Несколько дней после возвращения моего из Петербурга протекли сравнительно мирно, без происшествий. Следуя совету Витольда, я отправился к Потифарову с намерением заказать у него гроб.
Жилище Потифарова помещалось на самом краю Лембасово, «в отдаленнейшем расстоянии от логова Тамары Игоревны», так что окна его маленькой, дурно убранной гостиной выходили, что называется, на чисто поле. До самого горизонта простиралась пустошь, поросшая пнями и какими-то дерзкими, взлохмаченными елочками. Потифаров, впрочем, находил этот вид из окна весьма содержательным.
— При созерцании его мне всегда приходят на ум Гомеровы строфы о нисхождении Одиссея в царство Аида, — сказал он, заметив, что я то и дело поглядываю сквозь занавески. — Хоть это и находится в некотором противоречии с учением церкви. Весной, когда зацветают здесь, среди кочек, маленькие белые звездочки, я всегда представляю себе асфодели, печальные цветы преисподней, мимо которых бредут стенающие души умерших… Немного бренди?
На сей раз я согласился, и Потифаров извлек из домашнего бара две хорошенькие квадратные стопочки. Еще в прошлый раз я заметил, что бар у него оборудован с большим вкусом: построенный из красного дерева, покрытый полировкой и позолоченным ажуром, внутри он был выложен черным стеклом и снабжен подсветкой. Этот предмет явно выбивался из общего стиля обстановки: вся прочая мебель была у Потифарова очень дешевая, по большей части из пластика, а скатерть — из клеенки, хоть и тонкой, с вытисненным узором.
Потифаров погладил полировку рукой.
— Единственное, что я взял из дома Тамары Игоревны, — объяснил он. — Потому что, как бы она меня ни аттестовала, а я все же имею право на часть имущества. Вам еще не рассказывали всех обстоятельств, при которых мы с нею разошлись?
— Нет, Петр Артемьевич, — ответил я. — Да я не охотник до сплетен. Впрочем, здесь, в Лембасово, каждый сам торопится передать о себе все слухи, чтобы у меня не составилось ложного впечатления.
— Что ж, вот вам еще одна правда, — произнес Потифаров горько, — так сказать, дополнение к правде первой. Когда Тамара Игоревна удалилась от супружеского ложа, то направилась она не в Петербург, куда для сокрытия скандалов иногда уезжают Лембасовские дамы. Отнюдь! Она избрала местом своего обитания комнаты в трактире, причем счета приказала выписывать на мое имя. Я не захотел терпеть этого позора и явился к мятежной супруге с визитом приблизительно через неделю после начала восстания.
«Милостивая государыня, — объявил я ей, — как мужчина, не уклоняющийся от супружеских обязанностей, я, конечно, оплатил ваши наличные расходы».
И выложил перед нею пачку счетов, каждый из которых был погашен самым аккуратным образом. Кстати, я предпочел вести разговор этот не наедине, а внизу, в общей зале, чтобы у нас имелись свидетели. Это никогда не помешает, если имеешь дело с разъяренной женщиной, замечу в скобках (вы еще молодой человек, и вам может пригодиться).
Тамара Игоревна пошла пятнами, а это у моей супруги означает фактическое признание поражения.
«На что вы изволите намекать, Петр Артьемьевич?» — воскликнула она.
«На то, что вы пожрать горазды, Тамара Игоревна! — ответствовал я, заметьте, с большой находчивостью и остроумием. — Ранее я даже не предполагал в вас такого большого источника семейных расходов».
«Довольно, Петр Артемьевич, — оборвала меня Тамара Игоревна. — Вы сказали все, что намеревались, поэтому отныне — молчите! Более я не собираюсь терпеть от вас оскорбления. Я со смирением переносила ваши опыты в области физики, алхимии и некромантии. (Некромантией она упорно именовала мои исторические изыскания касательно Древнего Египта — это я поясняю, чтобы избежать недоразумений, потому что иные здесь держат меня за гробокопателя!) А ваши спиритические упражнения, которые неизменно заканчивались пьянством на том основании, что дух есть спиритус? Этого вы, надеюсь, не забыли? Будучи неопытной девицею, я пленилась вами до такой степени, что согласилась на наименование „Потифаровой жены“ и несла его, как крест, долгие годы; однако отныне я решительным жестом порываю с вами! Бог и люди нас рассудят, но жить с вами под одной крышею я не желаю».
«Что ж, — воскликнул я, уязвленный сильнее, нежели показывал. — Неблагодарная Тамара! Не будь ты больше Потифаровой женой, но будь Вязигиной, коли тебе так охота! Забирай и дом мой, и мебель, и все, что хочешь; я ухожу на выселки, взяв с собою лишь столярный мой инструмент и красивый бар из красного дерева. Ничего другого мне не нужно».
Таким образом, — заключил Потифаров, — мы с Тамарой Игоревной и разошлись. Она возвратилась в наш дом, где сохранила всю мебель и прочее имущество; я же направился сюда на постоянное жительство. Домик этот принадлежал одному из наших арендаторов, но арендатор тогда как раз умер, и дом стоял пустым. Сдать его никак не удавалось — людям не нравился вид из окна; я же счел, что постоянное напоминание о смерти весьма подходит для человека моего образа занятий. В знак расположения я хотел было оставить Тамаре Игоревне и гроб ее, но она прислала его мне со своей служанкой Матильдой. Дебелая сия бабища несла гроб, всему Лембасово на потеху, взгромоздив его себе на голову. Этим недружелюбным жестом Тамара Игоревна сама себя опозорила… — прибавил Потифаров. Воспоминание о давней обиде раззадорило его, и он утешился еще двумя стопками бренди.
— Собственно, о гробах я и пришел потолковать, — сказал я.
Потифаров очень оживился.
— В каком смысле?
— В том смысле, что я хотел бы также заказать у вас гроб, — ответил я. — Все лучшее общество Лембасово уже обзавелось вечным жилищем вашего изготовления; я не желаю уступать моим соседям.
Потифаров окинул мою фигуру взглядом, полным профессионального интереса. Петр Артемьевич совершенно видоизменился: из брошенного супруга, изливающего обиды собеседнику, он превратился в знающего себе цену мастера.
— А вам известно, Трофим Васильевич, что в Древнем Египте детей сызмальства обучали искусству мумифицирования? — осведомился он. — Они тренировались делать мумии на игрушечных кошках, сшитых из натурального меха, но набитых опилками… Достигши совершеннолетия, любой египтянин мог уже достойно мумифицировать. Взаимное мумифицирование было одним из распространеннейших дружеских занятий.
— В каком смысле — «взаимное»? — спросил я, но Потифаров не ответил.
— Не могли бы вы пройти со мной в мастерскую, Трофим Васильевич? Мне не терпится… — пробормотал он, жадно ощупывая меня глазами.
Я ожидал теперь чего угодно, включая сеанс предварительного мумифицирования. Витольд клялся мне, что побывал в мастерской у Потифарова и что там «забавно, да и опасности никакой нет, если только вы не суеверны». Я вовсе не считал себя суеверным. Я не верил (и до сих пор не верю) в ущерб от втыкания булавок в мой дагерротипический портрет, произнесения заклятий над куколкой-вуду, окрещенной «Трофимом Васильевичем», или сжигания пряди моих волос на огне черной свечи. И все же на миг я заколебался, прежде чем последовать приглашению Потифарова.
Тем не менее я удачно скрыл мое беспокойство и храбро пошел в сарай, пристроенный к дому таким образом, чтобы туда можно было попадать прямо из сеней, не выходя на двор.
Сарай был хорошо освещен: под потолком шли периметром лампы дневного света; кроме того, одну стену полностью занимало окно, забранное толстым стеклом. Сейчас оно было заплевано летней пылью и осенней грязью, поднятой дождями.
— Весной, когда природа оживится, я совершу здесь приборку, и солнечный свет вновь зальет мою обитель, — молвил Потифаров. — А пока что будем довольствоваться скудными благами цивилизации.
Он включил все лампы, и сарай озарился синеватым светом. Я увидел выстроившиеся в ряд гробы вдоль стены. Они производили жутковатое впечатление, поскольку с их закрытых крышек глядели на меня весьма искусно вырезанные лица Лембасовских моих знакомцев: Тамары Игоревны, Анны Николаевны, Витольда… Некоторые лица, впрочем, были мне не знакомы, но я не сомневался в том, что их портреты также в точности передавали черты оригинала.
— Работа над подобием господина Безценного вынудила меня разрешить один важнейший вопрос, — проговорил Потифаров, ревниво проследив мой взгляд. — А именно: в каком облике изображать его, в очках или же без очков? С одной стороны, природа создала его без очков, что отрицать невозможно, ибо очки есть создание рук человеческих и покупаются в особом магазине. С другой же стороны, он настолько с ними сроднился, что затруднительно узнать его без этого украшения на носу… Поэтому в конце концов я остановился на версии «в очках». Так, по-моему, теплее и человечнее.
Я не посмел с ним не согласиться.
— Не затруднит ли вас, Трофим Васильевич, лечь вот сюда? — продолжал Потифаров.
Он подвел меня к столу. Вдоль одного края этого стола тянулась красная полоса, а поперек нее шли небольшие черные отметины, каждая из которых была подписана чьим-либо именем. Потифаров снял с полки нечистую плоскую подушечку и сдул с нее пыль. Я неловко забрался на стол и вытянулся, а Потифаров подложил подушечку мне под голову.
— Ноги ближе к краю, — приказал Потифаров.
Я послушался.
— Может быть, мне снять ботинки? — подал голос я, приподнимаясь. — Без ботинок рост измерится вернее.
— Сразу заметно ваше невежество в вопросе, — ответил Потифаров и мягко понудил меня опустить голову обратно на подушечку. — В гробу вы будете лежать именно в ботинках. Да и вообще никто не делает гробы впритык. Это некрасиво.
Он отошел в сторону, полюбовался мною, приблизился опять, поправил мое положение.
— Как-то вы скособочились… Знаете легенду об Озирисе? В Древнем Египте очень принято было примерять на себя гробы. Это совершенно как у нас ходят иногда в модные магазины не для того, чтобы совершать покупки, а только лишь для примерок. Но когда Озириса действительно убили, Изида весьма скорбела… Руки держите спокойно, расслабленно. Положите себе на грудь, ведь так удобнее, верно? Я люблю здесь эдак полежать. Успокаивает, и все мирские заботы отходят… Ну так вот, когда Изида собрала тело Озириса по кусочкам и уложила все их в гроб… Все-таки криво у вас голова лежит, позвольте, я поправлю… Она, знаете, стала плакать. Изида, я разумею. А Озирис внезапно ожил и говорит ей: «Что ты ревешь, дура? Я же бог!» Представляете?
Потифаров разразился веселым, детским смехом.
— Боже мой, откуда вы столько всего знаете? — спросил я.
— Не дергайтесь, сейчас будет чуть-чуть щекотно… — Он поднес ко мне линейку и принялся измерять ширину моего туловища. — Наш учитель в гимназии весьма увлекался Древним Египтом. Собственно, начатки он и заронил…
Потифаров убрал линейку и сделал резкую отметку у меня над головой.
— Спускайтесь, Трофим Васильевич, на грешную землю. Точнее, на грешный деревянный пол… — пригласил он меня. — Погодите, не вскакивайте сразу, голова закружится. Вы-то не бог, в отличие от Озириса… Что весьма жаль. Я часто об этом думаю. Что мы не боги. Впрочем, поля асфоделей тоже выглядят весьма утешительно. Позвольте руку…
Опираясь на руку Потифарова, я сошел со стола. Я ощущал себя как-то по-новому. Скоро у меня будет собственный гроб, и мое изображение присоединится к галерее уже имеющихся.
— Не угодно ли чаю? — спросил меня Потифаров. — Впрочем, нет, — перебил он сам себя. — Чаю не угодно, потому что он у меня закончился… Придется опять пить бренди. Вы должны будете рассказать мне, Трофим Васильевич, ваши увлечения. Что хотели бы вы взять с собой в путь через поля забвения?
Я задумался.
Все-таки мудрая это штука — изображать рядом с человеком те немногие предметы, которые могли бы его характеризовать. Рядом с ученым — микроскоп или телескоп, рядом с доктором — стетоскоп или, на худой конец, клистир, рядом с учителем — книги и тетради, рядом с поэтом — перо и свиток… Но что изобразить рядом с двадцатилетним недорослем, который еще ровным счетом ничего из себя не представляет? Розу и две скрещенных шпаги? Сердце и пистолет? Воображение рисовало мне символы, один глупее другого.
В конце концов я сказал:
— Пусть будут кони и собаки. А над ними — солнце и луна.
— Почему? — насторожился Потифаров.
— Просто это то, что я люблю, — ответил я.
— Вы ведь не занимаетесь ни коневодством, ни собаководством? — настаивал Потифаров, сверля меня глазами.
— Я не собираюсь помирать прямо завтра, — ответил я. — Я хочу прожить еще долго. Достаточно долго, чтобы успеть заняться и тем, и другим. Честное слово, когда я буду лежать в гробу, сотни коней и собак оплачут мою кончину.
Потифаров неодобрительно прищурился.
— В ваших речах я ощущаю некоторое влияние идей господина Безценного, — заметил он. — Он успел заразить вас своим нигилизмом.
— Не вижу никакого нигилизма в моем желании, — возразил я. — Впрочем… А что, на ваш вкус, мне бы подошло больше?
— Возможно, какие-нибудь растения…
— Намекаете на то, что по умственному своему развитию я не выше растения? — осведомился я.
Потифаров побагровел.
— Растения несут в себе символическую нагрузку! — рявкнул он. — Например, роза — знак любви и богатства, фиалка — забвения, колокольчик — пустозвонства…
— Нет уж, — отрезал я. — Я заказчик, а мне хочется лошадей и собак. Признайтесь лучше, что не умеете рисовать лошадей.
Потифаров убито молчал.
— Ничего, Петр Артемьевич, — сказал я примирительно, — у вас ведь много времени в запасе. Пока я помру, вы как раз научитесь.
Мы выпили еще по стопке бренди и расстались наилучшими друзьями.
Я возвращался к себе домой не прямым путем, а кружным, через пустошь. Мне хотелось пройтись подольше, подышать воздухом. Я ощущал потребность в движении. Мне казалось, это поможет моим новым впечатлениям улечься в голове и прийти в некую стройную систему.
Впереди пустошь обрывалась рекой, позади — дорогой; справа ее ограничивало Лембасово, но слева она тянулась до самого горизонта.
Я прошелся до реки, постоял, глядя на вечный бег ее темных торфяных вод. В какое-то мгновение мне и впрямь показалось, что предо мною — Стикс, река забвения, и вот-вот выйдет из-за поворота ладья с мрачной фигурой Харона на ней. Закутанный в черный плащ старец возьмет с меня плату в две медных монеты и будет глядеть, как я, скользя по глинистому откосу, спускаюсь в его ладью…
И не будет ничего: ни лошадей, ни собак, ни белых цветов, ни фольдов, ни даже куколок вуду… вообще ничего. Только эта равнина с клочковатой травой и гниющими пнями, из последних сил цепляющимися за землю.
Это впечатление так сильно захватило меня, что я не сразу разглядел двух человек, разговаривавших на самом краю обрыва. Беседа так увлекала обоих, что они меня не видели.
Все потусторонние фантазии мгновенно вылетели из моей головы. Я присел на корточки, не желая быть обнаруженным, и прищурился. Почему-то мне непременно хотелось рассмотреть собеседников.
Сначала мне показалось, что это двое мужчин, постарше и помоложе, но потом я понял: тот, который казался и моложе, и стройнее — женщина в мужской одежде, Софья Думенская. Она стояла, развернувшись лицом к ветру, и ее плащ с пелериной и волосы взлетали, свиваясь в разные узоры при каждом новом порыве. Второй человек немного сутулился; он был мешковат и явно немолод. Вдруг с него сорвало шляпу, он нагнулся поднять ее, выпрямился — и я узнал Николая Григорьевича Скарятина.
Кажется, он был рассержен. Делал резкие жесты, настойчиво повторял что-то и даже один раз топнул ногой. Софья откинула назад голову и засмеялась, а потом знакомым мне жестом погрозила Николаю Григорьевичу пальцем и зашагала прочь, направляясь к дороге.
Николай Григорьевич остался один. Он провожал ее взглядом, о чем ей, несомненно, очень хорошо было известно, — она с вызовом размахивала на ходу руками.
Я незаметно поднялся из-за своего укрытия. Менее всего мне сейчас хотелось, чтобы Николай Григорьевич понял, что я подсматривал. Это, в сущности, неловко.
Я заложил руки в карманы и принялся прогуливаться вдоль берега, а затем, как бы только что приметив Николая Григорьевича, приветливо помахал ему.
Он направился в мою сторону. Он шел быстро — не столько потому, что торопился, сколько просто потому, что был взбудоражен. Несколько раз он оскальзывался, едва не упав.
— Здравствуйте, Николай Григорьевич! — воскликнул я. — Рад нашей встрече.
Он испытующе посмотрел на меня и буркнул в ответ приветствие.
— Я заходил к господину Потифарову, — объяснил я.
— Бог ты мой, для чего же? — спросил Николай Григорьевич. Он был так огорчен, что не выбирал слов и сразу говорил то, что приходило ему на ум. — Отчего все кругом разделяют эту глупость с гробами?
— Помилуйте, Николай Григорьевич, да что же глупого может быть в том, чтобы заранее заказать себе гроб? — спросил я, больше для забавы, чем из желания его позлить.
У Николая Григорьевича покраснел кончик носа.
— Я вам вот что скажу, молодой человек, — произнес он, глядя мне в глаза, — вам, конечно, вольно насмехаться и веселиться там, где нет ровным счетом никакого веселья. Господин Потифаров раздавлен суровостью Тамары Игоревны. Раздавлен, как лягушка! Здесь не комедия, как вам может показаться, а настоящая трагедия. Трагедия взаимной любви!
— Разве взаимность любви означает трагедию? — удивился я. — Я думал, наоборот: если он, к примеру, любит, а она — нет…
Николай Григорьевич вынул платок, промокнул лицо. От ветра у него слезились глаза, текло из носа. Со стороны могло бы показаться, что он плачет, но он просто замерз и сердился.
— Именно взаимная любовь и несет в себе основную трагедию, — молвил Николай Григорьевич. — Вспомните хотя бы Шекспира. Где страсти всего ужаснее? Где более всего льется крови? Там, где на любовь мужчины женщина отвечает любовью… Отелло и Дездемона, Ромео и Джульетта… Лучше бы, право, обе эти достойные дамы ответили отказом! Ваша любимая опера какая?
— «Кармен», — сказал я первое, что пришло в голову. И просвистал несколько тактов арии Тореадора.
Господин Скарятин слегка поморщился, но затем черты его разгладились.
— Даже и здесь бедой всему — взаимная любовь… Хозе не должен был поддаваться заигрываньям Кармен, а Кармен не должна была влюбляться в Тореадора (который, заметьте, тоже в нее влюбился). А взять «Аиду»? Боже, одно только расстройство… Поэтому я и предпочитаю «Гамлета». Там никто никого не любит.
— В «Гамлете», кажется, тоже почти все умирают, — заметил я.
— Умирают, — сердито ответил Николай Григорьевич, — но это, по крайней мере, не выглядит таким идиотизмом! Я измучен репетициями… — Он вздохнул и поглядел в пустое пространство, туда, где скрылась Софья. — Если бы вы знали, Трифон Кузьмич, — прибавил он, по обыкновению путая мое имя, — какая сложная штука руководить театром! Я ведь учитываю еще коммерческую сторону… Впрочем, что коммерческая сторона! С коммерцией легко справляется и Аннушка. Она у меня умница. А вот морально-нравственная сторона, так сказать, недопущение лиц одного сорта смешаться с лицами другого сорта… Во избежание могущего быть скандала, разумеется. Я выше предрассудков, если вы обо мне сейчас неправильно подумали. У меня имеются убеждения, но предрассудков нет ни одного.
— В таком случае, почему вы против заказывания гробов? — спросил я.
— Потому что вы, молодые люди, взяли за моду заказывать себе гробы исключительно ради издевательства над Потифаровым, — ответил Николай Григорьевич. — Вы ходите к нему и слушаете его речи, не вникая в глубину его сердечной раны. А он действительно считает себя полезным членом общества.
— Что же дурного в том, чтобы поддерживать эту иллюзию? — возразил я. — Любой человек в ней нуждается. Только волостного писаря обеспечивает ею государство за казенный счет, а такие, как Потифаров, ищут признания у ближних.
— Вы познакомились уже с Софьей Думенской? — спросил вдруг Николай Григорьевич. Он показал рукой на пустошь. — Ее имение «Родники» — вон там, несколько верст по дороге… Бывали у нее в гостях?
— Нет еще.
— Ну, как-нибудь побывайте… — Он вздохнул. — Видите ли, Терентий Васильевич, Софья Дмитриевна — неоднозначная особа. Весьма неоднозначная. И в своем роде могущественная.
— В каком роде? — быстро спросил я.
— В своем… Неподражаемом, — прибавил Николай Григорьевич. — Немногие осмелились бы сказать вам то, что скажу сейчас я. Софья Дмитриевна — мой друг. Да, я считаю ее своим другом! И повторил бы это еще раз… Однако даже между друзьями не все бывает гладко. Запомните это, мой молодой… мой молодой друг.
Он пожал мне руку своей холодной рукой и удалился. Я долго еще стоял на пустоши, продуваемой всеми ветрами, и глядел по всем сторонам света: то в сторону «Родников», то в сторону Лембасово, то в сторону Потифаровского домика, то в никуда — в бескрайность печальной равнины, простертой до самого Санкт-Петербурга.
Потом я продрог и поспешил возвратился к себе в «Осинки».
У меня возникло несколько вопросов к управляющему, поэтому я вызвал его, едва лишь переоделся и всунул ноги в разогретые возле печки войлочные туфли.
— Побывали у Потифарова, Трофим Васильевич? — осведомился Витольд.
— Да, и гроб заказал. С собаками и лошадьми.
Витольд поморщился:
— Потифаров не умеет изображать лошадей.
— То-то он отказывался! — усмехнулся я, довольный собственной проницательностью. — Однако я настоял.
— Напрасно, он теперь в обиде.
— Я не могу постоянно наступать себе на горло из страха кого-то задеть или обидеть.
— Вы не похожи на человека с оттоптанным горлом, Трофим Васильевич, — отозвался Витольд. Он выглядел уставшим и раздраженным.
— Кстати, в какую цену станет мне гроб? — поинтересовался я.
— Рублей в двести, — быстро подсчитал Витольд. — За лошадей, может быть, придется доплатить отдельно… С Потифарова станется взять несколько уроков в Академии Художеств и потом предъявить вам счет. Но это ничего, вы можете себе такое позволить.
— Ясно, — сказал я, наслаждаясь теплом от войлочных туфель.
— Что-нибудь еще? — осведомился Витольд.
— Да, — сказал я, не позволяя ему уйти. — На обратном пути я видел, как Софья Думенская о чем-то очень резко говорила с господином Скарятиным.
Витольд неопределенно двинул бровями.
— Это абсолютно ничего не значит. Софья вечно с кем-то резко говорит. У нее странный характер. И она любит пугать, смущать или ставить в тупик. Это доставляет ей наслаждение.
— Он выглядел чрезвычайно огорченным, — настаивал я. — У вас есть на сей счет какие-то предположения?
— Одно время Николай Григорьевич близко сошелся с Софьей Дмитриевной, — медленно произнес Витольд. — Дружески сошелся, я имею в виду, — прибавил он, видя, что я скорчил гримасу. — В моих повествованиях, Трофим Васильевич, как правило, отсутствуют скабрезные намеки. Любые пикантные обстоятельства я обозначаю приличествующими словами, так, чтобы не оставалось недосказанностей. Это так, на всякий случай замечание.
— Понятно, — кивнул я, сгорая от любопытства. — Стало быть, у господина Скарятина с Софьей имелись какие-то общие дела?
— Что-то вроде того… Какие — не знаю, — сразу же предупредил Витольд. — Вероятнее всего, ничего страшнее совместного выпекания кексов. Вполне в духе Софьи Дмитриевны обставлять это невиннейшее занятие зловещей таинственностью. Так или иначе, Софья бывала у них в доме, «покровительствовала» Анне Николаевне, то есть отзывалась о ней очень хорошо на всех мужских вечеринках, куда ее зазывали. Несколько раз они вместе отправлялись на пикник. Потом произошло несчастье, нашли убитой Ольгу Сергеевну, компаньонку Анны Николаевны… Было довольно много шума, приезжал следователь, допрашивал… После этого Скарятины замкнулись, перестали показываться в обществе. Дружба их с Софьей тоже сошла на нет. Впрочем, Софья сохранила за собой арендованную ею ложу в театре Скарятина. Это вызывало недовольство у благовоспитанной публики, однако до сих пор господин Скарятин твердо признавал за Софьей это право.
— Наверное, он просил ее все же отказаться от ложи, — сказал я. — Сегодня он говорил что-то о «недопущение лиц одного сорта смешиваться с лицами другого сорта»… И был крайне обеспокоен. Может быть, его предупредили о возможном скандале.
Витольд дернул плечом:
— Вы считаете это важным?
— Нет, но… Вы же сами утверждаете, что наблюдение за местной флорой и фауной есть необходимая мера предосторожности.
— Наверное, — согласился Витольд равнодушно. Он явно не был заинтересован темой разговора и спешил вернуться к себе.
Я махнул рукой.
— Хорошо, ступайте.
— Рад, что помог вам, — сказал Витольд.
— Ничего вы мне не помогли, — проворчал я.
Но Витольд уже ушел.