В. Х. Пагмир — один из самых широко публикуемых и популярных авторов, работающих в жанре лавкрафтианских рассказов; из-под его пера вышло несколько сборников под названием «Сны лавкрафтианского ужаса» (Dreams of Lovecraftian Horror, 1999), «Долина Сескуа и другие логовища» (Sesqua Valley and Other Haunts, 2003) и «Грибное пятно» (The Fungal Stain, 2006). Издательство Centipede Press готовит к выходу антологию его рассказов о сверхъестественном.[6]
Разбудило меня хриплое карканье ворон. Я с трудом отлепился от ствола дерева, под которым задрых. Да где я, блин? Я помнил, как решил не возвращаться в реабилитационный центр, сиречь общагу для бывших зэков, где отбывал остаток срока за тройное ограбление банка, после того как оттрубил два года в федеральной тюряге. Думаю, тюремные власти выпустили меня досрочно, впечатленные моим интеллектом и хорошими манерами. Я был первым заключенным на их памяти, который запросил себе собрание сочинений Шекспира в одном томе. Я, понятное дело, никакой не высоколобый; просто меня вырастила женщина, преподававшая литературу и историю искусств в колледже. Одно из самых моих дорогих воспоминаний — это когда в день рождения (мне тогда семь исполнилось) мама сводила меня на потрясающую постановку «Цимбелина»: эту пьесу я хорошо знал, мне ж с младых ногтей на ночь Шекспира читали. Когда я пробегаю глазами знакомые строки или ловлю их на слух, я словно слышу голос матери. Любить шекспировские пьесы — то же, что любить ее.
Ну да, сбился я с пути, грешен. Мама умерла рано, и после того мне было плевать на все. Я связался с «плохими парнями», пристрастился к мелкой уголовщине. Подсел на наркотики, что мои криминальные наклонности лишь укрепило; я уже и не мыслил себе жизни без риска. Срок-то отбыть не проблема. Читай себе хорошие книжки да повышай уровень образования. Но мордовороты и невежественные «терапевты» в реабилитационном центре меня здорово достали, так что в один прекрасный день я ушел искать работу и не вернулся: грабанул магазинчик, прихватив пару бутылок отменного виски, угнал тачку у какого-то слюнтяя и покатил себе куда глаза глядят — ехал, пока бензин не кончился. А после того, спасибо вискарю, все вроде как в тумане. Помню, я куда-то долго топал пешком, потом поднялся на холм, вошел в лесок и остановился передохнуть. Небось так и вырубился под дубом.
Когда я наконец-то очухался, уже сгущались сумерки. Небо еще отсвечивало пурпуром, над горизонтом низко висела оранжевая луна, словно гигантский диск. Мне никогда не нравилось, как луна на меня пялится, так что я в сердцах швырнул в нее пустой бутылкой. Тут я заметил и другой отблеск — движущийся источник света медленно приближался и наконец превратился в фонарь в руках у Иисуса. Этот «Христос» оказался рыжим дылдой с темными пронзительными глазами, одетым в костюмчик из двадцатых годов, судя по виду. Он остановился в нескольких футах от меня; луна в точности за его головой казалась сияющим нимбом, вроде как на картинах Чимабуэ или Джотто{112}. Застонав, я попытался встать и почувствовал, что между ног у меня мокро и разит мочой. Я расхохотался.
— Пьянство, сэр, всегда вызывает мертвецкий сон и обоссатушки, — сообщил я «Иисусу», перефразируя бессмертного Барда{113}.
— Вам нужен кров? — спросил мой спаситель.
— Кров — это было бы клево, добрый человек, — отзываюсь я, с трудом поднимаясь на ноги и изо всех сил пытаясь удержать равновесие.
Джентльмен развернулся и зашагал прочь. Сообразив, что мне нужно идти за ним, я побрел следом, спотыкаясь в густеющей тьме, миновал огромный пруд с низко стоящей водой и, наконец, выступил из-под густых дубовых крон на открытое место. Мы пересекли широкую грунтовку и подошли к двухэтажному строению на гребне исполинского холма. Я поглядел вниз: день угасал, у подножия уже заискрился огнями какой-то городишко. Дом, по всему судя, был примерно той же эпохи, что и одежда моего молчаливого провожатого. Может, во времена сухого закона тут была гостиница с подпольным баром. Иначе зачем бы ему торчать здесь, на холме, так далеко от города?
«Иисус» ввел меня в прихожую с парой стульев и комодом, заставленным изящными безделушками. На второй этаж уводила лестница. Мы прошли сквозь двустворчатые двери в очаровательную гостиную, наполненную, как мне показалось, отборным антиквариатом. Медный канделябр освещал комнату мягким светом, один из диванчиков выглядел особенно соблазнительно. Я плюхнулся на него — и погрузился в мягкую глубину. «Иисус» меня покинул; небось пошел поискать мне смену одежды. Я наклонился к низкому чайному столику перед диванчиком и взял в руки массивный фолиант, переплетенный в красную кожу, — тяжеленный фотоальбом, как оказалось.
Матушка моя преподавала историю искусств и литературу университетским балбесам, так что у нас дом был битком набит роскошными изданиями. Я с упоением рассматривал их еще ребенком, задолго до того, как начал интересоваться текстовыми пояснениями к иллюстрациям. Мама всегда поощряла во мне творческое воображение; уже после того как отец нас бросил, мы частенько играли с ней вместе, пытаясь копировать великие произведения искусства с помощью цветных карандашей, акварели и детского пластилина. (И какой же восхитительно мрачной получилась моя пластилиновая «Пьета»{114}!) Поскольку я от природы ленив, я так ничего и не достиг ни в искусстве, ни в литературе, хотя толика таланта у меня есть. Во мне прелюбопытным, трагическим образом смешались интеллект и беспутство; моим первосвященником стал Оскар Уайльд. Я в равной степени чувствовал себя как дома и в музее классического искусства, и в самой глубокой трясине Злых Щелей{115}. Искусство было одной из моих самых безобидных маний. Так что открыл я этот переплетенный в кожу альбомище и принялся рассматривать фотографии словно завороженный.
Первая из фотографий представляла собою вариацию на тему картины «Дерево с воронами» Каспара Давида Фридриха{116}, вот только вместо самого дерева центральное место в кадре занимал вопиюще тощий старикан с длинными волосами и бородой, в позе, имитирующей Фридрихово дерево. В небе над ним тучей реяли вороны; один уселся на его костлявое плечо. Фотоотпечаток был коричневого оттенка сепии; таких давным-давно не делают.
Я перевернул страницу: следующая фотография оказалась злобной пародией на «Мону Лизу». На ней изображалась ветхая, изможденная старуха; и однако ж в лице ее еще сохранились остатки былой красоты. В свое время она, верно, была обольстительна. От ее дьявольской улыбки у меня мороз шел по коже, равно как и от вида пальцев, что обхватили второе запястье, впившись в иссохшую плоть. Из-под острого ногтя выступила одна-единственная капелька крови: только она и выделялась на фотографии ярким пятном.
На следующей фотографии был «Иисус», он позировал с фонарем, облаченный в платье золотистого шелка, поверх платья был наброшен вышитый плащ; странная корона из металлических шипов венчала его чело. «Иисус» стоял под сенью дубовой рощи и стучал по древесному стволу. В отличие от двух предыдущих снимков, этот был совсем свеженький, цветной.
Я перевернул страницу и при виде следующего фото не сдержал восхищенного вздоха: этот снимок имитировал мою любимую картину, «Ночной кошмар» Фюссли{117}, причем великолепно. Где удалось отыскать существо, как две капли воды похожее на инкуба Фюссли, оставалось только гадать. Однако были в нем и пугающие странности. Злой дух на фотографии казался каким-то недоделанным: у него прискорбным образом не хватало обеих ног и всех пальцев. Одна изувеченная лапа утыкалась в его же подбородок, у самого рта; создавалось впечатление, будто тварь насыщается собственной плотью.
Женщина, на которой восседал демон, была в белом, как и на подлиннике картины, но с темными волосами; они рассыпались, скрывая почти все лицо. В отличие от оригинала, губы ее не изгибались в недовольной гримасе. Над женщиной и ее инкубом, слева от зрителя, в зазор прикроватного полога просунулся лошадиный череп.
Я заерзал на диванчике; нос мне защекотал запашок от мокрых брюк. Чувствуя себя не в своей тарелке, я захлопнул альбом, встал и пошел осматривать комнату. На одной из стен висела громадная картина: дубовая роща под покровом ночи. Над деревьями изогнулось нечто вроде бледной лунной радуги; я вспомнил, что вроде бы видел похожий эффект на какой-то из картин Фридриха. Впечатление создавалось и впрямь жутковатое. Темнеющее пространство испещрили смутные крылатые пятна, я счел их ночными птицами.
Я вдруг почувствовал, что уже не один, и развернулся лицом к вошедшим. Женщина, высокая и хрупкая, была одета в длинное черное платье винтажного шелка, с тугим парчовым воротником, расшитым рельефным золотым и серебряным узором. Изящные руки — в черных кружевных перчатках, черты изможденного лица едва просматриваются сквозь вуаль. Я различал лишь бледные, бесцветные глаза, наблюдающие за мною. Незнакомка стояла позади полуразвалившегося инвалидного кресла, а в кресле устроился инкуб с той самой фотографии, которой я только что любовался. Я всмотрелся в злоехидную, гротескную рожу, отмечая нездоровый цвет кожи, желтые глаза, нос картошкой и росчерки синих вен.
— Добро пожаловать в Призрачный лес, — выдохнул этот недомерок высоким, детским голоском. — Филипп пошел приискать вам одежду. А вам неплохо бы помыться. К спальне Перы примыкает крохотная ванная комната. Ступайте за Перой, будьте так добры.
— Спасибо, эгм…
Я замялся, не зная, как к этому существу обращаться; пожимать изувеченную ручонку мне тоже не улыбалось. Я пригляделся к его правой руке и заметил, что она отличается от той, что на фотографии: на ней было два недоразвитых пальца там, где на снимке — ни одного.
— Эблис Моран, — представился карлик, наклоняя голову.
— Хэнк Фостер, — улыбнулся я.
Безмолвная женщина протянула мне руку и повернулась к двери в углу. Я проследовал за нею в коридор, а затем, сквозь еще одну дверь, — в просторный будуар. Расстегивая пуговицы рубашки, я наблюдал, как она вошла в небольшую ванную комнату, повернула кран и принялась добавлять в текучую воду разнообразные соли из старинных склянок. Я поблагодарил хозяйку, но она, по-прежнему без единого слова, поманила меня внутрь и закрыла дверь. Я попробовал воду — не горяча ли? — затем разделся и влез в ванну. Эффект был мгновенным. Мои блаженные постанывания смешивались с паром: это расслаблялись усталые руки-ноги и грязная плоть. Я едва заметил, как в дверь тихонько вошел «Иисус» с целой охапкой свежей одежды и сложил свою ношу на закрытое сиденье унитаза. Он нагнулся, макнул одну руку в воду, затем другую; поднял их над моей головою и вылил мне на волосы пригоршню воды; я так и замер. А он, улыбнувшись, закрыл кран, поднялся и вышел за дверь.
О’кей, подумал я, надраивая себя мочалкой; я угодил в дом, битком набитый психами и гомиками. Я выдернул пробку, послушал, как, журча, утекает вода, затем вылез из ванны и схватил первое попавшееся полотенце. Осмотрел одежду: вся она оказалась из прошлого десятилетия, но подойти подошла; я посмотрелся в ростовое зеркало и в кои-то веки остался собою доволен: ничего общего с алкоголиком и наркоманом, в которого я превратился после смерти матери.
Толкнув дверь, я вошел в сумеречную спальню Перы. Полумрак частично рассеивали настенные светильники в виде старинных канделябров, где каждую свечу венчала электрическая лампочка. Вся меблировка была выдержана в темных тонах; окно завешивали длинные сине-фиолетовые шторы. Широкую кровать застилало черное покрывало. Молодая женщина покоилась на постели совершенно неподвижно — точно безжизненный прах на смертном одре. Хрупкие руки сжимали кусок крепкой веревки. Я шагнул к кровати и опустился перед ней на колени, словно собирался помолиться за душу опочившей возлюбленной. Я тронул веревку, Пера чуть повернула голову — бледные глаза уставились на меня из-под вуали.
И тут Пера запела: я видел, как губы ее чуть касались кружевной завесы. По спине у меня пробежал холодок. Я узнал песенку из любимой пьесы моей матери.
Я не был уверен, что за реплика следует за песней, потому процитировал ту строку, которую вспомнил:
— Как вам живется, милочка моя?{119}
Пера улыбнулась, подула на вуаль, — лицо мне овеяло нежное, сладостное дуновение. Затем она отвернулась от меня и уставилась в потолок. А я задержал взгляд на висящей над кроватью картине, и в ней тоже узнал одно из самых любимых произведений моей матери: «Офелию» Джона Эверетта Милле{120}. Это отчасти объясняло, почему странная девушка пела такую песню. Я снова оглянулся на Перу: глаза ее были закрыты. Я молча вышел из комнаты.
Я понятия не имел, как пройти в гостиную, — двери были и в том и в другом конце коридора. Но тут мое внимание привлекли звуки музыки, доносящиеся из комнаты по соседству с Периной спальней. Из-за неплотно прикрытой створки тянулся аромат благовоний. Я осторожно толкнул дверь носком ботинка. На полу сидел какой-то коротышка, наигрывая мелодию в египетском духе, простенькую, но выразительную, на лютне с коротким грифом. Я заржал про себя: шибздик здорово походил на венгерского киноактера Петера Лорре{121}: ну прям один в один. Существо по имени Эблис танцевало в такт музыке. Ну, насчет «танцевало», это я, понятное дело, ему польстил, учитывая, что ног-то у бедняги не было. Однако ж держался он на культях не так уж и неуклюже и двигался весьма проворно, а время от времени даже в ладоши хлопал изувеченными ручонками. Заметив меня, плясун недобро усмехнулся, блестя охряными глазками.
Музыка смолкла; Эблис шмыгнул в инвалидное кресло — юрко, точно удирающее насекомое. Музыкант разглядывал меня, не вставая с пола.
— А, новый гость.
— Ага, — отозвался я и тут же поправился: — Вообще-то, нет. У меня машина сломалась. Один из ваших нашел меня спящим вон в той дубовой роще и привел сюда отмыться. Так что у вас здесь такое, гостиница или как?
— Или как. Просто коллекция потерянных душ, можно сказать: подобравшихся случайно — по воле судьбы. — Он пожал плечами и рассмеялся. — То есть старая карга с тебя еще подпись не стребовала?
— Простите?..
Он снова пожал плечами, встал, швырнул инструмент на узкую кровать. Над кроватью висела картина; я подошел ближе, тронул ее пальцем. Масло, не оттиск, хоть полотно лаком и не покрыто. Изображение казалось знакомым, однако вспомнить, чьей кисти работа, никак не удавалось. А особенно меня заинтересовало то, что присевший на постель коротышка как две капли воды походил на модель.
— Вау, да это прямо вы!
— Со временем это я и буду. Я уже утратил три дюйма роста.
Я обеспокоенно покосился на него, а он, поймав мой взгляд, снова рассмеялся.
— Где-то я ту картину уже видел, вот только художника не помню.
— Кокошка{122}. Это портрет одного чахоточного графа, с которым он познакомился в Швейцарии, если не ошибаюсь. Как только у меня лицо стало худеть, я начал расчесывать волосы на пробор. Руки у меня еще не так плохи, как у него, — пока.
Что за бредятина? Да, похоже, меня занесло в гнездо каких-то психов.
— Сходство и впрямь сверхъестественное, — продолжил я.
— Очень точно подмечено. Пойдемте, — промолвил он, вставая и касаясь моей руки. — Вернем вас в общую комнату.
Я выдавил из себя улыбку. Музыкант шагнул к инвалидному креслу и выкатил его в проем. Дверь в комнату Перы так и осталась чуть приоткрытой после моего ухода; сквозь щель я заметил, что она спит на кровати, сжимая веревку. Я проследовал за моим новым знакомцем в гостиную; там нас уже поджидала хозяйка. Она обернулась, улыбнулась мне: это оказалась женщина с фотографии «Моны Лизы». Пусть совсем дряхлая и несколько зловещая, она была как-то противоестественно обольстительна. Ее мелированные волосы ниспадали длинной шелковистой волной; о преклонном возрасте говорили разве что руки да лицо. Карга прижимала к груди книгу — и постукивала по кармазинной коже заостренным ногтем. Она подошла и впилась мне в лицо пронзительными синими глазами, а затем подхватила меня под руку и направила к дивану. На столике перед нами, рядом с фотоальбомом, стояла небольшая чернильница и лежало затейливое старинное перо. Старушенция игриво присела рядом и открыла фолиант: это оказалась регистрационная книга. На одной из пожелтевших страниц в столбик выстроились подписи.
— Вижу, вам счастье изменило, — проворковала дама. Я сардонически хмыкнул.
— Черт, вырубиться и обоссаться, оно мне не в новость, если вы про это. Что до счастья, с этой леди я отродясь не целовался.
Карга глубоко вздохнула:
— Этот дом построили в эпоху сухого закона. Он служил прибежищем для тех, кто вечно в бегах. — Прозвучало это как-то странно, будто старуха рассказывала историю из собственного прошлого.
«Прибежище» — удачное слово, подумал я. Я вгляделся в ее лицо: легко верилось, что в двадцатых годах она была девица что надо. В моем вкусе. Однако что-то в ее словах заставило меня призадуматься.
— А с чего вы взяли, что я в бегах?
— У вас затравленный вид. Вы потерялись и голодны. Мы можем вас приютить. Вам тут понравится… тут занятно.
— Я на мели.
— О, мы найдем вам применение. Ну же! — Старуха указала на колонку имен и взяла в руки перо. — Поставьте свою подпись вот здесь, и мы попросим Оскара подыскать вам комнату. Хм?
Я оглянулся на чувака с внешностью Петера Лорре — небось это Оскар и есть; он хитренько подмигнул мне. Я замялся. Все это походило на какую-то странную двусмысленную игру. Но мысль о комнате вдруг показалась такой манящей. Я ужасно устал и проголодался. А эта безумная хата будет всяко уютнее и занятнее, чем все, к чему я привык за последние несколько лет. Так какого черта? Я потянулся к перу; старуха поднесла его к моему пальцу и молниеносно ткнула в плоть острием. Выступила капелька крови. Проворно и ловко старуха окунула окровавленный наконечник в крохотную чернильницу, затем вложила перо мне в руку. Ноготь ее запачкался в моей крови; карга постучала им по пожелтевшей бумаге.
— Ваше имя, молодой человек. — (Я расписался и вернул перо хозяйке.) — Спасибо… Хэнк, — промолвила она, разглядывая мой автограф. — Вы ведь не против, если я стану звать вас Генри?
— Это будет клево, — заверил я, понимая, что это не просьба.
Внезапно накатила усталость, я зевнул. Парень по имени Оскар тронул меня за плечо. Я встал, проследовал за ним в прихожую и вверх по лестнице.
Комната, в которую меня отвели, маленькая, но изящно обставленная антикварной мебелью, оказалась вполне уютной. Я присел на кровать, нашел ее очень даже удобной и улыбнулся. Оскар направился к приставному столику, заставленному разным выпивоном. Я встал, присоединился к нему, плеснул себе превосходного кукурузного виски в один из низких стаканчиков с толстым дном. И протянул бутылку гостю.
— Нет, спасибо. Мне немного вот этого. — Он взял бутыль с хересом, наполнил свой бокал, пригубил.
Я снова обвел комнату глазами: взгляд мой задержался на картине над кроватью. Я подошел ближе, тронул незаконченное полотно.
— А, — вздохнул Оскар, — ваша картина.
— Никакая она не моя — она просто отвратительна!
Картина среднего размера представляла собою оригинал работы незнакомого мне художника. Основную ее часть занимал задний план, протравленный и загрунтованный, мрачный и по тону, и по сюжету. Изображен был лес; на кряжистой ветке дерева в петле висела женщина — удавка туго охватывала сломанную шею. Темные волосы падали на лицо. Внизу маячили три темные фигуры, поблекшие и неясные, — призраки, не более, набросанные чернилами и акварелью.
А на переднем плане демонстративно усмехалась демоническая тварь: она-то и приковала мой взгляд. Никогда еще произведение искусства не вызывало у меня такого страха; я таращился на полотно — и дрожал от испуга. Наверное, ужаснулся я тому, насколько реалистично выписан был вурдалак: кощунственная алчба, что горела в хищных глазах, пробирала просто-таки до печенок. Кожа на широкой морде с виду казалась жесткой и грубой; во всклокоченных волосах застряли комья грязи. Под зелеными глазами торчал мясистый плоский нос. Толстые губы изгибались, открывая крепкие квадратные зубы. Только эта фигура на картине и была выписана полностью, да так подробно и убедительно, как будто ее рисовали с натуры.
— Это одна из его неоконченных картин, — сообщил Оскар.
— Его?
— Ричарда Аптона Пикмана, из Бостона. Был такой художник — малоизвестный, но в кругах авангардистской богемы репутацию себе снискал просто ошеломляющую. Большинство работ Пикмана были уничтожены его же отцом незадолго до того, как старик покончил жизнь самоубийством в тридцать седьмом году. Это — одно из незавершенных полотен, обнаруженное в старом квартале Бостона, что пошел под снос, — там теперь складов понастроили. В тамошнем старинном здании Пикман, по-видимому, устроил тайную студию. — Осушив бокал, Оскар отставил его на антикварный туалетный столик, что служил заодно и прикроватной тумбочкой, и, выдвинув его единственный ящик, вытащил оттуда старый альбом для набросков. — Я его нашел вместе с картиной в одной лавчонке в Салеме несколько лет назад.
Мы присели на кровать, и я взял истрепанный альбом в руки.
— А вы, значит, из числа его фанатов?
Оскар пожал плечами.
Я медленно листал страницы, заполненные набросками. Пикман обладал превосходной техникой, но вот темы выбирал тошнотворные — такие же жуткие, как это мерзостное полотно.
— Фу, — простонал я, — этот парень был и впрямь одержимым: повсюду ему повешенная женщина мерещилась. Но вот странно: на всех других эскизах он нарисовал сидящих полукругом шакальих тварей, похожих на уродца с переднего плана. Но нет ни одного рабочего наброска с изображением этой троицы, уж кем бы они ни были.
Оскар забрал у меня альбом и, тщательно подбирая слова, промолвил:
— Да, мне кажется, Три Сестры, как я их называю, присутствуют только на этом неоконченном полотне. Единственная завершенная картина маслом висит в книжной лавке в одном долинном городке на северо-западе: великолепная, между прочим, вещица. На ней как раз и изображены эти собаки динго, рассевшиеся полукругом.
Я снова встал и рассмотрел нарисованного вурдалака повнимательнее.
— В жизни не видел таких тошнотворных красок. Просто жуть, одно слово. И как мне прикажете спать, пока эта тварь пускает слюну над моей головой?
— Но признайте, Хэнк, что картина эта уникальная. Пикман следовал забытой ныне традиции смешивать свои собственные пигменты. Эффект потрясающий, согласен.
Оскар небрежно листал альбом, и тут на пол выпала фотография, — верно, ее когда-то засунули между страницами. Я подобрал ее и внимательно изучил страхолюдную физиономию.
— Это он, да?
Мой новый приятель кивнул:
— Снимок сделан незадолго до его исчезновения.
Я присвистнул:
— Черт, с виду он такой же отвратный, как его нетленки. Небось с комбинированной съемкой развлекался. Ну не может же человек так на самом деле выглядеть. Что там у него с происхождением-то?
Оскар забрал у меня фотографию и воззрился на нее с восхищением.
— Я как-то побывал на его выставке в приюте инвалидов в Аркхэме. В проспекте упоминалось, что Пикман происходит из старинной салемской семьи; в его роду якобы даже одна ведьма была, ее на Виселичном холме вздернули, в тысяча шестьсот девяносто втором году.
— А, вот, значит, откуда его идефикс. Повешенная бедолага — это ж его прапрабабка. — Оскар вложил фотографию обратно в альбом и убрал его в ящик.
Глаза у меня слипались. Я зевнул.
— Да вы же с ног валитесь от усталости. В шифоньере есть пижама. Приятных снов.
Нездорово-бледное лицо скривилось в лукавой гримасе, и я тихонько рассмеялся, когда он повернулся в сторону двери. На секунду он замешкался, как будто хотел что-то добавить, да передумал; тихонько отворил дверь и выскользнул из комнаты.
А я подошел к высокому, узкому шифоньеру и обнаружил внутри ярко-желтую пижаму. Беспечно насвистывая, я разделся, швырнул одежду на стул, надел уютное хлопковое ночное белье. Песнь бури приманила меня к единственному окну; я вгляделся в ночь — и глазам моим открылось фантасмагорическое зрелище. Рощу по ту сторону дороги омывал переливчатый лунный свет. Полоса бледного сияния аркой изогнулась высоко над кронами, напоминая сцену, изображенную на картине в гостиной. Я царапнул стекло ногтями, будучи уверен, что лунная радуга нарисована на окне; но никаких чешуек краски не отколупнулось, да и шершавой поверхность не казалась. Снаружи бушевал ветер; в его завываниях я различал далекое обрывочное воронье карканье, как раньше, когда «Иисус» нашел меня под дубом.
Я снова зевнул, отыскал выключатель, вырубил неяркий свет в комнате и забрался в постель. Подняв глаза, я едва различал темную фигуру вурдалака в тусклых лучах, просачивающихся сквозь окно.
— Если приснишься, я тебя на клочки разорву, — пригрозил я пугалу и укрылся одеялом с головой.
Разбудил меня звук, который я принял было за стон ветра, пока не осознал, что доносится он из коридора за моей дверью. Я и вправду слышал какой-то шум или это лишь отголосок сна? Не важно. Мне приспичило по нужде, так что вылез я из постели и побрел в полутемный коридор, надеясь, что на этом этаже туалет найдется. Вижу, из-за узкой двери сочится тусклый свет; подхожу — ага, и в самом деле он. Унитаз оказался прямо-таки реликтовым; чтоб за собою спустить, нужно было дернуть за цепочку. Я подставил ладони под прохладную воду, потом обтер ими лицо, пропустил волосы сквозь пальцы. Освежившись, я вернулся в коридор и, обнаружив еще одну приоткрытую дверь, подкрался к ней и насторожил уши. Внутри кто-то радостно напевал себе под нос, а довольное причмокивание наводило на мысль о кормежке. Я успел проголодаться, так что толкнул носком ноги дверь и оглядел комнату.
Комната оказалось еще меньше моей спальни, мебель в ней почти вовсе отсутствовала. Стены по большей части были оклеены обоями с рисунком в черно-красную клетку, но я заметил, что позади кровати стена просто покрашена красной краской, за исключением большого черного прямоугольника прямо над изголовьем, где во всех прочих комнатах висело по картине. В углу перед комодом стоял высокий старикан с копной растрепанных седых волос. Склонившись над какой-то емкостью, похожей на антикварную форму для запекания, он накладывал в тарелку еду. Он обернулся, улыбнулся мне, и я узнал того самого хмыря с фотографии, имитирующей «Дерево с воронами» Фридриха.
— Входи, Хэнк Фостер, — пропел он высоким гнусавым голосом. — Ты, верно, изголодался. Вот, возьми, а я положу и себе.
— Благодарствую, — отвечал я, взял тарелку и подозрительно изучил перепончатое мясо и картошку, щедро залитые чем-то вроде бешамеля.
Забавный старикашка жестом указал на столик с двумя стульями, где стояло два серебряных прибора и лежали салфетки. Хозяин уселся напротив меня; я заметил, что его широко раскрытые глаза испещрены красными прожилками. Либо он псих, либо здорово обкололся. С вероятностью, и то и другое. Старикан взялся за вилку и нож и принялся аккуратно, изящно нарезать мясо на европейский манер. Чуть не уткнувшись носом в тарелку, я вдохнул аппетитный аромат. Опасливо отрезал ломтик мяса, положил его в рот. На вкус оказалось просто божественно; внезапно ощутив лютый голод, я жадно набросился на еду.
— Вкуснятина!
— Это наш ежедневный рацион; хорошо, что тебе он по нраву. Пока ты здесь, ничего другого не получишь.
Вообще-то, задерживаться я тут не собирался, но поправлять собеседника не счел нужным. По правде сказать, с тех пор как я угодил в этот дурдом, о внешнем мире я, почитай, и не вспоминал.
— А что там со временем?
— Почти рассвело. Хорошо спалось?
— Дрых как бревно.
— Ничего не снилось? Нет? Ах, блаженное забытье.
Он радостно вытаращился на меня, и я, не удержавшись, спросил:
— Друже, что у тебя за дурь-то?
Старикан аж заржал.
— Каким лучезарным светом сияют твои глаза, ха-ха!
Он поднял палец, плавно встал со стула, подошел к мини-кухне, совмещенной с комнатой. Распахнул дверцу буфета, достал стакан, наполнил его водой над небольшой раковиной.
— Запей еду, а потом положи под язык вот это. — Из кармана рубашки он извлек жестяную коробочку, открыл ее и добыл крохотную красную таблетку.
Я взял стакан у него из рук и проделал все, как он велел. Таблетка оказалась безвкусной и растворилась на диво быстро.
— Я б сказал, тебе еще соснуть не помешает. Комната тебе понравилась?
— Ничего так. Вот только чертова картина — гадость та еще.
Старикан просто поулыбался, не двигаясь с места. Я встал и подошел рассмотреть поближе стену позади кровати. Черный прямоугольник меня вроде как притягивал. Мне померещилось, будто в его непроницаемой тьме я различаю какое-то потаенное движение. Красная таблеточка начинала действовать.
— Мама преподавала историю искусств в колледже. Она десять лет назад умерла.
— И ты в мире один-одинешенек.
— Ага, и то-то мне паршиво, — горько ответил я. — Я так обломался, когда она меня бросила, — да, умерла и меня бросила! — что послал к чертям собачьим все свое утонченное воспитание и благие наставления. Я решил: я такой классный, такой крутой, тусуюсь с братвой и хожу по острию ножа. — Голос мой понизился до шепота от жалости к самому себе. — Я думать не думал, что дойду до такого.
Я неотрывно глядел на черный провал в стене и на жидкий кармазин, обтекающий его со всех сторон. Притяжение ощущалось очень явственно. Я качнулся вперед, прикоснувшись к поверхности стены, и засмеялся — рука моя словно погрузилась в какой-то сатанинский сумрак.
— А забористое у тебя зелье, приятель.
— Давай-ка вернем тебя в спальню.
Я отлепил руку от стены и обнял старикана за шею.
— Вы, чудики, напоминаете мне кой-кого из завсегдатаев маминых вечеринок. Ну, типа такие все эксцентричные эстеты. Я тут прям как дома себя чувствую.
Старикан направил меня к двери и вывел в коридор. Но когда мы дошли до моей комнаты, я внезапно уперся и оттолкнул своего провожатого.
— Тебе нужно вернуться в постель, — настаивал он.
— Нет уж, спасибочки. Видеть не хочу ту мерзкую рожу на картине.
— Но ведь это твоя картина, Генри.
Я застыл на месте и воззрился на старикана. Так меня называла только мама. От такого обращения в устах незнакомца я прям прифигел.
— Тебя как звать, приятель?
— Питер.
— Ага. Так вот, слушай, брат, я тут выйду ненадолго, подышу воздухом. Не, все норм, я дорогу сам найду. Спасибки за жрачку.
В лице его промелькнуло выражение настолько странное, что я, рассмеявшись, потрепал старикана по щеке, затем осторожно спустился по лестнице в вестибюль или как бишь его. Заметив, что в гостиной горит свет, я заглянул туда — проверить, не там ли милочка Пера. Может, удастся уговорить ее пройтись со мной вместе.
В комнате никого не было. Неяркий свет словно бы плыл вдоль стен; я было восхитился, но тут почувствовал легкое головокружение и решил присесть ненадолго на уютный диванчик. Глянцевый красный альбом по-прежнему лежал на столе; я сграбастал его и пристроил у себя на коленях. Открыл его на середине — и так и охнул. Это изображение я сразу узнал, ведь репродукция картины прежде украшала мамин рабочий стол. Размытая фотография воспроизводила аллегорический рисунок Густава Климта под названием «Трагедия»{123}. Я обвел пальцем женский силуэт. Оригинал был выполнен углем и карандашом, мелом и золотом. Фигура на снимке в точности воспроизводила позу модели — женщины со зловещей маской в руках. Однако фотография выцвела до бледно-лилового и тускло-серого оттенка, а все очертания смазались. Единственным исключением являлось призрачное лицо женщины: оно прямо-таки светилось белизною. Я едва различал пышную прическу с начесом и томную позу дамы полусвета.
Послышался какой-то шум. Я вскинул голову: Пера вкатила в гостиную Эблиса. Гном был в рубашке без рукавов; при виде его тощих рук, будто у изможденных узников Освенцима, я содрогнулся. Захлопнув альбом, я кое-как поднялся на ноги и поспешил к ним. Глаза у гнома были нездорово-желтого цвета, с покрасневшими веками. Опухшее лицо и нос-картошку исчертили сине-фиолетовые вены. На коленях у Эблиса покоилась продолговатая коробочка.
Я опустился на колени перед креслом.
— Йоу, а ты с какой дури кайфуешь?
Заморгав воспаленными глазками, гном постучал по деревянной коробочке черной культей, торчащей на месте левой руки. Я поглядел на изуродованную плоть — на бесформенный сгусток, словно бы оплавленный в пожаре. Взялся за коробочку, открыл — она оказалась битком набита черно-бурыми косячками. Я вытащил один. Из кармана рубашки коротышка извлек деревянную спичку, крепко сжимая ее двумя пальцами-обрубками. Проворно чиркнул ею по коробочке и протянул мне. Я взял косяк в зубы и наклонился к янтарному язычку пламени. Затянулся, на минуту задержал дыхание, а затем медленно выпустил дым через нос и рот.
Свет в комнате приобрел золотистый оттенок. Я попытался выпрямиться, голова на мгновение закружилась, я отшатнулся назад, столкнулся с молчальницей Перой под вуалью, уцепился за нее и вместе с ней рухнул на пол. И зарылся лицом ей в волосы, жадно впивая аромат ее бледной плоти. Я навалился на нее; Пера не сопротивлялась; напротив, едва ли не замурлыкала. Я припал губами к ее восхитительной шее и потянулся отдернуть с лица вуаль. Разъяренный Эблис выпрыгнул из кресла и кинулся на меня. Обломанный ноготь одного из уродливых грязных пальцев ткнулся мне в лицо, под самым правым глазом, норовя его выцарапать.
С проклятием я набросился на гнома, яростно завопил, попытался подняться на четвереньки. Запах крови ударил мне в нос, во рту ощущался медный привкус. Я вцепился в растрепанные волосы уродца обеими руками и с силой отшвырнул его от себя. Эблис захныкал; я рассмеялся и сплюнул. Комната вращалась и плыла, а вместе с нею и я. Попытавшись встать, я беспомощно плюхнулся на задницу. Надо мной склонилась тень — нет, не тень, благоуханный фантом. Закрытое вуалью лицо придвинулось к моему так близко, что я мог бы попробовать ткань на вкус. Чуткий язычок из-под вуали исследовал субстанцию, запачкавшую мне лицо.
Проснулся я в своей постели, но как туда попал, я не помнил. Что бы я уж там ни заглотил вместе с загадочной «травкой» сморщенного гнома, зелье явно подействовало. Горло всё еще горело, и мозг — тоже. В закоулках разума маячили тени жутких воспоминаний — призраки, которых умом объять не дано. Заслышав под окнами спальни какой-то странный звук, я с усилием поднял онемевшее тело с постели, пошатываясь, добрел до окна и выглянул наружу. В ночи виднелись темные дубы отдаленной рощи и, как мне показалось, фрагмент озаренного лунным светом пруда. А еще — танцующая тень. Тень была одета в черное развевающееся платье, но нагие руки и лицо словно бы впивали разлитый повсюду лунный свет. Прохладный воздух давил на стекло; я открыл окно и высунулся наружу, в сторону рощи. Мой свежий шрам защипало от холода; в голосе ветра я вроде как расслышал колыбельную плясуньи. Это Пера? Она тоже вкусила наркоты и теперь безрассудно резвится там под кайфом, в холодной ночи, пока гроза набирает силу? Капли дождя упали мне на лицо. Я отыскал куртку и вышел из дома.
Я пересек пустынную грунтовку, вступил под сень рощи и направился к танцовщице. Сперва я не понял, что не так с ее лицом, но затем осознал: да на ней же маска, та самая, которую держала в руках женщина на фотографии, основанной на рисунке Климта «Трагедия». Ее шея и руки были обведены золотом, плоть казалась полупрозрачной. В шуме дождя и ветра я слышал, как она тихонько напевает мелодию, напомнившую мне Малера{124}, одного из любимых композиторов матери. Грозовые облака застлали сиявшую еще недавно луну, и однако ж видел я на диво четко: мне еще показалось странным, что одежды женщины не вымокли насквозь и с белой как смерть маски не капает вода. Словно почувствовав, что за ней наблюдают, плясунья застыла неподвижно лицом ко мне, прикрывая ладонями промежность.
Я направился к ней, не сводя глаз с маски, — одна только маска и казалась в ней реальной и осязаемой. Я не понимал, как это мне удается смутно различать деревья и кусты позади нее, почему я вижу сквозь нее. Я уже подошел почти вплотную, я потянулся к маске, к ее глазам навыкате и широкому круглому рту. Нежная полупрозрачная ручка легла в мою и словно бы слилась с моей кожей. Вместе мы взялись за край маски и сняли ее. Я зажмурился: нечто плотное, но мясистое легло мне на лицо.
И тут маску с меня грубо сорвали. Передо мной, держа личину в левой руке, стоял нахмуренный «Иисус».
— Филипп, — произнес я, вспомнив его настоящее имя, и заозирался. — А где Пера?
— В доме, где полагается быть и тебе. По ночам мы в лес не выходим.
— Глупости, она только что была здесь, вот с этой штуковиной на лице.
— Нет. — Филипп швырнул маску в озеро; она мгновение покачалась на воде и канула в глубину. — Возьми меня за руку.
— Э, давай-ка без нежностей, чувак.
— За руку! — приказал Филипп.
Я ухватился за протянутую мне руку и поморщился: пальцы его стиснули мою ладонь мертвой хваткой. Мне так хотелось задержаться, заглянуть в заводь, но мой похититель с силой потянул меня за собою из рощи, под дождь, через дорогу, и наконец втащил в старый мотель. Мы остановились у двери, испепеляя друг друга взглядами.
— Генри, ступай в постель.
— А за Перой ты разве не сходишь? Она ж там насмерть простудится. Да ты наверняка ее видел, она стояла передо мною, рядом с прудом.
— Это была Альма. А теперь спать.
— Блинский нафиг, ты мне не мамочка. Кто такая Альма? — (Пропустив мой вопрос мимо ушей, Филипп развернулся и направился в гостиную; я поспешил за ним.) — Кто такая Альма? Я хочу с ней познакомиться.
— Она поблекла. А теперь в постель.
— Что значит поблекла? Как ее фотография? — Я метнулся к столику и взялся за фотоальбом. Долистал до фотографии, копирующей рисунок Климта, внимательно пригляделся к изображенной девушке — совсем юной. — Ты хочешь сказать, я привидение видел? В игры со мной играть вздумал, ты, урод? Я ведь эту дурацкую маску не выдумал. Отведи меня в ее комнату.
Филипп вздохнул:
— Ты меня утомляешь.
— Да ну? Так вот, мне твои игры не по вкусу. Ладно, не показывай, я сам найду.
Филипп снова вздохнул и протянул руку.
— Оставь эти штучки, миленок. Просто покажи дорогу.
Уж не улыбнулся ли он краем губ? Филипп на мгновение зажмурился, затем повернулся и вышел из гостиной. Я проследовал за ним до конца коридора; там мой провожатый остановился перед двумя дверями, отворил одну и вошел в крохотную комнатушку. Я шагнул к узкой кровати и осмотрел стену за нею.
— Но тут нет никакой картины. Слушай, я кой-что смекнул. В каждой комнате, где я побывал, над кроватью висит картина. Кроме как здесь. Так где же картина Альмы, копия Климта?
— Разумеется, ее забрали в катакомбы.
— Покажи.
Филипп снова улыбнулся краем губ. Мы вышли из комнаты; он открыл соседнюю дверь. Сразу за порогом начинались узкие каменные ступени лестницы. Филипп достал из углубления в стене фонарь, вытащил из кармана зажигалку, невозмутимо зажег фитиль. И, по-прежнему не говоря ни слова, двинулся вниз. Пещера, куда он меня привел, походила на какое-то древнее капище, но обожествлялось здесь искусство. На стенах, подобно предметам культа, висели картины в рамах. Филипп принялся зажигать свечи, а я подошел к каменной колонне, на которой стояла небольшая обрамленная копия картины Климта, великолепно воспроизведенная в цвете.
Я заозирался по сторонам; мне померещилось, что пещера сжимается, словно ее пожирает разрастающаяся тень. Стало трудно дышать, я похолодел от страха — тьма словно бы алчно надвигалась на меня. Хватая ртом воздух, я кинулся к лестнице и, оскальзываясь, вскарабкался наверх. Через какое-то время меня догнал Филипп и закрыл за нами дверь. Он достал из кармана платок, промокнул мне потный лоб. Я раздраженно выхватил у него лоскут и грубо обтер лицо.
— Замкнутое пространство, — пояснил я.
Филипп кивнул с таким самодовольным видом, что мне захотелось его стукнуть. Но я просто прошагал по коридору мимо комнаты Перы в гостиную. На диване устроился Оскар: он как раз убирал в кожаный альбом какую-то фотографию. Я присел рядом и пригляделся: на снимке был запечатлен он сам в образе графа с картины Кокошки. Я забрал фотографию из его неловких рук — бедняга никак с ней не справлялся — и вставил ее в один из пустых кармашков. А затем завладел его кистью и рассмотрел ее повнимательнее, отмечая сернисто-желтый цвет кожи. Лицо его тоже отчасти утратило свои краски, грустные карие глаза глубоко запали, вокруг них пролегли темные круги.
— Что за чертовщина с тобой происходит?
— Древние сотворили свое колдовство.
Я уже собирался расспросить его подробнее, но тут Оскар поднял обезображенную руку и коснулся шрама на моем лице. Ноздри мне защекотал тошнотворный запах разлагающейся плоти — кожи, от которой разило смертью. Сжав эту руку в обеих своих ладонях, я прижал его пальцы сперва к носу, потом к губам. Этот смрад чем-то меня завораживал.
— Ты ужасно выглядишь, — прошептал Оскар, едва я тронул его ладонь языком. И отнял руку. — Плохо спал?
Я горько рассмеялся:
— Слишком много странного творится вокруг. Или мне мерещится; может, всему виной наркота, которой Эблис угостил меня вчера вечером? Или сегодня? Какой нынче день-то?
Оскар не ответил, он резко отдернулся и согнулся в приступе хриплого кашля. Вытащив откуда-то лоскут желтой ткани, больной прикрыл им рот, пока приступ не утих. Когда же он отнял платок ото рта, я заметил на ткани брызги крови.
— Что с тобой не так?
Оскар только отмахнулся:
— Не тревожься за меня, о себе думай. — Насупив брови, он уставился в пространство: не иначе, решал про себя, стоит ли мне довериться и впустить меня в свой мир. А затем встал и улыбнулся мне сверху вниз. — Поспи немного, Хэнк. Видок у тебя никакой.
— Нет, постой! — заорал я, хватая его за руку. — Черт подери, объясни мне, что происходит в этом богом забытом месте. Слышь, я не идиот. Я вижу связь между картинами в комнатах и фотоснимками в альбоме. Так вот, только что я пережил совершенно бредовое приключение с участием «Иисуса»…
Оскар недоуменно зыркнул на меня.
— Ну, Филиппа, — поправился я. — Мне нужно понять, с чем я столкнулся. Объясни.
— Объяснять так утомительно. Понимание приходит со временем, но на самом-то деле ничего не объясняет. Я тебе одно скажу: мы размыли границы между искусством и жизнью, реальностью и сном. И внешний мир, зачастую такой фальшивый и надуманный, до нас касательства не имеет. «Твой лютый недруг, Время»{125} нас едва затрагивает, а отвратительная современность целиком и полностью отвергается. Что там говорил зануда Паунд насчет искусства — «сотворить заново»?{126} Наш эстетический принцип куда более завлекателен: «Сотворить себя!»
По-видимому, на моем лице отразилось глубокое несогласие, потому что Оскар рассмеялся и покачал головой:
— Пойди поспи, Хэнк.
Я проводил его глазами. Его уговоры возымели успех: веки мои внезапно отяжелели. Я вытянулся на диване и закрыл глаза. Этот человек со всей очевидностью нездоров. Туберкулез зачастую считается отжившим заболеванием, современная медицина-де его почти поборола, но я помнил, что читал о совсем недавних эпидемиях в разных регионах земного шара. Инфекция эта очень древняя, ведь туберкулезные бугорки обнаруживали в мумиях, датируемых аж 2000 годом до нашей эры. Мне захотелось посмотреть на фотографию Оскара еще раз: я потянулся за альбомом, пристроил его на коленях и долистал до нужного изображения. Картина-оригинал была вдохновлена пребыванием Кокошки в одном из швейцарских институтов, где художник писал портреты туберкулезных пациентов. Глаза у меня слипались, мысли путались, но я внимательно рассматривал снимок, пытаясь понять, какое отношение он имеет к исходному полотну и как сказывается на состоянии Оскара. Мой новый приятель туманно намекнул на некую связь, но что она такое и как именно работает, оставалось непостижимой тайной.
Я закрыл глаза и уже начал было задремывать. Сознание меркло, мне вспомнился нездорово-сладковатый аромат загнивающей кожи Оскара, восхитительный запах смертности. Слюна заполнила мой рот и закапала на подбородок, я погружался в сон.
Проснулся я в темноте, потянулся на уютном диванчике и тут заметил в комнате какое-то движение. Я поднял глаза и шепотом позвал по имени: «Пера». Она зажгла покосившуюся свечку в подсвечнике, взяла его в руки и поднесла трепещущее пламя к закрытому вуалью лицу.
— Ты заснул не в своей постели. А надо в своей. Иначе не сработает.
Я поднялся, подошел к Пере, забрал подсвечник из ее затянутой в перчатку руки.
— Что не сработает?
Она рассмеялась свистящим смехом: в звуке этом ощущалось нечто нездоровое. Я легонько коснулся ее волос:
— Зачем ты прячешь лицо?
Пера принялась раскачиваться взад-вперед, я ласково приобнял ее за талию.
— Вуаль заграждает меня от мира, от слепящей реальности, — прошептала она. — Ревнивая тьма целует мое тусклое лицо, я пойду замуж за мертвую голову с костью в зубах{127}.
— Ты чушь какую-то несешь, — пробормотал я.
Пера перестала раскачиваться и прижалась ко мне.
Ее прохладное, благоуханное дыхание омывало мое лицо.
— Ты зовешь меня безумной? По-твоему, это помешательство?
Она потянулась к свече, затушила пламя двумя пальцами и опрокинула подсвечник на пол. Забавно, даже без света я видел ее со всей отчетливостью. Ткань вуали защекотала мне лицо: Пера приподняла ее и откинула на темные волосы. Я впился глазами в девичьи черты: кожа ее сияла точно глянцевый фарфор. Неестественная бледность заставила меня заподозрить, что Пера ест мышьяк, как это делали светские модницы в былые эпохи. Я слыхал про горцев южной Австрии, которые потребляют мышьяк в качестве тонизирующего средства, так что у них вырабатывается иммунитет к количествам, которые для обычных людей оказываются смертельны. Мир битком набит фриками, а меня вот занесло в царство мутаций, физических и психических. Тревожило меня одно: я все больше чувствовал себя как дома.
Я уткнулся носом ей в висок, впивая аромат смерти, — в жизни не обонял никого, кто бы будил во мне такие странные желания. Пера внезапно рассмеялась низким грудным смехом, у меня аж мороз побежал по коже.
— Пикман — могучий маг. Ты уже изменился.
Не обращая внимания на ее бессмысленную болтовню, я припал к ее шее, принялся ласкать ее грудь. Ее руки в перчатках обняли мое лицо и развернули к себе. О, как призрачно-бледна она была — настолько, что мне померещилось, будто под просвечивающей насквозь кожей я смутно различаю очертания изящного черепа. Ее пальцы погрузились в мои волосы и крепко сжались. Уста ее дохнули мне в глаза, взор мой застлал туман. Я выпустил Перу и трясущимися руками протер лицо. Когда же я вновь посмотрел на девушку, вуаль была уже опущена. Пера взяла мои ладони в свои.
— В постель, в постель! Пойдем, пойдем, пойдем! Дайте мне вашу руку. Что сделано, то сделано. В постель!{128}
Я поднял ее кисти к губам и расцеловал их.
— Не сейчас. Покажи мне еще какие-нибудь комнаты.
— Для чего бы? — удивилась Пера. Ее интонации наводили на мысль, что рассудок к девушке вернулся. — Комнаты по большей части пустуют.
— Потому что их обитатели поблекли?
— Ах, — промурлыкала она, не трогаясь с места.
Я внезапно почувствовал себя орудием в чужих руках. Высвободив руки, я вышел в прихожую и двинулся вверх по лестнице; молчальница тенью следовала за мною. Поднявшись на свой этаж, я подергал наугад одну из многих дверей, но она оказалась заперта. Зато следующая подалась моему натиску, и я вошел в пустую спальню. Лунные лучи, проникая сквозь окно, тускло подсвечивали картину над кроватью. Я подошел ближе, тронул полотно пальцем. Фигура эффектного красавца показалась знакомой; спустя мгновение я вспомнил и оригинал: тициановский портрет молодого человека в черном, затянутая в перчатку кисть сжимает перчатку, снятую со второй руки{129}. Пера постояла рядом, затем тихонько вскарабкалась на постель и коснулась цепочки с медальоном на портрете юноши.
— Его хотели унести вниз, в катакомбы, но я сказала «нет». Не будет он жить в той мрачной крипте, в прибежище смерти. Правда он красавчик? И такой молоденький.
Пера потянулась к лакированной коробочке на комоде. Открыла ее, извлекла красный медальон, точь-в-точь такой, как у юноши на картине. Поцеловала его, прижала к груди, опустилась на постель и свернулась в позе эмбриона.
Я безмолвно выскользнул из комнаты и вернулся к себе. Разделся, забрался на кровать, встал на колени на матрас и принялся изучать Пикмана. Зеленые песьи глаза твари смотрели на меня словно бы вполне осмысленно: что за нелепость! Когда я наконец-то улегся, этот взгляд преследовал меня во сне.
Я проснулся, в окно лился яркий свет дня. За окном звучали пение и смех. Я сбросил одеяло и сел на постели. На прикроватном столике стояло накрытое блюдо с едой. Я снял крышку; под ней обнаружились кусочки того же самого перепончатого мяса, каким Питер угощал меня раньше. Проголодаться я еще не успел, но подцепил-таки ломтик и принялся жевать. Потом встал, пошатываясь, добрел до окна и посмотрел в сторону дубовой рощи: среди деревьев мелькали движущиеся фигуры. Да эти фрики никак пикник устроили? Сама идея показалась мне слегка зловещей, а значит, соблазнительной; а то я уж и заскучал малость. Я оделся и поспешил на праздник жизни.
Свет дня ударил мне в глаза, и мир вокруг слегка расфокусировался. Я вальяжно пересек дорогу и направился к роще. Большинство лиц были мне уже знакомы, но обнаружились трое, кому я еще не был представлен. Совсем юная девушка с огненно-рыжими волосами, в щегольском платье по викторианской моде, стояла, прислонясь к дереву; что-то в ее позе и в прическе показалось мне знакомым. В нескольких ярдах от нее, у мольберта, стоял Питер; тут же на земле лежал ящичек с кистями и тюбики с красками. Я подошел рассмотреть полотно поближе: в его верхнем левом углу я заметил пришпиленную черно-белую фотографию — совсем маленькую.
— Это не Суинберн, часом?{130} — предположил я, глядя, как старикан копирует крохотный акварельный портрет, соединяя черты поэта с обликом аскетичной девушки под деревом.
Она, нахмурясь, проговорила:
Кто ведает времени ход,
Кто за временем шел вослед?..{131}
— Как скажешь, детка, — откликнулся я; ее надменная манера держаться мне не понравилась. — Итак, ты копируешь, эгм, Берн-Джонса?..
— He-а. Россетти{132}, живописца и поэта. Любопытно, правда, сколь многие художники еще и рифмой владели?
Питер работал кистью умело и ловко, и внезапно меня осенило:
— Эй, так выходит, все те картины над кроватями…
Старикан с деланым смирением наклонил голову:
— По большей части мои. Пикман в твоей комнате — это оригинал. Я, правда, его чуть подправил, чтобы еще больше выделить чудовище.
— Тогда понятно, — весело отвечал я. — Я-то гадал, с какой стати знакомые мне картины выглядят как-то не так. Ты объединяешь модели оригинала со своими собственными натурщиками, вот как сейчас. Это прям круто.
О том, что «подправлять» чужую работу я считаю сомнительной практикой, я не упомянул.
Предоставив художнику заниматься своим делом, я подсел к Пере, которая устроилась на берегу озерца, спрятавшись от солнца под миниатюрным зонтиком.
Пера рассеянно ворошила рукою цветы, рассыпанные у нее на коленях. «Играет роль до конца», — решил про себя я, но, заметив выражение ее лица под вуалью, передумал. Она глядела на меня расширенными, безумными глазами, и читалась в них такая печаль, что даже мне взгрустнулось. Я осторожно взял у нее цветок и кинул его в темную воду.
К нам присоединился Оскар: он уселся у заводи и уставился в ее глубины; черты его нездорового желтого лица словно менялись, приобретая какое-то странное выражение. Я спросил, все ли с ним в порядке; он лишь улыбнулся и пожал плечами, затем погрузил руку в озерцо, зачерпнул горстью воды и вылил ее сверху себе на макушку. Струи растеклись по его лицу. Пера протянула руку и принялась осушать его мокрые щеки перчаткой. Оскар завладел ее ладонью, поцеловал, затем обернулся и уставился на приближающуюся фигуру.
— Госпожа идет, — прошептал Оскар.
Я воззрился на старуху: она дошагала до нас, улыбнулась, держа в руке какое-то похожее на ящик устройство, и направила на нас закрытый объектив. Пера отвернулась, Оскар завороженно глядел, как ведьма снимает с объектива латунную крышку. В кронах над нами закаркали вороны; мне померещилось, что свет дня самую малость померк. Крышка со щелчком встала на место. Безрадостный смех старухи действовал мне на нервы. Мне не нравилось, как она изучающее рассматривает мое лицо, как ставит фотокамеру или что там у нее было на землю, как развязывает черную ленту на шее.
— Пора поиграть, живчики мои, — проквохтала она.
Медленно и неотвратимо все, кроме Перы, бросили свои занятия и подошли к старухе, окружив ее кольцом. Последним встал в круг я — и оказался рядом с Оскаром и женщиной, которой меня еще не представили. Старая карга шагнула к Оскару и завязала ему глаза своей лентой, стянув ее в узел на затылке. Затем вывела его в центр круга и присоединилась к нам.
Браться за руки мы не стали, но все принялись напевать себе под нос, тихо, еле слышно; а хоровод между тем медленно вращался. Мы двигались вокруг Оскара, а он шарил руками в воздухе, словно бы изготовившись ощупывать наши лица. Наконец он прянул вперед и коснулся лица одной из незнакомых мне женщин. Оскар назвал ее по имени; расхохотавшись, она стянула ленту с его глаз. Вороний грай смешался с ее смехом.
Оскар вприпрыжку подбежал ко мне и хлопнул в ладоши:
— Моя очередь выбирать, и я выбираю тебя, Хэнк.
Когда он вытащил меня в центр круга и принялся завязывать мне глаза лентой, я запротестовал.
— Ладно тебе, старик, поддержи компанию, — попросил Оскар.
Я перестал сопротивляться и предоставил ему свободу действий. Я целиком сосредоточился на запахе его желтушной плоти, от которого у меня почему-то разгорался аппетит. Оскар завязал узел и попытался было убрать руки, но я сжал их в своих и поднес к носу и губам. Он позволил мне несколько мгновений наслаждаться этим ароматом смерти, а затем вздохнул:
— Отпусти, будь другом.
Я ощутил, как Оскар отходит в сторону, а затем повсюду вокруг зазвучало тихое пение. Чувствуя себя довольно глупо, я воздел руки и, хотя видеть ничего не мог, зажмурился. Мне показалось, ладони мои источают слабое переменчивое сияние, как будто передо мною вращались мягко мерцающие сферы. Метнувшись вперед, я схватился за чье-то лицо. Воцарилось недвижное безмолвие. Пальцы мои исследовали невидимые черты, ощупывали толстый нос и полные губы, — я их раздвинул и коснулся крупных квадратных зубов. Густая щетина, чтобы не сказать борода, покрывала подбородок. Неужто это Филипп? Он укоротил бороду, а я и не заметил? Я зашарил пальцами по лицу и нащупал рваный шрам под правым глазом; другую мою руку обжигал дыханием рот, дразнящий развязным смехом.
Выругавшись, я сорвал с глаз повязку и испуганно вскрикнул: передо мною, насмешливо каркая, запорхала крылатая тень. Вороньи глаза-бусинки так и впились в мои; птица замахала крыльями — меня словно овеяло ветром. А в следующий миг ворона исчезла — вернулась к своим товаркам в кронах над нами. Я стоял в центре круга и оглядывал лица — все они находились на таком расстоянии, что я никак не мог бы до них дотянуться.
Вдалеке пророкотал гром. Круг распался, знакомцы мои разошлись. Эблис в хороводе не участвовал: он выпрыгнул из зарослей и приземлился рядом с Перой. Она встала, взялась за ручки инвалидного кресла; Эблис вскочил в него, перемещая свое ущербное тулово с помощью рук, словно уродливая мартышка. Я стоял под деревьями и слушал, как в ветвях копошатся птицы. Слышал перестук дождя по коре и листьям; капли просачивались сквозь листву и падали в заводь. Я оглянулся на остальных; они уже перешли дорогу и входили в дом, Оскар придерживал для них дверь. Он немного постоял там один, глядя на меня, затем махнул мне рукой и нырнул внутрь.
Оглушительный раскат грома вырвал меня из пустоты забытья. Я прислонился к дереву и закрыл глаза. Мой обострившийся слух вбирал отголоски грозы и мятущихся теней. Мир прямо-таки бурлил звуками — я такого в жизни не испытывал. Оттолкнувшись от дерева, я прошел мимо пруда и по пути вгляделся в воду, пытаясь понять, что за сферы кружат под самой поверхностью, этакие белесые шары, и как будто следят за мною.
Я пробежал сквозь дождь, нырнул в дом и вошел в гостиную. Огонечки латунного канделябра тускло освещали комнату. Остановившись перед картиной с изображением дубовой рощи, я с интересом присмотрелся к ней. Я заметил, что радуга на самом деле не белая, но скорее являет собою смесь бледно-желтых и зеленых красок. Тот же тускло-зеленый оттенок отсвечивал среди нагромождения бурых туч. Пока я разглядывал картину, перед глазами у меня все странным образом расплылось, нарисованные нагромождения облаков словно бы ожили, взволновались и заклубились; их бледно-зеленые лоскутья словно бы отражали какой-то нездешний свет.
Я отвернулся, протер глаза, прислушался к тихой музыке, что доносилась откуда-то издалека. Я вышел в коридор, миновал закрытую спальню Перы, приблизился к двери в катакомбы и переступил порог. В свете я не нуждался: держась рукою за грубо отесанную стену, я спустился по узким каменным ступеням вниз. Как ни странно, я более не испытывал дискомфорта в темноте и тесноте. Глянув в ту сторону, откуда доносился музыкальный пересвист, я приметил дверной проем, вырубленный в базальте: в проем была вделана невысокая круглая дверца. Под стеною притулилось помятое инвалидное кресло. Приоткрыв дверь, я заглянул в тесную келью.
Внутри на грязном коврике восседал Эблис, смахивающий не то на химеру, не то на троглодита. Перед ним стояла тарелка с едой. Не сводя с незваного гостя глаз, он затолкал в рот кус перепончатого мяса и вгрызся в него больными зубами. В одном из углов стоял Оскар лицом к стене и наигрывал на чем-то вроде флейты. Не обращая внимания на обоих, я подошел осмотреть темную картину над ковриком гоблина. В отличие от всех прочих, она не являлась переделкой чужого творения. На ней всего-то навсего изображался Эблис Моран — в инвалидном кресле, сложивший на коленях руки-культи.
Оскар перестал играть и обернулся ко мне.
— Расскажи мне про Пикмана, — потребовал я.
— Да тут и рассказывать-то нечего. Художник исчез в сентябре двадцать шестого года, так и не сумев добиться успеха в Бостоне.
— А почему он выбирал такие сюжеты?
— Его влекло все макабрическое. Как объяснить почему? Скажи мне, почему Гойя с годами помрачнел настолько, что под конец жизни написал свои «Черные картины»?{133} Что за настроения сподвигли По и Бодлера на их сатанинское мифотворчество? Хм?
— Хватит умничать, расскажи мне про Пикмана.
— Генри, рассказывать тут нечего. К концу жизни он становился все более мрачным, под стать Гойе, возможно отчасти в силу своего фатального невезения, — он ведь не мог ни выставляться, ни продавать свои работы. Людей отталкивал образ зловещего подменыша, который то и дело появлялся на его картинах, — эта его извечная омерзительная тема. Зрителей его искусство просто шокировало.
— Да уж, надо полагать.
— Послушай, я очень занят. А у Эблиса назначена встреча с Госпожой. Доброго дня. — С этими словами Оскар вышел из комнаты, заодно прихватив с собою и старое инвалидное кресло.
Я хмуро покосился на гоблина и снова сосредоточился на его портрете. Огромное полотно в старинной раме казалось вполне законченным. И тут я обратил внимание на руки натурщика, сложенные на коленях: обе культи были вовсе лишены пальцев.
— Мастер Питер написал картину вскорости после того, как меня соткали, — жалобно объяснил гном.
Я поглядел на него сверху вниз.
— Не понимаю, о чем ты.
— Нынче вечером Госпожа пожалует мне новую прибавку. — Эблис просительно потянулся ко мне и заулыбался. — Ты меня не отнесешь?
Я наклонился к нему, и Эблис забрался ко мне на руки. Его крохотные лапки обвились вокруг моей шеи, широкое печальное лицо прильнуло к груди, и внезапно в глазах моих блеснули слезы. Всем своим существом я прочувствовал его одиночество. Я потащил коротышку вверх по лестнице, вынес за порог и усадил в ожидающее там инвалидное кресло. Он поблагодарил меня своим высоким детским голоском и покатил по коридору в гостиную. Я пошел следом. Наблюдая, как этот уродец управляется с креслом, я прокручивал в голове то, что Оскар сказал о Пикмане. Оскар назвал тварь на картинах Пикмана «подменышем». Глядя на Эблиса, я понимал, что такое описание ему идеально подходит: он — тайное дитя, в этом мире никому не нужное.
Я открыл и придержал для Эблиса дверь. Карга восседала за каким-то приспособлением, похожим на доисторическую прялку. Взяв в левую руку влажный кусок плоти, она пристроила его на веретено и пропустила сквозь диковинное устройство. На моих глазах волокнистое мясо вытягивалось и свивалось в блестящую мускульную нить. На столике рядом стояла неглубокая металлическая ванночка, вмещающая целую груду жиловатой ткани. Рядом с этой горой мяса лежал большой серебряный поднос: на него откладывались некоторые куски сотканной плоти, с виду вполне пригодные для употребления в пищу.
Заметив нас, старуха прервала работу и встала.
— А, Генри, добро пожаловать. Опиума хочешь? — Она взялась за трубку, поднесла ее к губам и зажгла содержимое чашечки. Громко вдохнула, прикрыла глаза. — Старая добрая смесь, из Бирмы. Это успокоит твой растревоженный ум.
Не отозвавшись ни словом, я забрал у нее трубку и затянулся. Старуха уселась в кресло рядом с металлической ванночкой и потянулась к гному: тот резво запрыгнул к ней на колени. Карга взялась за тонкие стальные вязальные спицы и с их помощью ловко и споро прикрепила некоторое количество волокнистой ткани к той руке Эблиса, на которой уже торчало два пальца. От этого зрелища меня чуть не стошнило: старуха протыкала спицами плоть, руки ее были забрызганы алым. Эблис не вскрикивал и даже не ерзал; когда же он наконец продемонстрировал мне свою окровавленную конечность, я увидел, что культя обогатилась новехоньким третьим пальцем. Я глубоко затянулся, удерживая дым во рту, и вдруг расхохотался, поскольку понял: я просто сплю и вижу сон.
Снаружи гроза прошла, в небесах развиднелось. Я поднялся на гребень холма, в душе и мыслях у меня царил покой. Уверенность в том, что все это лишь сон, преисполнила меня жаждой приключений, и я зашагал по дороге вниз — к темному, безмолвному городку. На окраине спящего поселения я обнаружил небольшое кладбище, обсаженное ивами, — там царило такое умиротворение, что мне вздумалось осмотреть старые, выветренные надгробия. Неожиданно я услышал что-то вроде негромкого мелодичного причитания. Под ивой, вокруг сложенных горкой камней стояли три женщины в черном. Я никак не мог взять в толк, с какой стати они кажутся мне такими знакомыми, и тут я снова вспомнил, что сплю, так что объяснения этим новым фантомам можно не искать. Я храбро подошел к ним и взял венчавший горку крупный камень. Он казался очень даже настоящим, холодным и тяжелым.
Ближайшая из женщин подошла и взялась за тот же камень. Я вдохнул через нос, надеясь, что почую запах смерти, но желанного благоухания не ощутил. Она и впрямь была призраком. Женщина негромко запела, а поскольку она не сводила с меня блестящих глаз, я решил, что песнь ее обращена ко мне. Забрав у нее камень, я подошел к горке и вернул его на прежнее место.
— В жизни ничего подобного не видел. Наверное, тот, кто лежит под камнями, умер давным-давно?
— Давно, давным-давно, — выпевала женщина.
Она подходила все ближе, а я словно прирос к месту.
Вот она протянула руку и принялась ощупывать мое лицо. Я не отпрянул даже тогда, когда ее ноготь ткнулся мне в шрам и расковырял его заново. Я чуял, как алая влага растекается по моему лицу. Странно, а ведь прежде во сне я никогда не чувствовал запахов, да и прикосновений тоже. Я грубо схватил женщину за руку. Она оказалась вполне осязаемой.
— Что со мной случилось?
— Ты потерялся, а теперь ты нашелся, — вздохнула женщина.
Я оттолкнул ее от себя и снова оглянулся на каменный могильник.
— Для кого ты поешь?
Женщина жестом указала на горку:
— Для нашего предшественника. Для всех тех, которые реют в Призрачном лесу. Для тебя.
Я зажмурился и вдруг расхохотался. Я чувствовал, что кайф постепенно выветривается, но его пока еще хватало, чтобы вообразить, будто я слышу плеск крыл, и шум этот напомнил мне строки из По:
…И крыльями Кондора веют бесшумно,
С тех крыльев незримо слетает — Беда!{134}
Я открыл глаза: я стоял один на кладбищенском дерне. Над моей головой слышался вороний грай: птицы летели к Призрачному лесу.
Я громко присвистнул и вдохнул пропитанный падалью воздух: алчный эфир проник мне в поры и заледенил душу. Какой мягкой казалась земля под ногами! Я рухнул на колени, принялся копаться в ней пальцами, поднес горсть к носу. У меня аж слюнки потекли. Я испытывал неодолимый голод; в темных, потаенных уголках сознания я представлял себе, как разрываю зябкую почву все глубже в поисках еды. Мне вспомнилось странное перепончатое мясо, которое подавали в гостинице. Сейчас я алкал его великим алчением. Я встал, вышел с кладбища и зашагал по дороге вверх, к дому.
Внутри свет не горел, и все-таки, войдя в здание, я видел все на диво ясно и четко. Я собирался пройти прямо к себе, но тут заслышал из гостиной какое-то негромкое бормотание. Я подошел к дверям и неслышно прокрался внутрь. По гостиной расхаживала взад и вперед, что-то невнятно нашептывая себе под нос, одинокая фигура. Затянутая в перчатку рука — два острых ногтя прорвали ткань и торчали наружу — яростно царапала лицо под изорванной вуалью. Как остро чуял я кровь, пятнавшую нежную кожу! Я шагнул к ней, не в состоянии понять, что такое свисает у нее изо рта, пока не подошел почти вплотную. В судорожно стиснутых зубах она сжимала цепочку с алым медальоном — точную копию того, что был выписан на тициановском портрете. При этом она еще и ухитрялась бормотать без умолку.
Я открепил изорванную вуаль; ткань соскользнула на дощатый пол. Рука в перчатке потянулась было к лицу, но я крепко стиснул тонкую кисть, не давая ногтю снова вонзиться в полупрозрачную кожу. Коснувшись пальцами ее губ, я осторожно вынул медальон у нее изо рта, поймав в горсть ниточку слюны. Женщина снова заговорила, и теперь мне удалось разобрать слова.
— Я отличу, где смерть, где жизнь: но он мертвей земли!{135} — Она отняла у меня багряный медальон и покачала им перед нашими глазами. — Зачем живут собаки, лошадь, крыса — а в нем дыханья нет?{136}
— О ком вы говорите, госпожа? Я не нашел его портрета в альбоме. Где его фотография?
Женщина запрокинула голову и уставилась на меня безумными глазами. Высоко подняла руки над моей головой, набросила цепочку с медальоном мне на шею. Одной рукой затянула ее туже. Дыхание у меня перехватило; я впился ногтями в ее запястья и оттолкнул женщину от себя. Захихикав, она бросилась вон из комнаты, я последовал за нею в спальню: она уже зажигала свечу на книжной полке, заставленной всяким хламом. Я заметил, как она дрогнула и покачнулась перед золоченой рамой. Подойдя ближе, я изучил оправленный в раму глянцевый лист бумаги. Поначалу я ничего на нем не видел, но, постояв подольше и внимательно вглядевшись в него при мерцающем свете, я почти различил призрачный, еле уловимый силуэт.
— Это и есть ваш юноша? — спросил я, касаясь рамы. — Это он — молодой человек с картины Тициана?
— Тициан, — фыркнула она, теперь голос ее звучал вполне связно и здраво. — Он был молод, так? Еще девятнадцати не исполнилось. А какой красавчик. Я ношу ему цветы — его сияющему лику. Скоро я явлюсь на его зов. — Она содрогнулась, обняла себя руками за плечи. Обернулась ко мне, подергала себя за верхнюю пуговицу. — Прошу вас, расстегните воротник{137}…
Я помог ей расстегнуться, затем взял свечу, подвел Перу к постели, поставил подсвечник на прикроватный столик. Лицо ее было все в пятнах запекшейся крови: так сильно она себя исцарапала.
— Я быстро, — пообещал я.
А сам пошел в ее ванную комнату, швырнул в миниатюрную фарфоровую раковину маленькое махровое полотенце. Открыл один из латунных кранов и включил холодную воду. А пока ждал, покосился на свое отражение в зеркале. И снова вспомнил, что сплю; иначе как бы мне удалось разглядеть свое лицо в темноте ванной комнаты настолько отчетливо и как это отражение могло быть моим? Я не видел себя с тех пор, как попал в мотель, так что щетине удивляться не приходилось. Но с какой стати она так густа и отчего лицо у меня такое широкое? Неужели эти толстые губы — мои, как и эти крупные квадратные зубы, прямо-таки торчащие изо рта?
Нет, это все какая-то безумная галлюцинация, ведь только во сне мой облик может настолько измениться, чтобы уподобиться вурдалаку с картины Пикмана. Мне вспомнился Оскар — как две капли воды похожий на фигуру с полотна над его кроватью. Это всего-навсего бред сумасшедшего. И все-таки, когда я взялся за полотенце и отжал его, я ощущал прохладную влагу живо, как наяву. Вернувшись к Пере, я смыл с ее лица запекшуюся кровь. Она сидела на постели и неотрывно глядела на пламя свечи. Когда я закончил, она взяла у меня полотенце и прижала его к шраму у меня под глазом. Наши уста почти соприкасались, я чуял ее дыхание.
Выронив полотенце на пол, Пера приподняла подсвечник, удерживая его между нашими губами.
— Задуть свечу, — прошептала она. — Потом — задуть свечу{138}…
Мокрым от слюны языком я лизнул и затушил крохотный огонек. Взял подсвечник из ее рук, отставил на столик, потянулся расстегнуть последние пуговицы на ее рубашке. Мы сидели в глубокой темноте, и однако ж я видел ее вполне отчетливо; мне даже казалось, я способен разглядеть под тонкой кожей очертания черепа. Мы одновременно откинулись назад. Пера взялась за медальон у меня на шее и произнесла чье-то имя. Я жадно, нетерпеливо обнял ее тело и закрыл глаза. Я грезил сквозь грезы, и грезились мне темная кладбищенская земля и трупы, в ней погребенные. Какой пряный и острый запах исходил от почвы и ее обитателей! С этим ароматом смешивалось сладкое благоухание безумной девы в моих объятиях.
Когда же из ее окна на меня упал первый луч солнца, Перы рядом не было. Я подошел к окну посмотреть, откуда доносится пение, и заметил в роще фигуры, одетые смутным рассветным заревом. Я с криком выбежал из комнаты, кинулся наружу, задыхаясь, пересек грунтовку и ворвался в рощу. На крепком суку в петле болталось тело. Я рухнул во влажную траву.
Кто-то позвал меня по имени; я обернулся — передо мной стояла карга. Она направляла на меня свою фотокамеру и одобрительно качала головой. Проклиная ее, я вновь обернулся посмотреть на повешенную и на трех женщин, что стояли под ней и мелодично стенали. Внезапно рядом оказался Эблис: он тронул тремя пальцами мое лицо и радостно закивал. Затем он подскакал к дереву и проворно вскарабкался по стволу, словно в кафкианском кошмаре. Оскар и Филипп уже стояли под деревом: они поддерживали тело, пока Эблис перегрызал веревку. Труп рухнул вниз; три плакальщицы растаяли, слились воедино и облаком воспарили к невидимым веткам, откуда доносился вороний гомон. Я молча наблюдал, как тело несут к заводи и осторожно опускают в воду. Во сне я видел, как мертвая девичья рука собирает цветы, плавающие на поверхности рядом. Я вздохнул: она выбрала прелестный цветок и протянула его мне. Я подполз к самому краю озерца, потянулся за предложенным цветком, по случайности заглянул в воду и засмотрелся на сияющие сферы, что резвились и кувыркались под покойницей. На моих глазах одна бледная сфера всплыла поцеловать ее в затылок, затем зашевелила губами, словно зовя ее по имени. При этом нежном прикосновении моя лучезарно-прозрачная красавица улыбнулась, закрыла глаза и погрузилась в водные глубины.