалось ухватиться за кого-нибудь и держаться крепче,— появление Протоклитова на своих горизонтах он приветствовал поэтому как благоволенье самого провидения и своевременное вмешательство потомков.

Таким образом, в несколько сеансов Илья Игнатьич полностью изучил биографию своего гимназического начальства. Выяснилось, что в дни юности они, Похвиснев вместе с Дудниковым, учительствовали в усадьбе некоего Бланкенгагеля, благоустроителя Горигорецкого уезда; что они разъехались, когда Бланкенгагелев сын отправился в кадетский корпус в Петербург; что встреча их произошла только на девятый год,— специальностью Дудникова была история; что через шесть последующих лет он оказался директором гимназии, где Похвиснев преподавал латинский язык; что в эту пору Дудников был женат на дочери видного администратора, имел недвижимость и вел себя вельможей от просвещения; что и впоследствии, став попечителем учебного округа, он держал Аркадия Гермогеновича в черном теле, обходил наградами и в 1906-м чуть не уволил с волчьим билетом, когда тот высказался за отмену форменной одежды для средних учебных заведений; что основой порядка этот сановник считал нравственность, но однажды согрешил из любознательности и лечился два с половиной месяца; что у Николая Аристарховича были две дочери и сын, застреленный при попытке бегства на гетманскую Украину; что его жена в голодный год сгорела от вспыхнувшей керосинки, а дочерей рассеяла судьба по кабакам заграницы; что последнее время он проживал с каким-то опустившимся попом, которого называл печенегом и который умер у него на руках; что этот человек никогда не нищенствовал, был до конца непримирим и...

Любопытство Ильи Игнатьича было удовлетворено в первые же полчаса, но только к концу полугодия он стал испытывать тихое бешенство, когда, забежав якобы на минутку в его кабинет, неутоленный старичок начинал снова и снова разоблачать своего соперника и дубасить его крохотными, бессильными кулачками... Впрочем, он так же охотно распространялся о народной медицине, знатоком которой считал себя, а иногда и о политике. Он, например, порицал уничтожение Романовых. Его ужасала поспешность этого пусть неминуемого исторического акта; ему хотелось пышного суда, криков фанатической нации (по счастью, своевременно обузданной!), пламенной речи прокурора, где красноречие борется со справедливостью, но побеждает великодушие... Однажды, решась поделиться сокровеннейшими опасениями насчет возможного падения Луны на Землю, он набросал перед изумленным Протоклитовым полную картину, как это произойдет. Где-то прочитанная отвлеченная математическая формула Эйлера сочеталась в его рассказе с почти галлюцинаторными видениями. Повествованье сопровождалось аккомпанементом старческих придыханий и многих мимических средств, к каким он прибегал для усиления впечатлений.

В самом сокращенном виде это выглядело приблизительно так:

«...однажды она повернется на каких-нибудь два градуса, и люди заглянут на вторую половинку земного спутника. Кратер Коперника сдвинется к самому краю, и новую черноту, надвинувшуюся из небытия, назовут Морем Внезапности. В действие вступит формула о падающем теле и о притяжении светил. Предисловие к катастрофе растянется на месяцы, и ученым будет время потолковать, в какой степени укорочение лунных суток отразится на многих побочных обстоятельствах человеческого существования. Луна начнет свое паденье по замедленной эллиптической спирали, постепенно ускоряясь и уменьшая круги. Каждую ночь, каждую ночь она будет восходить все крупнее!.. Это будет пора великих открытий, удивительных физических явлений и больших социальных деформаций. Астрономы сделают блестящие наблюдения, не нужные уже никому. Газеты, пока им не запретят говорить об этом, напечатают гипотетические справки о падении первой Луны в доисторические времена, когда родилась Австралия. «Не от нее ли и пошел миф о пенорожденной Афродите?»

Огромный шар, видимый и днем, станет обращаться все стремительнее. И когда край страшного конопатого диска будет восходить над горизонтом, люди испытают то же самое, что и всякий, к кому убийца заглядывает в окно...

«...поражает в улицах количество небритых. Последнему смятению предшествует период растерянности и восстаний. Призывы правительств, чтобы все оставались на местах, не находят отклика; производитель не нуждается в покупателе, и наоборот. Никто не сидит в домах, не варит обеда, не ласкает детей. Человек скидывает с себя все, во что наряжался в предшествующие века. Разум намеренно прячется в дикарство. Возрождаются древние колдовские секты, обожествляющие падучую, распутство и небытие,— образуются новые, сравнимые лишь с эпидемией по быстроте распространенья. Их называют диланиаторы, растерзатели; так будут они определены в специальной папской булле. Они пахнут псиной. Женщин и вина не хватает им. Их линчуют на всех перекрестках; в петлях они висят гроздьями, но их количество увеличивается по мере того, как луна восходит уже среди бела дня, трижды в сутки, пять, восемь раз, в чудовищных фазах, совсем не светясь, ленивая, бугристая громада. Утверждают, что за день она прибывает втрое. Нужно вертеть головой, чтоб осмотреть ее всю. Происходит разговор циников: «Она вступила в атмосферу... вы чувствуете как бы ветерок на лице?» — «О, с нее даже сыплется что-то!..» — «Она как будто даже и воняет?» — «Чего же от нее хотите: труп!» Успокоители на радиостанциях напрасно играют народные танцы на балалайках или тянут гнусавые псалмы...

«...уличные громкоговорители оповестили, что до нее осталось всего восемнадцать тысяч километров. Всего восемнадцать тысяч, полтора земных радиуса осталось до нее. Неслыханные наводнения, следствия приливов, опустошили материки. Газеты перестали выходить. Трижды в сутки по радио публиковались предварительные данные международной комиссии о координатах грядущего события: скорость полета, остающийся срок, место падения. Расчеты колебались в пределах, подрывавших всякое доверие к ним: между безумием и невежеством колебались они. «Они врут! Когда же косинус был равен тангенсу? — фальцетом закричал однажды голос в уличные репродукторы.— Богачи строят летательные аппараты, чтоб не быть на планете в момент столкновенья!..» Впервые мир слушал по радио странную возню, звон разбитого стакана, выстрел и хрипенье у микрофона. Ни одна война, где погребались миллионы, не приводила толпу в такое исступление, как умерщвленье этого простака. Именно убийство безвестного человека подняло низы. «На воздух,— кричали они, громя правительственные кварталы.— Мы тоже хотим на воздух!» (Как будто еще возможно бегство!) На улицах чаще слышна стрельба. Декрет о воспрещении самоубийств в публичных местах не выполняется. Отчаянье воскрешает в памяти всех другую грозную дату, 1456, когда папа Калликст V особой буллой изгнал и проклял комету Галлея; она повернулась и умчалась восвояси, как наскипидаренная... «Слышите, братья? Как наскипидаренная, умчалась она!..» И вот римский первосвященник в сопровождении всего конклава выезжает на автомобилях в Среднюю Европу. Он отслужит здесь экстренную мессу на самом большом, на самом большом поле, какое нашлось на материке,— несколько веков назад Жижка давал здесь бой немцам из своего вагенбурга. Молящиеся, заполнившие все до горизонта, хрипло воют латинское: «Тебя, Бога, хвалим...» Громовым радиоголосом, которому позавидовал бы и Моисей на Синае, папа беседует с Богом. И хотя утверждают, что пресуществление святых даров, залог небесной благодати, произошло на глазах у всех, луна восходит в этот день девятый раз. В девятый раз морда убийцы заглядывает сквозь облачное окно!.. Проносится слух, что диланиаторы снова начали свои убийства. Толпа бежит по полю, переваливаясь через самое себя; гора приливной океанской воды гонится за ними, когда темное тело, подкрашенное с краев закатцем, начинает закрывать небо и неторопливо опускается над полигоном, позади знаменитых пушечных заводов. Опять светят звезды, пронзительные и неподвижные,— «злые живые ангелы, обитающие в пламени, смотрят на мертвых».

«...внезапно новое имя оглушает мир. Слава этого человека образовалась в полчаса. Он доцент хиромантии в Бразильском университете, откуда-то с Балкан родом, с глазами чудотворца и развесистыми усами отставного военного. Ему верят; сильней наркотиков пьянит надежда. По его вычисленьям, небесное тело, достигнув опасной зоны астрономов, разорвется в клочья, как это было со спутниками Сатурна и случится с лунной свитой Юпитера. Кто не устрашится каменного дождя, будет свидетелем единственного в своем роде зрелища. Лишь малая часть Луны, около трети, скользнет по касательной к планете в районе от Гавайских островов до штата Алабама. «...Итак, беречь посуду, детей и ценности держать на руках, продовольствия запасти на неделю. Бодро встретим космическую невзгоду! В крайнем случае планета расколется пополам: науке знакомы такие факты. Полушария будут вращаться одно вокруг другого. Сообщение между разделенными родственниками станет поддерживаться на особых ракето-катапультах, проект которых разрабатывается...» И хотя он допускал даже арифметические ошибки в расчетах, заявление маньяка вызвало целое переселение из Америки, так и не законченное...

«...целую ночь стреляло небо. Падение метеоритов напоминало горькую судьбу Гоморры. Оно сопровождалось пожарами, горными обвалами и потопами библейских масштабов. Вихрем вырывало деревья, многие вещи утрачивали вес. Радио бездействовало, и только один будущий Ной безмятежно спал в арзамасском захолустье. Он был сапожник, его звали Гаврилой. Накануне была получка, и он был выпимши. Удар последовал на рассвете, в Атлантический океан. Пиренейский полуостров обрушился, и воздух над ним как бы воспламенился. Дымящаяся вода, смешанная с огнем из недр, поднялась, хороня нации и государства... Ною померещилось, будто кто-то не очень деликатно обнял его десятью руками и кинул с размаху на дерево, как в большую корзину. Утром он вылез из сучьев и двинулся в поисках своей кадушки, обшитой кожей. Он обошел окрестность, кадушки не было. Опохмелиться было нечем. Он понял так, что за ночь кооперативы закрылись, а заказчики переменили адреса. Земля была нехороша собою: кроме того, горела внутренность и болело вывихнутое плечо. Праотец будущих поколений сел и заплакал. Часом позже он поймал кошку и съел. Через три дня он встретил немолодую женщину с распущенными волосами; она поведала ему, как ангел внушительных размеров охранил ее от ночного погрома. Они поженились. Детишки, восемнадцать человек, почитали рассказы отца про спички, самовар и ружье за откровения всемогущего. Из опасения подвергнуться насмешкам потомков арзамасский Ной не описывал им более важных достижений погибшей цивилизации; великий правнук его, смышленый паренек, без подсказки изобрел колодезный насос... Все получалось очень хорошо. Отсюда пошло священное выражение: «Крути, Гаврила!..»

Выпалив это в один дух, Аркадий Гермогенович изнемог и отвалился назад. Илье Игнатьичу предоставлялось решить на выбор — поэма перед ним, никогда не написанная, или нормальный случай старческой дементности. Так или иначе, стенокардия была налицо: старик слабо стонал и держался за сердце.

— Эге, да вы и фантазер, дядюшка! — ошеломленно заметил Илья Игнатьич и тут же, как врач, порекомендовал воздерживаться впредь от подобных напряжений.— Ишь ведь как вас прорвало...

— Да, из меня трудно что-либо выудить, — сурово и многозначительно откликнулся старик.-— Но эта история принадлежит не мне. Ее автор — Бакунин... А этот человек любил поразмыслить над будущим планеты. К сожалению, он запивал. Поэтому ход мысли его был угрюмый... и, пожалуй, именно общение с ним научило меня быть таким молчаливым!

Илью Игнатьича начинал душить смех; так, через непривычное, даже насильственное ощущение щекотки он медленно приходил в себя. Имя Бакунина в устах Аркадия Гермогеновича всегда настораживало его. Трудно было допустить, чтоб этот знаменитый анархист, участник международных конгрессов и оппонент Маркса, почтенный старик в старомодном сюртуке и с наружностью ересиарха, был способен на такое дурное сочинительство. (Впрочем, чтение мемуарной литературы научило Протоклитова не удивляться разнообразным слабостям великих людей.) В таком освещении Илье Игнатьичу всегда представлялась феноменальным явлением дружба этих двух совсем несхожих людей. И он уже собрался послушать еще что-нибудь такое неопубликованное о Бакунине, когда Лиза, вернувшаяся из театра, позвала их ужинать.

Загрузка...