Когда я позвонил в управление, дежурный ответил мне почему-то приветливо, едва ли не весело:
— А, Городинцев. Хорошо, что позвонили. Тут о вас только что был разговор… — Он отвернулся от передатчика и сказал кому-то: — Звонит сам. Еще не сказал. Не надо? — Затем снова обратился ко мне: — Говорят, приезжать не надо. Никаких новых данных пока нет. А ваш, как его… — Снова к невидимке: — Как его? А, Безценный. — Мне: — Не сбежал еще?
— Вы там что, пари устраиваете? — спросил я. — Ставьте на меня, не проиграете. Это вам добрый совет за то, что у вас такой приятный голос. Я бы хотел поговорить с Кононом Кононовичем.
— Он на совещании, — поведал дежурный. — А по какому вопросу? Еще труп?
— Еще одна улика… Хорошо бы проверить.
— Ладно, — неожиданно легко согласились в управлении. — Давайте. Проверим вашу улику.
— Я привезу, — сказал я.
— Не нужно, — последовал еще более неожиданный ответ. — К вам приедет сотрудник. Передадите ему образец для исследования, заполните сопроводиловку.
— С чего это вы вдруг стали такие добрые? — спросил я.
— Делом заинтересовались в ведомстве… — пояснил дежурный. — Ждите, до восьми часов человек будет.
Я успел дочитать классический китайский роман почти до конца, когда действительно в «Осинках» появился сотрудник. Наружностью и манерами он был похож на учителя гимназии — из тех милых неудачников, которые никогда не могут наладить дисциплину среди учеников, откликаются на прозвище, бессильно улыбаются во время проверок и тихо пьют водку поздними осенними вечерами. В их памяти живет строгая девушка с гладкой прической, которая когда-то, очень давно, сказала «нет» и уехала в далекую колонию спасать прокаженных. Об этой девушке они никому никогда не рассказывают.
Вот приблизительно такой человек поднялся по ступенькам, вошел в «ситцевую гостиную» и положил себе на колени папку, точно такую же как у Порскина.
— Благодарю за то, что приехали, — сказал я. — Чаю с дороги?
Он посмотрел на меня мягко, печально.
— Вы разве не спешите? — осведомился он. — Я вот спешу. Давайте вашу улику. Вот вам форма для заполнения.
Я взял листок. Мне казалось, что «сопроводиловка» должна быть очень простой, вроде: какой предмет, куда направляется, с какой целью. Но на листке оказалась целая куча еще всяких вопросов, и далеко не на все я знал ответы.
Сотрудник задумчиво смотрел на меня, явно плавая мыслями где-то очень далеко.
Я спросил:
— А здесь что писать — «вторичное место обнаружения»?
Сотрудник чуть встрепенулся и сказал:
— Ну, объясните, где обнаружили предмет вторично. Первично он был, очевидно, найден на месте преступления.
— Мы в этом не уверены.
— Не уверены или утверждаете? — Очевидно, это был самый строгий тон, на который был способен мой грустный собеседник. — Вы как сначала написали?
— Где? — не понял я.
— Вот тут, в шапке… — Он забрал у меня листок и огорчился. — Ну что же вы, в самом деле… Тут же ясно указано: «Цель направления образца на анализ». А вы что написали?
Я написал: «Установить, кому принадлежит волос» и не понимал, почему это неправильно.
— Вы должны были указать, что изначально предмет обнаружен на месте преступления… или предполагаемого преступления.
— Скорее, предполагаемом месте, — сказал я, чувствуя, что путаюсь все больше.
— Ничего, — вдруг утешил меня сотрудник. Он перечеркнул мою запись и быстро накарябал «с целью идентификации образца, найденного на предполагаемом месте преступления». — Был у нас один субъект, он вообще указал: «С целью Восторжествования Истинны». Так и написал. С двумя «н». Его чуть не оштрафовали за неуважение, кстати. Но он на самом деле был такой — восторженный, и это потом признали.
Макрина принесла одну чашку чая. С кружочком лимона. Подала сотруднику.
— Это вам для бодрости, — сообщила она, поглядела на меня многозначительно и удалилась.
Сотрудник, не поблагодарив, рассеянно отхлебнул.
Он смотрел, как я вписываю разные слова в заранее расчерченные разделы, морщился, поправлял, переспрашивал:
— А здесь вы что намерены писать?.. — И выслушав мой ответ, решительно говорил: — Нет, так не годится. А конкретно откуда поступили сведения?
Я не хотел рассказывать, что мы допрашивали Мурина, накормив его успокоительными таблетками. В двух словах этого не объяснишь. Поэтому вписал в графе «свидетель»: «Показания дворника, проходившего свидетелем по делу Мякишевой, видеозапись прилагается».
— Стоп, — сказал сотрудник. — А для чего видеозапись?
— Для того, что второй раз дворник этих показаний дать не сможет, — сказал я.
Меня оправдывает, вероятно, только чтение китайского романа. Там персонажи поступали еще менее логично и объяснялись еще менее внятно.
— Почему? — спросил сотрудник.
— Потому что он заика, — сказал я.
— Пишите: «…вторичный допрос нежелателен по причине заикания свидетеля…» А сильно он заикается?
— Сильно. Особенно когда волнуется.
— С чего ему, однако, волноваться, когда он невиновен? — удивился сотрудник. — Меня, знаете, это всегда поражает, до чего люди бывают склонны к беспочвенному беспокойству… Подпишитесь вот тут. Позовите вашу горничную.
Я вызвал Макрину.
Та пришла и забрала у сотрудника чашку с наполовину выпитым чаем.
— Погодите, — остановил он ее, вынул из чашки кружочек лимона и съел вместе со шкуркой. — И вообще поставьте пока чашку. Понадобится ваша подпись.
Макрина перевела взгляд на меня.
Я поспешно сказал:
— Вы просто подпишете, что своими глазами видели, как я передаю некий важный для следствия предмет вот этому господину. Смотрите внимательно.
Я взял браслет и поднял его.
— Видите?
Макрина кивнула.
Сотрудник посмотрел на браслет, пинцетом снял застрявший волосок и вложил в полупрозрачный бумажный пакетик.
— Хорошо видите? — настаивал я.
— Я ведь не слепая, Трофим Васильевич.
— Ну так и подпишитесь, что видели, — сказал сотрудник.
— А что я видела? — всполошилась Макрина.
Минут десять мы объясняли Макрине, что именно она видела. Сотрудник несколько раз повторял в воздухе пантомиму.
— В простом народе сильно недоверие к правосудию, — обратился он ко мне, когда Макрина, заливаясь слезами, наконец поставила подпись. «Если обманули вы меня сейчас, Трофим Васильевич, — сказала она мне напоследок, — то Бог вас покарает, потому что я-то к вам со всей душой… Только на божественную милость и уповаю, другой защиты нет у меня, у вдовы…»
С полным безразличием к Макрининым страхам сотрудник откланялся и вышел. Браслет остался лежать на подоконнике, а волос поехал в Петербург — на исследование.
Когда я проснулся, трудно было понять, какое время суток за окном. Не слишком поздно — потому что не вполне темно; но это и все. За ночь снег вдруг растаял, и повсеместно образовалась слякоть: она разливалась по земле, наполняла воздух, сыпалась с неба.
Я сел на диване. Кажется, вчера я так устал, что заснул прямо в гостиной. Голова гудела.
Когда Витольд вошел с блокнотом, я посмотрел на него как на своего злейшего врага.
— Я что, так и провалялся на диване одетым всю ночь? — спросил я.
— Да, — подтвердил Витольд.
— Не могли меня разбудить?
— Нет, — ответил Витольд.
— В каком смысле — «нет»? — рассердился я. — Вы в состоянии выражаться яснее? Безценный, я от вас устал.
— Слово «нет», наряду со словом «да», является наиболее однозначным из всего обширнейшего русского лексикона, — сказал Витольд.
— Это в любом лексиконе так, — буркнул я, раздосадованный тем, что он не принес мне кофе.
— Не в любом, — возразил Витольд. — В некоторых языках слово «да» в чистом виде отсутствует, а существуют слова, которые могут быть переведены как «именно так», «вот он (для одушевленных предметов)» или «вот это (для неодушевленных)», а также «именно таким способом»; но «да» как абсолютного утверждения нет… С другой стороны, по-русски «да нет» означает как отрицание, так и утверждение в зависимости от контекста.
— Так почему вы не смогли меня разбудить? — вернулся я к прежней теме. — Постарайтесь ответить просто, потому что академизм меня угнетает.
— Вы крепко спали, Трофим Васильевич, а диваны у нас удобные. Чем разбивать сон, лучше было оставить вас как есть. Какие будут на сегодня распоряжения?
— Нужно заказать в городе кофе, — вспомнил я. — У нас ведь закончился.
— Я уже заказал, — невозмутимо ответил Витольд, — только пока не доставили. Сегодня позвоню и напомню.
— Знаете что, — я встал, прошелся по комнате, несколько раз выглянул в окно, — не могу больше сидеть здесь и ничего не делать. Поедемте к Софье.
Витольд поднял брови и ничего не ответил.
— Я серьезно говорю, — настаивал я. — Надоело ждать. Я хочу узнать всю правду, до конца.
— Не боитесь, Трофим Васильевич? — наконец спросил Витольд.
— Чего?
— Не «чего», а «кого». «Да» для одушевленных предметов.
— Софьи?
— Скорее, Харитина. Но и Софьи, конечно, тоже…
Я вспомнил шепот Харитина: «Нужно, нужно бояться», и все во мне восстало против этого требования.
— Нет, не боюсь. «Нет» для одушевленного, для неодушевленного, для любого предмета, а также для образа действия. Возьмем с собой браслет. Скажем, что нашли его в усадьбе среди вещей покойного Кузьмы Кузьмича… Вы ведь со мной поедете?
— Да, — поразмыслив, ответил Витольд. — Куда же я вас одного отпущу? Пропадете — век потом укорять себя буду. А мне этого совершенно не нужно. Я желаю жить долго и с чистой совестью.
Я умылся, переоделся для визита, и скоро электромобиль уже летел по дороге в «Родники». Клочья тумана разрывались о лобовое стекло, уносились вдаль, печальные, как призраки. Витольд сидел рядом с отсутствующим видом. То ли думал о чем-то, то ли вообще дремал. Когда мы прибыли в «Родники», он встрепенулся.
— Уже? Быстро…
Усадьба Софьи выглядела более старинной, нежели дядина. Я еще в первый свой визит туда это заметил. Впечатление создавалось тем, что строений было больше и все они были ниже: редко, когда в два этажа, а чаще — в один. Господский дом, широкий, с двумя большими одноэтажными крыльями, выглядел сейчас совершенно заброшенным. Можно было подумать, что в усадьбе уже несколько лет никто не живет. Серая деревянная колоннада от дождя потемнела, окна смотрели мертво. В лужах безмолвно отражались перила парадной лестницы.
Мы оставили электромобиль в аллее и поднялись по ступеням, каждое мгновение ожидая, что они обвалятся под нами. Дом скрипел, словно ему невыносима была тяжесть постороннего присутствия.
В прихожей также не оказалось ни души. Я остановился, оглядываясь в полутьме. Никого. В прошлый раз здесь была хотя бы глухонемая, дурковатая девушка Мотя.
Не снимая верхней одежды, мы забрались на второй этаж. Лестница все так же скрипела под ногами. Казалось, ее певучие стоны должны были разбудить весь дом, но этого не произошло: по-прежнему ни души не отзывалось на наше появление.
Я неловко задел один из вазонов, украшавших перила. Вазон покачнулся и, прежде чем я успел подхватить его, рухнул на пол прихожей. Глиняные черепки разлетелись, грунт осыпался, а само растение, надломившись, вывалилось и застыло, раскинув широкие листья. На миг оно показалось мне похожим на странного человечка, вроде гомункулуса, которого вырастили в банке.
Комнаток оказалось гораздо больше, чем мне припоминалось. Эти клетушки были натыканы, как птичьи гнезда, и в каждой я видел одно и то же: вышивки в рамках, бисерные кошельки, вазочки, шкатулочки, подушечки, портретики и пейзажики.
Повсюду нас сопровождал кисло-сладкий запах. Так пахнут, должно быть, больные старухи.
Неожиданно мы услышали громкий голос:
— Это ведь вы, Трофим Васильевич, мой милый мальчик?
Мы застыли на месте. Не знаю, как Витольд, а я до смерти перепугался. Голос прозвучал так отчетливо, словно Софья стояла прямо передо мной, а я по какой-то причине не мог ее видеть.
— Это я, Софья Дмитриевна, — промямлил я наконец. — Простите… Внизу никто нас не встретил.
— Мотя ушла, гадкая девочка, — пояснила Софья. — Я за дверью. За той, на которую вы смотрите. Где клетка с искусственной птицей.
Витольд подошел к указанной двери и открыл ее, а потом отступил, пропуская меня вперед.
Я думаю, каждый человек сделал за свою жизнь несколько шагов, которые можно считать определяющими. Не в переносном, не в моральном, так сказать, смысле шагов, а в самом прямом: например, когда говорят: «Добровольцы, шаг вперед!»
Вот таким оказался для меня шаг в крохотную, душную, тесно обставленную комнатку, где на кровати среди смятых кружевных и вышитых покрывал и мириадов подушечек лежала Софья Думенская.
Вы скажете — что такого страшного в том, чтобы войти в комнату к умирающей женщине? А вот попробуйте — и тогда поговорим.
При виде меня Софья чуть приподнялась на своих подушках, и я поразился тому, как постарела и исхудала она за последние несколько дней. Ее волосы, длинные и распущенные, были совершенно белыми, щеки ввалились, морщины исполосовали ее потемневшую кожу. И только в глазах по-прежнему горел огонь.
— Вы пришли! — проговорила она знакомым мне воркующим голосом. — Как же это хорошо, голубчик!
Вслед за мной вошел Витольд и остановился у самой двери. Несмотря на то, что он сохранял невозмутимый вид, я видел: ему здорово не по себе. Софья скользнула по нему отчужденным взглядом и снова обратилась ко мне, как будто никакого Витольда здесь не было и в помине:
— Представьте себе, милый мой Трофим Васильевич, ведь все меня бросили, все отвернулись… Никому не нужна стала Софья Думенская. Только вы один и помните. Пришли. — Она судорожно перевела дыхание. Слезы выступили на ее глазах, такие огромные и сверкающие, что я против воли залюбовался. — Вы пришли… Не оставили в одиночестве…
— Я, Софья Дмитриевна, собственно… вот… — хрипло выговорил я, чувствуя большую неловкость. И вынул из кармана браслет. — Ведь это ваше.
Она протянула к браслету руку — иссохшую, со сморщенной кожей — и вдруг застыла. Потом вдруг тихо засмеялась, разглядывая свои пальцы:
— А ведь похоже на ведьмину руку, когда ее отрежут, закоптят и подвесят на нитку, как талисман? А? Похоже?
— Не знаю, Софья Дмитриевна, — честно ответил я. — Никогда не видел ведьмину руку.
— А ведьму когда-нибудь видели? — жадно допытывалась Софья.
Мне подумалось, что она чудит и напоследок насмехается. Но я не хотел подыгрывать ей.
— Нет, Софья Дмитриевна, не видел я никакой ведьмы. И не наговаривайте на себя. У вас какая-то болезнь, только и всего.
Она мимолетно улыбнулась мне распухшими, накусанными губами и показала на свое запястье:
— Оденьте мне браслет.
Я повиновался. Мне пришлось прикоснуться к ней. Она была горяча и суха, как ящерица на камне в солнечный день. Изящное украшение еще больше оттеняло безобразие Софьиной руки, но Софья смотрела на него с каким-то исступленным восторгом.
— Где вы нашли его? — спросила она наконец, переведя на меня взгляд. — Говорите только правду! Нельзя лгать умирающим. Умирающие скоро все равно все узнают, всю правду, до самого донышка. И тогда очень стыдно вам будет, если солжете. Где вы взяли браслет?
— Нашел в вещах покойного Кузьмы Кузьмича, — ответил я, как и собирался.
Софья покачала головой. Ее белые волосы зашевелились на покрывалах.
— Скоро спрошу у самого Кузьмы Кузьмича, так что не врите, не врите мне, Трофим Васильевич… Стыдно же будет, — повторила она. — Где взяли? Ну, честно!
— Софья Дмитриевна, эта вещь была найдена в пещере, недалеко от того места, где обнаружили убитой Ольгу Сергеевну… В завитке браслета застрял женский волос, который сейчас на экспертизе, но мы не сомневаемся, что это — Ольгин.
— В каком завитке? — жадно спросила Софья. — Вот в этом?
Она коснулась ногтем изящного украшения.
— Да, — сказал я.
Софья встретилась со мной глазами.
— Вы сейчас думаете, что я безумна? — тихо спросила Софья. И опять засмеялась. — Я смеюсь оттого, что вы со мной, оттого, что не умру в одиночестве…
— А где Харитин? — решился я.
— Харитин? — переспросила Софья. — О, Харитин меня больше не любит.
— Он оставил вас? — Я не верил своим ушам. — Но почему?
— Это было неизбежно. Мы оба знали, что такой день придет. Я была готова. И ни о чем не жалею. Время Софии иссякло, вот он и ушел… Вы знаете, Трофим Васильевич, что каждая женщина — это крепость? Не в том пошлом значении, который обычно придается этому сравнению лирическими поэтами. Мол, «иду на штурм!» В том смысле, что «лезу под юбки!..» — Она скривила рот и прикусила нижнюю губу. — Вся лирическая поэзия, если смотреть общо, сводится к описанию того, как лучше и удобнее использовать женщину. Чем восхищаются поэты, когда говорят о женской красоте? Исключительно теми чертами и качествами, которые в женщинах удобны для употребления в мужском обиходе. Красивая, ласковая, сладкие губы, гибкий стан. И в постели хороша, и при выходе в свет показать не зазорно. И это — только в лучшем случае, а в худшем прямо указывают на кулинарные таланты! Они это выражают в терминах «поддерживания очага», но — к чему притворяться? — мужчине вообще не нужен никакой очаг, если только на нем не булькает кастрюля с супом. Вот вам и вся лирика, Трофим Васильевич. Я всех поэтов с этой точки зрения прочитала, и везде одно и то же.
— Больно уж вы строги, Софья Дмитриевна, — сказал я.
Она вдруг сильно сжала мою руку.
— Не будьте сейчас пошлым, Трофим Васильевич, я ведь правда умираю… Крепость вот-вот падет… Не понимаете? Не верите? Взгляните на картины старых мастеров, на всех этих девочек-инфант, закованных в корсеты и кринолины… И я была такой же, Трофим Васильевич, и я была крепостью по имени София. Мои стены были неодолимы, мои башни тиранили само небо, мои пушки отвечали огнем на каждое поползновение… Никто не мог перейти моих рвов, понудить меня опустить мосты. И до сих пор трещат на ветру мои вымпелы, хотя гарнизон готов сдаться, и в стенах бреши…
Она закашлялась. В ответ на мой встревоженный взгляд Софья покачала головой:
— Это уже не имеет значения. Крепость София скоро падет. Но до своего падения она была непобедима.
— Софья Дмитриевна, — осторожно заговорил я, — вы убили Ольгу Мякишеву?
— Ольгу? — Софья нахмурилась, потом тихо засмеялась. — Это бедное ничтожество? Нет, конечно же, нет. Это сделал Харитин. Вы еще не догадались, милый мальчик, что здесь происходило?
Я молчал.
Софья неожиданно перевела взгляд на Витольда, все еще стоявшего возле двери, и другим, отчужденным тоном, спросила:
— А вы, мой сладкий палеонтолог, конечно же, догадались? Ах Витольд, раб лицемерный и лукавый, я всегда была к вам неравнодушна…
— Кто он, ваш Харитин? — спросил Витольд. — Вы это знаете?
— Понятия не имею… — Софья вздохнула. — Он был голоден. Очень голоден. Всегда. И мне это нравилось. Здесь у него не было ничего своего. И это мне тоже нравилось. Те, у кого много собственности, слишком привязаны к ней. Своя земля, своя плоть, своя кровь в жилах. А он был свободен, потому что в любое мгновение мог взять чужое и присвоить… Люди видели только мою скандальную связь с ним и потому не замечали ничего другого. А вот дикари, которых привез Свинчаткин, — те другое дело. Им безразлично было, любовники ли мы с Харитином. Помните, Трофим Васильевич, — она снова повернулась ко мне, — вы все расспрашивали меня, как вышло, что целая шайка разбойников разбежалась, едва лишь мы с Харитином оказались поблизости? Вот так и вышло… Они знали о нем то, что ускользало от людей, даже от таких вольнодумцев, как наш Витольд. Что, бедный мой карбонарий, вы притихли? — Она поманила его пальцем. — Подойдите. Я больше не кусаюсь.
Витольд не двинулся с места.
— Но почему именно Анна Николаевна? — спросил он тихо.
— Да ни почему… — ответила Софья, досадливо отмахнувшись. — Вы все не о том спрашиваете… Я ведь только что рассказала вам, что Харитин был голоден. Кровь фольда оказалась отравой. — Она вдруг улыбнулась, как улыбается мать, вспоминая милую шалость любимого ребенка. — Ему хотелось попробовать. Хотелось с того самого дня, как Матвей привел их в наши леса, и он учуял незнакомый запах. Я пыталась его отговаривать, но он… — Она помолчала, а потом заговорила с простодушной откровенностью: — Он стал смеяться надо мной. Он так красив, когда смеется! И вот он смеялся, а я плакала. От восхищения, от горечи, от того, что жизнь моя на исходе… Знаете, дорогие мои, бывают такие богатые слезы. Выплачешь их — и как будто тебя озолотили. «Ты стареешь, Софья, — вот что сказал он мне. — Ты опекаешь меня, как старуха, а это смешно. Где ты нашла место для себя в моём „я хочу“? „Я — Софья — хочу“? Никто так не говорит. Нет места для „Софьи“ между „я“ и „хочу“, Софья…» И когда он так сказал, я тоже начала смеяться…
— Он убил фольда из любопытства? — спросил я.
— Он все равно кого-нибудь бы убил, — ответила Софья. — Потому что подходило время, и голод терзал его все сильнее. Но кровь фольда стала для него ядом. Она обжигала его… Да, это — и еще солнце. Он совершенно не ожидал, что в этот день солнце будет таким ярким, отраженным от снега. Помните? Вы ведь помните день, когда спасли его, когда подобрали его на дороге и привезли в мой дом?
— Да, — сказал я. — Конечно, помню. Я нашел его почти ослепшим на обочине.
— Вы спасли его, — повторила Софья и коснулась моей ладони. — Вот что вы сделали, милый мой, отважный, мой благородный мальчик.
— Почему он убил второй раз так скоро? — спросил Витольд. — И… — Он поколебался. — Все же — почему Анна?
— Ему нужно было заменить кровь в своих жилах, — ответила Софья. — Я ведь говорила, у него не было ничего своего. Он все забирал у других. Пока его плоть была насыщена кровью фольда, он страдал… А теперь успокоился.
— На веере Анны Николаевны была найдена кровь фольда, — вставил я. — Все сходится.
Софья опять похлопала меня по руке.
— Подозрительный мой мальчик. Все вам нужно сопоставить и проверить, всему найти объяснение и доказательство… Вон Витольд мне верит без всяких доказательств. А вы все исследуете. Всякую каплю вам нужно засунуть в пробирку… Хотите знать, как вышло, что я соединила мою жизнь с Харитином? Вы ведь хотите этого?
Я вовсе не был уверен, что нуждаюсь в Софьиных откровениях, но она уже начала говорить — и говорила долго, лихорадочно. Когда она на короткое время замолкала, в ее глазах вдруг мелькал ужас, и она поспешно возвращалась к повествованию. Это отвлекало ее от мыслей о неизбежном конце.
За окнами давно стемнело, бесконечной чередой летел дождь, потом к каплям добавились снежинки, и вся скорбь мира низверглась с небес на раскисшую землю. Мне казалось попеременно, что я то сплю, то лечу, то падаю, а хриплый голос шептал, задыхался, и говорил, говорил…