Глава девятая

Опера «Гамлет» репетировалась в доме Скарятиных под строгим секретом. Лисистратов пытался подслушать и дежурил для этого под окнами, но Скарятин принимал свои меры и посылал лакея на стражу. Один раз Лисистратов даже вступил в схватку, но быстро был побежден и изгнан с позором. После этого он повсеместно рассказывал, что успел услышать целую арию и что это «полная ерунда, а не музыка, что, впрочем, давно предсказано».

Тем не менее спектакля ждали с большим нетерпением и заранее уже разбирали билеты. Витольд, явившись ко мне в «ситцевую гостиную» с очередным утренним докладом, сообщил, что приобрел (точнее, обрел) два: для меня и для себя. Себе он купил в партер; что касается меня, то Анна Николаевна Скарятина изволила пригласить меня в свою ложу.

— Обычно она там сидит с отцом, — прибавил Витольд, блуждая взглядом по стене над моей головой. — Изредка приглашается какой-либо гость. В данном случае — вы.

— Стало быть, мне оказана большая честь? — уточнил я.

— Несомненно, — заверил Витольд. — Поэтому позвольте дать вам совет: постарайтесь не заснуть. Я знаю, что опера многих вгоняет в сон, особенно прогрессивное юношество; ну так вам надлежит избежать общего порока. Николай Григорьевич будет сильно интересоваться вашим мнением. Ваше мнение должно быть обоснованно-положительным.

— Это как?

— Вы не просто должны сказать, что «понравилось» и замолчать с сонным видом, но высказать несколько дельных замечаний.

— Слушайте, Безценный! — сказал я возмущенно. — Как это я выскажу дельные замечания, если ничего не понимаю в музыке?

— Скажите, что ария Офелии была проникновенной, а дуэт Гамлета и Гертруды содержал в себе новые музыкальные идеи, которых вы прежде никогда не слышали. Это будет чистой правдой, поэтому Скарятин останется доволен.

— С чего вы взяли, что дуэт будет именно таков?

— Собственно, я имел в виду не дуэт, а ваши познания в области музыки, — хладнокровно объявил Витольд. — Вы в любом случае ничего подобного прежде не слыхали, поэтому ваша реплика прозвучит абсолютно искренне.

Я помолчал и осведомился:

— А вы не слишком обнаглели, Безценный?

Он вздохнул:

— Полагаю, да. Начинаю перегибать палку. Это от бессонницы. Плохо соображаю, Трофим Васильевич, поэтому и говорю все как думаю.

— Хорошо же вы обо мне думаете…

Витольд криво улыбнулся:

— На самом деле — хорошо. Просто я не высыпаюсь.

— Почему? — спросил я. — Учтите, Безценный, если вы утратите ясность соображения, мое хозяйство может разориться.

— Оно не сразу разорится, а постепенно, — утешил меня Витольд. — Слишком хорошо налажено, чтобы за пару месяцев пойти прахом.

— Вы намерены не высыпаться пару месяцев?

— Нет, — сказал он. — Думаю, дней через пять все наконец закончится.

— Да что закончится-то? — рявкнул я. — Что с вами происходит?

— Со мной — ничего, — сказал Витольд. Он оставил билет в ложу у меня на столе, коротко поклонился и вышел, как обычно, оборвав разговор.

Я подавил желание запустить ему вслед кофейной чашкой, рассмотрел внимательно билет с красивой виньеткой и оттиском «Личная ложа Скарятина», почесал у себя за ушами — обычно этот прием быстро освежал мысли — и вдруг сообразил: Витольд не высыпается из-за больного фольда.

Инопланетянин все это время оставался у Витольда в комнате. Как мне и было обещано, я о нем больше не слышал и больше его не видел. Поэтому-то он и выпал на время из моего внимания. Но это не означало, что его не существовало вовсе. Он находился там, в каморке, на Витольдовой постели. Сам Витольд спал, очевидно, на полу или в креслах. И с утра до ночи обихаживал краснорожего: обкладывал компрессами, менял на нем одежду, подавал ему еду, выносил из-под него горшки и прочее.

Я постарался отогнать от себя возникшие было в мыслях картины. Интересно, как проявляется в человеке ксенофобия. Положим, здоровый инопланетянин вызывает у меня любопытство, даже своего рода симпатию. Я ощущаю себя вполне в состоянии пожать ему руку и мысленно полюбоваться на свою терпимость к чужакам. Но одно только представление о больном инопланетянине поднимает в душе настоящие волны брезгливости.

В конце концов я установил, что наличие или отсутствие ксенофобии определяется по нашему отношению именно к нездоровым особям чужого вида. И в этом смысле я, конечно, полный ксенофоб. Хорошо еще, что у себя в доме я имею право этого не стыдиться.

Утро я провел очень спокойно — устроившись на диване с чашкой кофе и тетрадями покойного Кузьмы Кузьмича.

Я уже упоминал как-то, что Кузьма Кузьмич вел обширную переписку с разными лицами и всю ее хранил в образцовом порядке. У покойного дяди имелось интересное обыкновение вклеивать полученные эпистолы в большие тетради, переплетенные в тисненую кожу. Между вклеенными чужими письмами он оставлял листы, на которые заносил собственные ответные послания, так что вся переписка собиралась у него в конце концов в род самодельной книги.

Для каждого корреспондента у дяди была заведена отдельная тетрадь, а всего их обнаружилось в его архивах более десяти.

Вообще я не имел обыкновения читать чужих писем, и даже не потому вовсе, что это против всех правил приличия, а по иной причине: обыкновенно чужие письма мне совершенно не интересны. Какое мне дело до того, что некая Марья Сергеевна изменила какому-то Петру Ивановичу, а объем продаж в торговой компании, о которой я слышу впервые, падает или, наоборот, возрастает! К тому же большинство людей чрезвычайно плохо и скучно излагают свои мысли. Их послания, как правило, не могут предложить стороннему читателю ни связности, ни толка, ни содержания.

Но дядины тетради представляли собой нечто совершенно особенное, можно сказать — выдающееся. Во-первых, они давали мне возможность заглянуть в мир покойного Кузьмы Кузьмича, которым меня здесь попрекали все, кому не лень. Во-вторых, некоторые дядины корреспонденты были по-настоящему интересными людьми, чьи суждения и даже личная жизнь имели некоторое общественное значение, а не только частное.

Ни один из тех, с кем переписывался дядя, не являлся женщиной. Если у Кузьмы Кузьмича и имелась когда-то любовная связь (не считая неудачного его сватовства к Анне Николаевне), то она не оставила ни малейшего эпистолярного следа.

Я уже порядочно времени посвящал свои досуги почти исключительно чтению любопытнейшей тетради, содержащей послания некоего члена экспедиционного корпуса Академии Наук по имени Захария Беляков, который весьма подробно живописал «другу домоседушке» Кузьме Кузьмичу свои приключения на чужой планете.

Насколько я мог понять, экспедиция носила чисто ознакомительный, что называется, академический характер. Планета сия находилась чересчур далеко от Земли, чтобы можно было всерьез озаботиться вопросом ее колонизации. Однако она, как и все чужие миры, представляет интерес для научного мира, почему г-н Беляков и был туда командирован Академией.

Штат сотрудников был у него самый ограниченный, и все работники описывались им в юмористическом ключе — «чтобы не плакать», как пояснял сам г-н Беляков. Особенно доставалось от него в письмах некоему Сократычу, разнорабочему экспедиции, мужику смышленому, силы «слегка исполинской», однако упрямому и «с собственным мнением».

Кроме того, знакомец дяди живописал артефакты аборигенов и характерные для их культуры строения, прилагал даже зарисовки последних, сделанные выразительным штрихом. Судя по всему, художественному ремеслу дядин корреспондент не обучался, но обладал верным глазом и твердой рукой. «Хороший стрелок», — почему-то подумалось мне при этом.

* * *

«Аборигены настолько сильно отличаются от нас и наружностью, и всеми обычаями, что порой трудно бывает поверить в полную их разумность, — писал в одном из писем моему дяде господин Беляков. — Как истинные дикари, они пристрастны к вещам, которые не имеют настоящей цены, т. е. ко всему блестящему и, с их точки зрения, необычному.

Их способность часами не двигаться, приняв одну позу и в ней как бы окаменев, поистине устрашает. Вообразите, что такое существо сидит, скорчившись и вытянув вперед одну ногу, и час, и два, и все уж привыкли к этой своего рода статуе, как вдруг статуя поднимается, чтобы куда-нибудь пойти! Такое надо пережить, чтобы оценить в полной мере.

Тем не менее я желал познакомиться с ними поближе, чтобы оценить их пригодность для совместного с нами проживания. На пробу я нанял пятерых, чтобы они помогали Сократычу в таскании ящиков и других тяжелых трудах. Эти пятеро чаще остальных показывались в нашем лагере, выказывая искреннее любопытство. Я позволял им прикасаться к некоторым из наших вещей. Они, впрочем, с трудом воспринимают запреты — в их сообществе не принято ни в чем отказывать друг другу. Однако они понятливы и хорошо поддаются дрессировке.

Сократыч, хоть человек и заросший диким волосом, является связующим звеном между мною и аборигенами, или, выразиться иначе, — между цивилизацией и первобытностью. Сам он пребывает в промежуточном положении между этими двумя состояниями. Он даже выучил несколько слов на их наречии, с помощью которых, присовокупляя энергичные жесты, разъясняет нашим помощникам, что от них требуется.

Наблюдать за ним со стороны бывает весьма странно: он как будто преобразуется из русского мужика в неизвестное существо. Чтобы приладиться к аборигенам, он передвигается на их манер, с нелепыми прыжками, как бы в пьяной мазурке, и время от времени разражается серией рулад, наподобие морской свинки, с эдаким присвистом и курлыканьем. Ближе я не могу подобрать определения, дорогой друг; полагаю, впрочем, что у вас будет случай (слово „случай“ было подчеркнуто двойной линией) получить собственные впечатления.

Я закончил разбор и сортировку минералогических образцов. Та область планеты, которую я исследовал, не содержит никаких сколько-нибудь пригодных для вывоза полезных ископаемых. Для проведения более подробного химического анализа я отобрал два ящика проб. Возможно, будут обнаружены какие-либо микроэлементы, которые имеют существенное значение; впрочем, я сомневаюсь.

Однако мое академическое начальство в любом случае получит полный отчет, подкрепленный материальными свидетельствами, и, я надеюсь, будет удовлетворено. По крайней мере, у десятка студентов появится занятие — разбирать и препарировать привезенные мною коллекции. Развивать умственные способности молодых людей и наполнять быстротекущее время их жизни изучением материала, который никогда не будет иметь практического применения, — разве не такова истинная задача каждого академиста? В любом случае, это гораздо лучше, нежели скакание по вечеринкам со столоверчением, пьянством и развратными женщинами.

Образцы местной флоры также не представляют большого интереса, ни с эстетической, ни с грубо-утилитарной точки зрения. Я не напрасно дал месту нашей экспедиции наименование „Дыры“: это сущая дыра и есть, а именно — недоразумение на лике вселенной. Климат здесь повсюду жаркий и пустынный. В экваториальных областях невозможна никакая жизнь; все более-менее одушевленное жмется к полюсам.

Вообразите, друг мой, пустыню, простирающуюся необозримо, куда только достигает глаз! Пески здесь сероватые, а горы — грязно-черные. Горы, впрочем, невысоки и производят впечатление скал, обрушившихся вследствие какого-либо катаклизма. По моей академической специализации, т. е. ксеноэтнографии, я нахожу несколько больше интересного, нежели в областях геологических, биологических и ботанических.

Однако завершу о растительности, которая здесь невероятно скудна и может быть охарактеризована единственным словом: „колючки“. Сухие колючки тянутся к густым фиолетовым небесам из песка, образуя причудливые формы. Созрев, они отрываются от корня и катятся по барханам наподобие колес. Следует отметить, что встреча с подобным „колесом“ может быть довольно опасна для неопытного человека: сбив его с ног, влекомое ветром растение успевает проехаться по жертве и оставить в его теле десятки весьма болезненных шипов.

Шипы эти обладают способностью прорастать в любых тканях, если последние содержат в себе влагу. Человеческое тело не является исключением. Вот почему следует тщательно обследовать себя каждый вечер и удалять любые обнаруженные занозы.

Этими колючками, весьма устрашающими и несъедобными на вид, питаются и здешние „травоядные“, и сами аборигены, которые подолгу, терпеливо, вываривают эти неприветливые растения и, приправив нутряным салом, употребляют как основное свое блюдо».

* * *

Я перевернул страницу и был весьма огорчен отсутствием продолжения. По какой-то причине дядя удалил часть письма. Это показалось мне и досадным, и странным, поскольку все предыдущие листы сохранялись им в полной неприкосновенности, а те, которые содержали рисунки, были к тому же проложены прозрачной бумагой с тиснением.

Далее был приведен ответ дяди, состоящий преимущественно из благодарности за то, что «дальний странник не забывает друга домоседушку» и местной сплетни касательно Софьи Думенской (я насторожился), которая явилась на губернаторский бал в платье с открытыми плечами и «весь вечер устрашала почтенное общество костлявыми своими ключицами».

Мне не терпелось возвратиться мыслями в пустынные области неизведанной планеты, поэтому я перелистнул дядину писанину и принялся за страницы, покрытые торопливыми, точно убегающие жуки, буквами господина Белякова.

* * *

«…совершенно дикий род испытания или, иначе выразиться, наказания заключается в том, что обвиненного в каком-либо преступлении выводят за пределы поселения и там заставляют лечь на песок, привязав его руки и ноги к вбитым колышкам. Далее несчастного оставляют на целый день до заката, отдав, таким образом, на милость кочевых колючих растений, которые болтаются по всей местности в полном беспорядке, в соответствии с причудами дуновений ветра. Вероятность того, что осужденный окажется на пути катящегося колючего шара, чрезвычайно велика. Когда же колючки вопьются во все его тело, им позволяют прорасти, и в конце концов виновный погибает в страшных мучениях.

Мне пришлось столкнуться с этим обычаем вплотную благодаря одному обстоятельству.

Один из местных дружков и помощников Сократыча повадился таскаться в хранилище — так мы называли особую палатку, в которой хранили образцы. Долгое время я не догадывался о его посещениях, поскольку не производил никаких ревизий, полагая не без оснований, что помещенные в особые футляры образцы колючих растений, несколько видов жуков в ящичках и упомянутые уже геологические пробы не представляют никакой ценности для возможного вора. В самом деле, кому придет в голову красть столь убогие экспонаты, когда любой из них нетрудно отыскать здесь же, на местности?

Тем не менее, увидев, как абориген (мы называли его „Яша“) выходит из хранилища, я насторожился и в тот же вечер произвел генеральный осмотр всего наличного имущества.

Каково же было мое удивление, когда я недосчитался десятка жуков, двух кузнечиков (я называю этих насекомых приблизительно „жуками“ и „кузнечиками“ из-за внешнего их сходства с этими земными существами, хотя они, разумеется, не являются ни тем, ни другим)! Пропали также три больших холщовых мешка и дюжина небольших мешочков для отбора геохимических проб.

Я был сильно обескуражен случившимся. За насекомыми нам пришлось ходить довольно далеко в горы, что, учитывая здешнее пекло, было обременительным. Повторять поход не хотелось — в конце концов, никто из нас не Александр Македонский и, соответственно, не может быть объявлен сыном Амона, коему нипочем сжигающие солнечные лучи!

Чтобы разрешить недоумение, я призвал Сократыча. Тот явился, опухший от сна. Надо заметить, что Сократыч обладает поразительной способностью спать в любое время суток, но также и не спать сутками и более того.

— Ответствуй, друг мой, — обратился я к нему не без начальственной иронии, — не ведома ли тебе судьба холщовых мешков, которые лежали здесь, в углу хранилища?

Сократыч отвечал в том смысле, что мешки, возможно, были перемещены.

— В таком случае потрудись отыскать их.

Сократыч принялся за поиски, а я наблюдал за его тщетными потугами. Наконец Сократыч признал их исчезновение свершившимся фактом.

— Каковы твои научные гипотезы на сей счет? — поинтересовался я.

Сократыч иногда выражался крайне учено, что в сочетании с его внешностью, манерами и обыкновенно простонародной речью обретало комический характер.

— Моя обоснованная гипотеза, — сказал Сократыч, водя грубой пятерней по своим растрепанным волосам, — стоит на том, что мешки кто-нибудь прибрал.

— Умно, — восхитился я. — Не выяснишь ли ты, кто это был?

— Да есть тут… — пробубнил Сократыч. — Вишь, барин, тут такое дело… у энтих-то, у дикарей… Они, вишь… Ну, гипотеза, — прибавил он ни к селу ни к городу. — Что все общее. Как, значит, в раю.

— В каком еще раю? — переспросил я. Мне показались забавными его рассуждения, и захотелось послушать еще.

— Да в таком… где равенство. Я так соображаю, что само слово „рай“ — оно от слова „равенство“ и проистекает… Потому как на самом деле надо говорить — „раенство“. И многие ж так и говорят!

Я едва сдержал смех, слушая эти рассуждения.

— Да разве в раю душе нужны будут какие-то вещи? — спросил я наконец.

— Вещи? — насторожился Сократыч.

— Ну да, ты ведь говоришь, что там будет „раенство“.

— А, — успокоился он. — Ясно. Душа ведь не голая будет ходить. Там ведь и бабские души, а перед ними совсем срамотно заголяться, верно?

Он чихнул себе в кулак, помотал головой и сказал:

— В общем, мешки-то наши холщовые — их местные ребятишки взяли, небось. Я с ними потолкую, справлюсь.

Я остановил его.

— Погоди, я сам пойду.

— Для чего это? — пробурчал Сократыч, глядя на меня из-под лохматых бровей.

— Для того, чтобы их вождь осознал всю важность разговора. Я не хочу, чтобы такое повторялось.

— А, — сказал Сократыч. — Ну, это да.

— Пойдешь со мной, будешь переводить.

Сократыч повздыхал, но подчинился.

Поселение аборигенов представляет собой нечто вроде горы мусора. Их основной строительный материал — своего рода кирпич, сделанный из особого вида песка, который в смоченном виде делается твердым. В пору дождей кирпичные строения разваливаются, размокают и растекаются, и аборигены вынуждены возобновлять их в конце каждого такого сезона. Каменные же строения гораздо прочнее. И те, и другие имеют вид конуса.

Как я уже сказал, издалека их поселение похоже на беспорядочное нагромождение каменных куч и холмов грязи. Однако сами жилища довольно чисты и прибраны. Их стены оплетены внутри лозой, подобно тому, как стены средневековых замков Европы увешаны гобеленами. Лоза эта получается при вываривании колючих плетей. Колючки идут в пищу, о чем я, кажется, уже Вам писал, дорогой друг, а лоза, ставшая мягкой, служит для изготовления плетеных ковров.

Меня с большими церемониями проводили к вождю, где я, с помощью Сократыча, изложил суть своих претензий. Тотчас же был обнаружен и виновный — „Яша“. Вождь без долгих разбирательств объявил ему приговор — смерть через колючки.

Интересно, как местные жители воспринимают подобные приговоры. Хотя „Яша“ и испытывал вполне естественный для любого живого существа страх смерти, он не счел нужным его показывать. Разве что цвет лица у него немного переменился.

Вождь что-то долго втолковывал Сократычу. Тот кивал, хмурился и наконец передал мне:

— У них, значит, не принято так, чтобы чужие вещи не трогать. Ну, то есть все общее. Если надо, то берут, а потом чем-нибудь отдариваются.

— Да мне не жаль мешков! — воскликнул я, сердясь, что меня не понимают. — Я, может быть, и так бы их отдал. Но ведь следовало же попросить, а не тащить без спросу.

— Мы у них в гостях, — напомнил Сократыч. — А они в своем обычае.

Мне не понравилось, что этот мужик вроде как меня учит жизни.

— Может быть, они и в своем обычае, — твердо произнес я, — а только у меня в лагере я буду придерживаться моих собственных обычаев. Спроси у них, кстати, куда подевались жуки.

— Он их съел, — объяснил Сократыч. — Я уж спрашивал.

— Мне почему не доложил?

— Не пришлось пока что к слову, — с наглым видом сказал он, чем рассердил меня еще больше. Я не сделал ему выволочки потому лишь, что не желал показывать при аборигенах нашу разобщенность.

Мы простились с вождем, поблагодарили его за скорый суд и справедливость и направились обратно в наш лагерь.

Сократыч все вертел головой, словно раздумывал о чем-то. Интересно за ним наблюдать, когда он думает. Кажется, так и видны тяжелые, глиняные мужицкие мысли в его большой голове — медленно они ворочаются, перебираясь с боку на бок.

— Так это… — сказал вдруг Сократыч. — А что человека на смерть из-за холщовых мешков…

Я остановился.

— Что ты имеешь в виду?

Он зашлепал губами, как будто ему трудно было подобрать слова. Наконец он вымолвил:

— За мешки, выходит, по-вашему, — на лютую казнь?

— О чем ты вообще говоришь, Сократыч? — рассердился я. — Сам ведь напоминал мне: мы на их земле и в их обычае! А у них, согласно их же законам, один ответ за любой проступок: эти самые колючки. Так чем ты теперь недоволен?

— Их же обычай — брать чужое как свое, — сказал Сократыч. — Они не знали. И про жуков — тоже… Сдались они тебе! Сходил бы я тебе за жуками, барин. А ты сразу вот так, с дубьем на живую душу…

— Нет уж, — сказал я. — Ты, Сократыч, совсем распустился. Что себе позволяешь? Ты ведь жука от паука не отличишь, потому что до восьми считать не умеешь. Где тебе отобрать нужные виды для энтомологической коллекции!

— Да я их припомню, — сказал Сократыч. — Я на них долго смотрел. Они у меня в голове все отпечатались, как на картинке.

— Молчать! — рявкнул я, весь покрываясь испариной. Было жарко, а Сократыч положительно меня злил. — Молчать, глупый ты человек. Нам представится возможность наблюдать своими глазами один из самых диких и древних обрядов, какие только еще сохранились во вселенной.

— Так человек же через все это помрет, — угрюмо бубнил Сократыч.

— Кто — „человек“? — Я разошелся не на шутку и сам на себя был сердит. Для чего, спрашивается, спорить с мужиком? — Кого ты называешь „человеком“?

Сократыч не ответил, опустил свою косматую голову.

— „Яшу“? — продолжал я. — Его, да? Так ведь еще даже окончательно установлено, что фольды истинно могут считаться разумными. Их поведение, отчасти похожее на человеческое, вовсе не является бесспорным доказательством. В Древнем Египте, да будет тебе известно, крестьяне использовали прирученных обезьян, чтобы те собирали для них фиги с пальм. И обезьяны работали не хуже людей, кстати.

— Они разумные, — гнул свое Сократыч. — Фольды-то. Кой в чем поразумней нас с вами будут.

— Не доказано! — оборвал я. — Не доказано, и точка. И этой проблемой, друг Сократыч, заниматься будут ученые, а не глупые мужики. Я же обязан все записать, зарисовать и сделать надлежащие предварительные выводы.

Сократыч поплелся дальше, время от времени гулко кашляя в кулак, а я, кипя негодованием за его дерзость, зашагал следом.

Вы спросите меня, не слишком ли, в самом деле, бесчеловечно было подвергать „Яшу“ такой лютой казни за ничтожнейшую провинность? Я Вам так отвечу, если Ваши сомнения еще не развеялись. Известно, что некоторые виды обезьян чрезвычайно жестоко расправляются со своими сородичами. Биологи, ведущие многолетние наблюдения за животными, никогда не вмешиваются в такие расправы, а вместо того все снимают на пленку, записывают и документируют. Для чего? Для того, что это важные данные о жизни обезьяньего сообщества. Они обладают прежде всего научной ценностью. Понятие же о „нравственности“ в данном случае неприменимо.

Полагаю, нечто подобное мы можем прилагать и к сообществу дикарей, когда мы впервые сталкиваемся с ним и приступаем к первичным наблюдениям. Впоследствии можно будет уже решать, насколько изученные дикари поддаются цивилизации и насколько вообще уместны затраты средств на то, чтобы привить этим неразвитым существам принципы добра и братского отношения.

Однако возвращаюсь к моим заметкам. Утром назначенного дня „Яша“ был выведен в пустыню за пределы поселения и там буквально пришпилен к земле. Конечности его были связаны ремнем и прикреплены к двум большим столбам, вбитым в песок на два локтя в глубину.

Я, Сократыч (в качестве переводчика) и двое из аборигенов устроились поблизости, чтобы иметь возможность следить за происходящим. Для меня натянули тент, чтобы я имел хотя бы малейшее укрытие от палящего солнца. Сократыч, разумеется, устроился рядом. Что до аборигенов, то они попросту уселись на корточки, положив себе на затылок руки со сплетенными пальцами и создав, таким образом, род козырька для защиты глаз.

„Яша“ лежал прямо под солнцем в ожидании, пока прикатится колючий шар и довершит казнь. Но колючки, как нарочно, избегали этого места. Миновал томительно-скучный день. Наконец, когда солнце зашло за горизонт, аборигены поднялись, приблизились к „Яше“, отвязали его и что-то выкрикнули громкими голосами, хлопая его при том по ушам ладонями. Я повернулся к Сократычу за разъяснениями.

Сократыч громко произнес несколько слов на местном языке. Аборигены замерли, потом, посовещавшись между собой, ответили ему.

— Говорят, все, казнь кончена, — доложил мне Сократыч.

— Как же кончена, когда ни одна колючка не попала? — удивился я.

Сократыч аж потемнел лицом:

— Да вы просто зверь, хоть профессор и все такое! Как можно говорить похожие вещи! Что ж, вам непременно хотелось видеть, как человек помрет?

— Опять ты за свое, Сократыч: „человек“, „человек“… — Я поморщился. — Нет, я не такой кровожадный, как ты воображаешь. Для мужика ты слишком сентиментален, однако. — (Кстати, я давно заметил, что низшие классы склонны к сентиментальности. Полагаю, это от особого сорта „литературы“, которой их пичкают в школах, где они обучаются грамоте.) — Просто интересно было бы наблюдать процесс.

Сократыч собрал тент и мой складной стул и нагрузил их себе на шею, обвязав веревкой. В молчании мы возвратились в лагерь, где я имел продолжительный разговор с моим заместителем, старшим лаборантом Хмыриным, который исходил пеной ярости по двум причинам: во-первых, непременно желал он, чтобы ужин был приготовлен с участием мясных консервантов, а не только крупчатки, а во-вторых, считал необходимостью организовать повторную экспедицию за жуками, в которую сам, впрочем, идти наотрез отказывался.

Хмырин представляет собой тип сотрудника, вечно преисполненного желчью, что проистекает от постоянных подозрений насчет неудач карьерного роста, говоря попросту — хронической зависти по отношению к коллегам…»

Загрузка...