8

Я уже говорил, что Гоблин мой двойник. Позволь еще раз это повторить, ибо он каждый раз является передо мной в облике моей абсолютно идеальной копии, так что всю свою жизнь я отражался в Гоблине как в зеркале, хотя этого не сознавал.

Что до его личности, желаний, характера, то все это ко мне не имело никакого отношения. Временами он становился настоящим дьяволом, мог унизить меня или смутить, а мне редко удавалось одержать верх, хотя я довольно рано понял, что если не обращать на него никакого внимания (что, кстати, требовало огромного усилия воли), то он поблекнет и в конце концов исчезнет.

Иногда я был занят лишь тем, что рассматривал Гоблина, чтобы лучше узнать, как выгляжу я сам, а когда мне приходилось хоть как-то меняться, например, подстригать волосы, то Гоблин каждый раз сжимал кулачки, строил жуткие рожицы и беззвучно топал ножкой. Из-за этого я чаще всего ходил с длинной прической. С годами Гоблин начал проявлять интерес к тому, как мы одеты, иногда даже швырял на пол рубашку и штанишки, которые хотел видеть на мне.

Но я слишком углубляюсь в мелочи, а должен рассказывать все по порядку.

Мое первое ясное воспоминание – празднование моего трехлетия в кухне, где собрались Милочка, Жасмин, ее сестра Лолли, их мать, Маленькая Ида, и бабушка, Большая Рамона. Все разместились на высоких табуретах или стульях за белым блестящим кухонным столом и не сводили с меня глаз, а я сидел за детским столиком и разговаривал только с Гоблином, занявшим место рядом. Я объяснял ему, как держать вилку, хотя сам только недавно этому научился, и как правильно есть торт.

Ему накрыли слева от меня, поставив на стол точно такой же стакан молока и кусок торта, и придвинули маленький стульчик. В какой-то момент он схватил мою левую руку – я левша, а он правша – и размазал ею мой торт по тарелке.

Я разревелся. До того момента я и представить не мог, как силен приятель: он двигал моей рукой, а я вовсе не собирался размазывать торт по тарелке, а хотел его съесть. В ту же секунду в кухне поднялась невероятная суматоха, все бросились ко мне, Милочка пыталась осушить мои слезы и в то же самое время приговаривала, что я "натворил дел".

По случаю праздника мы с Гоблином были в одинаковых синих матросских костюмчиках. Даже в том раннем возрасте у меня было смутное ощущение, что он такой сильный из-за ливня на улице.

Я любил в такие дождливые дни стоять у задней двери, укрывшись за рамой с сеткой от москитов, и смотреть, как льется сверху дождь, чувствуя за спиной тепло ярко освещенной электрическими лампами кухни, слушая, как из радио доносится какая-нибудь старая песенка или Папашка играет на губной гармошке, и ощущая приятный запах, доносившийся из духовки. Я знал, что меня окружают дорогие мне и любящие меня люди.

Но позволь вернуться к моему дню рождения.

Итак, Гоблин все испортил, и я никак не мог успокоиться. А он, маленький идиот, сначала скосил глаза и покачал из стороны в сторону головой, а потом указательными пальцами растянул себе рот до ушей, как только он умел это делать, отчего я разорался еще громче.

Если бы даже я захотел, мне ни за что не удалось бы так растянуть себе рот, но он частенько это проделывал только для того, чтобы вывести меня из себя.

Потом он исчез, и следа не осталось, а я начал во все горло выкрикивать его имя. Последнее, что я помню о том событии, это как все женщины пытаются меня успокоить (четыре чернокожие служанки были такими же добрыми, как моя родная бабушка Милочка), а потом пришел Папашка и, вытираясь полотенцем после дождя, поинтересовался, что у нас случилось.

Я не переставая голосил: "Гоблин, Гоблин", но тот все не возвращался. Меня охватил ужас, что случалось каждый раз, когда приятель исчезал, и каким образом все в конце концов разрешилось – не знаю.

Воспоминание о том дне довольно смутное, но я точно помню огромную цифру "3" на торте, помню, как все с гордостью говорили, что я теперь большой, что мне уже три года, и помню, каким сильным оказался Гоблин и сколько в нем было злобы.

А еще в тот день рождения Папашка подарил мне губную гармошку и научил на ней играть. Мы уселись рядышком и поиграли на ней немного, а после у нас вошло в привычку играть на гармошке после ужина, перед тем как Папашка поднимался к себе спать.

Вслед за этим у меня сохранился ряд воспоминаний о наших с Гоблином играх в моей комнате. Счастливые, счастливые минуты. Мы играли в кубики, к которым прилагался превосходный набор колонн и арок, строили здания, смутно напоминавшие классические, а затем их разрушали. Для разрушения стен у нас был отличный арсенал маленьких пожарных машин и автомобильчиков, но иногда мы действовали просто руками или ногами.

Поначалу у Гоблина не было сил действовать самостоятельно, он обрел их позднее, а до того пользовался моей левой рукой, чтобы ударить по стене или направить на нашу чудесную конструкцию пожарную машину. После каждого разрушения он улыбался и, оторвавшись от меня, принимался танцевать.

Я отлично помню эти комнаты. Маленькая Ида, мать Жасмин, спала на большой кровати рядом со мной, так как я уже не помещался в колыбели, и Гоблин спал вместе с нами. А эта комната служила игровой, и здесь было полно всевозможных игрушек.

Я легко находил общий язык с Гоблином, поэтому у него не было причин подличать.

Постепенно, несмотря на мой юный возраст, я начал понимать, что Гоблин не желает делить меня с остальным миром и что он счастлив и становится сильнее, только когда единолично владеет моим вниманием.

Гоблин не хотел даже, чтобы я играл на губной гармошке, потому что в эти минуты я не принадлежал ему безраздельно, хотя он любил танцевать под звуки радио или под пение женщин в кухне. В такие минуты он заставлял меня смеяться или танцевать вместе с ним. Но стоило мне взяться за губную гармошку, особенно в компании с Папашкой, как я оказывался в другом мире.

Разумеется, я быстро смекнул, как выйти из положения: начал играть на гармонике специально для Гоблина, кивая и подмигивая ему (я очень рано научился подмигивать, причем обоими глазами порознь), пока он танцевал. С годами он смирился с моим увлечением.

Почти всегда Гоблин получал то, что хотел. У нас здесь стоял стол для рисования. Я позволял ему руководить мною, и он водил своей правой рукой мою левую. Но у него получались одни каракули, тогда как я хотел рисовать фигурки из палочек и кружочков или просто рожицы с кругляшками глаз. Я учил его, как рисовать фигурки из палочек и овалов (Маленькая Ида называла их яичными человечками) и сады с большими круглыми цветами, которые мне очень нравились.

Именно за этим детским столиком он впервые продемонстрировал мне свой слабый голосок. Никто, кроме меня, не мог его услышать, а я уловил слова как обрывки какой-то мысли, вспыхнувшей на секунду у меня в голове. Я обращался к нему нормальным голосом, но иногда шепотом, переходящим в бормотание. Помню, Маленькая Ида и Большая Рамона без конца переспрашивали, что я сказал, и заставляли меня говорить правильно.

Иногда, когда мы сидели с Гоблином в кухне и я разговаривал с ним, Папашка или Милочка задавали мне те же вопросы: что, ради всего святого, я там бормочу, разве я не знаю, как нужно правильно говорить, и не буду ли я настолько любезен, чтобы произносить слова целиком, потому как я прекрасно умею это делать?

Я убедил Гоблина, что придется с этим смириться и общаться при помощи целых слов, но он по-прежнему прибегал к телепатическим обрывкам и, окончательно расстроившись, вообще отказался от такого способа разговаривать. Он вернулся к прежней привычке, только когда я стал Охотником за Кровью и начались его нападения. Даже сейчас, как тебе известно, я воспринимаю его фразы будто в полуобморочном состоянии, и слова лишь небольшая часть этого восприятия.

Но вернемся к его раннему развитию. Он научился кивать или качать отрицательно головой в ответ на мои вопросы, а еще посылать мне безумные улыбки, когда я говорил или делал то, что ему нравилось. Являясь передо мной каждый день, он поначалу не казался бестелесным созданием и лишь с течением времени становился полупрозрачным. Я каждый раз ощущал, что он где-то рядом, даже если он оставался невидимым, а ночью чувствовал его объятия – это было очень легкое, но явственное ощущение, которое до этого момента я даже не пытался кому-либо описать.

Будет справедливым заметить, что в те минуты, когда Гоблин не строил рожи и не прыгал по комнате, он окружал меня всепоглощающей любовью. Возможно, она была сильнее, когда он оставался невидимым, но, если он за весь день или ночь ни разу не появлялся передо мной хотя бы на короткое время, я плакал от горя.

Иногда, бегая по траве или качаясь на качелях, подвешенных на старом дубе возле кладбища, я чувствовал, как он ко мне прижимался, спина к спине, и тогда я говорил с ним не переставая, и мне было все равно, вижу я его или нет.

Я не уверен, но мне и сейчас кажется, что он всегда меня слушает. Во всяком случае, прежде я думал именно так. Со временем меняется только его сила, с помощью которой он отвечает или является передо мной.

Однажды очень ярким днем я сидел в кухне. Милочка учила меня, как пишутся некоторые слова – "хорошо" и "плохо", "весело" и "грустно", а я обучал тому же Гоблина, который держал свою руку на моей. Разумеется, никто не знал, что часть слов в тетрадке написана Гоблином, а когда я попытался рассказать об этом, все только посмеялись. Все, кроме Папашки, которому Гоблин никогда не нравился и который не уставал обеспокоенно твердить: "Не знаю, к чему приведут все эти разговоры о Гоблине".

Несомненно, Пэтси тоже тогда участвовала в моей жизни, но я помню ее, только начиная лет с четырех или пяти. И даже тогда, как мне кажется, я не знал, что она приходится мне матерью. Уверен, она ни разу не поднималась сюда, в мою комнату, а когда мне случалось видеть ее в кухне, я всякий раз боялся, что вот-вот начнется громкая ссора между нею и Папашкой.

Я любил Папашку, и не без причины, ведь он любил меня. Сколько я его помнил, это был высокий худощавый мужчина с седой шевелюрой, всегда занятый работой – чаще всего он делал что-нибудь руками. Он получил образование, очень грамотно говорил, как и Милочка, но всегда стремился быть сельским жителем. И как кухня поглотила Милочку, которая в молодости с успехом дебютировала в светском обществе Нового Орлеана, так ферма полностью завладела Папашкой.

Журнал регистрации постояльцев Блэквуд-Мэнор Папашка хранил на компьютере в своей комнате. И хотя время от времени он наряжался в белую рубашку и костюм для проведения экскурсий по дому, эти обязанности не относились к числу его любимых. Папашка предпочитал ездить по лужайкам на своем любимом тракторе-косилке или заниматься любой другой работой на свежем воздухе.

Праздности он не выносил. Его единственным отдыхом была игра на губной гармонике. Он купил мне несколько гармоник и научил довольно хорошо играть. Но самую большую радость ему доставляла работа над каким-нибудь "проектом". Тогда он мог трудиться бок о бок с Обитателями Флигеля – двоюродными дедушками Жасмин, ее братьями и так далее – до самого захода, и я никогда не видел его за рулем какого-либо другого транспортного средства, кроме легкого грузовичка. Только когда умерла Милочка, он вместе со всеми отправился в город на лимузине.

Но мне кажется (и признаваться в этом больно), что Папашка не любил свою дочь Пэтси. Наверное, он относился к ней так же, как впоследствии и она ко мне.

Пэтси была поздним ребенком, теперь я это знаю, хотя в то время как-то не задумывался о таких вещах. И когда я вспоминаю прошлое, рассказывая тебе эту историю, то сознаю, что для нее не нашлось места в этой жизни. Если бы она стала дебютанткой, подобно Милочке, что ж, возможно, все сложилось бы иначе. Но Пэтси родилась на ферме и пустилась во все тяжкие, а такого поведения Папашка, несмотря на свои деревенские привычки, вынести не мог.

Папашка не одобрял в Пэтси решительно все – от распушенных по плечам и спине волос с пышным начесом до крошечных мини-юбок, которые она носила. Он терпеть не мог ее белых ковбойских сапожек и не скрывал этого, а еще говорил, что ее пение – сплошная глупость и что она никогда не добьется успеха со своим ансамблем. Во время репетиций он заставлял ее закрывать дверь гаража, чтобы "грохот" не мешал постояльцам. Он терпеть не мог ее вульгарный макияж и кожаные куртки с бахромой и каждый раз не упускал возможности заметить, что она выглядит как самое настоящее отребье.

Она не оставляла его колкости без ответа, кричала, что обязательно заработает кучу денег, чтобы убраться отсюда к черту на рога, а однажды во время ссоры с отцом разбила вазочку для печенья, полную шоколадной помадки, которую приготовила Милочка. Каждый раз, выходя из кухни, Пэтси не забывала громко хлопнуть дверью.

И все же я с самого начала знал, что моя мать была хорошей певицей, – так говорили Обитатели Флигеля, это подтверждали Жасмин и Маленькая Ида, и даже Большая Рамона с ними соглашалась. По правде говоря, мне и самому нравилось ее пение, и когда я играл во дворе, то украдкой, чтобы не видел Папашка, подбирался поближе к гаражу и слушал, как Пэтси подвывает под аккомпанемент своего ансамбля. Только вот приходилось мириться с бесконечной чередой молодых людей, тянувшихся на задний двор, – гитаристов и ударников. Я знал, что Папашка их всех ненавидит.

Иногда Гоблин начинал приплясывать под музыку Пэтси, и, как случается со многими духами, танец его захватывал: он раскачивался из стороны в сторону, смешно и глупо жестикулируя руками, и откалывал такие коленца, на которые не способен ни один мальчик из плоти и крови. Он словно превращался в кеглю, которая пошатывается, но никак не может упасть, и я тогда чуть не умирал со смеху, глядя на его трюки.

Я тоже пристрастился к этим танцам и, как его единственный партнер, пытался копировать все па. А когда Пэтси выходила из гаража перекурить и замечала меня, то всякий раз кидалась ко мне, как коршун, и осыпала поцелуями, причитая при этом: "И все же ты чертовски милый парнишка". Она как-то странно произносила эту фразу, словно соглашаясь со своим противником в споре, но ведь никто ей и не возражал, разве что этот спор она вела сама с собой.

Кажется, я считал ее своей двоюродной сестрой, и так продолжалось дотех пор, пока шумные стычки Пэтси и Папашки не раскрыли мне глаза.

Причиной жарких ссор между ними были финансовые проблемы. Папашка отказывался снабжать Пэтси деньгами, хотя, как я теперь знаю, в семье их всегда было полно. Но Папашка заставлял Пэтси буквально выколачивать из него каждый пятицентовик. Насколько я понимаю, Папашка отказывался вкладывать в нее средства как в певицу. Иногда их ссоры доводили меня до слез.

Однажды, когда я сидел за своим детским столиком в кухне вместе с Гоблином, а Пэтси и Папашка затеяли очередное сражение, Гоблин взял мою руку, в которой был зажат карандаш, и вывел одно слово: "плохо". Я был рад тому, что написал он это совершенно правильно. А потом он придвинулся ко мне совсем близко и попытался обнять одной рукой, но в те дни его тело еще не было гибким. Я понимал, что он хочет утешить меня. Гоблин так старался, что стал невидимым, но я все равно чувствовал, как он прижимается к моему левому боку.

В иные дни, когда Пэтси сражалась за деньги, Гоблин тянул меня из комнаты, и ему не приходилось прилагать для этого много усилий. Мы с ним бежали наверх, в детскую, куда не доносился шум ссоры. Он мог подниматься по ступеням со мной, а то вдруг исчезал и появлялся вновь уже на верхней площадке лестницы.

Во время ссор в кухне Милочка из-за своего смирения не смела противоречить Папашке, но время от времени подкидывала дочери деньжонок. Я видел это, а Пэтси каждый раз осыпала Милочку поцелуями и без конца приговаривала:

"Мамочка, даже не знаю, что бы я без тебя делала".

Потом она отправлялась в город на заднем сиденье чьего-либо мотоцикла или на собственной машине – видавшем виды ободранном фургончике, на обоих бортах которого краской из баллончика было выведено: "Пэтси Блэквуд". Тогда в течение по меньшей мере трех дней мы не видели Пэтси и в студии царила тишина.

Одним ужасным вечером я впервые осознал, что Пэтси приходится мне гораздо более близкой родственницей, чем я предполагал прежде. Она и Папашка кричали друг на друга во все горло, и в какой-то момент он вдруг заявил:

"Ты не любишь Квинна".

А после добавил:

"Ты не любишь собственного мальчика. Будь ты хорошей матерью, в этом доме никто и никогда не услышал бы ни о каком Гоблине. Ему не был бы нужен какой-то там Гоблин".

В ту же секунду я понял, что это правда, что Пэтси – моя мать. Слова Папашки прочно засели в памяти, вызвав какие-то смутные чувства, и меня вдруг разобрало любопытство: мне нестерпимо захотелось расспросить деда, выяснить, что он имел в виду. А еще от мысли, что Пэтси меня не любит, боль пронзила грудь и живот, хотя до этой минуты мне, скорее всего, было все равно.

"Ты никудышная мать, вот ты кто, да к тому же шваль!" – тем временем продолжал вопить Папашка.

И тогда Пэтси схватила большой нож и набросилась на Папашку, но он одной рукой зажал оба ее запястья. Нож упал на пол. Пэтси в бешенстве заявила отцу, что ненавидит его и если бы смогла, то убила бы, что отныне ему лучше бы держать ухо востро и что это не она, а он не любит собственного ребенка.

Из того, что было потом, помню только, что оказался на дворе, возле флигеля, из окон которого лил свет, а Пэтси сидела в деревянном кресле-качалке перед распахнутой дверью гаража-студии и плакала. Я подошел к ней и поцеловал в щеку, и тогда она повернулась ко мне и крепко обняла. Я чувствовал, что Гоблин пытается утянуть меня в сторону, но не хотел отходить от Пэтси, не хотел, чтобы она чувствовала себя такой несчастной. Я велел Гоблину поцеловать Пэтси.

"Прекрати разговаривать с этой тварью! – закричала Пэтси, мгновенно превращаясь в совершенно другого, слишком хорошо знакомого мне человека. – Меня просто убивает, когда ты обращаешься к этой дряни, я даже не могу находиться с тобой рядом, когда ты с ней разговариваешь. А ведь потом говорят, что я плохая мать!"

Я послушно перестал обращаться к Гоблину и целый час, а может, и больше целовал Пэтси. Мне нравилось сидеть у нее на коленях. Мне нравилось, когда она меня качала. От нее хорошо пахло. Мне нравился даже запах ее сигареты. Я уже тогда понял своим детским умишком, что теперь все пойдет иначе.

И я понял еще одно. Прильнув к Пэтси, я ощутил что-то темное, гнетущее, что-то похожее на отчаяние. Мне не раз говорили, что в таком возрасте я не мог чувствовать ничего подобного, но это не так. Я действительно всем своим существом ощущал ее смятение и потому еще теснее прильнул к Пэтси и не обращал внимания на Гоблина, хотя тот пританцовывал вокруг и тянул меня за рукав.

В тот же вечер Пэтси поднялась сюда посмотреть телевизор со мной, Гоблином и Маленькой Идой, чего раньше никогда не бывало, и мы вместе чуть не надорвали от хохота животики, хотя что именно показывали, я сейчас уже не помню. Осталось впечатление только о том, что Пэтси вдруг стала моим другом, а я все время думал о том, какая она милая. Я всегда считал ее очень симпатичной. А еще я не перестал любить Папашку. В общем, я так и не сумел выбрать между двумя дорогими мне людьми.

С того дня мы с Пэтси продолжали обмениваться объятиями и поцелуями. Такие проявления чувств всегда приветствовались на ферме Блэквуд, и теперь Пэтси тоже подключилась к нашей компании, во всяком случае, если дело касалось меня.

Годам эдак к шести я получил почти полную свободу и уже отлично знал, что нельзя играть слишком близко к болоту, которое подступало с запада и юго-запада.

Если бы не Гоблин, моим любимым местом стало бы старое кладбище, которое, как я уже говорил, когда-то обожала и моя прапрапрабабушка Вирджиния Ли.

Я уже упоминал, что это место всегда пользовалось особенным успехом у гостей, а больше всего им нравилась история о том, как Безумец Манфред, желая доставить удовольствие и успокоить душу Вирджинии Ли, восстановил все до единого надгробия. Рабочие также привели в порядок чугунную кладбищенскую ограду с причудливым узором и покрасили ее черной краской, да и каменный остов разрушенной церкви с остроконечной крышей каждый день очищали от листьев. В этой маленькой церквушке всегда громкое эхо. Я любил заходить туда, произносить "Гоблин!" и слушать, как это имя возвращается ко мне, а Гоблин тем временем складывался пополам от беззвучного смеха.

Корни четырех дубов, что растут по периметру, покорежили не только часть ограды, но и несколько прямоугольных плит на могилах, но что поделать с такими огромными деревьями? Ни один из моих родственников никогда не стал бы рубить деревья, а у этих четырех дубов и вовсе были даже свои имена.

Дуб Вирджинии Ли растет в дальнем конце кладбища, отделяя его от болота, рядом стоит Дуб Манфреда, а с той стороны, что обращена к дому, – Дуб Уильяма и Дуб Оры Ли. Все они невероятно огромные, раскидистые, с могучими, тяжелыми ветвями, клонящимися до самой земли.

Я любил играть там, пока Гоблин не начал свою кампанию.

Мне, должно быть, исполнилось лет семь, когда я впервые увидел на кладбище привидение. Отчетливо помню, как это произошло. Мы с Гоблином резвились, а издалека до нас доносились ритмичные удары – репетировала последняя группа Пэтси. Мы играли не на самом кладбище, а возле Дуба Оры Ли, который растет ближе всех к дому. Я как раз пытался взобраться на одну из его длинных ветвей.

Непонятно почему, но я вдруг повернул голову направо и увидел небольшую группу людей: двух женщин, мужчину и мальчика. Все они медленно плыли над заброшенными, тесно расположенными могилами. Я даже не испугался и, кажется, тогда подумал: "Вот, значит, какие они – привидения, о которых все говорят" – и продолжал молча, как завороженный, за ними наблюдать. Меня поразило, что все они выглядели полупрозрачными и висели над землей, словно сотканные из воздуха.

Тут их заметил и Гоблин. В первую секунду он не шелохнулся, а только смотрел на них, как и я, не отводя глаз, а потом словно обезумел и принялся дико жестикулировать, чтобы я спустился с дерева и ушел в дом. К этому времени я уже выучил язык его жестов, поэтому отлично понял, чего он от меня требует. Но уходить не собирался.

Я уставился на эту группку, дивясь их пустым, ничего не выражающим лицам, бесцветной плоти, простой одежде и тому, что все они смотрели на меня.

Спустившись с дерева, я подошел к чугунной ограде. Призрачное общество по-прежнему глазело на меня, и теперь, вспоминая, я понимаю, что их взгляд несколько изменился. Он стал напряженным и даже требовательным, хотя в то время я, конечно, не знал этих слов.

Постепенно фигуры начали растворяться в воздухе и вскоре, к моему величайшему разочарованию, совсем исчезли. Я слушал тишину, словно постиг какую-то величайшую тайну, всматривался в ряды могил, а затем перевел взгляд на могучие дубы, и у меня появилась совершенно четкая уверенность, что они все время за мной наблюдают, что они видели, как я переглядывался с привидениями, и что они обладают не только способностью все видеть и сознавать, но и собственным характером.

Тогда эти деревья породили в моей душе настоящий ужас, и, глянув вниз со своего холма на болото, где сгущалась тьма, я вдруг понял, что гигантские кипарисы тоже живут своей тайной жизнью, за всем следят, все видят и слышат, как видят и слышат только деревья.

У меня закружилась голова. К горлу подступил тошнотворный комок. Я увидел, как зашевелились ветви и оттуда очень медленно выплыли те же самые привидения, такие же бледные и жалкие, как прежде. Они пытливо вглядывались в мое лицо, но я упрямо оставался на месте, делая вид, что не понимаю безумной жестикуляции Гоблина, а потом вдруг попятился, споткнулся, чуть не упал и бросился бегом к дому.

Я направился, как всегда, прямиком в кухню, а Гоблин тем временем скакал вприпрыжку рядом.

Услышав мою историю, Милочка крайне встревожилась. К этому времени она уже очень располнела и, как я уже говорил, редко покидала свой пост в кухне. Так вот, выслушав мой сбивчивый рассказ, она обняла меня и решительно заявила, что никаких привидений на кладбище нет и что отныне мне вообще не следует туда ходить. Мне хоть и было мало лет, я сразу уловил противоречие, к тому же я был уверен в том, что видел, и никто не смог бы убедить меня в обратном.

Папашка занимался постояльцами в передней половине дома, и я не помню, чтобы он как-то отреагировал.

Но Большая Рамона, бабушка Жасмин, работавшая в кухне вместе с Милочкой, проявила большое любопытство, услышав о привидениях, и начала меня расспрашивать, что да как, какой рисунок был на платьях женщин и были ли мужчины в шляпах. Она, несомненно, верила в привидения и теперь принялась заново рассказывать знаменитую историю о том, как застала призрак моего прапрадеда Уильяма в гостиной, когда тот шарил по столу в стиле Людовика XV.

Но вернемся к видению на кладбище – к Потерянным Душам, как я начал их называть. Милочка здорово перепугалась и заявила, что пора отправить меня в детский сад, где я познакомлюсь с другими ребятишками и буду весело проводить время.

Вот так вышло, что однажды утром Папашка отвез меня на пикапе в частную школу в Руби-Ривер-Сити. Через два дня меня оттуда вышвырнули, объяснив это тем, что я чересчур много разговаривал с Гоблином, мямлил и бормотал, не произнося слова до конца, и не сумел найти общего языка с другими детьми. Кроме того, Гоблину там очень не понравилось. Он все время строил рожицы воспитательнице, а потом взял мою левую руку и переломал все цветные карандаши.

Я вернулся туда, где и хотел быть, – то шпионил за Пэтси, подслушивая, как она сочиняет песни, то помогал Папашке высаживать в ряд вдоль фасада дома красивые анютины глазки, то лакомился глазурью для кекса, оставленной остывать в миске, пока Милочка, Большая Рамона и Маленькая Ида пели "Пойди, пожалуйся тетушке Роди", или "Я работаю на железке", или какие-то другие давно забытые, к моему стыду, песни.

В том же году мне еще несколько раз доводилось видеть на кладбище Потерянные Души. Они не менялись. Медленно передвигались по воздуху, смотрели на меня во все глаза – и больше ничего. Видимо, они были как-то связаны друг с другом – плывущая по воздуху компания, от которой ни один дух не мог отделиться по собственной воле. Я даже не уверен, были ли они наделены индивидуальностью в том смысле, какой мы вкладываем в это слово. Но похоже, что все-таки наделены, если судить по тому, как они провожали меня взглядами.

К тому времени, когда тетушка Лоррейн Маккуин вернулась домой, меня успели исключить по крайней мере из четырех школ.

Я тогда впервые ее увидел, хотя, как тетушка с большим энтузиазмом сообщила в перерывах между теплыми объятиями и душистыми поцелуями, оставлявшими на коже следы от губной помады, она несколько раз приезжала в Блэквуд-Мэнор, пока я был младенцем. А еще она протянула мне огромную белую коробку с узорами и угостила вкуснейшими конфетами – "Вишней в шоколаде".

В тот далекий день я впервые переступил порог тетушкиной спальни, располагавшейся там же, где и сейчас.

Даже если посчитать постояльцев, побывавших в Блэквуд-Мэнор, тетушка Куин была самой красивой женщиной из всех, кого я когда-либо видел. Я все никак не мог отвести взгляда от ее туфелек на шпильках, с ремешками вокруг щиколоток. Теперь я назвал бы ее великолепной, а в то время просто с удовольствием вдыхал пряный аромат духов – они назывались "Табу" – и перебирал пальцами мягкие белые локоны.

По моим подсчетам, ей в то время было около семидесяти, но выглядела она моложе Папашки, собственного двоюродного внука, или Милочки, – а ведь они оба тогда едва разменяли пятый десяток.

Тетушка Куин в ту пору наряжалась исключительно в белые шелковые костюмы, сшитые на заказ, – это был ее любимый стиль в одежде. Помнится, я уронил ей на юбку шоколадную конфету, но она беспечно заметила, чтобы я не беспокоился, потому что у нее таких костюмов целая тысяча, а потом весело рассмеялась и заявила, что, как она когда-то и предсказывала, я наделен "блестящим умом".

Ее комната утопала в белом: белые шелка и кружева на балдахине над кроватью, белые прозрачные занавески с оборками на окнах, даже белые лисьи шкурки с настоящими звериными головами и хвостами, которые она набросила на стул. Она рассказала мне, что обожает белый цвет, и продемонстрировала свой маникюр – ногти были покрыты белым лаком, – а также камею на воротничке блузки: белую резьбу на бледно-розовом коралле. По ее словам, последние тридцать лет, с тех самых пор как умер ее муж, Джон Маккуин, ей просто необходимо, чтобы все вокруг было белым.

"Но, кажется, я начинаю уставать от этого цвета, – заявила она трагическим голосом. – Я очень любила твоего дядю, Джона Маккуина, а до него не любила ни одного мужчину. И больше никогда не выйду замуж. Но я готова к новой цветовой гамме. Уверена, твой дядюшка, Джон Маккуин, одобрил бы меня. Как ты думаешь, Тарквиний, стоит ли мне купить костюмы других цветов?"

Когда она произнесла эти слова, в моей юной жизни наступил решительный поворот. Раньше никто не задавал мне таких серьезных, по-настоящему взрослых вопросов. Да и вообще, она обращалась со мной как со взрослым. С той же секунды я полюбил ее с безграничной преданностью.

Не прошло недели, как она уже демонстрировала мне образчики цветного дамаста и атласа, спрашивая, какой из этих цветов, по моему мнению, самый милый и радостный. Пришлось признаться, что самым радостным мне кажется желтый, после чего я взял ее за руку и повел в кухню, чтобы показать висевшие там желтые занавески. Она тогда очень долго смеялась и в конце концов сказала, что желтый навевает ей мысли о масле.

Комнату она все-таки убрала в желтых тонах! Сплошные легкие летние ткани, такие же воздушные, как те белые, что использовались раньше, но в желтом цвете вся комната преобразилась, стала волшебной, и, откровенно признаюсь, она никогда больше не нравилась мне так, как после той первой перемены.

В течение многих лет тетушка не раз меняла цветовую гамму отделки, заказывала новые шторы, драпировки и обивку. Покупала она и новые наряды самых разных цветов. Но в тот первый день, во всем белом, она казалась мне поистине королевской особой, и я помню, как наслаждался ее красотой, изысканностью манер и речи.

Что касается камеи, она тут же все мне о ней рассказала: это было изображение мифической богини Гебы, подносящей чашу Зевсу, в то время как он, главный среди всех богов, принял облик орла и погрузил клюв в напиток.

А Гоблин все это время дулся, стоя в дверях и засунув руки в карманы комбинезончика. В конце концов я обернулся и позвал его в комнату, чтобы показать тетушке Куин. Полагаю, я старался как мог, описывая Гоблина, поскольку никто, кроме меня, насколько я знал, не мог его разглядеть. Но я мог бы поклясться, что она посмотрела именно туда, где стоял Гоблин, и у меня шевельнулось подозрение – просто легкое подозрение, не больше, – что она все-таки увидела его, по крайней мере, на секунду, когда прищурилась.

Потом тетушка Куин быстро перевела взгляд на меня и очень нежно поинтересовалась:

"Он доставляет тебе радость?"

Я снова опешил, как в тот раз, когда она задала свой первый "взрослый" вопрос, и, кажется, пробормотал что-то – мол, Гоблин всегда где-то рядом, если только не прячется, – по сути, так и не ответив напрямую.

А затем Гоблин потащил меня за рукав из комнаты.

"Веди себя хорошо, Гоблин!" – велел я точно так, как иногда говорила мне Милочка: "Веди себя хорошо, Квинн!"

И Гоблин, надув губы и состроив рожицу, исчез.

Я закатил рев. Тетушка Куин очень расстроилась и спросила, в чем дело. Я ответил, что теперь Гоблин очень долго не вернется. Он выждет, чтобы я поплакал подольше, и только тогда снова появится.

Тетушка надолго замолкла, обдумывая мои слова, а потом посоветовала не плакать.

"Знаешь, что я думаю, Квинн? – сказала она. – Я думаю, если ты успокоишься и притворишься, что Гоблин тебе не нужен, он сразу вернется".

Так я и поступил. Сначала помог ей и Большой Рамоне разобрать чемоданы, потом играл с камеями, которые тетушка разложила на своем любимом мраморном столике. А вскоре появился и Гоблин. Украдкой заглянув в приоткрытую дверь, он с мрачным видом вошел в комнату.

Тетушку Куин ничуть не раздражало мое бормотание, пока я объяснял ему, кто она такая, что все называют ее мисс Куин, но для нас она тетушка Куин. Большая Рамона попробовала было шикнуть на меня, велев замолчать, но тетушка Куин стала на мою сторону.

"Смотри, Гоблин, больше не убегай", – сказала она.

Несмотря на ее уверения в обратном, я не сомневался, что тетушка видит моего призрака, хотя она заявляла, будто верит мне на слово, когда я говорю, что Гоблин присутствует в комнате.

Тетушка Куин неизменно разговаривала со мной как со взрослым. А вскоре я переехал в ее комнату и спал рядом с ней на кровати. Она велела привезти из города несколько белых мужских футболок большого размера, и я носил их вместо ночных рубашек. Свернувшись калачиком, я прижимался к ней, совсем как к Маленькой Иде, и засыпал так крепко, что даже Гоблину не удавалось меня разбудить, пока тетушка Куин не велела вставать.

Маленькая Ида поначалу расстроилась, ведь мы делили с ней постель с тех пор, как я был младенцем, но тетушка Куин сумела ее успокоить.

Белый полог над нашими головами нравился мне гораздо больше, чем подбитый атласом балдахин в моей спальне наверху.

Позволь мне теперь перейти к другому воспоминанию – скорее всего, того же самого периода.

Мы с тетушкой Куин отправились в Новый Орлеан на ее огромном длинном лимузине. Прежде мне не доводилось ездить в такой машине, но я почти ничего не запомнил, разве только, что слева от меня сидела тетушка Куин, а справа – Гоблин, который изо всех сил старался быть видимым, но то и дело становился прозрачным.

Больше всего мне запомнился тот момент, когда мы высадились на теневой стороне улицы, кирпичный тротуар которой был на всем протяжении усыпан розовыми лепестками, – такой красоты я прежде не видел. Жаль, я забыл, где находится эта улица. Спрашивал у тетушки Куин, но она не помнит.

Даже не знаю, откуда взялись эти розовые лепестки – то ли с длинного ряда лагерстремий[12], то ли с японских магнолий. Мне почему-то кажется, что это были лепестки лагерстремий, осыпавшиеся после дождя. Никогда не забуду эту дорожку, прелестную тропу из цветочных лепестков, словно кто-то специально их рассыпал, чтобы шагавшие по ней люди попадали из реальности в мечту.

Даже сейчас, когда собственное существование кажется мне невыносимым, я вызываю в памяти тот тротуар, неяркий свет, ощущение покоя и красоту розовых лепестков – и это воспоминание позволяет мне вновь вздохнуть полной грудью.

Все это не имеет никакого отношения к моему рассказу, разве только подтверждает, что я уже тогда был способен замечать такие вещи и чувствовать красоту. А имеет отношение то, что мы пошли в гости к какой-то очень жеманной и неестественной даме, гораздо моложе тетушки Куин, и вся комната у нее была завалена игрушками. Там я впервые увидел кукольный домик. Не зная, что мальчики не должны обращать внимание на кукольные домики, я, разумеется, очень им заинтересовался и предпочел всем другим игрушкам.

Но дама, как я сейчас вспоминаю, быстро взяла ситуацию в свои руки и засыпала меня вопросами, перейдя на жеманное сюсюканье. Почти все ее расспросы касались Гоблина, который угрюмо и злобно на нее поглядывал. Мне не понравился ласковый тон, каким она спрашивала: "Гоблин плохо себя ведет?" или "А тебе не кажется иногда, что Гоблин делает то, что тебе самому хотелось бы сделать, но ты не можешь?"

Хоть я и был мал, но сразу понял, куда она клонит, поэтому совсем не удивился, когда на обратном пути тетушка Куин позвонила Папашке прямо из лимузина и сказала, не обращая внимания ни на меня, ни на Гоблина, сидевшего рядом: "Томас, это просто воображаемый дружок. С возрастом все пройдет. Он смышленый мальчик, а друзей у него нет. Поэтому у нас и появился Гоблин. Беспокоиться абсолютно не о чем".

Вскоре после моей прогулки по красивой дорожке, усыпанной лепестками, и встречи с женщиной-психологом Папашка отвез меня в новую школу. Я сразу ее страстно возненавидел, как и все прежние, громко, не замолкая ни на минуту, разговаривал с Гоблином и еще до обеда был отправлен домой.

Через неделю Папашка предпринял дальнюю поездку, отвез меня в Новый Орлеан, в еще более престижный детский сад, но с тем же результатом. Гоблин строил рожицы детям, а я их всех ненавидел. А еще меня раздражал голос учительницы, которая разговаривала со мной как с идиотом, так что вскоре явился Папашка на грузовичке и отвез меня обратно туда, где я и хотел быть.

Тут у меня начинаются очень яркие, правда, обрывочные и сумбурные воспоминания.

Меня заперли в какую-то больницу. И вот я то сижу в маленькой квадратной комнатушке, а то вдруг снова оказываюсь в огромном помещении для игр, где тоже стоит кукольный домик, и знаю, что из-за зеркала за мной наблюдают какие-то люди – об этом мне сообщил Гоблин. Это место Гоблину очень не понравилось. Люди, которые потом пришли и задавали мне вопросы, держались так, словно они мои самые близкие друзья, хотя, конечно, ими не были.

"Где ты выучил все эти трудные слова?"

"Ты говоришь, что больше всего радуешься независимости. А ты знаешь, что означает слово "независимость"?"

Конечно, я знал и не замедлил объяснить: это когда я сам по себе, ни в школе и не в этом месте, откуда я вскоре и вышел с чувством, что заработал свободу благодаря одному только упрямству и отказу вести себя хорошо. Но этот случай очень сильно меня напугал. Помню, я истерично разрыдался и бросился в объятия Милочки, а она все всхлипывала и всхлипывала.

Не помню, было ли это в первый вечер после моего возвращения домой или через некоторое время, знаю только, что вскоре тетушка Куин уверила меня, что я больше никогда не окажусь в таком месте, как та "больница".

А через несколько дней я узнал, что все эти поездки организовала тетушка Куин, потому что Пэтси в моем присутствии начала громко укорять ее в этом. Я растерялся – ведь мне очень хотелось любить тетушку Куин.

И когда она, покачав головой, призналась, что совершила ошибку, я испытал огромное облегчение. Заметив это, тетушка поцеловала меня и поинтересовалась, как поживает Гоблин, а я ответил, что он рядом со мной.

И снова я мог бы поклясться, что она его увидела, я даже заметил, что Гоблин как-то приосанился и начал красоваться перед нею. Но тетушка только сказала, что если я люблю Гоблина, то она тоже его полюбит. Я разрыдался от радости, и Гоблин тоже залился слезами.

Мое следующее воспоминание о тетушке Куин связано с тем, как она, сидя рядом со мной за детским столиком в этой самой комнате, учила меня писать слова карандашом – длинный список вещей, находившихся в спальне: кровать, стол, стул... – а потом терпеливо наблюдала, как я передавал все эти премудрости Гоблину.

"Гоблин помогает тебе запоминать, – совершенно серьезно сказала мне тетушка. – Мне кажется, Гоблин и сам по себе очень умен. Как ты думаешь, а он знает какое-нибудь слово, неизвестное нам? Из тех, что мы еще не изучали".

Я вздрогнул от неожиданности и хотел было ответить "нет", но Гоблин опустил свою руку на мою и коряво вывел: "Стой", а потом другие слова: "Уступи дорогу" и "Школа".

Я рассмеялся, гордясь своим приятелем. Но Гоблин на этом не остановился, и вскоре на бумаге появились новые каракули: "Река Руби".

Я услышал, как тетушка Куин тихо охнула.

"Объясни мне значение каждого из этих слов, Квинн", – попросила она.

Я вспомнил, что "Стой" и "Уступи дорогу" – это знаки, которые мы видели на шоссе, но слова "Школа" и "Река Руби" не сумел даже прочитать.

"Спроси Гоблина, что они означают", – велела тетушка.

Я подчинился, и Гоблин беззвучно все объяснил, вложив мне в голову свои мысли. "Стой" означало, что нужно остановить машину, "Уступи дорогу" – притормозить, "Школа" – что где-то рядом дети и следует замедлить ход, а "Река Руби" – это название воды, над которой машина проезжает, когда мы отправляемся по магазинам.

Никогда не забуду, какой серьезной сразу стала тетушка Куин.

"Спроси у Гоблина, как он все это узнает", – сказала она, но Гоблин в ответ лишь отрицательно покачал головой, скосил глаза и начал приплясывать.

"Думаю, он сам не знает как, – повернулся я к тетушке. – Наверное, просто наблюдает и прислушивается".

Видимо, тетушка осталась довольна таким ответом, чему я был весьма рад, потому что прежнее серьезное выражение на ее лице очень меня напугало.

"Что ж, все это не лишено смысла, – сказала она. – И вот что. Почему бы тебе не попросить Гоблина, чтобы он каждый день учил тебя чему-то новому? Он может начать прямо сейчас и показать нам еще несколько новых слов".

Мне пришлось объяснять тете, что на сегодня Гоблин покончил с учением. Ему никогда не нравилось подолгу заниматься одним делом. Пороху не хватало.

Но в последующие месяцы я исполнил просьбу тетушки, и Гоблин научил меня массе новых, хотя и самых обычных слов. Все без исключения, даже Папашка и Милочка, считали это полезным. А кухонная братия наблюдала за процессом обучения даже с каким-то благоговением.

Я выводил корявыми буквами: "рис", "кока-кола", "мука", "лед", "дождь", "полиция", "шериф", "ратуша", "почта", "театр", "метизы"[13], «аптека», «магазин» – и давал определения этим словам так, как объяснял их мне Гоблин, и это объяснение сопровождалось не только правильным произношением, которое он мне внушал, но и картинками. Я видел ратушу. Видел почту. Видел театр. И сразу же связывал между собой звуковой ряд слова и его значение – все это благодаря Гоблину.

Вспоминая об этом любопытном процессе обучения, я сознаю, что Гоблин, которого я всегда считал ниже себя по уму, обыкновенным забиякой и проказником, оказывается, гораздо раньше меня научился связывать фонетический ряд слова с его написанием и намного опередил меня в этом умении. Он еще долго держался впереди меня. Каково же объяснение? Я уже говорил. Он наблюдал, он прислушивался и, получив определенную базу, мог развиваться дальше.

Именно это я имею в виду, когда говорю, что он схватывает все на лету, и следует добавить, что он непредсказуемый и неконтролируемый ученик. Поверь, это правда.

Но тут я должен прояснить еще один момент: хотя кухонные завсегдатаи говорили мне, что Гоблин молодец, раз научил меня стольким словам, они в него все же не верили.

Однажды вечером, когда взрослые беседовали в тетушкиной комнате, я услышал слово "подсознание". Через некоторое время кто-то повторил его вновь, и наконец, когда незнакомое слово прозвучало в третий раз, я вмешался в разговор и спросил, что оно означает.

Тетушка Куин объяснила, что Гоблин живет в моем подсознании и что, когда я подрасту, он, скорее всего, исчезнет. Но сейчас я не должен волноваться по этому поводу. Пройдет время – и мне уже не захочется, чтобы Гоблин был рядом, так что "ситуация" разрешится сама собой.

Я знал, что тетя ошибается, но слишком ее любил, чтобы противоречить. К тому же она вскоре намеревалась уехать. Страсть к путешествиям звала тетушку в дорогу, тем более что ее друзья собрались по какому-то особому случаю в одном из мадридских дворцов. О разлуке с ней я мог думать только со слезами.

Вскоре тетушка Куин покинула Блэквуд-Мэнор, но перед отъездом наняла молодую женщину, чтобы та каждый день "обучала меня на дому".

Эту учительницу так пугали мои разговоры с Гоблином, что она, не сумев добиться от меня хотя бы небольших успехов, вскоре исчезла.

Учителя сменяли один другого, но все без толку. Гоблин ненавидел их не меньше, чем я. Они заставляли меня раскрашивать какие-то скучные картинки и наклеивать на картон полоски, вырезанные из журналов, и в основном придерживались весьма странной манеры общения, которая предполагала, как я теперь понимаю, что детский ум отличается от ума взрослого. Вынести это я не мог и быстро научился наводить на них ркас. Таким образом, их власть надо мной заканчивалась. Я хотел, чтобы они убрались восвояси.

Я жаждал этого с яростной страстью единственного ребенка, обладающего сильным характером.

Сколько бы учителей ни появлялось в Блэквуд-Мэнор, проходило немного времени – и я снова оставался наедине с Гоблином.

Ферма, как всегда, была в нашем распоряжении. Иногда мы отирались возле Обитателей Флигеля и смотрели с ними телевизор, особенно если показывали соревнования по боксу, – по правде говоря, это единственный вид спорта, который мне нравится до сих пор. А еще мы несколько раз встречали привидения на старом кладбище.

Что касается призрака Уильяма, сына Манфреда, я видел его по крайней мере трижды у письменного стола в гостиной, и мне показалось, что он совершенно не обращает на меня внимания, как и тетя Камилла на чердачной лестнице.

Тем временем Маленькая Ида читала мне богато иллюстрированные детские книжки, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что Гоблин тоже ее слушал и рассматривал картинки. Мы все забирались на кровать, садились, прислонясь к спинке, и я понемножку учился читать. Вообще-то Гоблину не стоило труда прочесть мне любую книгу, если бы только у меня хватило терпения слушать его, настроившись на неслышный голос, звучащий только у меня в голове. В дождливые дни, как я уже упоминал, он обретал настоящую силу и мог бы прочитать мне целый стих из любой взрослой книги. После пробежки под летним ливнем он оставался видимым не меньше часа.

В эти ранние годы я понял, что Гоблин для меня настоящее сокровище, что он гораздо лучше меня понимает и пишет слова, и мне это нравилось. Кроме того, я доверял его мнению об учителях. Гоблин учился быстрее меня.

Но затем случилось неизбежное.

Мне тогда было лет девять. Гоблин, взяв мою левую руку, начал выводить более сложные фразы, совершенно мне тогда недоступные. В кухне, где я теперь сидел за большим белым столом вместе со взрослыми, Гоблин нацарапал карандашом на бумаге что-то вроде: "Мы с Квинном хотим покататься на грузовике Папашки. Нам хотелось бы снова попасть на петушиные бои. Нам нравится смотреть на петухов, как они дерутся. Мы хотим делать ставки".

Все это видели Маленькая Ида и Жасмин, но обе промолчали. Милочка лишь покачала головой, а Папашка не проронил ни слова. Потом, однако, он пошел на хитрость.

"Вот что, Квинн, – сказал он, – ты говоришь, это написал Гоблин, но я вижу только, как движется твоя левая рука. Чтобы окончательно все выяснить, скопируй для нас эти слова. Попроси у Гоблина позволения переписать их. Я хочу посмотреть, насколько твой почерк отличается от того, как пишет он".

Разумеется, я долго провозился, копируя слова, тщательно выводя каждое слово печатными буквами, ровными и аккуратными, как учила меня Маленькая Ида. Папашка, глядя на это, отпрянул в удивлении.

Тогда Гоблин вновь схватил мою левую руку и, управляя ею, вывел своими характерными паучьими каракулями: "Не бойтесь меня. Я люблю Квинна".

Все происходящее заставило меня воспрянуть духом, и, помнится, я заявил присутствующим, что Гоблин – лучший из моих учителей. Но в отличие от меня взрослые почему-то совсем не испытывали восторга. И тогда Гоблин вновь очень крепко вцепился в мою руку и, чуть не сломав карандаш, нацарапал: "Вы в меня не верите. Квинн верит".

Мне казалось, что все чрезвычайно просто: Гоблин отдельное от меня, самостоятельное существо, и всем следует об этом знать. Однако никто из взрослых не был готов признать правду вслух.

Тем не менее, в ближайшие выходные мы с Папашкой отправились на петушиные бои, и, когда мы проезжали по Руби-Ривер-Сити, Папашка поинтересовался, с нами ли Гоблин. Я ответил, что да, Гоблин притулился рядышком, невидимый, бережет силы, чтобы потанцевать в проходе во время боев, что Папашка может не беспокоиться: Гоблин едет с нами.

Когда мы добрались до места, Папашка спросил: "А теперь что он делает?"

Я ответил, что Гоблин вот он, "разноцветный", имея в виду, что приятель стал для меня видимым и бегает рядом по арене, пока я собираю выигранные Папашкой ставки. Разумеется, нам приходилось не только собирать, но и понемногу отдавать денежки, когда Папашка проигрывал.

Если ты никогда не бывал на петушиных боях, позволь мне вкратце объяснить, что там происходит. В деревне строят дом, устанавливают в нем кондиционер и в неотделанном вестибюле оборудуют буфетную стойку, где продают гамбургеры, хот-доги и содовую. Из вестибюля попадаешь на круглую арену. Против той двери, через которую входят зрители, располагается другая – из нее выносят петухов. В центре арены на земляном полу стоит просторная круглая клетка, полностью, до самого потолка затянутая сеткой, – там птицы и дерутся.

На арену выходят двое со своими петухами, запускают их в клетку, и петухи, поддаваясь природному инстинкту, сразу начинают драться. Как только один из них одерживает верх, противников сразу выносят на задний двор, где они продолжают сражение до смертельного конца. Хозяева петухов делают все, чтобы помочь своим питомцам. Если надо, они готовы взять их на руки и высосать кровь прямо из клюва, чтобы дать бойцам второе дыхание, а иногда, кажется, даже дуют им под хвост.

Папашка никогда не выходил на задний двор. Там было грязно и пыльно, вот почему зрители на петушиных боях, даже самые хорошо одетые, имели неопрятный вид. Папашке просто нравилось наблюдать за первой частью боя, в помещении, и он часто вставал, выкрикивая свои ставки, а я бегал по арене с деньгами, как уже описывал. Петушиные бои посещают и женщины, и дети. Многие ребятишки собирают и разносят денежные ставки. Но эта часть американской жизни, весьма возможно, уже отходит в прошлое.

Мне нравилось там бывать, и Гоблину тоже. Петухи в длинном цветном оперении казались нам великолепными, а когда птицы подпрыгивали, вызывая на бой противника, то поднимались в воздух на три фута и даже выше, потом падали вниз и вновь взмывали в воздух. Зрелище – глаз не отвести.

Папашка знал там всех. Как я уже говорил, он был настоящим деревенским жителем. Только теперь, рассказывая семейную историю, я понимаю, что он намеренно связал судьбу с сельским обществом.

А выбор у него был.

Томас Блэквуд получил диплом юриста в университете Лойолы в Новом Орлеане – там же, где и его отец, Гравье. Он мог бы стать совершенно другим человеком. Он предпочел стать тем, кем стал.

Он выращивал бойцовых петухов еще до моего рождения, и благодаря его рассказам я досконально знал все особенности этого дела. Например, что два года птиц кормят отборным зерном, чтобы у них отросли длинные перья, – и все ради пяти минут славы на арене. Что касается домашнего птицеводства, Папашке категорически не нравились современные методы. Он говорил, что выращенная птица зачастую не знает, что такое свежий воздух или трава. Зато у бойцового петуха настоящая жизнь.

Таков был Папашка. Он мог вернуться домой после петушиных боев, принять душ, надеть черный костюм и пойти проверять, как накрыт к обеду стол, правильно ли расставлен фарфор, и если видел, что серебряные приборы разложены неровно, немедленно призывал Маленькую Иду или Лолли. В своем грузовичке он слушал пленки с записями игры на губной гармошке, а в гостиные приглашал классические квартеты и трио.

Он словно находился между двух разных миров и подарил мне и тот и другой. А вот почему он возненавидел Пэтси, которая полностью приняла его выбор, я до сих пор не понимаю. Хотя... Быть может, первопричиной конфликта послужил тот факт, что моя мамаша залетела в шестнадцать и отказалась назвать имя отца ребенка – если, конечно, она сама его знала.

Давай теперь переместимся в десятый год моей жизни, когда появилась лучшая из всех домашних учителей, несравненная, прелестная женщина по имени Линелль Спрингер, которая изумительно играла на рояле, говорила на нескольких иностранных языках и до такой степени "обожала" Гоблина, что часто разговаривала с ним напрямую, минуя меня. Так что я иногда даже ревновал.

Разумеется, я понимал, что это игра, но Гоблин-то об этом не догадывался, а поэтому резвился и откалывал коленца для Линелль, о чем я тут же шепотом ей рассказывал. Все, чему учила меня Линелль, я передавал Гоблину – во всяком случае, пытался. А он так полюбил эту учительницу, что каждый вечер, стоило ей только появиться в доме, принимался высоко подпрыгивать от радости.

Линелль была высокой и стройной, с полной грудью, тонкой талией и длинными кудрявыми каштановыми волосами, небрежно заколотыми сзади. Она пользовалась духами "Шалимар" и носила "романтические", как сама их называла, платья: с завышенной талией и свободными юбками, напоминавшие наряды времен короля Артура. А еще она обожала небесно-голубой цвет. Ее привело в восторг, что Вирджиния Ли, позируя для портрета, висевшего в столовой, выбрала великолепное платье небесно-голубого цвета.

Линелль ходила на высоченных каблуках, которые тетушка Куин непременно одобрила бы от всего сердца.

Блэквуд-Мэнор очаровал учительницу. Она кружила в вальсе в просторных залах, с горячим интересом исследовала каждую комнату, а сталкиваясь иногда с постояльцами, проявляла по отношению к ним любезность и обходительность.

С первых же дней она объявила, что я обладаю "редким интеллектом". Я раскрыл ей объятия – как ты сам убедился, объятиям и поцелуям отводится в моем мире весьма много места, – и Линелль, ни секунды не колеблясь, в них упала.

Эта женщина буквально меня околдовала. Я боялся потерять ее, в то время как всех остальных учителей выставил из дома намеренно. Линелль полностью изменила, перевернула мой мир.

Она тараторила очень быстро, и Папашка с Милочкой втихаря ворчали, что никак не могут ее понять. А еще я помню, как они возмущались, что тетушка Куин назначила Линелль в три раза большее жалованье, чем когда-то другим учителям, – и все оттого, что познакомилась с ней в английском замке.

Ну и что? Линелль была уникальна. Линелль использовала таланты Гоблина, уговорив его учить меня новым словам и адресуя свои длинные прелестные речи скороговоркой нам обоим – двум ее "эльфам".

То, что у Линелль было шестеро малолетних детей, что когда-то раньше она работала учительницей французского, а потом вернулась в колледж, чтобы получить еще и начальную медицинскую подготовку, что она была своего рода научным гением и одновременно концертирующей пианисткой, казалось Папашке и Милочке очень подозрительным. Но я понимал, что Линелль действительно уникальная личность. Меня не провести.

Линелль приходила пять раз в неделю и занималась со мной по четыре часа. Не прошло и месяца, как своей энергией, обаянием, оптимизмом и энтузиазмом она покорила на ферме Блэквуд абсолютно всех и полностью изменила течение моей жизни.

Именно Линелль преподала мне основы – фонетическое чтение длинных слов, схемы предложений, – чтобы я мог освоить азы грамматики, и обучила началам арифметики, дальше которых я, признаться, не продвинулся.

Она научила меня французскому в объеме, достаточном для понимания большей части субтитров к фильмам, которые мы смотрели вместе, и дала мне глубокие знания по истории и географии. Очень часто она посвящала свои чудесные лекции историческим личностям, а иногда с легкостью расправлялась с целыми веками, ограничиваясь лишь упоминаниями о войнах и достижениях в искусстве.

"Все связано с войной и искусством, Квинн, – однажды сказала она, когда мы сидели на полу, скрестив ноги. – А еще скажу тебе, хотя это может шокировать, что почти все великие люди были безумны".

Линелль объясняла, что Александра Великого отличал эгоизм, Наполеон страдал от "навязчивой мании", тогда как Генрих VIII был поэтом, писателем и деспотичным извергом.

Обращаясь к Гоблину, она никогда не забывала называть его по имени.

Безудержно изобретательная, Линелль влетала в дом с целой коробкой образовательных или документальных видеокассет, которые мы вместе смотрели. Она внушила мне мысль, что в век кабельного телевидения никак нельзя оставаться необразованным. И мальчику-отшельнику с фермы Блэквуд следует понимать все, о чем говорят по телевизору.

"Даже те, кто путешествует по стране в домиках-прицепах, смотрят эти каналы, Квинн, – говорила она. – Только подумай... представь... Официантки смотрят по телевизору фильм-биографию Бетховена, телефонисты, прокладывающие кабель, возвращаются после работы домой и ставят кассету с документальным фильмом о Второй мировой войне".

Я не был столь убежден в этом, как она, но сразу смекнул, что тут кроется для меня выгода, и когда Линелль уговорила Папашку подарить мне огромный телевизор, моей радости не было конца.

По ее настоянию я смотрел все научно-популярные фильмы, которые при других обстоятельствах непременно бы пропустил. Это она познакомила меня с великолепным фильмом "Бессмертная возлюбленная", в котором Гэри Олдман играет Бетховена с таким блеском, что каждый раз я плакал. Потом был еще и "Амадей" с Томом Халсом в роли Моцарта и Ф. Мюрреем Абрахамом в роли Сальери, шедевр кинематографа, совершенно меня завороживший. А позже она затронула другой период истории, и я посмотрел фильм о Шопене и Жорж Санд "Незабываемая песня" с Корнелем Уайлдом и Мерл Оберон в главных ролях, а еще "Сегодня вечером мы поем" – биографию великого импресарио С. Юрока[14], после чего последовали десятки других фильмов, с помощью которых она раскрыла передо мной целый мир.

Разумеется, она показала мне и "Красные туфельки", фильм, который разжег во мне желание быть среди культурных, обходительных людей, а затем "Сказки Гофмана", изменившие мои мечты. Оба эти фильма – необыкновенно трепетные, тонкие, экзальтированные – причинили мне настоящую физическую боль. При воспоминании о них, в особенности о некоторых сценах, я испытываю боль и сейчас. Эти две картины были для меня все равно что заклинание.

Представь себе меня и Линелль на полу в этой самой комнате: лампы потушены, светится только огромный экран телевизора, и мы смотрим эти ленты, впитывая в себя их колдовство. И Гоблин... Гоблин, притихший, не мигая смотрит на экран и старается понять, почему мы так потрясены, отчего молчим.

Когда я плакал от боли, Линелль сказала мне одну очень добрую вещь:

"Разве непонятно, Квинн? Ты живешь в великолепном доме, ты такой же одаренный чудак, как герои этих фильмов. Тетушка Куин все время приглашает тебя навестить ее в Европе, а ты никак не решишься. Это неправильно. Не сужай рамки своего мира, не делай его недопустимо маленьким".

По правде говоря, тетушка Куин ни разу не приглашала меня в Европу. Вернее сказать, я не знал о таком приглашении. Зато Папашка и Милочка, несомненно, знали. Но я не признался в этом Линелль, но попросил:

"Тебе придется и дальше учить меня. Сделай из меня того, кто достоин путешествовать с тетушкой Куин".

"Сделаю, Квинн, – пообещала она. – Это будет легко".

Она почти заставила меня поверить в это. Так и продолжались наши головокружительные экскурсы в археологию, теорию эволюции и космические черные дыры. Она научила меня играть несколько простеньких пьес Шопена и Баха, раскрыла передо мной всю историю музыки, натаскав так хорошо, что я уже мог определить на слух период и стиль. А произведения Моцарта я определял практически безошибочно.

С Линелль я чувствовал себя на седьмом небе.

Она научила меня многим латинским словам и показала, что их корни стали основой многих английских слов. Она научила меня танцевать вальс, тустеп и танго, хотя последний танец вызывал во мне такой бурный смех, что я падал каждый раз, когда мы пытались в нем попрактиковаться.

А еще Линелль установила в моей спальне компьютер, а вместе с ним и принтер. Это было задолго до того, как появилась всемирная паутина Интернет. Я очень быстро научился набирать на этом компьютере тексты, используя по три пальца каждой руки.

Компьютер покорил Гоблина.

Однажды он взял мою левую руку и затюкал ею по клавишам, набрав "ялюблюлинелль". Она была очень довольна. Я не сумел высвободить левую руку и уже через минуту печатал всевозможные слова без пробелов. Пришлось двинуть Гоблину локтем в грудь и велеть ему убираться. Разумеется, у Линелль тут же нашлись для него добрые слова, и он успокоился.

Прошло еще много времени, прежде чем Гоблин обнаружил, что способен набирать слова на компьютере без моей помощи. Он сам еще тогда не знал, какой силой обладает, зато я уже кое-что подозревал, потому что, когда он, разозлившись, выходил из комнаты, хрустальная люстра над головой каждый раз начинала позвякивать и слегка раскачиваться, что никак не могло произойти без его участия. Затем звон хрустальных подвесок доносился снизу. Тогда-то я и начал понимать, что Гоблин не просто исчезает, а именно приходит и уходит.

Но, позволь, я вернусь к Линелль. Как только я сумел набрать на компьютере письмо, я тут же отправил его тетушке Куин, которая в это время совершала что-то вроде религиозного паломничества в Индию. Я рассказал тетушке, что Линелль послана мне не только ею, но и небесами. Тетушка Куин так обрадовалась, получив от меня весточку, что мы начали обмениваться письмами примерно два раза в месяц.

С Линелль у меня было много приключений.

Однажды в субботу мы сели в пирогу и отправились на болота, поклявшись разыскать остров Сладкого Дьявола, но как только Линелль заметила первую ядовитую змею, она испугалась не на шутку и заверещала, велев повернуть к берегу. У меня было с собой ружье, и я мог бы пристрелить змею, если бы она стала к нам приближаться. Однако Линелль пришла в такой ужас, что я предпочел подчиниться.

Мы пренебрегли папашкиным советом и не набросили на себя что-то с длинными рукавами, поэтому были зверски искусаны комарами. Больше таких путешествий мы не предпринимали. Зато прохладными весенними вечерами часто усаживались на какой-нибудь могильный камень на кладбище и смотрели на болото до тех пор, пока тьма и комары не прогоняли нас в дом.

Конечно, мы обсуждали, как однажды отправимся туда и все-таки найдем проклятый остров, но у нас всегда находились более срочные дела.

Когда Линелль узнала, что я ни разу в жизни не был ни в одном музее, мы тут же сели в ее рычащую спортивную "мазду", врубили "технорок" и отправились на другой берег озера, в Новый Орлеан, чтобы полюбоваться чудесными картинами в Музее искусств, посетить новый океанариум, побродить по художественным галереям, а потом отправиться во Французский квартал – просто так, чтобы развлечься.

Пойми меня правильно, к тому времени кое-что о Новом Орлеане я знал. Мы часто ездили на машине в великолепную церковь Успения Богоматери на углу Джозефин– и Констанс-стрит, хотя на дорогу уходило полтора часа. Но это был приход Милочки, и один из священников, служивших там, приходился ей двоюродным братом, а потому был и моим родственником. Во время празднования Марди Гра мы иногда приезжали к тетушке Рути, чтобы с крыльца ее дома посмотреть вечерний парад. Иногда мы даже проводили у нее в гостях целый день.

Но с Линелль я по-настоящему узнал город. Мы слонялись по Французскому кварталу, или бродили по букинистическим лавочкам на Мэгэзин-стрит, или заходили в собор Святого Людовика, чтобы зажечь свечку и помолиться.

Именно тогда Линелль подготовила меня к первому причастию и к конфирмации, и обе эти церемонии прошли накануне Пасхи в церкви Успения Богоматери. Там собрались все новоорлеанские родственники Милочки плюс еще человек пятьдесят, которых я видел впервые. Но я был очень рад, что как подобает соединился с Церковью, и даже ненадолго увлекся религией. Я смотрел на видео все, что относилось к Ватикану, церковной истории или жизнеописаниям святых.

Меня особенно завораживал тот факт, что у святых были видения, что некоторые из них воочию лицезрели своих ангелов-хранителей и даже разговаривали с ними. Тогда-то меня и посетила мысль, что Гоблин далеко не ангел и, должно быть, скорее послан из ада.

Линелль заявила, что это не так, а спросить мнение о Гоблине священника мне не хватило смелости, а может быть, желания. Наверное, я подспудно чувствовал, что Гоблина тут же заклеймят, назвав плодом болезненного воображения. Временами я и сам так о нем думал.

Линелль поинтересовалась, не подстрекает ли меня Гоблин к чему-то плохому. Я ответил, что нет.

"В таком случае тебе вообще незачем говорить о нем священнику, – заявила она. – Гоблин никак не связан с грехом. Доверься своему здравомыслию и сознанию. Священник способен понять Гоблина не лучше, чем обыкновенный смертный".

Возможно, сейчас это звучит двусмысленно, но тогда мне так не показалось.

В конечном итоге, я думаю теперь, что те шесть лет, что я провел с Линелль, были самыми счастливыми в моей жизни.

Естественно, я отдалился от Папашки и Милочки, но они радовались, что я учусь, гордились моими успехами и ничуть не обижались. Кроме того, после обеда мы с Папашкой по-прежнему играли на губной гармошке и болтали о "старых временах", хотя Папашка тогда был еще совсем не стар. Линелль ему нравилась.

К ней потянулась даже Пэтси. Иногда она присоединялась к нам, и тогда мне приходилось втискиваться на узкое заднее сиденье спортивной машины, а женщины болтали, сидя впереди. Мое самое острое воспоминание о совместной поездке с Пэтси имеет отношение к Гоблину – я разговаривал с ним, не умолкая, и тогда Пэтси рявкнула на меня, велев прекратить болтовню с этим отвратительным призраком, чем повергла Линелль в шок.

Пэтси робела перед Линелль, и та убедила ее терпимее относиться к моей дружбе с Гоблином. Была и еще одна причина, которую, как мне кажется, я понимаю лишь сейчас, оглядываясь в прошлое. Все очень просто: то, что Линелль уважала меня, не только как друга Гоблина, но и как маленького Тарквиния Блэквуда, заставило Пэтси разговаривать со мною намного чаще и искреннее, чем раньше.

Получалось, будто моя мать "не видела" личность, которой я был до того момента, как Линелль привлекла ее внимание ко мне, и тогда слабый интерес вытеснил в ней снисходительную и высокомерную жалость – "Ах, мой бедненький, ах, мой маленький...", – которую Пэтси испытывала ко мне раньше.

Линелль также оказалась большой любительницей популярных фильмов, особенно тех, что она называла "готическими" или "романтическими", и приносила множество пленок, от "Робокопа" до "Айвенго", чтобы смотреть со мной по вечерам. Иногда на эти сеансы заглядывала и Пэтси. Ей нравился и "Темный Человек", и "Ворон", и даже "Красавица и чудовище" Жана Кокто.

Не раз мы все смотрели "Дочь шахтера", фильм о Лоретте Линн, замечательной певице в стиле кантри, настоящей звезде, которую Пэтси просто обожала. И я наблюдал, что Линелль, разговаривая с Пэтси, довольно легко переходила на язык "кантри". Это заставляло меня ревновать. Я хотел, чтобы моя романтичная, таинственная Линелль принадлежала только мне.

Однако за эти годы я кое-что узнал и о Пэтси, что мне следовало бы предвидеть заранее. Рядом с Линелль Пэтси чувствовала себя глупой, и по этой причине их дружба начала слабеть и в один момент грозила вообще прерваться. Пэтси не желала чувствовать себя ущемленной, а кроме того, не отличалась открытостью ума, что необходимо при обучении.

То, что она отвернулась от Линелль, меня не удивило, да, в общем-то, и не тронуло. (Кажется, лебединой песней нашего зрительского трио стала "Седьмая печать" Ингмара Бергмана.) Но был все же еще один положительный момент: моей учительнице очень понравилась музыка Пэтси, она даже попросила разрешения прийти послушать, а после очень хвалила Пэтси за то, что она делает со своим "оркестром", состоявшим из одного человека – "друга" по имени Сеймор, который играл на губной гармонике и ударных.

(Сеймор был полным ничтожеством, присосавшимся к Пэтси, во всяком случае так я думал в то время. Судьба с лихвой наказала меня за Сеймора)

Пэтси была явно удивлена таким интересом и обрадована, так что мы побывали на нескольких концертах в гараже, которые Линелль понравились больше, чем мне. Не удивительно, что Гоблин тоже пришел в восторг и танцевал до тех пор, пока совсем не улетучился. Позже, когда Пэтси показала мне несколько аккордов на электрогитаре и когда я "сбацал" вместе с ней и Сеймором на своей гармонике, Гоблин приревновал и начал строить отвратительные рожицы, а потом и вовсе исчез.

Однажды вечером Сеймор не появился. Тогда я сел за его ударные, нацепил на шею гармонику и вполне прилично подыграл Пэтси, исполнявшей свою новую песенку. Линелль была нашим зрителем-фанатом. Мы сыграли еще пару песен, и я довольно сносно справлялся с ударными. Я не хочу сказать, будто играл гениально, но мне удалось извлечь из инструмента что-то приличное, а уж в игре на гармонике я и вовсе блистал, ведь практиковался уже много лет вместе с Папашкой. В общем, концерт закончился в духе фермы Блэквуд: Пэтси бросилась обнимать и целовать меня.

Теперь, по прошествии времени, понимаю, что Линелль поступала так вполне намеренно. Чувствуя, что Пэтси ее побаивается и сторонится нас – вы, мол, парочка умников, – она приводила меня на эти концерты, чтобы между мной и матерью завязалась новая ниточка.

Но Линелль не остановилась на достигнутом. Она отвезла меня на деревенский праздник, где выступала Пэтси. Мы отправились куда-то в штат Миссисипи. До той поры я ни разу не видел мать на сцене, а когда жители принялись восторженно кричать и хлопать, у меня словно глаза открылись.

С начесанными крашеными волосами, с пудом краски на лице, Пэтси была похожа на смазливую пластмассовую куколку, но пела хорошо, очень проникновенно. Ее песни верно отображали стиль блугрэсс, она играла на банджо, а какой-то парень, которого я не очень хорошо знал, печально пиликал на скрипочке. Сеймор мощно поддерживал их гармоникой и ударными.

Все это было очень мило и произвело на меня огромное впечатление, но, когда Пэтси начала свой следующий номер, действительно крутую песню типа "Ты подло со мной поступил, ублюдок!", толпа буквально сошла с ума. Зрители неустанно хлопали моей маленькой маме, со всей ярмарки к сцене хлынули люди. Пэтси прибавила жару, спев свою знаменитую песенку "Ты отравил мой колодец, а я отравлю твой". Больше почти ничего не помню о том концерте, кроме того, что она произвела фурор, еще я для себя понял, что она не зря прожила жизнь, а я мог бы сыграть на гармонике и ударных лучше Сеймора.

Но я обходился без Пэтси. Не уверен, что она вообще когда-то была мне нужна. Конечно, Пэтси с ее музыкой была любимицей неотесанных деревенских парней, но лично мне больше нравилась Девятая симфония Бетховена.

А еще у меня была Линелль. И когда мы с Линелль отправлялись на машине в Новый Орлеан, одни, прихватив с собою только Гоблина, радость моя длилась бесконечно.

Я ни разу не встречал человека, который ездил бы быстрее Линелль. У нее, видимо, было какое-то чутье на полицейских – так ловко она их избегала. В тот единственный раз, когда нас остановили, она наплела с три короба, будто мы, мчимся к какой-то роженице, и в результате избежала штрафа. Мало того, ей с трудом удалось отделаться от полицейского, который предложил сопровождать нас до самой больницы в городе.

Линелль была великолепна – иначе не скажешь. Она приехала сюда, на ферму Блэквуд, учить деревенского мальчишку, не умевшего даже писать, а через шесть лет оставила в Блэквуд-Мэнор всесторонне образованного молодого человека.

В шестнадцать лет я не только сдал все экзамены за среднюю школу, но и попал в верхние строчки по результатам вступительных экзаменов в колледж.

В наш последний с ней год Линелль также обучила меня вождению. Папашка полностью одобрил эту идею, и вскоре я уже колесил на грузовичке по нашим владениям и по заброшенным деревенским дорогам в округе. Линелль отвезла меня в город, где я получил права, а Папашка сказал, что грузовичок отныне мой.

Думаю, Линелль удалось бы сделать из меня и настоящего ценителя книг, если бы Гоблин так не ревновал к чтению, так не переживал, что он исключен из этой деятельности, так не стремился заставить меня вслух произносить для него каждое слово или, наоборот, слушать, как он их произносит в моей голове. Но умение с головой уходить в книги пришло ко мне со вторым великим учителем – Нэшем.

Тем временем Гоблин, видимо, черпал энергию не только у меня, но и у Линелль. Впрочем, в то время я бы выразился иначе. В общем, Гоблин день ото дня обретал все большую силу.

Вот один из примеров. Воскресенье. За окном дождь. Мне, наверное, лет двенадцать. Я работал за компьютером, а Гоблин обругал меня, и машина вырубилась. Я проверил все соединения, снова запустил программу, но тут вновь появился Гоблин, и история повторилась.

"Это ты сделал?" – спросил я, оглядываясь.

Он стоял возле дверей – мой абсолютный двойник, в джинсах и клетчатой красно-белой рубашке. Единственное отличие от меня: сложенные на груди руки и самодовольная ухмылка на лице. Он полностью завладел моим вниманием. Но я все-таки снова включил компьютер, а сам не сводил глаз с Гоблина. Тогда он показал на люстру, и она начала мигать.

"Ладно, это превосходно, – сказал я. (Это был его любимый комплимент, и я прибегал к нему уже много лет.) – Но не смей больше отключать электричество в этом доме. Скажи, если чего-то хочешь". Он изобразил жестами фразу: "Пойдем отсюда" – и показал на дождь за окном.

"Нет, для этого я уже слишком большой, – воспротивился я. – Иди лучше сюда, поработай со мной". Я принес ему стул, усадил рядом с собой и объяснил, что сочиняю письмо тетушке Куин, а потом прочитал написанное вслух, хотя в этом не было необходимости. Я благодарил тетушку за то, что в последнем письме она разрешила Линелль пользоваться ее спальней, если возникает необходимость переодеться, отдохнуть или переночевать.

Когда я завершил письмо и собирался выключить компьютер, Гоблин, как всегда, схватил меня за левую руку и напечатал без пробелов: "яГоблиниКвиннтожеГоблиниГоблинэтоКвиннимылюбимтетушкуКуин". Он остановился и начал, растворяться в воздухе, а потом закачалась люстра, и он исчез окончательно.

Осознав, что он истощил силы, выключая компьютер, я почувствовал себя в безопасности. Остаток дня и ночь принадлежали только мне.

Но тут меня начало терзать чувство одиночества, и, когда стало совсем темно, я отправился в гараж Пэтси, не переставая думать о фокусах Гоблина и о том, что теперь могу рассчитать его силы.

Она в этот вечер выступала в какой-то "пивной забегаловке" в Техасе. Я сел за ударные и, подыгрывая на губной гармонике, очень скоро добился ровного ритма, который мне особенно нравился. И тут Гоблин появился вновь. Очень бледный, полупрозрачный, он затанцевал словно марионетка на веревочках, но продержался не дольше нескольких секунд.

Ладно. Пришлось смириться с одиночеством. Зато я почувствовал, что теперь имею над ним определенную власть: если схитрить и заставить его чрезмерно растратить силы, он от слабости уже ни во что не сможет вмешаться, а это как раз мне на руку.

В другой раз, вскоре после этого происшествия, мы с Линелль кружились в вальсе под музыку Чайковского – по-настоящему "зажигали" в гостиной, когда все гости разошлись спать, – а Гоблин не придумал ничего лучше, кроме как садануть меня под дых. Я согнулся пополам, а он сразу растворился в воздухе, но не потому, что хотел, а потому что не мог оставаться дольше видимым, – растворился, как легкое облачко, пока я задыхался и плакал.

Линелль была поражена, но ни секунды не усомнилась в правдивости моего утверждения, что это натворил Гоблин. А потом мы сидели и доверительно беседовали как два взрослых человека, и она мне призналась, что несколько раз чувствовала, как Гоблин дергал ее за волосы. Первые пару раз она попыталась не обращать внимания, но уверена, что это его проказы.

"Рядом с тобой живет очень сильный призрак", – сказала она. И не успела Линелль произнести эти слова, как над нашими головами начала раскачиваться люстра Я тогда впервые увидел легкое движение бронзовых трубок и хрустальных плафонов и при всем желании не смог бы это отрицать. Линелль расхохоталась и вдруг испуганно охнула. Оказалось, она почувствовала щипок на правой руке. Она снова рассмеялась, а затем принялась успокаивать Гоблина, который по-прежнему оставался для меня невидимым, Линелль уверяла этого проказника, что любит его не меньше меня.

Тут я увидел Гоблина – четырнадцатилетнего, как ты понимаешь, ведь мне тогда тоже было четырнадцать: он стоял в дверях спальни и гордо на меня посматривал. Я сразу подметил, что лицо его стало более выразительным, чем раньше, в основном из-за новой для меня слегка презрительной гримасы. Гоблин очень быстро улетучился, подтвердив тем самым мою прежнюю догадку, что после физического воздействия на предметы у него не оставалось сил подолгу быть видимым. И все равно он становился сильнее, я в этом не сомневался.

Я тут же поклялся "убить" Гоблина за то, что он обидел Линелль, а когда она уехала в своей блестящей "мазде", я написал тетушке Куин, что Гоблин начал творить "немыслимое": причинять боль другим людям, и рассказал ей о том, как он ударил меня в солнечное сплетение. Письмо я отослал экспресс-почтой, чтобы она получила его через два-три дня, хотя в то время тетушка находилась в Индии.

Разумеется, я ни словом не обмолвился ни Пэтси, ни Папашке с Милочкой, что Гоблин настолько окреп и что Линелль теперь не сомневается в его существовании. И чтобы отвлечь Гоблина, я все выходные читал ему вслух "Потерянные миры" – чудесную книгу по археологии, которую подарила мне тетушка Куин.

Получив мое письмо, тетушка сразу позвонила и сказала, что я должен управлять Гоблином, что мне следует найти способ остановить его проделки: пригрозить, что не стану смотреть на него, разговаривать с ним, и не отступать от сказанного.

"Ты хочешь сказать, тетушка Куин, что наконец поверила в него?" – спросил я.

"Квинн, я сейчас нахожусь на другом краю света, – прозвучало в ответ. – Я не могу спорить с тобой о том, что представляет собой Гоблин. Могу сказать только одно: ты должен его обуздать, и не важно, настоящий он или нет, самостоятельно ли он существует или является частью тебя самого".

Я согласился с ней, сказал, что знаю, как с ним справиться, и постараюсь узнать еще больше.

А пока мы договорились, что я буду держать ее в курсе событий.

После чего она принялась расхваливать логику изложения и стиль моего письма, написанного гораздо лучше, чем все предыдущие. Мои успехи она совершенно справедливо приписала заслугам Линелль.

Я выполнил указание тетушки Куин относительно Гоблина, Линелль меня тоже поддержала. Если Гоблин совершал что-то неподобающее, мы вдвоем отчитывали его, а затем отказывались с ним общаться, пока его слабые нападки не прекращались. Прием сработал.

Но Гоблину больше прежнего хотелось пользоваться письменным языком, и он перешел на новый уровень: стал набирать сообщения на компьютере.

Порою мне даже становилось страшновато, когда он, завладев моей левой рукой и не трогая правую, двигал ею по всей клавиатуре, стуча по клавишам в странном ритме. Линелль наблюдала за этим как завороженная, даже с легким трепетом и в конце концов сделала потрясающее открытие.

Суть открытия заключалась в том, что она могла тайно переговариваться со мной, печатая на компьютере то, что хотела сказать, только очень длинными словами. В первый раз она написала что-то вроде следующего: "Наш галантный и вездесущий doppelganger[15], по-видимому, не воспринимает пределов деятельности церебрального органа его дражайшего Тарквиния Блэквуда, дружеским расположением которого он часто злоупотребляет".

Судя по тому, как Гоблин сразу притих, Линелль оказалась абсолютно права. Гоблин, хотя вначале опережал меня в развитии, теперь не понимал подобных высказываний. Линелль продолжала печатать в том же духе: "Осознай, любимый Тарквиний, что твой doppelganger, который прежде впитывал все наравне с тобой, вероятно, уже достиг границ своего потенциала воспринимать сложную информацию, и это дает тебе в руки роскошную возможность освободиться от его требований и притязаний, когда в том возникнет необходимость".

Я подвинул к себе клавиатуру и под подозрительным взглядом Гоблина, который всем своим видом выражал любопытство, напечатал, что осознал все сказанное и что теперь мы можем использовать компьютер для сообщений двух видов.

Гоблин будет печатать простейшие послания с помощью моей руки, а мы с Линелль – обмениваться фразами, пользуясь недоступной Гоблину лексикой.

Примерно в это же время Линелль попыталась объяснить Пэтси весь механизм нашего общения, но встретила грубый отпор.

"Линелль, ты еще больше безумна, чем Квинн. Вас обоих следовало бы упрятать в психушку", – заявила та.

А когда Линелль попробовала обратиться с этим к Папашке и Милочке, то они, по-видимому, не поняли важность ее сообщения и недооценили тот факт, что Гоблин владеет не всеми знаниями, которыми обладаю я.

А дело было в том, что Гоблин не всегда мог читать мои мысли! Когда я теперь оглядываюсь назад, это открытие кажется потрясающим, хотя мне следовало бы сделать его давным-давно.

Что касается Папашки и Милочки, то они сразу смекнули, что Линелль поверила в Гоблина, в чем мы до сих пор им не признавались. Последовали предостережения, что, мол, не следует поощрять "эту мою особенность" и что, конечно, такой опытный учитель, как Линелль, должна с ними согласиться. Папашка повел себя круто, а Милочка принялась рыдать.

Мне пришлось довольно много времени провести в кухне с Милочкой, осушать ей слезы ее же фартуком и убеждать, что я не сумасшедший.

Эта сцена глубоко врезалась мне в память по одной причине: Милочка, которая всегда была воплощением доброты, тихо тогда сказала, что "с Пэтси все вышло нескладно" и она не хочет, чтобы то же самое случилось и со мной.

"Моя дочь могла бы появиться на балу шестнадцатилетних в Новом Орлеане, – сказала Милочка. – Она могла бы стать дебютанткой в обществе. Она могла бы проехать как фрейлина в королевском параде на Марди Гра. Я и Рути помогли бы ей в этом. Но она предпочла совсем другое".

"Со мной все в порядке, Милочка, – сказал я. – Пойми нас с Линелль правильно". Я все целовал и целовал ее, отирал ей слезы и снова целовал.

Я мог бы ей напомнить, что она сама в свое время отказалась от всех изысков Нового Орлеана ради очарования Блэквуд-Мэнор, что она всю свою жизнь провела в кухне, покидая ее только ради платных гостей. Но это было бы подло с моей стороны. Поэтому я все оставил как есть, лишь убедив ее, что Линелль научила меня всему, чему не могли научить прежние учителя.

Мы с Линелль отказались от идеи найти сочувствие или понимание у кого бы то ни было, кроме тетушки Куин. Линелль верила, когда я жаловался на то, как трудно иногда противостоять нападкам Гоблина.

Например, если мне хотелось подольше почитать, то по требованию Гоблина приходилось делать это вслух. Наверное, поэтому я и по сей день читаю очень медленно: так и не научился быстро пробегать текст глазами, а вынужден четко произносить каждое слово вслух или мысленно. А в те времена я еще и избегал тех слов, которые были мне непонятны.

Благодаря Линелль я познакомился с творчеством Шекспира. Она приносила мне фильмы, снятые по его пьесам, – мне особенно нравились экранизации актера и режиссера Кеннета Браны[16]. Но когда она попыталась почитать со мной Чосера в оригинале на староанглийском, я нашел это чрезвычайно сложным и убедил ее отказаться от идеи.

В моем образовании есть пробелы, которые никто никогда не мог заставить меня заполнить. Но я не тревожусь по этому поводу. Мне вовсе не нужно разбираться в естественных науках, алгебре или геометрии. Как все сегодня, я ношу в кармане калькулятор. Литература и музыка, живопись и история – вот мои увлечения, которые до сих пор в часы покоя и одиночества поддерживают во мне жизнь.

Но позволь мне закончить историю моей любви к Линелль.

Кульминация наступила незадолго до конца.

В один из своих редких визитов в Штаты тетушка Куин позвонила из Нью-Йорка и поинтересовалась у Линелль, не может ли та привезти меня туда. Мы оба – а вместе с нами и Гоблин – чуть с ума не сошли от радости. Милочка и Папашка за нас порадовались, но сами уезжать с фермы не имели ни малейшего желания. Они понимали, что тетушка пока не хочет возвращаться домой, и попросили передать, что ее комната полностью отремонтирована и отделана, как она и просила, в любимый цвет Линелль, голубой.

Я объяснил Гоблину, что мы скоро уедем гораздо дальше Нового Орлеана и ему придется держаться ко мне поближе. Конечно, я надеялся, что он останется на ферме, хотя в глубине души понимал, что этого не произойдет. Откуда во мне возникла такая уверенность – не могу сказать. Возможно, оттого, что он всегда сопровождал нас в поездках в Новый Орлеан. Точно не знаю.

По моему настоянию Гоблин получил отдельное место в самолете, слева от меня. Мы летели первым классом – все трое, причем стюардессы любезно обслркивали и Гоблина. Тетушка Куин ожидала нас в отеле "Плаза", и целых десять неповторимых дней мы осматривали всевозможные достопримечательности и музеи. Хотя нам предоставили такие же просторные номера люкс, какой занимала тетушка Куин, где не переводились свежие цветы и коробки конфет "Вишня в шоколаде", мы с Гоблином, как в былые времена, ночевали на кровати тетушки Куин.

В то время мне было шестнадцать, но моих родственников не беспокоило, что подросток или даже взрослый мужчина спит рядом со своей бабушкой, – так было принято в нашей семье. Если уж быть совсем откровенным, дома я по-прежнему спал в одной постели с матерью Жасмин, Маленькой Идой, хотя в ту пору она уже совсем состарилась, ослабела и иногда даже подмачивала простыни.

Но на чем я остановился? Ах да, Нью-Йорк, отель "Плаза", и я сплю, свернувшись калачиком, в объятиях двоюродной бабушки.

Гоблин был с нами постоянно, но с ним творилось что-то странное. С каждым днем он становился все более и более прозрачным и, казалось, ничего не мог с этим поделать. У него не было сил даже для того, чтобы пошевелить моей рукой. Я узнал об этом, когда попросил написать мне, как ему нравится Нью-Йорк. Он не смог. А это означало, что больше не было никаких щипков и дерганья за волосы – проделок, за которые в прошлом я сурово наказывал его молчанием и презрением.

Я размышлял над таким необычным преображением призрака, который всегда являлся передо мной, словно созданный из плоти и крови, но, по правде говоря, мне не особенно хотелось беспокоиться по этому поводу. Я хотел посмотреть Нью-Йорк.

Кульминацией нашей поездки явилась экскурсия в музей "Метрополитен", и я никогда не забуду, сколько бы ни прожил, как Линелль вела нас с Гоблином от картины к картине, рассказывая попутно о соответствующем историческом периоде и выдающихся личностях того времени.

После трех экскурсий Линелль усадила меня на скамью в зале импрессионистов и спросила, что, по моему мнению, я узнал для себя нового. Я надолго задумался, а потом ответил, что, как мне кажется, из-за двух мировых войн современная живопись лишилась цвета. А еще я сказал, что, может быть, теперь, только теперь, когда нам не угрожает третья мировая война, цвет, вероятно, вернется в картины. Линелль очень удивилась, подумала и сказала, что я, наверное, прав.

Я многое помню из той поездки: посещение собора Святого Патрика, в котором я расплакался, долгую прогулку в Сентрал-парке, блркдания по Гринвич-Виллидж и Сохо, короткую поездку за моим паспортом – на тот случай, если я вскоре соберусь в Европу, – но все это не относится к данному повествованию. Важна, быть может, одна деталь: Гоблин все это время вел себя как шелковый и, несмотря на свою прозрачность, пребывал, как и я, в диком восторге. Он во все глаза смотрел по сторонам и буквально светился от счастья. Ну и, конечно, в Нью-Йорке повсюду такое столпотворение, что, когда я заговаривал с Гоблином в ресторанах или на улице, на нас никто не обращал внимания.

Снимаясь на фото для паспорта, я ожидал, что он станет позировать рядом, но этого не случилось.

Когда мы вернулись домой, Гоблин вновь обрел свой прежний вид и способность проказничать. Он мог дотанцеваться до полного изнеможения и раствориться в воздухе просто от радости.

У меня словно гора с плеч свалилась. Я ведь думал, что поездка в Нью-Йорк сказалась на нем роковым образом, что мое невнимание заставило его померкнуть и, возможно, приблизило к смерти. А теперь он стал прежним. Случались моменты, когда мне больше ни с кем не хотелось быть – только с ним.

Сразу после того, как мне исполнилось семнадцать, нам пришлось расстаться с Линелль.

Ее пригласили провести какие-то исследования в Мэйфейровском медицинском центре в Новом Орлеане, и она не смогла бы совмещать мое обучение с новой работой.

Я был безутешен, хотя понимал, как важно для Линелль такое приглашение. Это было новейшее учреждение, оснащенное по последнему слову техники, финансируемое могущественным семейством Мэйфейров из Новою Орлеана, – ты знаком по крайней мере с одной его представительницей. Лаборатории и оборудование центра уже успели войти в легенду.

Линелль мечтала изучать гормон роста непосредственно под руководством знаменитой Роуан Мэйфейр, и уже одно то, что ее приняли в столь солидное учреждение, означало победу. Но она больше не могла оставаться моей учительницей и верной компаньонкой – это было просто невозможно. Мне повезло уже в том, что она провела рядом со мной столько лет.

В последнюю нашу встречу с Линелль я успел признаться ей в любви. Мои слова шли от самого сердца, и, надеюсь, она осознала всю степень моей благодарности.

В тот день она направлялась вместе с двумя сотрудницами во Флориду, они намеревались отдохнуть недельку в Ки-Уэст без детей и мужей.

Линелль погибла в аварии.

Она, любительница скорости, даже не сидела за рулем. Машину вела другая. На шоссе они попали под сильный ливень, и машина, потеряв на мокрой дороге управление, врезалась в огромный грузовик. Сидевшая за рулем лишилась головы. Линелль объявили погибшей на месте, правда, в больнице ее вернули к жизни и поддерживали на искусственном дыхании две недели, но она так и не пришла в сознание. У нее было разбито все лицо.

Я узнал о происшествии, только когда нам позвонили родственники Линелль, чтобы сообщить о поминальной мессе, которая должна была состояться в Новом Орлеане. К этому времени ее уже похоронили в Батон-Руже, где жили ее родители.

Я вышагивал по комнате много часов, без конца твердя только одно слово: "Линелль". Я словно помешался. Гоблин тупо смотрел на меня, явно ничего не понимая. А я не в силах был что-либо ему объяснить.

Папашка и Милочка отвезли меня на мессу, которая проходила в современной церкви в Метэри. Гоблин выглядел совсем как живой. Я придержал для него место рядом с собой на церковной скамье, но он меня очень раздражал своими постоянными вопросами о происходящем. Его голос все время звучал у меня в голове. Он не переставая жестикулировал – пожимал плечами, разводил руками, качал головой – и то и дело произносил одними губами: "Где Линелль?"

Мессу служил престарелый священник. Церемония проходила не без изящества, но для меня она стала сплошным кошмаром. Люди подходили к микрофону, рассказывали о Линелль. Я понимал, что мне тоже следовало бы выйти вперед и рассказать о том, что она для меня значила, но я никак не мог преодолеть страх, что споткнусь или расплачусь. Весь остаток своей смертной жизни я сожалел о том, что промолчал на мессе!

Я подошел к священнику принять причастие и, как всегда после этого, строго и даже яростно велел Гоблину заткнуться.

Затем наступил страшный момент. Ты, наверное, даже не подозреваешь, но я очень примерный католик и искренне верю в чудо пресуществления – в то, что священник во время мессы превращает облатки и вино в истинные Тело и Кровь Христа.

После причастия я опустился на колени в своем ряду и, приказав Гоблину молчать, повернулся и увидел, что он стоит на коленях рядом, плечом к плечу со мной, такой же раскрасневшийся, как и я, и злобно поглядывает в мою сторону.

Впервые в жизни он испугал меня.

Он казался совсем живым, коварным, и от ужаса у меня мурашки побежали по спине.

Я отвернулся, стараясь не обращать внимания на то, как он давит на меня своим плечом, как скользит своей правой рукой по моей левой. Я молился. Мысли мои унеслись далеко, а затем, открыв глаза, я вновь увидел его, совсем из плоти и крови, и в моей душе еще сильнее разлился холодный страх.

Этот страх не проходил. Наоборот, я вдруг ясно ощутил присутствие всех остальных людей в церкви, необычайно четко разглядел тех, кто сидел впереди меня, потом бросил взгляд по сторонам, после чего дерзко оглянулся через плечо на остальных. Меня не покидало ощущение их обыкновенности. А потом я снова посмотрел на материализовавшеюся духа рядом со мной, на его блестящие глаза, хитрую улыбку – и меня охватила отчаянная паника.

Я хотел прогнать его. Я хотел, чтобы он умер. Я пожалел, что наше путешествие в Нью-Йорк его не погубило. И с кем я мог бы этим поделиться? Кто бы меня понял? Я почувствовал в себе убийцу, безумца. А Линелль была мертва.

Я продолжал сидеть на церковной скамье. Сердце будто перестало биться. Гоблин не оставлял попыток привлечь мое внимание. Он вновь стал прежним Гоблином, и, когда приник ко мне, когда растворился в воздухе и окутал меня своей невидимой сутью, мне вдруг стало легко в его объятии.

Тетушка Куин вылетела из России, из Санкт-Петербурга, на поминальную мессу, но не успела вовремя, задержавшись в Ньюарке, в штате Нью-Джерси. Увидев свою комнату, отделанную в голубом, любимом цвете Линелль, тетушка расплакалась. Бросившись на голубое атласное покрывало, она повернулась на спину, уставилась на балдахин и в эту секунду – в своих туфлях на шпильках, в шляпе колоколом, с неподвижным взглядом мокрых глаз, уставившихся в никуда, – была очень похожа на одну из многочисленных модных куколок, рассаженных по всему будуару.

Меня настолько опустошила смерть Линелль, что я совершенно замкнулся в себе и надолго замолчал. Шли дни, мои родные начали беспокоиться, а я все никак не мог произнести даже один-единственный звук – лишь сидел в своей комнате, в любимом кресле у камина, ничего не делал и думал только о Линелль.

Гоблин чуть с ума не сошел, видя меня в таком состоянии. Он начал непрерывно меня щипать, пытался поднять мою левую руку и, подбегая к компьютеру, жестом показывал, что хочет что-то написать.

Помню, как тупо смотрел на него, когда он стоял около письменного стола, подзывая меня, и только тогда понял, что все ею щипки были ничуть не сильнее прежних и что он мог заставить мигать лампочки лишь слегка, что, когда он дергает меня за волосы, я почти этого не чувствую, и что если только захочу, то вообще смогу не обращать на него внимания без всяких последствий.

Но я любил его. И не хотел его убивать. Нет, не хотел. Настало время рассказать ему о том, что случилось. Я с трудом заставил себя подняться из кресла, подошел к компьютеру и напечатал: "Линелль мертва".

Он долго читал мою фразу, которую я затем произнес для него вслух, но ничего не ответил.

"Ну же, Гоблин, подумай. Она мертва, – сказал я. – Ты дух, а теперь она тоже стала духом".

По-прежнему никакого отклика.

Внезапно я почувствовал знакомое ощущение в левой руке, когда вокруг нее сжимаются пальцы, а потом он напечатал: "Линелль. Линелль ушла?"

Я кивнул. Из глаз полились слезы, и мне сразу захотелось остаться одному. Я повторил вслух, что Линелль мертва. Но Гоблин снова взял мою левую руку, и я смотрел, как она прыгала по клавиатуре: "Что такое "мертва"?"

В приступе раздражения и вновь накатившего горя я выпалил: "Это значит, что ее больше нет! Она исчезла. Мертва. Ее тело безжизненно. В нем больше нет души. Оно бездыханно. Его закопали в землю. Ее душа ушла".

Но он все никак не мог понять. Опять вцепился в мою руку и напечатал: "Где Линелль мертва?", "Куда она исчезла?" и, наконец, "Почему ты плачешь по Линелль?".

У меня закралось холодное предчувствие чего-то дурного, я вдруг весь сосредоточился и напечатал: "Я опечален. Линелль больше нет. Мне грустно. Я плачу. Да". Но другие мысли теснились у меня в голове.

Гоблин снова вцепился мне в руку, но после стольких усилий он совсем ослабел и потому мог напечатать одно лишь имя.

В эту секунду я уставился на темный монитор с зелеными буквами и увидел в стекле отражение крошечного огонька. Удивившись, что бы это могло быть, я начал поворачивать голову, чтобы закрыть этот свет или получше его разглядеть. На одну секунду я четко увидел, что это свет от свечи. Я разглядел и огарок и пламя. Тут же повернулся и посмотрел назад. Ничто в комнате не могло бы дать такое отражение. Ни один предмет. Не нужно говорить, что свечей в комнате не было. Свечи в нашем доме горели только на алтаре внизу.

Я опять повернулся к монитору. Огонек исчез. Я не увидел пламени свечки и снова принялся поворачивать голову и так, и этак, смотреть под разными углами. Безрезультатно. Ни огонька, ни свечки.

Я изумился. Выдержал долгую паузу, не доверяя собственным чувствам, а затем, так и не сумев отречься от того, что видел, напечатал Гоблину вопрос: "Ты видел пламя свечи?" Но Гоблин взялся за старое, твердя в панике одно и то же: "Где Линелль?"

"Линелль больше нет".

"Что значит "нет"?"

Я вернулся в свое кресло. Гоблин на секунду появился передо мной, смутно промелькнул, а затем начались щипки и дерганье за волосы. Но я проявил к нему полное равнодушие, думая только об одном, вопреки здравому смыслу молясь о том, что Линелль так и не узнала, как сильно пострадала в катастрофе, что она не мучилась в коме, не знала боли. Что, если она видела, как машина врезается в грузовик? Что, если она услышала, как какой-то бесчувственный чурбан у ее кровати говорит, что ее лицо, ее прекрасное лицо разбито?

Она не страдала. Это главное.

Она не страдала. Во всяком случае, все так говорили.

Я знал, что видел свет от свечи! Ясно разглядел его на экране монитора.

И тогда я пробормотал, обращаясь к Гоблину:

"Ты лучше меня знаешь, где она сейчас, Гоблин. Скажи, что ее дух превратился в свет".

Ответа не последовало. Гоблин ничего не понял. Он не знал.

"Ты ведь сам дух, – продолжал втолковывать ему я. – Ты должен знать. Мы состоим из тела и души. Я состою из тела и души. Линелль состояла из тела и души. Душа – значит дух. Куда направился дух Линелль?"

От него ничего нельзя было добиться, кроме инфантильных ответов. На большее он оказался неспособен.

В конце концов, я вернулся к компьютеру и напечатал: "Я состою из тела и души. Тело – это то, что ты щиплешь. Душа – это то, что говорит с тобой, то, что думает, то, что смотрит на тебя моими глазами".

Молчание. Потом передо мной возник его смутный образ – полупрозрачный, лицо едва очерчено, – а через секунду он вновь растворился в воздухе.

Я продолжал набирать на компьютерной клавиатуре: "Душу, ту мою часть, которая разговаривает с тобой, любит и знает тебя, иногда называют духом. Когда мое тело умрет, мой дух, или моя душа, его покинет. Понятно?"

Я почувствовал, как он вцепился в мою левую руку.

"Не покидай свое тело, – появилось на мониторе. – Не умирай. Я буду плакать".

Я на секунду задумался. Значит, Гоблин все-таки уловил связь. Да. Но мне хотелось от него большего, и меня охватил ужас, близкий к панике.

"Ты дух, – написал я. – У тебя нет тела. Ты дух в чистом виде. Неужели ты не знаешь, куда подевался дух Линелль? Ты должен знать. Тебе следует знать. Должно же быть где-то место, в котором обитают духи. Место, где они живут. Подумай хорошенько. Ты знаешь".

Наступила долгая пауза, но я чувствовал, что Гоблин рядом.

Тут он вновь взял меня за руку. "Не покидай свое тело, – опять написал он. – Я буду плакать не переставая".

"Но где же дом духов? – настаивал я. – Где то место, где живут духи так, как я живу в этом доме?"

Все казалось бесполезным. Я формулировал один и тот же вопрос в двух десятках вариантов, но Гоблин не понимал. А потом спросил: "Почему дух Линелль покинул ее тело?"

Я описал катастрофу.

Молчание.

И наконец, исчерпав последние силы и не сумев их пополнить в ясную погоду, он исчез.

Оставшись один, испуганный и замерзший, я свернулся калачиком в кресле и задремал.

Между мной и Гоблином образовалась пропасть.

Она расширялась все эти годы, что я знал Линелль, и теперь стала неизмеримой. Мой двойник любил меня, был навечно ко мне привязан, но он больше не понимал мою душу. А самое страшное для меня было то, что он ровным счетом ничего не понимал про самого себя. Он не считал себя духом. Он бы говорил о себе как о духе, если бы мог. Но это было для него непостижимо.

Шли дни, тетушка Куин собралась вернуться в Санкт-Петербург, где в "Гранд-отеле" ее ждали два кузена. Она убеждала меня отправиться вместе с ней.

Я поразился. Санкт-Петербург, Россия.

Тетушка же заявила своим милым голоском, что у меня только две возможности: отправиться в колледж или посмотреть мир.

Я ответил ей, что пока не готов ни к тому, ни к другому, ибо все еще не пришел в себя после смерти Линелль. Но добавил, что хочу поехать, что в будущем обязательно присоединюсь к ней, если она позовет, но пока не могу оставить дом. Мне нужен год. Мне необходимо многое прочесть и лучше понять те уроки, которые преподала мне Линелль (этот последний аргумент решил все дело в мою пользу!), а еще просто побыть дома и помочь Папашке и Милочке в обслуживании постояльцев. Не за горами Марди Гра. Я поеду с Милочкой в Новый Орлеан, чтобы полюбоваться парадом из дома ее сестры. А после, как всегда, к нам на ферму Блэквуд приедет целая толпа гостей. Потом наступит черед Фестиваля азалий, затем пасхальных праздников с очередным наплывом постояльцев. И мне обязательно нужно быть дома, чтобы организовать рождественский банкет. Так что пока не время для путешествия по свету.

Теперь, вспоминая, я понимаю, что находился в состоянии глубочайшей тревоги, и простые радости жизни казались мне совершенно недостижимыми. К веселью постояльцев я относился как к чему-то чужеродному. Я начал опасаться сумерек. На меня наводили страх большие вазы с цветами. Гоблин появлялся редко, без прежнего ореола таинственности – призрак-невежда, который не мог подарить мне ни утешения, ни дружеского тепла. В непогожие дни, когда солнце скрыто за облаками, у меня появлялось какое-то гнетущее чувство.

Возможно, я предвидел, что скоро наступят ужасные времена.

Загрузка...