13. Кольцо с сапфирами

Это кольцо с сапфирами на некоторое время как будто разрешило все трудности в жизни Анны-Вероники. Точно на потускневший металл вылили едкую кислоту, и он заблестел. Какая-то скованность, появившаяся за последнее время в ее отношениях с Кейпсом, исчезла. Между ними установилась дружба, открытая и всеми признанная. Они даже стали говорить о дружбе. А однажды в субботу отправились вместе в зоологический сад, чтобы выяснить интересовавший их обоих вопрос из области морфологии: о строении клюва у тукана — милой и занимательной птицы, — и провели всю вторую половину дня, прогуливаясь по дорожкам и обсуждая в самой общей форме тему дружбы и превосходства интеллектуального товарищества над отношениями, построенными только на страсти. Кейпс был в своих высказываниях чрезвычайно строг и трезв, но Анна-Вероника считала, что таким он и должен быть. Притом — и ей следовало это предвидеть — он был в значительной мере неискренен.

— Заря новой дружбы еще только занимается, — сказал он, — и скоро интерес займет место страсти. Раньше приходилось или любить людей, или ненавидеть их — а это тоже своего рода любовь, — чтобы чего-нибудь от них добиться. Но сейчас мы начинаем все больше интересоваться ими, они вызывают наше любопытство, желание в самой мягкой форме производить над ними эксперименты.

Высказывая вслух свои мысли, он как бы тут же продумывал их. Анна-Вероника и Кейпс остановились перед обезьяньим питомником и полюбовались обезьянами и кроткой человечностью их глаз — «насколько они человечнее, чем люди»; потом понаблюдали за ловкачом гиббоном в соседней клетке, который совершал изумительные прыжки и воздушные сальто-мортале.

— Интересно, кому это доставляет больше удовольствия: ему или нам? — заметил Кейпс.

— У него, видимо, особая склонность к этому…

— Нет, он проделывает свои фокусы и сейчас же забывает о них. Но эти же радостные прыжки вплетаются в ткань моих воспоминаний и остаются там навсегда. Жизнь материальна.

— А все-таки быть живым очень хорошо.

— Лучше знать, что такое жизнь, чем быть жизнью.

— Можно совмещать и то и другое, — ответила Анна-Вероника.

В этот день она была особенно далека от всяких критических настроений. Когда он предложил пойти посмотреть на бородавочник, она решила, что ни у кого не возникает столько удачных мыслей, сколько у Кейпса, а когда он объяснил, что не булки, а сахар служит талисманом популярности среди животных, она восхитилась его практическим всеведением.

Войдя в конце концов в Риджент-парк, они столкнулись с мисс Клегг. Выражение, появившееся при этой встрече на лице мисс Клегг, и навело Анну-Веронику на мысль как-нибудь показать в колледже мистера Мэннинга, мысль, которую она по тем или иным причинам не осуществляла в течение двух недель.



А после того как она ее осуществила, кольцо с сапфирами приобрело в воображении Кейпса новый смысл. Оно уже не знаменовало собой свободу и какую-то неведомую, совершенно абстрактную личность, а внезапно и очень неприятно связалось с образом крупного и самодовольного мужчины, вполне зримого и осязаемого.

Мэннинг появился во вторую половину дня, как раз к концу занятий, когда Кейпс был погружен в разъяснения некоторых ошибок, допущенных шотландцем в результате его метафизического истолкования строения черепов Hyrax[17] и молодого африканского слона. Кейпс был занят устранением этих ошибок, исследуя частично не замеченный шотландцем шов, когда дверь в коридор открылась и в его обитель вошел Мэннинг.

Появившись в другом конце лаборатории, он действительно произвел впечатление весьма красивого и статного джентльмена, и, увидев, как нетерпеливо он устремился к своей fiancee[18], мисс Клегг была вынуждена заменить давно придуманную ею и взлелеянную легенду о романе Анны-Вероники более обычным и простым вариантом. В одной руке, затянутой в серую перчатку, он держал трость и цилиндр с черной лентой; его сюртук и брюки были восхитительны; благообразное лицо, черные усы, выпуклый лоб — все выражало усиленную заботливость о своей невесте.

— Я хотел бы, — сказал он, простерев белую руку, — повести вас пить чай.

— Я уже все прибрала, — весело ответила Анна-Вероника.

— Все эти ваши ужасные научные штуки? — спросил он с улыбкой, которая показалась мисс Клегг необыкновенно доброй.

— Все мои ужасные научные штуки, — ответила Анна-Вероника.

Он стоял, улыбаясь улыбкой собственника, и озирался, разглядывая деловую обстановку комнаты. Из-за низкого потолка он казался чрезмерно большим. Анна-Вероника вытерла скальпель, накрыла куском картона часовое стекло с тонкими срезами ткани зародыша морской свинки, плавающими в розовато-лиловой краске, и разобрала свой микроскоп.

— Как жаль, что я так мало смыслю в биологии, — сказал Мэннинг.

— Ну, я готова, — заявила Анна-Вероника, закрывая футляр с микроскопом, и, щелкнув запором, бросила быстрый взгляд в другой конец лаборатории. — У нас тут просто, без затей, моя шляпа висит на вешалке в коридоре.

Она пошла вперед, Мэннинг последовал за ней, опередил ее и распахнул перед нею дверь. Когда Кейпс вскинул на них глаза, ему показалось, что Мэннинг даже обнял ее, а в ее поведении не чувствовалось ничего, кроме спокойного согласия.

Кейпс, разобравшись в ошибке шотландца, вернулся в препараторскую. Окно было открыто; он сел на подоконник, сложил руки и долго смотрел вдаль, поверх столпившихся крыш и труб, на синее пустое небо. Он не имел склонности к внутреннему монологу, и единственным комментарием, который он себе позволил в отношении вселенной — она сегодня ему решительно не нравилась, — был краткий и неведомо к кому обращенный возглас:

— Черт!

Вероятно, это слово все же давало какое-то удовлетворение, ибо он повторил его. Слез с подоконника, воскликнул:

— Какой я был дурак! — И дар речи вернулся к нему. Он стал варьировать эту фразу с помощью новых ругательств. — Осел! — продолжал он, все еще горячась. — Моральный осел! Навоз! Я должен был что-то предпринять! Я должен был что-то предпринять! Для чего же существует мужчина? Хороша дружба!

Он стиснул кулак и стал смотреть на него, словно примериваясь, как бы пробить им окно. Потом повернулся спиной к этому искушению и вдруг, схватив стоявшую на столе банку с заспиртованными препаратами, которая содержала большую часть выполненной за неделю работы — великолепно анатомированную улитку, — запустил банку через всю комнату. Она с треском разбилась на цементном полу под этажеркой с книгами. Затем, не спеша и не задерживаясь, он провел рукой вдоль полки с реактивами, смахнул их, и осколки смешались с уже валявшимися на полу debris[19]. Падая, они создали целую гамму звона и звяканья.

— Гм, — пробурчал он, глядя с уже более спокойным видом на произведенное им разрушение. — Глупо! — заметил он после паузы. — И кто мог знать все это время!

Он засунул руки в карманы, выпятил губы кружочком, словно намереваясь засвистеть, вышел в наружную препараторскую и там остановился — само воплощение белокурого спокойствия, если не считать чуть более яркого румянца, чем обычно.

— Джиллет! — позвал он. — Подите сюда и, пожалуйста, уберите все это. Я тут кое-что разбил.



В попытках Анны-Вероники оправдаться перед самой собой существовал один серьезный изъян, и это был Рэмедж. Он как бы висел над ней: он и взятые у него деньги, и отношения с ним, и тот ужасный вечер, и постоянная, пугавшая ее возможность приставаний и опасности. Она видела только один способ освободиться от тревог, а именно вернуть деньги, но не представляла, как это сделать. Раздобыть двадцать пять фунтов было непосильной для нее задачей. До дня ее рождения еще четыре месяца, да и это обстоятельство может в лучшем случае дать ей всего пять фунтов.

Мысль о долге мучила ее днем и ночью. Не раз, просыпаясь по ночам, она с горечью повторяла:

— И зачем только я тогда сожгла деньги!

Трудность ее положения еще чрезвычайно осложнялась тем, что, с тех пор как она вернулась под родительский кров, она дважды видела Рэмеджа на Авеню. Он поклонился ей с изысканной светскостью, а в глазах его появилось загадочное, многозначительное выражение.

Она чувствовала, что обязана рано или поздно рассказать всю историю Мэннингу. В самом деле, или она распутает это дело с его помощью, или не распутает совсем. Когда Мэннинга рядом не было, все казалось простым. Она придумывала очень ясные и достойные объяснения. Но когда доходило до дела, все оказывалось гораздо более сложным.

Они спустились по широкой лестнице, и пока Анна-Вероника придумывала, как приступить к рассказу, он рассыпался в похвалах ее простому платью и поздравлял себя с их помолвкой.

— Мне кажется, — начал он, — что, когда вы теперь вот рядом со мной, на свете нет невозможного. Я сказал на днях в Сарбитоне: «В жизни есть много хорошего, но самое лучшее только одно — это растрепанная девушка, опускающая в воду весло. Я сделаю из нее свой Грааль[20], и когда-нибудь, если господу будет угодно, она станет моей женой».

Говоря это, он смотрел перед собой твердым взглядом, а в голосе его звучало глубокое и сильное чувство.

— Грааль! — повторила Анна-Вероника и поспешно продолжала: — Ну да, конечно! Хотя боюсь, что святости во мне меньше всего!

— Все в вас свято, Анна-Вероника. Ах, вы даже представить себе не можете, что вы для меня, как много вы значите! Вероятно, в женщинах вообще есть что-то мистическое и чудесное.

— Во всех человеческих существах есть нечто мистическое и чудесное. Зачем видеть это только в женщинах?

— Но мужчина видит, — сказал Мэннинг, — во всяком случае, настоящий мужчина. А для меня существует только одна сокровищница моих мечтаний. Клянусь, когда я думаю об этом, мне хочется прыгать и кричать от радости.

— Тот человек с тачкой, наверное, очень удивился бы.

— А меня удивляет, что я не делаю этого, — ответил Мэннинг с глубокой внутренней радостью.

— Мне кажется, — начала Анна-Вероника, — вы не видите…

Но он совершенно не желал ее слушать. Помахивая рукой, он заговорил необычно звучным голосом:

— Мне чудится, будто я исполин! И я верю, что теперь совершу великие дела. Боги! Какое блаженство изливать душу в сильных, блистательных стихах — в мощных строках! В мощных строках! И если я их создам, Анна-Вероника, это будете вы. Это будете только вы. Свои книги я буду посвящать вам. Я все их сложу у ваших ног.

Сияя, он смотрел на нее.

— Мне кажется, вы не видите, — снова начала Анна-Вероника, — что я скорее человеческое существо с большими дефектами.

— И не хочу видеть, — возразил Мэннинг. — Говорят, и на солнце есть пятна. Но не для меня. Оно греет меня, и светит мне, и наполняет мой мир цветами. Зачем же мне глядеть на него через закопченное стекло и стараться увидеть вещи, которые на меня не действуют? — И он, улыбаясь, пытался передать свой восторг спутнице.

— Я совершила тяжелые ошибки.

Он медленно покачал головой, его улыбка стала загадочной.

— Может быть, мне хотелось бы признаться в них.

— Даю вам заранее отпущение грехов.

— Мне не нужно отпущения. Я хочу, чтобы вы видели меня такой, какая я есть.

— А я хотел бы, чтобы вы сами видели себя, какая вы есть! Не верю я в ваши ошибки. Они просто придают радостную мягкость вашим очертаниям, в них больше красоты, чем совершенства. Это как трещинка в старом мраморе. Если вы будете говорить о ваших ошибках, я заговорю о вашем великолепии.

— И все-таки я хочу сказать вам о том, что было.

— Ну что ж, времени, слава богу, хватит. Впереди мириады дней, чтобы рассказывать друг другу всякие вещи. Когда я об этом подумаю…

— Но это вещи, о которых я хочу вам сказать сейчас!

— Я сочинил по этому поводу одну песенку. Еще не знаю, как назвать ее. Может быть, эпиталамой.

Пред нами солнечная ширь

Неведомых морей.

Пред нами десять тысяч дней

И столько же ночей.

И это все только до шестидесяти пяти лет!

Сверкая, как морская даль,

Нас время в путь зовет.

Еще не бороздил никто

Бескрайних этих вод.

Я с королевою моей

Отплыть в лазурь готов,

Чтоб с божьей помощью достичь

Счастливых островов.

— Да, — согласилась его будущая спутница, — это очень красиво.

И она вдруг смолкла, как бы переполненная всем недосказанным. Красиво! Десять тысяч дней, десять тысяч ночей!

— Ну, поведайте же мне свои ошибки, — предложил Мэннинг. — Если это для вас важно, значит, важно.

— Да они не то что ошибки, — сказала Анна-Вероника, — но меня мучают. — Десять тысяч! С такой точки зрения все выглядит, конечно, иначе.

— Тогда, разумеется, говорите.

Ей было довольно трудно начать, и она обрадовалась, когда он продолжал разглагольствовать:

— Я хочу быть твердыней, в которой вы найдете убежище от всяких треволнений. Я хочу встать между вами и всеми злыми силами, всеми подлостями жизни. Вы должны почувствовать, что есть убежище, где не Слышны крики толпы и не дуют злобные ветры.

— Все это очень хорошо, — рассеянно отозвалась Анна-Вероника.

— Вот моя греза о вас, — заявил Мэннинг, снова разгорячившись. — Я хотел бы стать золотобитом и пожертвовать своей жизнью, чтобы создать вам достойную оправу. И вы будете обитать в святилище моего храма. Я хочу убрать его прекрасными каменьями и веселить вас стихами. Я хочу украсить его утонченными и драгоценными предметами. И, может быть, постепенно это девичье недоверие, которое заставляет вас испуганно уклоняться от моих поцелуев, исчезнет… Простите, если в моих словах есть известная пылкость. Парк сегодня зеленый и серый, а я пылаю пурпуром и золотом… Впрочем, трудно все это выразить словами…



Они сидели за столиком в павильоне Риджент-парка; перед ними стоял чай и клубника со сливками; Анна-Вероника все еще не начинала своей исповеди. Мэннинг наклонился к ней через столик и рассуждал о будущем блеске их брачной жизни. Анна-Вероника сидела смущенная, с рассеянным видом откинувшись на спинку стула и глядя на далеких игроков в крикет; она была погружена в свои мысли. Вспоминала обстоятельства, при которых стала невестой Мэннинга, и силилась понять своеобразное развитие и особенности их отношений.

Подробности того, как она дала ему согласие, Анна-Вероника помнила очень хорошо. Она постаралась тогда, чтобы их мгновенный разговор произошел на садовой скамье, которая была видна из окон дома. Они перед тем играли в теннис, и она все время чувствовала, что он жаждет с ней объясниться.

— Давайте сядем на минутку, — сказал он наконец.

Мэннинг произнес тщательно подготовленную речь. А она, пощипывая узелки на ракетке, дослушала его до конца, потом заговорила вполголоса.

— Вы просите меня обручиться с вами, мистер Мэннинг… — начала она.

— Я хочу положить к вашим ногам всю мою жизнь.

— Не думаю, мистер Мэннинг, чтобы я любила вас… Я хочу быть с вами вполне откровенной. Я не чувствую ничего, ничего, что могла бы считать страстью к вам. Право же. Решительно ничего.

Несколько мгновений он молчал.

— Может быть, страсть просто еще не проснулась, — сказал он. — Откуда вам знать?

— Так мне кажется. Может быть, я просто холодная женщина.

Она смолкла. Он слушал ее очень внимательно.

— Вы очень хорошо относились ко мне, — заговорила она снова.

— Я отдал бы жизнь ради вас.

У нее на сердце потеплело. И ей показалось, что жизнь может быть еще очень хороша при его доброте и жертвенности. Она представила себе, что он всегда будет великодушен и готов помочь, осуществляя свой идеал защиты и служения, по-рыцарски предоставит ей жить, как она захочет, раз уж с таким бесконечным великодушием восторгается каждой чертой ее неотзывчивого существа. Она продолжала постукивать пальцами по переплетениям ракетки.

— Это выглядит очень нечестно, — сказала она, — брать все, что вы мне предлагаете, и так мало давать взамен.

— Для меня в этом весь мир. И мы же не купцы, которые стараются не продешевить.

— А знаете, мистер Мэннинг, мне действительно не хочется замуж.

— Знаю.

— И мне… мне кажется… что я недостойна… — она поискала слова, — той благородной любви, которую вы предлагаете мне…

Она смолкла, чувствуя себя бессильной выразить свою мысль.

— Об этом предоставьте судить мне, — отозвался Мэннинг.

— А вы согласились бы подождать?

Мэннинг молчал довольно долго.

— Как прикажет дама моего сердца.

— И вы отпустили бы меня учиться?

— Раз вы приказываете ждать…

— Я думаю, мистер Мэннинг… Не знаю. Все это так сложно. Когда я думаю о той любви, которую вы дарите мне… Вам тоже нужно отвечать любовью.

— Я вам нравлюсь?

— Да. И я очень благодарна вам…

Воцарилось молчание. Мэннинг время от времени ударял ракеткой по земле.

— Вы самое совершенное, самое изумительное создание: нежная, открытая, умная, смелая, прекрасная. И я ваш слуга. Я готов ждать вас, служить вашим радостям, отдать мою жизнь, чтобы победить все трудности. Только разрешите мне носить вашу ливрею. Дайте мне возможность хотя бы попытаться заслужить вашу любовь. Вы хотите немного подумать, побыть еще на свободе. Как они похожи на вас — Диана, Паллада-Афина! (Скорее, Паллада-Афина.) Вы образ всех стройных богинь. Я понимаю. Разрешите мне считать себя обрученным. Вот все, о чем я прошу.

Она взглянула на него; его склоненный профиль казался красивым и решительным. В душе у нее поднялась волна благодарности.

— Вы слишком хороши для меня, — сказала она вполголоса.

— Значит, вы… вы согласны?

Наступила долгая пауза.

— Это нечестно…

— Но вы согласны?

— Да.

На несколько мгновений он словно замер.

— Если я буду тут сидеть, — сказал он, порывисто поднимаясь с места, — я начну кричать от радости. Давайте ходить. — Тум, тум, тири-тум, тум, тум-ту-тум — этот мендельсоновский марш! Если вас может удовлетворить сознание, что вы сделали одного человека абсолютно счастливым…

Он протянул к ней руки, и она тоже встала.

Он привлек ее к себе сильным и решительным движением. Затем вдруг на виду у всех этих окон обнял ее, прижал к себе, стал целовать ее покорное лицо.

— Пустите! — воскликнула Анна-Вероника, слегка сопротивляясь, и он тут же разжал объятия.

— Простите меня, — сказал он, — но во мне все поет.

На миг ее охватил полнейший ужас от того, что она наделала.

— Мистер Мэннинг, — сказала она, — вы пока… никому не скажете? Вы сохраните нашу тайну? А то меня берет сомнение… не говорите, прошу вас, даже моей тете…

— Как вы пожелаете, — ответил он. — Но если по моему виду догадаются? Я никак не могу с собой справиться. Вы хотите держать это в тайне… долго?

— Совсем недолго, — отозвалась она. — Да…

Но и кольцо, и торжествующее выражение в теткиных глазах, и что-то одобрительное, появившееся в тоне отца, и его новое стремление восхвалять Мэннинга с какой-то подчеркнутой беспристрастной объективностью — все это вскоре сделало вполне явным содержание их условной тайны.



Вначале Анне-Веронике казалось, что она относится к Мэннингу прекрасно, трогательно. Она восхищалась им, быть может, жалела, испытывала к нему искреннюю благодарность. Она даже допускала, что со временем полюбит его, несмотря на тот неуловимый оттенок нелепой выспренности, который ощущался в его изысканных манерах. Конечно, она никогда не будет любить его так, как любит Кейпса, но сила и характер любви ведь бывают разные. В отношении Мэннинга ее любовь будет более сдержанной. Намного сдержаннее — благоразумная, безрадостная любовь кроткой, добродетельной, смиренной жены. Она была убеждена, что помолвка, а затем брак с Мэннингом и есть тот самый компромисс, который определяет пути к благоразумию. Для нее это, пожалуй, самый лучший вариант существования в мире, одетом в чехлы. Она представила себе свою жизнь, построенную на такой основе, — всегда умеренную, но приятную и красивую, возможно, не лишенную горечи; жизнь, полную самообуздания, отречений и умалчиваний…

Но прежде всего надо распутать дело с Рэмеджем; этот долг мешает ее планам. Она должна объяснить, что произошло, вернуть эти сорок фунтов…

Затем как-то незаметно она соскользнула с высоты, на которую вознеслась. Ей так и не удалось проследить, когда именно изменилось ее отношение к Мэннингу и когда вместо веры в то, что она Королева, баловень судьбы, венец любви отличного человека (хотя втайне она боготворит другого), появилось сознание, что для своего жениха она всего лишь манекен и ее сущность, ее мысли и устремления, пыл души и мечтания волнуют его не больше, чем волнуют ребенка опилки в туловище куклы. Она актриса, которой прихотью жениха предназначена пассивная роль…

Для Анны-Вероники это открытие явилось одним из самых поучительных крушений ее иллюзий.

Но много ли женщин, чья участь лучше?

В тот день, когда она решила разъяснить свои запутанные и бросавшие на нее тень отношения с Рэмеджем, она вдруг остро ощутила, что Мэннинг ей далек и чужд. До сих пор с этим ее примиряло понимание всей жизни как компромисса, ее новая попытка не предъявлять особых требований к жизни. Теперь она поняла, что рассказать Мэннингу об авантюре с Рэмеджем, о том, как это произошло, все равно что измазать дегтем акварельный рисунок. Она и Мэннинг воспринимают мир в разном ключе, видят его в разном цвете. Как, в самом деле, объяснить ему, зачем она заняла деньги, если теперь сама удивляется этому? Ведь, в общем-то, она соблазнилась приманкой. Она соблазнилась! Сказав себе это, Анна-Вероника все меньше стала следить за рассудительной, самодовольной речью Мэннинга. Втайне, без всякой уверенности, она торопливо прикидывала возможность представить Мэннингу случившееся в романтических тонах: Рэмедж, мол, черный злодей, а она белая, незапятнанно белая девица… Но Мэннинг вряд ли станет слушать. Он откажется слушать, отпустит грехи без исповеди.

И тут ее потрясло сознание, что она совершила величайшую оплошность и никогда не отважится сказать Мэннингу о Рэмедже, никогда.

Что ж, она не скажет ему. Но все-таки как быть с этими сорока фунтами?..

Она продолжала свои выводы. Эта тайна всегда будет стоять между нею и Мэннингом. Она увидела свою жизнь с ним, лишенную всех иллюзий, навсегда одетую в чехлы: однообразные возражения, кризисы притворства, годы мучительного взаимного равнодушия в туманном саду возвышенных сантиментов.

Но есть ли такая женщина, которая получает от мужчины что-то лучшее? Может быть, все женщины волей-неволей утаивают от мужчин свои мысли и чувства?..

Она подумала о Кейпсе. Она не могла не думать о нем. Кейпс совсем другой. Кейпс смотрит на человека, а не поверх него, разговаривает с ним, считается с ним как с реальным, конкретным фактом. Кейпс видит именно ее, сочувствует ей, очень к ней внимателен, пусть даже не любит. В нем по крайней мере нет по отношению к ней никакой приторной чувствительности. А после прогулки по зоологическому саду ей даже стало казаться, что он не просто внимателен к ней… Всякие мелочи, едва ощутимые, подтверждают ее предположение; что-то в его манере держаться не согласуется с его словами. Разве он не поджидал ее в то утро… не бросился к ней навстречу, когда она вошла? Она вспомнила, каким видела его в последний раз, его взгляд, устремленный к двери в другом конце лаборатории, когда она уходила. Почему он так смотрел на нее — именно этим особенным взглядом?

Мысль о Кейпсе залила ее сердце радостью, словно ее пронизал солнечный свет, прорвавшийся наконец сквозь тучи. Она вдруг будто заново открыла, что Кейпс ей мил, что она любит его. Она поняла, что стать женою другого невозможно. Если нельзя выйти за Кейпса, она не выйдет ни за кого. Лжи с Мэннингом надо положить конец. Не нужно было этого и начинать. Обман, жалкий обман. И если когда-нибудь Кейпс захочет ее… найдет возможным изменить свой взгляд на дружбу…

В темных глубинах сознания Анны-Вероники мелькали смутные мысли о такой возможности, но она не позволила себе задерживаться на них.

И вдруг она приняла отчаянное решение, казалось, в один миг изменившее все ее существо. Она отреклась от всех своих планов, отбросила всякое благоразумие. Что ей мешает? По крайней мере она будет честной!

Она посмотрела на Мэннинга.

Он сидел, откинувшись, на своем зеленом стуле, одна рука лежала на спинке стула, другая покоилась на столике. Губы его улыбались под пышными усами, и он, чуть склонив голову набок, смотрел на нее.

— Какое же это страшное признание вы хотели сделать? — спросил он.

Его тихая, спокойная улыбка была безмятежна; она выражала неверие в то, что Анна-Вероника могла совершить что-нибудь предосудительное. Она отодвинула чашку, тарелку с остатками клубники и сливок и оперлась локтями о столик.

— Мистер Мэннинг, я действительно хочу кое в чем вам признаться, — сказала она.

— Почему бы вам не называть меня по имени? — заметил он.

Анна-Вероника задумалась над этим, но тут же отбросила как нечто несущественное.

Что-то в ее голосе, манере неожиданно показалось ему угрожающе серьезным. Он как будто только сейчас заинтересовался, в чем, собственно, она хочет ему признаться. Его улыбка погасла.

— С нашей помолвкой, наверное, придется покончить, — заявила Анна-Вероника, и у нее перехватило дыхание, словно она нырнула в ледяную воду.

— То есть как покончить? — спросил он с безмерным изумлением и выпрямился.

— Пока вы говорили, я о многом думала. Видите ли… Я не понимала…

Она разглядывала свои ногти.

— Очень трудно найти нужные слова, но я хочу быть с вами честной. Когда я давала согласие, я думала, что смогу выйти за вас; мне это казалось возможным. Я считала, что смогу. Я восхищалась вашим рыцарством. И была вам благодарна.

Она смолкла.

— Продолжайте, — сказал он.

Она придвинула локоть поближе к нему и очень тихо произнесла:

— Я сказала вам, что не люблю вас.

— Я знаю, вы поступили благородно и смело, — отозвался Мэннинг, степенно кивнув.

— Но это еще не все.

Она опять замолчала.

— Я… я очень сожалею… Я тогда не объяснила вам. О таких вещах трудно говорить. Я не понимала, что обязана была объяснить… Я люблю другого.

С минуту они пристально смотрели друг на друга. Потом Мэннинг как-то осел на своем стуле и опустил голову, словно сраженный пулей. Оба долго не произносили ни слова.

— Боже мой! — наконец воскликнул он прочувствованно и повторил: — Боже мой!

Теперь, когда главное сказано, в голове у нее прояснилось, и она успокоилась. Тривиальные слова, которыми он описал свою душевную боль, она выслушала с суровой холодностью, которой сама удивилась. Почти безотчетно она понимала, что этот крик не выражает глубоких чувств; миллионы и миллионы Мэннингов при положениях, воспринимаемых столь же поверхностно, с таким же пустым пафосом, восклицают: «Боже мой! Боже мой!» Это чрезвычайно успокоило ее совесть. Он оперся лбом на руку, приняв позу, выражавшую величественный трагизм.

— Но почему вы не сказали об этом сразу? — спросил он прерывающимся голосом, как человек, испытывающий душевные муки, и посмотрел на нее, болезненно наморщив лоб.

— Я не знала… Я думала, что смогу подавить это в себе.

— И вы не можете?

— Мне кажется, я не должна…

— А я так мечтал и надеялся!

— Мне ужасно жаль…

— Но… это как гром среди ясного неба! Боже мой! Вы не понимаете, Анна-Вероника! Ведь… ведь рушится мир!

Она пыталась вызвать в себе жалость к нему, но мешало ясное, отчетливое сознание его удивительного эгоцентризма.

Он продолжал с упорством и настойчивостью:

— Зачем вы позволили мне любить себя? Зачем приоткрыли передо мною ворота рая? О боже мой! Я все еще не могу опомниться. Мне кажется, это только слова! Мне кажется, это дурной сон! Скажите мне, что я ослышался! Что вы пошутили!

Он говорил почти шепотом, придав своему голосу проникновенность и пристально глядя на нее.

Она стиснула руки.

— Это не шутка, — заявила она. — Я кажусь себе подлой, бесчестной… Я и думать не должна была об этом. О вас, я хотела сказать…

Он снова откинулся назад с видом безграничного отчаяния.

— Боже мой! — повторил он снова.

Тут они заметили официантку, остановившуюся возле них с книжечкой и карандашом, чтобы написать счет.

— Ах, до счета ли! — трагическим тоном сказал Мэннинг; он встал, сунул удивленной кельнерше четырехшиллинговую монету и повернулся к ней своей широкой спиной. — Давайте хотя бы погуляем по парку, — обратился он к Анне-Веронике. — У меня это просто не укладывается в голове… Я ведь сказал вам, мне не до счета. Оставьте себе! Оставьте себе!



В тот день они очень долго гуляли. Они прошли через парк в западном направлении, повернули обратно и обогнули Королевские ботанические сады, потом пошли к Ватерлоо, к югу. Весь этот утомительный путь они говорили, и Мэннинг с усилием, как он выразился, «переваривал» услышанное.

Разговор был нудный, бессмысленный, постыдный, но избежать его было нельзя. Анна-Вероника чувствовала себя виноватой до глубины души. Это не мешало ей, однако, несказанно радоваться принятому решению, тому, что она исправила свою ошибку. Остается только немного потерпеть, насколько возможно, утешить Мэннинга, постараться наложить хоть какой-нибудь пластырь на его раны, а потом она будет свободна и вольна довериться своей судьбе. Она что-то доказывала, приносила какие-то извинения по поводу того, что дала согласие, что-то неуверенно пыталась объяснить, но он не следил за ее словами, не вслушивался в их значение. Тогда она поняла, что должна предоставить Мэннингу вести разговор: пусть объясняет создавшееся положение, как ему удобнее. Именно так она и поступила. Однако в отношении своего неведомого соперника он проявил весьма настойчивое любопытство.

Он заставил Анну-Веронику рассказать о своих затруднениях.

— Я не могу его назвать, — ответила Анна-Вероника, — но он женат… Нет! Я не знаю даже, интересуется ли он мною. Бесполезно вдаваться в подробности. Я знаю одно: меня просто влечет к нему и никто другой мне не нужен. И незачем обсуждать такого рода вещи.

— Но вы же допускали, что сможете забыть его?

— Видимо, допускала. Я не понимала. Теперь я поняла.

— Господи боже мой! — произнес Мэннинг, выжав все, что было можно, из слова «бог». — Наверное, это рок. Рок! Вы так правдивы, так изумительны!

— Я отношусь к случившемуся спокойно потому, — продолжал он чуть ли не виноватым тоном, — что оно оглушило меня…

— Скажите мне! Этот человек… Он осмелился приставать к вам? — вдруг спросил Мэннинг.

Анна-Вероника пережила ужасную минуту.

— Если бы это было так! — ответила она.

— Но…

Долгий, несуразный разговор начал действовать ей на нервы.

— Если чего-нибудь хочешь больше всего на свете, — заявила она с жестокой искренностью, — естественно, что к этому стремишься.

Ее ответ потряс его. Она разрушила здание, которое он возвел в своем воображении, — преданный влюбленный при первой возможности спасает ее от безнадежного и пагубного увлечения.

— Мистер Мэннинг, я предостерегала вас, чтобы вы не идеализировали меня. Мужчины не должны идеализировать женщину. Мы не стоим этого. Не заслуживаем. И это нас стесняет. Вы не представляете себе, о чем мы думаем, что способны сделать и сказать. У вас нет сестер; вы никогда не слышали разговоров, которые обычно ведутся в женских пансионах.

— О! Но вы изумительная, правдивая, бесстрашная! Разве я возражаю? Что они значат, все эти мелочи? Ничего! Ровным счетом ничего! Вы не можете запятнать себя! Не можете! Скажу вам честно, пусть вы отказываете мне… Я себя считаю, как и раньше, помолвленным с вами, все равно считаю себя вашим. А что касается этого слепого увлечения… Оно вроде какой-то навязчивой идеи, какого-то наваждения. Это не вы, нисколько. Это нечто такое, что стряслось с вами. Это как несчастный случай. Я не придаю ему значения. В некотором роде не придаю значения. Он ничего не меняет… И все-таки я хотел бы удушить того человека! Сильный, первобытный человек во мне жаждет этого…

— Я бы, наверное, не сдерживала его, если чувствовала бы в себе такого человека.

— Знаете, мне это не кажется концом, — продолжал он. — Я человек настойчивый. Я вроде собаки: ее прогонишь из комнаты, а она ляжет на коврик за дверью. И я не томящийся от любви юнец. Я мужчина и знаю, чего хочу. Удар, конечно, страшный… но он меня не убил. И в какое я поставлен положение! В какое положение!

Таким был Мэннинг, самовлюбленный, непоследовательный, далекий от жизни. Анна-Вероника шла с ним рядом, стараясь смягчить свое сердце мыслью о том, насколько дурно она поступила с ним; но, по мере того как уставали ее ноги и мозг, она все больше радовалась, что ценою этой бесконечной прогулки избежала… — чего она избежала? — перспективы находиться в обществе Мэннинга «десять тысяч дней и десять тысяч ночей». Что бы ни случилось, она никогда не воспользуется такой возможностью.

— Для меня это не конец, — провозгласил Мэннинг. — В каком-то смысле ничего не изменилось. Я буду по-прежнему носить ваши цвета, даже если они ворованные, запретные, носить на моем шлеме… Я буду по-прежнему верить в вас. Доверять вам.

Он несколько раз повторил, что будет ей доверять, но при чем тут доверие, так и осталось неясным.

— Послушайте, — вдруг воскликнул Мэннинг, которого осенила догадка, — сегодня днем, когда мы встретились, вы ведь не имели намерения порвать со мной?

Анна-Вероника замялась, ее испугала мысль, что ведь он прав.

— Нет, — неохотно призналась она.

— Прекрасно, — подхватил Мэннинг, — посему я и не считаю ваше решение окончательным. Именно так. Я чем-то наскучил вам или… Вы думаете, что любите того человека! Конечно, вы любите его. Но пока вы не…

Мэннинг жестом оратора простер руку, загадочно, пророческим тоном произнес:

— Я заставлю вас полюбить меня. А его вы забудете… забудете.

У Ватерлоо он посадил ее в поезд и стоял — высокий, массивный, держа шляпу в поднятой руке, — пока его не заслонили медленно двигавшиеся вагоны. Анна-Вероника села, откинулась назад, облегченно вздохнула. Пусть Мэннинг идеализирует ее теперь сколько его душе угодно. Ее это больше не касается. Пусть воображает себя верным возлюбленным, пока ему не надоест. Она навсегда покончила с веком рыцарства, она больше не будет приспосабливаться к отжившим традициям, не пойдет ни на какие компромиссы. Она опять честный человек.

Но когда мысли ее вернулись к Морнингсайд-парку, она поняла, что в ее жизнь, подобную запутанному клубку, романтические домогательства Мэннинга внесут новые осложнения.

Загрузка...