Глава 32

Сижу за решеткой, в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой…

Вообще, конечно, стишки, при всем уважении к Александру Сергеевичу, мою ситуацию описывают неверно. Во-первых — сижу я, конечно, в темнице, но вовсе не за решеткой — за обитой сталью дверью. Во-вторых — темница моя вовсе не сырая, вполне себе комфортная темница — стол, табурет, кровать, с периной, между прочим, и свежим бельем, на столе — подсвечник на три свечи и Библия, в дальнем углу — отгороженный закуток туалета. Прямо не тюремная камера, а гостиничный номер, декорированный под Средневековье. Оно и понятно — держат здесь явно бояр, чья вина еще не доказана точно, поэтому и смысла издеваться над ними нет. А бояр, чья вина точно доказана, в застенках тоже не держат — сразу на кол.

Что-то там у меня еще «в-третьих было»… А, ну да. Это стихотворение школьники у нас неправильно понимают, как человек, учивший его в школе наизусть, могу вас заверить. Всем кажется, что «вскормленный в неволе орел молодой» — это узник так фигурально про себя говорит. Мол, я, молодой орел, сижу за решеткой в неволе и грущу о свободе. На самом деле там после слова «…сырой» — точка идет. Герой стихотворения сидит за решеткой. Точка. А потом уже речь о том, что молодой орел, не фигуральный, а самый натуральный, с крыльями и перьями, под окном клюет что-то там кровавое, мясо, надо полагать. Причем орел этот — вскормленный в неволе, то есть птенцом где-то подобранный и прирученный. Вот герой и говорит ему, мол, братан, мы птицы вольные, пора валить отсюда, это место не для нас…

Я лег на кровати и посмотрел на бревенчатый потолок камеры. Чего только в голову не придет, когда сидишь в одиночке.

Единственное, что мне точно не приходило в голову — это испугаться. Я даже не стал перебирать в голове свои возможные прегрешения, по старой пословице: «У нас любого человека можно, ни говоря ни слова, сажать в тюрьму и никто не задумается, за что. Каждый будет думать, на чем он спалился». Но Полянский, глава Приказа тайных дел, не удержался и обвинил меня в измене. А, хотя «измена государю» сейчас на Руси — обвинение ОЧЕНЬ серьезное и закончится оно может вышеупомянутым колом, страха у меня все равно нет. Потому что про Приказ тайных дел я слышал очень многое — и некоторые вещи были довольно… пугающими… — но никто и никогда не слышал, чтобы Приказ шил липу. Не потому, что здесь работали настолько честные и принципиальные люди — люди как люди — сколько потому, что обвинить боярина в том, чего он не совершал, а это — обман царя. О котором он обязательно узнает. Тут самому можно на колу оказаться. Я же, как вы помните, никакой измены за собой не помню, а, значит — и обвинить меня не в чем. Разборки же между боярскими родами — изменой не считаются.

Поэтому я спокоен, как валун на дороге. Только скучно.

Бесшумно открылась дверь — петли и засовы и у нас, в Разбойном Приказе смазывали регулярно, а уж здесь-то скрипучие петли прям позором были бы — я еще успел подумать, что надо бы подсказать… кому-нибудь… что в двери не мешало бы глазок сделать, а вдруг я стою за углом с табуреткой в руке… Самое неуместное прогрессорство в истории прогрессорства.

— Выходи, боярин. На допрос.

Тюремщики в коротких темных кафтанах, здоровенные, плечистые ребята, крайне похожие на стереотипных средневековых палачей, тоже в масках, вели меня широким коридором, вдоль рядов одинаковых дверей, обитые железом. Наверняка все они — под Повелением лично Полянского, чтобы я не смог приказать им вывести меня на свободу. Да и на шее и под одеждой — не одна связка амулетов, защищающих от… да, пожалуй, почти от любого Слова. Я здесь — далеко не первый боярин, так что система должна быть продумана и отработана.

— Проходи.

* * *

Пыточная. Глупо и странно, но при виде нее я испытал какое-то подобие ностальгии — точно такая же была у нас в подвалах Разбойного Приказа. Просторное помещение с высокими потолками — чтобы, если пытуемый вдруг решит разбушеваться, тюремщики не мешали друг другу, скручивая его. В одном углу горит очаг, радом — груда вухих веников, в другом огромной буквой «П» возвышается рама для подвешивания, рядом, на длинном столе, раскладывает инструмент, повернувшись ко мне спиной, палач, сухощавый мужичок, чуть поодаль — небольшой столик для подьячего, записывающего показания, пока пустой, два широких деревянных кресла, тоже пустуют.

Тюремщики замерли у дверей, уперев в пол алебарды.

— Раздевайся до пояса, боярин, — не оборачиваясь, проговорил палач. Он продолжал перекладывать инструменты, тихо бормоча под нос, какой из них — для выдавливания пальцев из суставов, а какой — вырывания ногтей. Как будто забыл, для чего они.

Знакомая манера, подумал я, сбрасывая кафтан на пол и стягивая рубаху. У нас в Приказе так же делали — перед пытуемым раскладывали инструменты, рассказывая, какой из них для чего. Медленно, не торопясь, пусть его собственная фантазия против него работает. Часто еще до начала собственно пытки допрашиваемый уже доходил до нужной кондиции и был готов рассказать все.

Кстати, калечащие пытки — это не для первого допроса. Они применяются тогда, когда вина допрашиваемого уже установлена точно, но он упорствует и в преступлении не признается. Отсюда и пословица: «Не сказал правду подлинную, скажешь подноготную». Да, вы все верно поняли — «подноготная», от игл, загоняемых под ногти. Вон, тех самых, до которых сейчас палач добрался. Правда, в свое время мне в интернете попадались утверждения, что и слово «подлинная» — тоже от названия пытки. Мол, человека били длинными палками, «подлинниками», поэтому правда, которую он рассказал, называлась «подлинная», мол, полученная под длинными палками. Ерунда, конечно, нет такого выражения «подлинная правда», подлинный — это значит, оригинал, в отличие от копии, и никакими длинными палками в ходе пыток не бьют. Короткими удобнее.

Палач развернулся ко мне, тоже в маске, ага. В конце концов, не каждый пытуемый проникнется к своим мучителям христианской любовью, а шансы выйти на свободу есть у каждого. Выйти — и случайно встретить своего палача на улице. Понятное дело, что последствия такой встречи никому не надо — ни палачу, ни будущему обвиняемому в избиении, ни даже Разбойному приказу.

— Давай руки, боярин.

Мне обвязали запястья веревкой, перекинули ее через верхнюю поперечину рамы и я встал навытяжку. Подтянул палач меня, кстати, не так уж и сильно — не вишу и даже не на цыпочках стою. У нас в Разбойном каждого молодого подьячего и то жестче подтягивали. Ну, чтобы имел представление о том, что такое пытка, на собственной шкуре.

— Приступим? — посмотрел на меня сквозь прорези в маске палач. Знакомые глаза, однако… То-то и голос мне знакомым показался, и Разбойный Приказ все время вспоминается…

— Никодим?

Палач вздрогнул, приблизил свое лицо поближе к моему:

— Викентий?!

Никодим-Железник! Точно! Раньше он палачом у нас в Приказе был, а потом куда-то делся. А он — вот он, в Приказе тайных дел подвизается.

— Что ж ты, Викентий, — обиженно буркнул Никодим, — Сразу не признался? Я б тогда представление с приспособами и не устраивал бы…

Ну да — на того, кто знает, в чем суть, этот психологический прием не подействует.

— Придется сразу к делу переходить…

Так. Стоп. Палач не может пытать того, кого знает. Во-первых, чтобы исключить риск мести, во-вторых — чтобы палачу не мешали чувства во время работы. Никодим должен доложить начальству, что я его знаю и его должны заменить! Какое еще «приступим»?!

И — стоп номер два. Пытки не проводятся одним палачом! Должен быть подьячий для записи показаний, должен быть тот, кто ведет допрос. Где они?

Вот тут я, до сих пор спокойный, почувствовал страх. Не так пугают пытки, как непонятность, а я реально перестал понимать, что здесь затевается.

— Кнут да батоги мы, пожалуй, сразу отставим… Федуська!

— А? — отозвался один из тюремщиков.

— Сбегай, пусть дочек моих позовут.

Тот коротко кивнул и скрылся за дверью. Я висел, пытаясь не дергаться, но, от непонимания происходящего определенно начал напрягаться. Все неправильно, пытки неправильные, еще и дочки какие-то. Воображение представило этаких доминатрикс, в кожаных корсетах и чулках, тоже кожаных, ага, которые сейчас начнут охаживать меня плетками. А меня БДСМ, знаете ли, как-то никогда не привлекал. Меня побои не возбуждают, а только злят.

Дверь раскрылась, и в нее вошли…

Дочки.

Две маленькие девочки-близняшки, лет восьми-девяти, в голубых платочках и голубых же сарафанчиках. Лобастенькие, глазастые, ерьезные, как… как маленькие восьмилетние девочки. Я давно заметил, что маленькие девочки выглядят серьезнее и умнее маленьких мальчиков.

— Знакомься, Викентий, это дочки мои, Язва и Баля.

Язва и Баля?! Что это за имена вообще?!

Так. Стоп. Может, это специальная такая психологическая подготовка для тех, кто знает, как проводятся пытки? Для таких как я, в общем. Раскачать меня непонятками, вывести из равновесия, с таким уже проще работать…

Я не успел додумать мысль. Дочки начали РАБОТАТЬ.

Одна из них подошла ко мне и положила руку на мой бок, на ребра. Я успел почувствовать прикосновение тонких прохладных пальчиков…

Вас когда-нибудь било током? Нет, не то легкое дерганье, когда вы случайно дотронетесь пальцами до оголенных контактов в розетке, а такой, серьезный удар током, после которого вам кажется, что вас выкрутило, как тряпку, а позвоночник, пардон, осыпался в трусы? Меня вот ТАК током никогда не било, но, сдается мне, ощущения от легкого прикосновения маленькой девочки были очень, очень схожими.

Я пришел в себя только через несколько секунд, дрожащий и покрытый крупными каплями пота. Мышцы еще конвульсивно подергивались, правый бок горел, как будто его прижгли клеймом. И тут вторая дочка палача дотронулась до левого бока.

Непроизвольно дернувшись, я осознал, что от этого прикосновения никаких неприятных ощущений не было. Наоборот — сразу, резко, как будто ее выключили, исчезла боль в боку, мышцы мгновенно вошли в тонус, я на мгновенье почувствовал себя бодрым и полным сил.

На мгновенье — потому что через секунду до меня дотронулась первая девочка. И меня опять ударило болью.

А потом — исцелением.

И снова — боль.

И опять — исцеление.

И снова — боль.

И снова…

И снова…

И снова…

* * *

Кажется, я кричал. Впрочем, в этом я не уверен. Зато, с дурацкой гордостью могу сказать, что мои штаны остались сухими.

Девочки, эти маленькие твари, наконец отошли от меня в сторону. Никогда в жизни я не бил девочек. И в этот раз такого желания тоже не возникло. Не бить. Убить. Уничтожить.

Я висел на веревках, больно врезавшихся в запястья, ноги меня не держали, я трясся, как в лихорадке. И при всем при том — у меня на теле не осталось ни единого следа.

— Ну что, Никодимка, готов ли наш «боярин» к разговору? — в пыточную быстрым шагом вошел Полянский. Кавычки в его словах прямо ощущались.

В руках у главы Приказа была пачка разнокалиберных бумаг. И это — еще одна неправильность. Не должен боярин сам таскать какие-то бумаги, не по чину ему. А больше никого в камере и не появилось.

— Готов, Григорий Дорофеевич, готов, — согнулся в поклоне палач, — Дочки мои постарались на славу.

Полянский положил бумаги на стол и подошел ко мне. Я поднял голову. С трудом, по ощущениям — на мою голову кто-то надел пудовую шапку из свинца.

— Готов ли признаться, Осетровский?

— Признаться в чем? — прохрипел я. Из уголка рта по подбородку потекла теплая капля. Кровь. Прикусил щеку изнутри.

— В измене, Осетровский, в измене государю. В том, как ты англичанам сведения о сибирских слонах продал.

Загрузка...