Сморщенные веки девочки приподнимаются. Радужки её глаз кажутся невероятно чистыми на фоне кожи, стянутой рубцами. Зрачки, сверкнув, отражают лампу дневного света, а затем снова прячутся за редкими пучками ресниц.
Я хватаю её за руку. Длинные пальцы, искривлённые шрамами, походят на паучьи лапки. Я чувствую её напряжение. Чувствую, что она догадывается, зачем я здесь. И больше всего сейчас мне хочется стиснуть обе её искорёженные ладошки. Обнять, прижать к себе покрепче, несмотря на торчащие из вен трубки капельников. Так, чтобы её страхи отступили. Так, будто знала её всю жизнь. Так, как обняла бы её мать.
Глаза девочки снова выглядывают из-под век. Обводят больничную палату и утомлённо захлопываются.
Сухой воздух пахнет кварцем, гноем и невыплаканными слезами. Произношу её имя: громко и настойчиво. В ответ девочка с трудом поводит обгоревшими плечами, показывая, что слышит меня. Рубцы на её коже натягиваются. Кажется, что тонкая плёнка, перепонкой соединяющая шею и ключицу, вот-вот лопнет. Одно лишь радует: ей не больно. При такой глубине ожогов она просто не может чувствовать боль.
— Где мама? — с трудом произносит девочка. — Я скоро увижу её?
— Очень скоро, — выдавливаю я. По спине бежит пот от осознания того, что это правда. Правда, которой больше не могут противоречить врачи этого отделения.
— Я не могу больше ждать. Так хочу её увидеть!
— Я знаю, милая. У вас ещё будет очень много времени.
Девочка смиренно опускает голову, покрытую белоснежной косынкой. Трудно поверить, что когда-то у неё были роскошные косы.
— А ты кто? — бормочет она. — И зачем здесь?
Самое время сказать то, ради чего я пришла сюда. Но как же тяжело решиться. Я ощущаю себя преступницей, приговорённой к смерти, которой дали право на последнее слово. И это чувство выжигает изнутри.
— Можешь ли ты сделать для меня кое-что? — срывается, наконец, с моих губ.
Я чувствую стыд: гнетущий и разоблачающий. Раздевающий до костей. Не столько от воспоминаний, сколько от осознания сакрального смысла просьбы. Когда обречённый вздох девочки тревожит затянувшуюся тишину, мурашки поднимают волоски на коже. И я понимаю: этот ребёнок гораздо сильнее меня. И намного мудрее, чем я могу себе представить.
— Прошу тебя, — продолжаю я, не дожидаясь ответа, — передай маме, когда увидишь её, что я прошу у неё прощения.
— А почему ты сама не извинишься? — наивный и по-детски прямолинейный вопрос летит следом.
— Я уже не смогу, — честно отвечаю я, и стыд снова накрывает удушливой волной.
Изуродованные пальчики дрожат в моей ладони. Мне кажется, что девочка поняла всё. И как я хочу ошибаться! Голубые радужки снова выглядывают из-под век, но на этот раз взгляд девочки кажется затуманенным и рассеянным.
— А вот и мама, — произносит она, устало поглядывая на прозрачную дверь палаты. Коридор за стеклянной перегородкой стерилен и пуст. — Наконец-то!
Я не верю в предзнаменования, но поднимаюсь. Потому что не хочу этого видеть.
— Куда ты? — слабеющим голосом произносит девочка. — Ты же хотела с мамой поговорить.
— Мне пора. Прости.
От белизны больничных стен начинает кружиться голова. С ужасом чувствую знакомую пульсацию в темени, и стараюсь поглубже втянуть воздух. Пячусь к двери, как последняя трусиха, и ловлю себя на том, что боюсь сказать «До свидания». Невероятно: моё железное бесстрашие рухнуло перед маленькой девочкой, что балансирует на грани жизни и небытия.
— Мама! — повторяет девочка. В её голосе слышится радость. — Я так ждала тебя!
Я задыхаюсь. Но не от запаха гноящейся плоти, и не от жары. В палате происходит запретное действо. То, чего нельзя наблюдать. Рядом со мной бродят незримые образы, к которым нельзя прикасаться. Оттого и воздух кажется разреженным и колючим. Потусторонним. Мёртвым.
Распахнув дверь, выхожу в коридор. Теперь я могу дышать. Воздух вливается в грудь живительным потоком, но тревога никуда не уходит. И лишь когда я отвожу глаза от девочки, скрывшейся в ворохе простыней, чувствую облегчение. И я презираю себя за это.
Тишина закладывает уши ватными комками. Лишь одинокое пищание кардиомонитора прорывается сквозь упругий пласт воздуха. Надрывные высокие ноты: пик, пик, пик… Сегодня девочка — единственная пациентка во всём отделении. Боится ли она одиноких ночей, или то, что с ней случилось, гораздо страшнее темноты и образов, которые она скрывает?
Пол под ногами кажется слишком скользким. Холод плитки просачивается даже сквозь подошвы туфель. Отмеряя шаги к выходу, я думаю о том, что мы с девочкой очень похожи. Только ей во много раз сложнее, чем мне. Тысячекратно… Мне есть, чему у неё поучиться.
По мере того, как я продвигаюсь к лестнице, звуки становятся тише. Когда ритмичное попискивание переходит в непрерывный электронный визг, я вздыхаю с облегчением. Маленький камушек откалывается от валуна, лежащего на сердце, и падает в пустоту. И я снова ненавижу себя.
Это она, точно она…
Через считанные минуты в отделении поднимется суета. Так всегда бывает, когда кто-то уходит. Только врачи не поймут, что произошедшее для девочки — лучший исход из всех вероятных. Легче умереть, чем жить с воспоминаниями, которые ей достались. Даже если бы она смогла их обуздать. Даже если бы рубцы на коже перестали напоминать о пережитых кошмарах.
Я знаю это лучше остальных. Воспоминания — моя мёртвая вода. Ни проглотить, ни вырвать. Если только наживую, вместе с сердцем. «Сможешь ли ты с этим жить?» — в который раз спрашиваю я сама себя, но вопрос остаётся риторическим. Силуэты, отпечатавшиеся в памяти, выели во мне глухую пустоту. Вакуум, который не умеет отвечать. Разве что, чужими голосами.
Я открываю дверь на лестницу. Снаружи пахнет хлоркой. Свободный рукав халата дёргается от потоков воздуха, и я заталкиваю его в карман.
Прежде, чем выйти наружу и улететь в суету городских улиц, я замечаю краем глаза два силуэта, что бредут к противоположному выходу из отделения. Женщина и девочка. Поворачиваю голову, следуя за мимолётным видением. Показалось… Лишь краешек белой марлевой занавески тает в упругом свете ламп.
Но в этот момент я понимаю, что справлюсь. Во что бы то ни стало, какой бы стороной ни повернулся ко мне мир. Чем бы меня ни пугали, как бы ни топтали. Даже если в моём теле не останется ни одной целой кости — я смогу с этим жить.