7. Мечты и действительность

И вот Анне-Веронике в течение нескольких недель пришлось выяснять, каков рыночный спрос на нее в этом мире. Она ходила по равнодушному ноябрьскому Лондону, очень темному, туманному, грязному, страшному, стараясь найти ту скромную, но сулящую ей независимость работу, к которой так опрометчиво стремилась. Она ходила с места на место, внимательная, собранная, нарядная и изящная, скрывая свои переживания, хотя реальное положение вещей постепенно становилось ей все яснее и яснее. Ее маленькая комната казалась ей берлогой, откуда она выходила, как зверь на охоту, в огромный сумрачный мир, с его закопченными серыми домами, вереницами ослепительно сверкающих магазинов, бесконечными улицами с темными зданиями и окнами, залитыми оранжевым светом под тускло-медным, грязно-серым или черным небом. Затем девушка возвращалась домой, принималась за письма, тщательно обдуманные и старательно написанные, или читала книги, взятые в библиотеке у Мадди, — она решилась истратить на это полгинеи, — или сидела у камина и размышляла.

Анна-Вероника стала постепенно и против воли осознавать, что Виви Уоррен — это лишь «идеал». Таких девушек и таких должностей не существует. Работа, которую ей предлагали, не имела ничего общего с ее смутными желаниями. Ее квалификация открывала перед ней всего две возможности, но ни одна из них не привлекала и не освобождала полностью от той зависимости, против которой она восставала, борясь со своим отцом. Один путь, основной, — это за плату заменять жену или мать, то есть стать гувернанткой, или помощницей учительницы, или высококвалифицированной бонной. Другой путь — поступить на службу, например, в фотоателье, в магазин театральных и маскарадных костюмов или головных уборов. Первый род работы представлялся ей чересчур домашним и ограниченным; для второго главной помехой являлось отсутствие опыта, и, кроме того, он ей не нравился. Девушка не любила магазинов, не любила видеть лица других женщин, а самодовольные мужчины в сюртуках, возглавлявшие эти предприятия, были самыми невыносимыми существами на свете. Один из них отчетливо назвал ее «милочкой».

В двух местах требовался секретарь, и казалось, должность сама плывет в руки, поскольку в предложении не было обычной оговорки о том, что женщин просят не беспокоиться. Одно место было у члена парламента, радикала, другое — у известного врача с Харли-стрит. Но оба крайне любезно, с восхищением и страхом отклонили ее предложение. Произошла и курьезная встреча в большом отеле с женщиной средних лет, сильно напудренной, увешанной драгоценностями и насквозь пропахшей духами, которой нужна была компаньонка. Она не сочла Анну-Веронику подходящей для себя компаньонкой.

Почти вся эта работа ужасно низко оплачивалась. Жалованья едва могло бы хватить на пропитание, а труд требовал затраты всех ее сил и времени. Она слышала о женщинах-журналистках, писательницах и так далее, но ее даже не допускали к редакторам, с которыми она хотела поговорить, и, кроме того, если бы ей это и удалось, не было никакой уверенности в том, что она справится с порученным ей делом. Однажды Анна-Вероника не пошла искать работу и неожиданно для себя очутилась в Тредголдском колледже. Ее место оказалось свободным; ее просто отмечали как отсутствующую, и она спокойно провела день, с упоением занимаясь анатомированием черепахи. Это было так интересно и дало такое облегчение после утомительных и тревожных поисков заработка, что она целую неделю посещала колледж, как будто все еще жила дома. А затем в третий раз представилась возможность получить место секретаря, и ее надежды снова ожили: это была должность личного секретаря, сочетавшаяся с самыми легкими обязанностями сиделки у состоятельного больного джентльмена, живущего в Туикснеме и занятого грандиозным литературным исследованием, которым он хотел доказать, что сказка о «волшебной королеве» в действительности представляет собой трактат по молекулярной химии, написанный оригинальным и образным шифром.



Теперь, когда Анна-Вероника собиралась исследовать глубины трудовой жизни и помериться силами с реальным миром, она одновременно изучала идеи и взгляды целого ряда людей, как будто весьма заинтересованных в том, каким этот мир должен быть. Вначале мисс Минивер, а затем собственный естественный интерес привел ее в среду занятных людей, мечтавших о мировом прогрессе, великих коренных переменах, о новой эре, которая должна прийти на смену угнетению и всем непорядкам современной жизни.

Мисс Минивер узнала о побеге Анны-Вероники и получила ее адрес у Уиджетов. Она пришла на следующий день около девяти часов вечера, трепеща от восторга. Поднявшись вслед за хозяйкой до середины лестницы, мисс Минивер окликнула Анну-Веронику:

— Можно к вам? Это я, Нетти Минивер! — И она появилась перед ней раньше, чем Анна-Вероника успела сообразить, кто такая Нетти Минивер.

Ее глаза сверкали, прямые волосы были растрепаны, наглядно демонстрируя ее одобрение независимым взглядам. Пальцы торчали из рваных перчаток, словно желая как можно скорее прикоснуться к Анне-Веронике.

— Вы великолепны! — восторженно произнесла мисс Минивер, держа руки Анны-Вероники в своих и заглядывая ей в лицо. — Великолепны! Вы так спокойны, дорогая, так тверды, так безмятежны!

— Девушки, подобные вам, покажут, каковы мы, — продолжала мисс Минивер. — Девушки, дух которых не сломлен!

Этот восторг несколько ободрил Анну-Веронику.

— Я наблюдала за вами в Морнингсайд-парке, дорогая, — сказала мисс Минивер. — Я наблюдаю за всеми женщинами. Тогда мне казалось, что вам, пожалуй, все равно, такая вы или не такая, как все. А теперь вы как будто сразу стали взрослой.

Помолчав, она добавила:

— Интересно знать… Мне хотелось бы… Может быть, на вас повлияли мои слова?

Не дожидаясь ответа Анны-Вероники, она стала уверять, что, конечно, повлияло что-то сказанное ею.

— Теперь все подхватывается и распространяется со сверхъестественной быстротой. Ведь сейчас такое великое время! Замечательное время! Еще никогда не было такой эпохи. Близится осуществление надежд, все движется, все увлекает! Восстание женщин! Эти идеи возникают повсюду. Расскажите мне, как сестре, все, что с вами случилось.

Своей последней фразой она немного расхолодила Анну-Веронику, но все же воздействие ее товарищеских чувств и энтузиазма было еще очень сильным; и было приятно чувствовать себя героиней после стольких уговоров и тайных сомнений.

Но долго мисс Минивер слушать не могла, она сама хотела говорить. Сидя, согнувшись, на краю коврика перед камином, возле этажерки с книгами, на которой стоял череп свиньи, глядя то на пламя, то вверх, на лицо Анны-Вероники, она дала волю своим чувствам.

— Погасим лампу, — предложила мисс Минивер, — при свете камина беседовать гораздо лучше! — Анна-Вероника согласилась. — Итак, вы бросили вызов жизни, смело глядя ей в лицо.

Вероника сидела, опершись подбородком на руку, освещенная пламенем, и почти все время молчала. Зато мисс Минивер усердно разглагольствовала. По мере того как она говорила, смысл и значение сказанного постепенно доходили до сознания Анны-Вероники, принимая определенный образ. Это было представление о громадном, сером, тоскливом, грубом и беспорядочном мире с бесчисленными предрассудками, о мире, упорствующем в своих заблуждениях, который причинял людям боль и всячески сковывал их. В прошлые времена и в прежних государствах зло воплощалось в тирании, резне, войнах, а в нынешней Англии оно представлено торгашеством, конкуренцией, снобами, мещанской добродетелью, потогонной системой-и угнетением женщин. В рассуждениях мисс Минивер до сих пор все казалось убедительным. Однако, когда она в качестве борцов против этого мира выдвинула небольшое, но активное меньшинство — «Детей Света», которых описала как людей, «находящихся в авангарде или всецело передовых», Анна-Вероника отнеслась к ее словам довольно скептически.

Все, о чем говорила мисс Минивер, находилось «в действии», «близилось». Возвышенные мысли. Простая жизнь, Социализм, Гуманность — все было как будто одним и тем же. Она любила принимать во всем этом участие, дышать и жить этим. До сих пор предвестники прогресса появлялись в мировой истории с большими промежутками, голоса звучали и умолкали. Но теперь все будут действовать сообща, в едином порыве. С фамильярным уважением она упоминала Христа и Будду, Шелли, Ницше, Платона. Все они прокладывали путь. Их имена сверкали во тьме, как звезды в ночном небе, а между ними зияли черные провалы; но теперь, теперь совсем другое; теперь наступает рассвет, настоящий рассвет.

— Женщины поднимаются, — заявила мисс Минивер, — женщины и простой народ, все спешат, все пробуждаются.

Анна-Вероника слушала, глядя на пламя камина.

— Все за это берутся, — продолжала мисс Минивер. — И вы должны были принять в этом участие. Вы не могли поступить иначе. Что-то вас влекло. Каждого что-то влечет. В пригородах, в провинции — повсюду. Я вижу Движение в целом. Поскольку это в моих силах, я, безусловно, в его рядах. Я держу руку на пульсе событий.

Анна-Вероника молчала.

— Это заря! — сказала мисс Минивер, и в стеклах ее очков отразились язычки кроваво-красного пламени.

— Да я приехала в Лондон скорее из-за личных затруднений, — сказала Анна-Вероника. — И, пожалуй, не все, что вы говорите, мне понятно.

— Разумеется, нет, — ответила мисс Минивер, победоносно жестикулируя тонкой рукой и еще более тонким запястьем и похлопывая Анну-Веронику по колену. — Разумеется, нет. Вот это-то и удивительно. Но вы поймете, вы непременно поймете. Позвольте мне повести вас туда — на митинги, на конференции, беседы и так далее. Тогда вы начнете понимать. Все перед вами раскроется. Я по уши погрузилась в это, отдаю каждую свободную минуту, бросаю работу, все решительно! Я преподаю в школе, в одной хорошей школе, три раза в неделю. Все остальное отдаю движению. Теперь я научилась жить на четыре пенса в день. Представляете себе, сколько у меня благодаря этому остается свободного времени! Нет, я буду вас повсюду брать с собой. Я поведу вас к суфражисткам, к толстовцам, к фабианцам.

— Я слышала о фабианцах, — сказала Анна-Вероника.

— Вот это общество! — воскликнула мисс Минивер. — Это центр интеллигенции. Иногда их собрания бывают просто замечательными. Там такие серьезные, прекрасные женщины! Такие глубокомысленные мужчины! И подумать только, они там творят историю! Они составляют планы нового мира. И делают это весело. Среди них Шоу, Уэбб, писатель Уилкинс, Тумер и доктор Тампани — самые замечательные люди! Там вы услышите, как они спорят, решают, создают планы! Подумайте только: они строят новый мир !

— Но разве эти люди действительно способны все изменить? — спросила Анна-Вероника.

— А как же иначе? — ответила мисс Минивер, слегка подвинувшись к огню. — Что же, кроме этого, может произойти при нынешнем положении вещей?



Мисс Минивер с такой восторженной щедростью приобщила Анну-Веронику к своему представлению о мире, что оставаться критически настроенной было бы просто неблагодарностью. И действительно, Вероника почти незаметно для себя привыкла к своеобразной внешности и своеобразным манерам «людей из авангарда». Прошла ошеломленность, вызванная особой направленностью их ума, а потом по привычке стерлось и первоначальное впечатление какой-то нарочитой неразумности. Во многих отношениях они были совершенно правы; она уцепилась за это и все чаще закрывала глаза на тот парадоксальный вывод, что именно в силу их правоты их взгляды почему-то казались абсурдными.

В мире мисс Минивер одно из центральных мест занимали Гупсы. Более странную пару трудно было представить себе; они питались одними фруктами и жили под самой крышей в доме на Теобальдс-роуд. У них не было ни детей, ни слуг, и умение жить простой жизнью они довели до высочайшего мастерства. Мистер Гупс, как поняла Анна-Вероника, был преподавателем математики в школе, а его жена еженедельно писала статьи для «Нью Айдиэс» о вегетарианском столе, вивисекции, вырождении, о секреции молочной железы, аппендиците, о Высшем мышлении и помогала вести дела в фруктовой лавке на Тоттенхем Корт-роуд. Даже мебель в их квартире была непостижимо далека от жизни, а мистер Гупс ходил дома в скроенной наподобие костюма пижаме из мешковины, которая завязывалась коричневыми лентами, а его жена носила пурпурную «жибба»[7] с густо расшитой кокеткой. Он был маленького роста, смуглый, сдержанный, с широким, казавшимся непреклонным выпуклым лбом, а его жена — очень румяная, пылкая, с подбородком, незаметно переходящим в полную, крепкую шею. Раз в неделю, по субботам, с девяти часов и до глубокой ночи у них происходили небольшие сборища, во время которых беседовали, иногда читали вслух, а угощение состояло из фруктовых блюд — сэндвичи из каштанов, намазанные ореховым маслом, лимонады, безалкогольное вино и все в том же роде; на одну из таких дружеских встреч мисс Минивер после долгих предварительных хлопот привела и Анну-Веронику.

Ее представили и, по ее мнению, несколько подчеркнуто, как девушку, выступившую против своих родных. Собрание состояло из престарелой дамы с необычайно морщинистой кожей, низким голосом, и, как показалось неопытному глазу Анны-Вероники, вышитой салфеточкой на голове; застенчивого молодого блондина с узким лбом и в очках; двух малоприметных женщин в скромных юбках и блузках и одной четы средних лет — оба были очень толстые, похожие друг на друга, одетые во все черное — мистер и миссис Данстейбл из муниципального совета Мерилбоуна. Гости расположились неправильным полукругом перед камином с медными украшениями, увенчанным резьбой по дереву и с надписью: «Сделай это сейчас».

Вскоре к ним присоединился рыжеволосый молодой человек, жуликоватого вида, с оранжевым галстуком, в костюме из пушистого твида, и еще какие-то люди, которые в памяти Анны-Вероники, несмотря на ее усилия удержать подробности, упорно сохранились только как «прочие».

Беседа была оживленной и по форме оставалась блестящей даже тогда, когда по содержанию переставала быть ею. Временами Анна-Вероника начинала подозревать, что главные ораторы, как говорят школьники, «выставлялись» ради нее.

Они беседовали о новом суррогате жира для вегетарианской кухни, который, по убеждению миссис Гупс, производит особенно очищающее действие на ум. Затем перешли к рассуждениям об анархизме и социализме: является ли первый полной противоположностью второго или только его высшей формой. Молодой человек с рыжеватыми волосами сослался на философию Гегеля, чем тут же запутал спор. Тогда вмешался олдермен Данстейбл, до сих пор хранивший молчание; отклонившись от темы, он изложил свои личные впечатления о целом ряде своих коллег, членов муниципального совета. И продолжал говорить об этом весь вечер, то умолкая, то возвращаясь к тому же и нарушая обсуждение других тем. Большей частью он обращался к Гупсам и говорил, как бы отвечая на заданные ими многочисленные вопросы о личном составе муниципального совета Мерилбоуна.

— Если бы вы спросили меня, — говорил он, — то я бы сказал, что Блайндерс — человек честный, но, разумеется, заурядный.

Участие миссис Данстейбл в разговоре выражалось преимущественно кивками; всякий раз, когда олдермен Данстейбл кого-нибудь хвалил или порицал, она кивала дважды или трижды — в зависимости от его пафоса. В то же время она не сводила глаз с платья Анны-Вероники. Миссис Гупс привела в некоторое замешательство олдермена, внезапно обратив внимание похожего на жулика молодого человека в оранжевом галстуке (он оказался помощником редактора «Нью Айдиэз») на появившуюся в его газете критическую статью о Ницше и Толстом, в которой выражались сомнения относительно подлинной искренности Толстого. И все казались весьма озабоченными вопросом об искренности великого-писателя.

Мисс Минивер, заявив, что если она когда-нибудь потеряет веру в искренность Толстого, то ее собственные чувства перестанут иметь для нее какое-либо значение, спросила Анну-Веронику, не испытывает ли та то же самое; а мистер Гупс подчеркнул, что следует различать искренность и иронию, которая часто является не чем иным, как искренностью высшего порядка.

Олдермен Данстейбл заметил, что искренность — часто дело случая, и разъяснил вопрос молодому блондину, воспользовавшись в качестве иллюстрации эпизодом из деятельности Блайндерса в Комитете по борьбе с пылью; а молодому человеку в оранжевом галстуке тем временем удалось придать всей дискуссии несколько рискованный и эротический оттенок: он спросил, может ли кто-либо быть вполне искренним в любви.

Однако мисс Минивер полагала, что подлинная искренность только и бывает в любви, и она вторично поинтересовалась мнением Анны-Вероники. Но тут молодой человек в оранжевом галстуке заявил, что можно вполне искренне любить одновременно двух людей, хотя и по-разному, соответственно индивидуальным особенностям каждого, и обманывать обоих. Тогда миссис Гупс напомнила ему урок, столь убедительно преподанный Тицианом в его картине «Любовь земная и небесная», и стала весьма красноречиво говорить о том, что любовь не терпит лжи.

Потом они рассуждали некоторое время о любви, и олдермен Данстейбл вновь обернулся к робкому молодому блондину и вполголоса, но совершенно ясно дал ему краткий и конфиденциальный отчет по поводу двойной привязанности Блайндерса, которая привела к неприятной ситуации в муниципальном совете.

Престарелая дама с салфеточкой на голове дотронулась до руки Анны-Вероники и сказала низким голосом с оттенком лукавства:

— Опять разговоры о любви; опять весна, опять любовь. О молодежь, молодежь!

Юноша в оранжевом галстуке, несмотря на сизифовы усилия Гупсов вести разговор на более высоком уровне, с большим упорством продолжал рассуждать о возможном раздвоении чувств у высокоразвитых современных людей.

Престарелая дама с салфеточкой вдруг сказала:

— Ах, молодежь, молодежь, если бы вы только знали!..

Она рассмеялась, потом задумалась; молодой человек с узким лбом и в очках откашлялся и спросил молодого человека в оранжевом галстуке, верит ли он в платоническую любовь. Миссис Гупс заявила, что она только в нее и верит, и, бросив взгляд на Анну-Веронику, неожиданно встала и поручила Гупсу и робкому молодому человеку разносить угощение.

Молодой человек в оранжевом галстуке остался на своем месте и продолжал спорить о том, имеет ли тело, как он выразился, свои законные требования. И, заговорив о «Крейцеровой сонате» и «Воскресении», они опять вернулись к Толстому.

Беседа продолжалась. Гупс, который вначале был довольно сдержан, прибегнул к сократовскому методу, чтобы обуздать молодого человека в оранжевом галстуке, и, склонив к нему голову, весьма убедительно стал доказывать ему, что тело — только иллюзия и ничего не существует, кроме духа и молекул мышления. Между ними произошло нечто вроде поединка, все остальные сидели и слушали — все, за исключением олдермена, который завел молодого блондина в угол возле зеленого кухонного шкафа с алюминиевой посудой и, усевшись спиной ко всем и прикрыв рот рукой для большей секретности, рассказывал ему шепотком и доверительным тоном о постоянном антагонизме между скромным и безобидным муниципальным советом и социальным злом в Мерилбоуне.

Беседа все еще продолжалась, собравшиеся перешли к критике романистов, их внимание привлекли некоторые смелые эссе Уилкинса, затем они принялись обсуждать будущее театра. Анна-Вероника отважилась вмешаться в дискуссию о романистах, взяв под защиту «Эсмонда»[8] и возразив против непонятностей «Эгоиста»[9]; когда она заговорила, все смолкли и стали слушать ее. Потом принялись решать, должен ли Бернард Шоу войти в состав парламента. Это привело к вопросу о вегетарианстве и трезвости, а молодой человек в оранжевом галстуке и миссис Гупс стали ожесточенно спорить об искренности Честертона и Беллока[10], а конец этому положил Гупс, вновь пожелавший применить сократический метод.

Наконец Анна-Вероника и мисс Минивер спустились по темной лестнице и вышли в туманные просторы лондонских площадей, пересекли Рассел-сквер, Уобэрн-сквер, Гордон-сквер, направляясь кружным путем к дому Анны-Вероники. Они шли медленно, немного голодные после фруктового угощения, но умственно весьма оживленные. Мисс Минивер пустилась в рассуждение о том, кто именно — Гупс или Бернард Шоу. Толстой, доктор Тампани или писатель Уилкинс — является самым глубоким и самым совершенным умом современности. Ей было ясно, что людей, равных им по силе ума, в мире нет.



Потом, однажды вечером, Анна-Вероника отправилась с мисс Минивер в Эссекс-холл; там они сели в последнем ряду балкона, и она услышала и увидела лидеров-исполинов Фабианского общества, заново перестраивающих мир: на трибуне сидели Бернард Шоу, Тумер, доктор Тампани и писатель Уилкинс. Зал был переполнен; вокруг себя Анна-Вероника видела восторженную молодежь приятной наружности и великое множество людей, похожих на Гупсов. Дискуссия представляла собой самую странную смесь личного и мелкого с идеалистическими устремлениями, которые были прекрасны сами по себе и бесспорны. Почти в каждом выступлении чувствовалось одно и то же — необходимость великих перемен, перемен, которые придется завоевывать ценой усилий и жертв, но они непременно будут завоеваны. А потом она присутствовала на гораздо более многолюдном собрании охваченных энтузиазмом людей — на митинге секции женского движения в Кэкстон-холле, где как лейтмотив тоже звучала необходимость коренных изменений и широчайшего прогресса. Вероника побывала на вечере Ассоциации по реформе одежды, посетила Выставку по реформе пищи, где неотвратимые перемены были показаны с устрашающей отчетливостью. Женский митинг был гораздо более эмоциональным, чем собрание социалистов. Анна-Вероника совершенно потеряла там способность рассуждать и критиковать; она аплодировала, выкрикивала какие-то требования, с которыми потом, после зрелого размышления, никак не могла согласиться.

— Я знала, что и вы это почувствуете, — сказала мисс Минивер, когда они вышли оттуда красные и разгоряченные. — Я знала, что и вы увидите, как все становятся в единый строй.

И действительно, все становились как бы в единый строй. Вероника все более живо воспринимала не столько систему идей, сколько огромное, хотя и смутное стремление к переменам, великое недовольство жизнью и критическое отношение к ней, шумную путаницу идей по реорганизации всего: реорганизации торговли, развития экономики, закона собственности, положения детей, одежды, питания и всеобщего обучения. Она ясно представляла себе толпу людей, движущихся по запруженным улицам Лондона, людей, сознание, речи, жесты и даже одежда которых отражали полную уверенность в срочной необходимости всесторонних перемен. Некоторые действительно держали себя и даже одевались скорее как заезжие иностранцы из «Оглянись назад»[11] или «Вестей ниоткуда»[12], чем как коренные лондонцы, которыми они и были в действительности. Чаще всего это были люди независимые: скульпторы, молодые писатели, молодые служащие, много самостоятельных девушек и женщин из студенческой среды, словом, той среды, в которую Анна-Вероника окунулась теперь с головой и которая стала ее собственной средой.

Слова и поступки этих людей были знакомы Веронике, теперь она увидела всю эту массу людей и ощутила их — живых, выступающих с трибуны, настойчивых, тогда как раньше видела их лишь мимолетно или читала о них только в книгах. В Лондоне кварталы Блумсбери и Мерилбоун, на фоне которых демонстрировали эти люди, серые фасады домов, неумолимо респектабельные окна и ставни, бесконечные унылые железные ограды — все это вызывало в ней воспоминания об отце, об его закоснелом упрямстве и обо всем, против чего она сама боролась.

Разнообразное чтение и разговоры с Уиджетами отчасти уже подготовили Веронику к новым идеям и «движениям», хотя по своему темпераменту она скорее была склонна противиться и критиковать, нежели активно участвовать в них. Но люди, с которыми девушка теперь столкнулась благодаря усилиям мисс Минивер и Уиджетов — Гедди и Хетти как-то приехали из Морнингсайд-парка и повели ее в Сохо пообедать за 18 пенсов, где она познакомилась со студентами художественных училищ, социалистами и таким путем смогла побывать у них в студии на вечере, там говорили о всякой всячине, — эти люди повлияли на нее своей уверенностью, что мир, очевидно, застыл в нелепых заблуждениях, но достаточно всего нескольких пионеров, людей инициативных, вполне и безусловно «передовых», для того, чтобы новый порядок установился сам собой. Если девяносто процентов из тех людей, с кем встречаешься в течение месяца, не только говорят, но чувствуют и утверждают что-либо, то очень трудно не поверить им. Анна-Вероника почти незаметно для себя усвоила новую точку зрения, хотя рассудок ее продолжал еще противиться этим идеям. Тогда мисс Минивер и начала влиять на нее.

Секрет возрастающего влияния мисс Минивер, как это ни странно, заключался именно в том, что она никогда не приводила ясных доводов, никогда не смущалась внутренними противоречиями и испытывала столько же уважения к незыблемым утверждениям, сколько прачка — к мыльным парам, поэтому Анна-Вероника при первой их встрече в Морнингсайд-парке и отнеслась к ней критически и враждебно. Но сопротивление утомляет наш мозг, и при его неупорядоченной активности, снова и снова сталкиваясь с одними и теми же фразами, с теми же самыми идеями, которые он уже опроверг, вскрыл, отбросил и похоронил, он (мозг) все более теряет энергию, необходимую для повторения этой операции. Начинаешь чувствовать, что в самих идеях должно быть заключено нечто такое, что упорно и успешно возрождает их. Мисс Минивер назвала бы это воздействием Высшей Истины.

Однако, несмотря на все разговоры, деятельность и усилия, митинги и конференции, куда Анна-Вероника ходила со своей приятельницей и где временами с энтузиазмом аплодировала вместе с ней, глаза ее выражали все большее недоумение, а тонкие брови все сильнее хмурились. Она сочувствовала этой деятельности, была заодно с ее сторонниками, порой глубоко это ощущала, и все же что-то ускользало от нее. Жизнь в Морнингсайд-парке была бездеятельной и неполноценной; здесь все неслось вперед, все действовало, но тоже чувствовалась какая-то неполноценность. Чего-то не хватало. Множество участников «авангарда» были заурядными людьми или чудаками, а то и просто уставшими от своей деятельности. Все они не умели спорить, страдали самомнением и непоследовательностью суждений, а это вредило делу. Порой Анне-Веронике вся эта деятельность общества, собрания и беседы представлялись инсценировкой, прикрывающей некий унизительный провал эффектным шумом громких выступлений. Случилось так, что Анна-Вероника стала встречаться с семьей конского барышника из Морнингсайд-парка, представлявшей полную противоположность кружку Уиджетов; компания состояла из молодых женщин, элегантно одетых и веселых, и их брата-наездника, имевшего пристрастие к модным жилетам, сигарам и мушкам. Девушки носили шляпы удивительных фасонов и с такими бантами, которые должны были поразить насмерть всякого; они считали необходимым присутствовать на всех фешенебельных сборищах и первыми узнавать обо всех сногсшибательных событиях; свое отношение к социалистам и ко всем сторонникам реформ они определяли словами «просто ужас» и «бред». Ну что же, эти слова, бесспорно, отражали некоторые черты всего Движения, которому служила мисс Минивер. В каком-то смысле это и было «бредом». И все же…

В конце концов ошеломляющий контраст между передовой мыслью и передовыми мыслителями стал тревожить Анну-Веронику даже по ночам и не давал ей спать. Например, общие положения социализма вызывали в ней восторг, но она не могла распространить своего восхищения ни на одного из его последователей. Более глубоко ее продолжала волновать идея равноправия женщин и сознание того, что есть многочисленная и все растущая женская организация, которая отстаивала чувство собственного достоинства и форму его проявления и требовала уважения к жажде личной свободы — именно эта жажда и привела Веронику в Лондон. Но все в ней восставало, когда она слушала рассуждения мисс Минивер о кампании за общее избирательное право или читала о женщинах, которые с галереи выкрикивают оскорбления в адрес кабинета министров и на публичных митингах вскакивают и принимаются свистеть, требуя избирательных прав, а когда их насильно выпроваживают, отбиваются и визжат. Вероника не могла отказаться от чувства собственного достоинства. Что-то, еще не совсем осознанное, удерживало ее от такого воплощения в жизнь ее взглядов.

— Не для таких дел, — говорил ей внутренний голос, — ты восстала, Анна-Вероника. Не в этом твоя задача.

Она как бы видела во тьме нечто прекрасное и замечательное, но пока что нереальное. Морщинка между ее бровями становилась все более заметной.



В начале декабря Анна-Вероника стала подумывать о закладе своих вещей. Она решила начать с жемчужного ожерелья. Девушка провела очень неприятный день и вечер, размышляя о своем материальном положении и о мерах, которые следовало принять, — шел сильный дождь, а она опрометчиво оставила самые прочные ботинки в отцовском шкафу для обуви в Морнингсайд-парке. Тетка по секрету прислала ей новое теплое белье, шесть пар чулок и прошлогодний зимний жакет, но эта добрая душа забыла о ботинках.

Отсутствие нужной обуви особенно ясно показало ей всю неприглядность ее положения. В конце концов Анна-Вероника решилась на шаг, всегда казавшийся ей разумным, но от которого она до сих пор воздерживалась по каким-то неосознанным причинам. Она решила пойти в Сити к Рэмеджу и спросить у него совета. На следующее утро, одевшись особенно тщательно и изящно и узнав его адрес в справочнике на почте, она отправилась к нему.

Веронике пришлось подождать несколько минут в приемной конторы, где трое бойких и броско одетых молодых людей смотрели на нее, едва скрывая восхищение и любопытство. Наконец появился Рэмедж, горячо приветствовал ее и повел в свой кабинет. Трое молодых людей обменялись красноречивыми взглядами.

Его комната была довольно изящно обставлена: красивый пушистый турецкий ковер, добротная медная каминная решетка, старинный письменный стол тонкой работы; на стенах висели гравюры — две грезовские головки и репродукция с какой-то современной картины, изображающая мальчиков в залитом солнцем пруду.

— Вот так сюрприз! — сказал Рэмедж. — Это просто замечательно. А мне уж казалось, что вы исчезли из моей жизни. Разве вы уехали из Морнингсайд-парка?

— Я вам не помешала?

— Именно. Это и чудесно. Дела только и существуют для таких помех. Садитесь, пожалуйста, в самое лучшее кресло для клиентов.

Анна-Вероника села, Рэмедж, любуясь ею, устремил на нее пылкий взгляд.

— Я вас искал, — сказал он. — Должен в этом сознаться.

Она впервые заметила, какие у него выпуклые глаза.

— Мне нужен совет, — сказала Анна-Вероника.

— Да?

— Помните, однажды мы беседовали у ограды, возле холмов: мы говорили о том, каким образом девушка может добиться независимости.

— Да, да.

— Так вот, видите ли, дома кое-что произошло.

Она смолкла.

— С мистером Стэнли ничего не случилось?

— Я поссорилась с отцом. Из-за того, как мне следует или не следует поступать. По правде говоря, он просто-напросто запер меня в комнате.

Она с трудом перевела дыхание.

— Да что вы!

— Я хотела пойти на вечер студентов-художников, а он этого не одобрял.

— А почему бы вам было не пойти?

— Я почувствовала, что это надо пресечь, уложила вещи и на другой день приехала в Лондон.

— К подруге?

— В меблированную комнату, одна.

— Скажите, какая смелая! И вы сделали это по собственной инициативе?

Анна-Вероника улыбнулась.

— Совершенно самостоятельно.

— Великолепно! — Он откинулся на спинку кресла и посмотрел на нее, склонив голову набок. — Ей-богу! В вас есть что-то непосредственное. Интересно знать, будь я вашим отцом, мог ли бы я запереть вас на ключ? К счастью, я не ваш отец. И вы собрались в путь, чтобы сразиться с обществом и стать самостоятельной гражданкой? — Он выпрямился и сложил руки на письменном столе. — Как же общество к этому отнеслось? — спросил мистер Рэмедж. — Я бы на его месте расстелил перед вами пунцовый ковер, осведомился у вас, чего вы хотите, и просил бы вас со мной не считаться. Но общество этого не сделало.

— Совершенно верно.

— Оно повернулось к вам широкой непроницаемой спиной и прошло мимо, думая о чем-то другом. Оно предложило вам от пятнадцати до двадцати двух шиллингов в неделю за тяжелую и нудную работу. Общество не умеет воздавать должное молодости и отваге. И никогда не воздавало.

— Да, — сказала Анна-Вероника. — Но дело в том, что мне нужна работа.

— Верно! И вот вы пришли ко мне. Как видите, я не поворачиваюсь спиной, я гляжу на вас и думаю о вас.

— И что же, по вашему мнению, мне следует делать?

— Вот именно. — Он приподнял пресс-папье и осторожно положил его на место. — Что вам следует делать?

— Я искала любой работы.

— Пожалуй, вы серьезно к этому не стремились.

— Не понимаю.

— Вам хочется быть свободной и все прочее, да? Но вы не очень хотите выполнять ту самую работу, которая даст вам свободу. Я имею в виду, что сама по себе работа вас не интересует.

— Полагаю, что нет.

— В этом и заключается разница между нами. Мы, мужчины, подобны детям. Мы способны увлекаться зрелищами, играми, трудом, которым мы занимаемся. Поэтому мы действительно делаем это упорно и иногда довольно успешно. А женщины — женщины, как правило, не умеют так отдавать себя чему-нибудь. В сущности, это не их задача. И потому, естественно, в них нет упорства, они не так хорошо справляются с работой, и общество не платит им настоящей цены. Видите ли, женщины не хотят разбрасываться, заниматься одновременно многими делами, они серьезнее, сосредоточены на главной, подлинной сущности жизни и несколько нетерпеливы, ожидая ее конкретного воплощения. Именно поэтому умной женщине труднее добиться независимости, нежели умному мужчине.

— Она не приобретает специальности… — Анна-Вероника силилась понять его.

— Специальность-то у нее есть, в этом все дело, — продолжал он. — Ее специальность — самое главное в жизни, сама жизнь, тепло жизни, пол и любовь.

Он произнес все это как глубокое убеждение, не отрывая глаз от лица Анны-Вероники. Казалось, он поделился с ней сокровенной, личной тайной. Она вздрогнула, когда он бросил ей эти слова в упор, хотела ответить, но сдержалась и слегка покраснела.

— Это не имеет отношения к моему вопросу, — ответила она. — Может быть, вы и правы, но я имела в виду другое.

— Ну конечно, — ответил Рэмедж, словно покончив с какими-то серьезными заботами, и начал расспрашивать деловым тоном о предпринятых ею шагах и наведенных справках.

В нем уже не было веселого оптимизма, как во время их разговора у ограды на лужайке. При готовности помочь он высказывал и серьезные сомнения в успехе.

— Видите ли, — говорил он, — с моей точки зрения, вы взрослая, вы ровесница богиням всех времен и современница любого мужчины, ныне живущего на земле. Но… с экономической точки зрения вы очень молоды и совершенно неопытны.

Он остановился на этой мысли и стал ее развивать:

— Вы еще, так сказать, в школьном возрасте. С деловой точки зрения для большинства женских профессий, обеспечивающих прожиточный минимум, вы незрелы и недостаточно подготовлены. Что, если бы вы продолжили свое обучение?

Рэмедж заговорил о секретарской работе, но даже для этого ей надо уметь печатать на машинке и стенографировать. Из его слов ей становилось все яснее, что правильнее будет не зарабатывать деньги, а приобретать умение.

— Видите ли, — сказал он, — вы в этом деле, как недосягаемая золотая жила. Вы представляете собой великолепное сырье, но готовой продукции для продажи у вас нет. Вот как все это обстоит в деловом мире.

Он задумался. Затем хлопнул рукой по письменному столу и поднял глаза с видом человека, которого осенила блестящая идея.

— Послушайте, — сказал он, выкатив глаза, — зачем вам именно сейчас браться за какую-нибудь работу? Отчего не поступить благоразумно, если вы стремитесь к свободе? Заслужите вашу свободу. Продолжайте занятия в Имперском колледже, получите диплом и повысьте себе цену. Или станьте высококвалифицированной машинисткой-стенографисткой и секретарем.

— Но я не могу этого сделать.

— Почему?

— Видите ли, если я вернусь домой, отец станет возражать против колледжа, а что касается печатания на машинке…

— Не возвращайтесь домой.

— Да, но вы забыли, как же мне жить?

— Очень просто. Очень просто… Займите… у меня.

— Не могу, — резко ответила Анна-Вероника.

— Не понимаю, почему.

— Это невозможно.

— Как друг берет у друга. Мужчины всегда так делают, и если вы решили стать похожей на мужчину…

— Нет, мистер Рэмедж, об этом не может быть и речи. — Лицо Анны-Вероники порозовело.

Устремив на нее упорный взгляд, он выпятил свои несколько отвисшие губы и пожал плечами.

— Во всяком случае… Я не вижу достаточных оснований для вашего отказа. Я вам просто даю совет. Вот то, что вам нужно. Считайте, что у вас есть какие-то средства, которые вы мне доверили. Может быть, на первый взгляд это кажется вам странным. Людей приучили быть особенно щепетильными в отношении денег. Как бы из деликатности. А это своего рода робость. Но вот перед вами источник, из которого можно черпать. Если вы займете у меня денег, вам не придется ни делать противную вам работу, ни возвращаться домой.

— Вы очень любезны… — начала Анна-Вероника.

— Ничуточки. Просто дружеский вежливый совет. Я не проповедую филантропии. Я возьму с вас пять процентов, не больше, не меньше.

Анна-Вероника хотела ответить, но ничего не сказала. Пять процентов повысили ценность предложения, сделанного Рэмеджем.

— Во всяком случае, считайте вопрос открытым. — Он снова стукнул пресс-папье по столу и заговорил совсем другим тоном: — А теперь расскажите мне, пожалуйста, как вы сбежали из Морнингсайд-парка. Каким образом вам удалось вынести вещи из дома? Было ли это ну… хоть чуточку забавно? Вот одно из упущений моей прошедшей молодости. Я никогда, ниоткуда и ни с кем никуда не убегал. А теперь… полагаю, меня сочли бы слишком старым. Я-то сам этого не ощущаю… И вы, наверное, чувствовали, что переживаете настоящее приключение, когда поезд подходил к Ватерлоо?



Перед рождеством Анна-Вероника еще раз была у Рэмеджа и согласилась на предложение, сначала ею отвергнутое.

Множество мелких обстоятельств способствовало такому решению. Больше всего на нее повлияло постепенно пробуждающееся сознание, что без денег ей не обойтись. Пришлось купить ботинки и расхожую юбку, а сумма, вырученная от заклада жемчужного ожерелья, была обидно ничтожной.

Кроме того, ей хотелось занять денег. Рэмедж во многих отношениях оказался прав: это был самый разумный выход. Следовательно, надо взять деньги. Тем самым вся ее затея получит более широкую и прочную основу; это была чуть ли не единственная возможность завершить ее бунт с некоторым успехом. А хотя бы ради победы в споре с родными Анна-Вероника желала добиться успеха. В конце концов почему ей и не взять взаймы у Рэмеджа?

Он сказал сущую правду: средняя буржуазия до смешного щепетильна в отношении денег. К чему это?

Они с Рэмеджем друзья, большие друзья. Если бы она могла оказать ему какую-либо помощь, она бы это сделала; но вышло наоборот. Помощь мог оказать он. Что же мешает этому?

Вероника решила покончить со своими колебаниями. Она пошла к Рэмеджу и почти сразу заговорила о деле.

— Можете вы мне одолжить сорок фунтов?

Мистер Рэмедж быстро овладел собой и собрался с мыслями.

— По рукам, — сказал он. — Разумеется. — И взял лежавшую перед ним чековую книжку.

— Лучше всего, — продолжал он, — получить сразу круглую сумму. Я вам не дам чек, хотя… Нет, я это сделаю. Я вам дам некроссированный чек, и вы сможете получить деньги в банке здесь, совсем рядом… Вам лучше не иметь всех денег при себе; вы откроете небольшой текущий счет в почтовом отделении и будете брать по пять фунтов. Для этого не нужно справок, как при банковских расчетах, и так далее. Деньги будут лежать дольше, и вам не придется с этим возиться.

Он стоял довольно близко к ней и смотрел ей в глаза. Казалось, он силится понять нечто весьма сложное и неуловимое.

— Приятно, — сказал он, — сознавать, что вы обратились ко мне. Это своего рода гарантия доверия. Прошлый раз вы меня так осадили, что я почувствовал себя униженным.

Он запнулся, потом переменил тему.

— Есть столько вопросов, о которых мне хотелось бы поговорить с вами. Теперь как раз время завтрака Давайте позавтракаем вместе.

Анна-Вероника была в нерешительности:

— Я не хочу отнимать у вас время.

— Мы не пойдем в Сити. Там только одни мужчины, и нет уверенности, что обойдется без скандала. Я знаю одно местечко, где мы сможем спокойно побеседовать.

Анне-Веронике по какой-то неуловимой причине не хотелось завтракать с ним, но причина была настолько неуловима, что она решила не считаться с ней, и Рэмедж провел ее через приемную, оживленный и предупредительный, вызвав интерес трех клерков. Все три клерка, оттесняя друг друга от единственного окна, увидели, как она села в экипаж. Последовавший между ними разговор выходит за пределы нашего рассказа.

— К Риттеру! — приказал кучеру Рэмедж. — Дин-стрит.

Анна-Вероника редко ездила в экипаже, и поездка сама по себе была веселым и приятным событием. Ей нравился легкий ход и высокое сиденье, расположенное над большими колесами, быстрый перестук копыт, езда по людным и шумным улицам. Она поделилась своими приятными впечатлениями с Рэмеджем.

И у Риттера было занятно, непривычно, уютно: маленький зал неправильной формы с небольшими столиками, электрические лампы под красными абажурами, цветы. День был хмурый, хоть и не туманный, абажуры отбрасывали теплые тени, а лакей, плохо говоривший по-английски, приняв заказ у Рэмеджа, обслуживал их с приятным радушием. Анне-Веронике вся затея показалась веселой. Кухня у Риттера была лучше, чем у большинства его соотечественников, а Рэмедж обнаружил тонкое понимание женского вкуса, заказав vero cari. Анна-Вероника почувствовала, как глоток этого удивительного вина словно согрел ей кровь; тетка, конечно, не одобрила бы такого завтрака tete-a-tete с мужчиной, а между тем это было вполне невинно и очень приятно.

Во время завтрака они вели легкий и дружеский разговор о делах Анны-Вероники; Рэмедж оказался интересным и умным собеседником, он допускал в разговоре некоторые вольности, однако в пределах дозволенного. Она описала ему Гупсов, фабианцев и свою хозяйку; он говорил занимательно и без всякой предвзятости о видах на будущее, открывающихся перед современной молодой женщиной. Очевидно, Рэмедж хорошо знал жизнь. Он коснулся существующих возможностей. Пробудил ее любопытство. Он представлял собой полную противоположность Тедди с его пустозвонством. Дружба с ним была, по-видимому, делом стоящим…

Но когда она вечером в своей комнате стала размышлять, то неожиданно увидела все в другом свете и начала сомневаться в правильности своих поступков. Что могло означать это выражение сдержанного удовольствия на его лице? Ей казалось, что, желая вести разговор на равных началах, она говорила свободнее, чем следовало, и у него создалось о ней неправильное впечатление.



Это было за два дня до сочельника. А на другое утро пришло лаконичное письмо от отца.

«Дорогая дочь, — писал он, — теперь, когда наступают дни всепрощения, я в последний раз протягиваю тебе руку в надежде на примирение. Я прошу тебя, хотя не к лицу мне просить тебя, вернись домой. Этот кров все еще готов принять тебя. Если ты вернешься, то не услышишь никаких укоров, и будет сделано все возможное для того, чтобы ты была счастлива.

Мне приходится умолять тебя вернуться. Твое приключение слишком затянулось, оно причиняет большое страдание твоей тете и мне. Мы не можем понять, почему ты так ведешь себя, как ты справляешься с трудностями и на какие средства ты живешь. Если ты хорошенько подумаешь об одном обстоятельстве — о том, как нам трудно объяснять людям причину твоего отсутствия, — то поймешь, насколько все это тяжело. Вряд ли мне надо говорить о том, что тетя всей душой присоединяется к моей просьбе.

Пожалуйста, вернись домой. Я не буду слишком требовательным к тебе.

Любящий тебя, отец».

Анна-Вероника сидела у камина, держа в руке письмо отца.

— Странные письма он пишет, — сказала она. — Вероятно, люди по большей части пишут странные письма, Готов принять — точно это Ноев ковчег. Интересно, действительно ли он хочет, чтобы я вернулась домой? Удивительно, до чего мало я знаю об отце, о том, что он думает и чувствует. Хотелось бы мне знать, как он обращался с Гвен.

Она стала думать о своей сестре.

— Надо бы ее повидать, узнать, что там произошло.

Затем она вспомнила о тетке.

— Мне хотелось бы вернуться домой, — воскликнула Вероника, — чтобы доставить ей удовольствие! Она добрая душа. Подумать только, как мало он приносит ей радости!

Однако правда взяла верх.

— Странно, но я не вернусь домой, только чтобы доставить ей удовольствие. Она по-своему прелесть. Мой долг — хотеть доставить ей удовольствие. А я не хочу. Мне все равно. Я даже не могу вызвать в себе теплые чувства.

Она вынула из шкатулки чек Рэмеджа, как бы желая сравнить его с письмом отца. Вероника до сих пор не получала денег. Чек еще не был индоссирован.

— Предположим, я его уничтожу, — сказала она, стоя с розовато-лиловым бланком в руке, — предположим, я его уничтожу, сдамся и вернусь домой! Может быть, Родди и прав!

— Отец приоткрывает дверь и захлопывает ее, но наступит время…

— Я все еще могу вернуться домой!

Она держала чек Рэмеджа так, как будто собиралась разорвать его пополам.

— Нет, — наконец сказала она. — Я человек, а не робкая женщина. Что я буду делать дома? Те, кто падает духом, сдаются. Трусы! Я доведу дело до конца.

Загрузка...