Глава пятнадцатая

Как я уже имел случай заметить, оперный театр Скарятина располагался в том же доме, где обитали и сам Николай Григорьевич с дочерью. Театр занимал большую и лучшую часть строения. От жилых помещений он был отгорожен капитальной стеной; входы тоже были устроены раздельно. Когда-то дом представлял собой единство, но затем было произведено это размежевание.

Анна Николаевна никогда на него не жаловалась. Ее вполне устраивали отведенные ей комнаты. Репетиции никак не отражались на ее личной жизни. Только дни спектаклей были для Анны Николаевны хлопотны. Что касается Николая Григорьевича, то он в такие дни всегда волновался до обморока и еще с утра начинал принимать спиртовый раствор успокоительных капель.

Что касается меня, то проснулся я поздно, кофе пил в постели, завтракал лениво и рассеянно, а после завтрака проскучал до обеда, когда взялся выбирать себе смокинг на вечер.

Покойный Кузьма Кузьмич оставил целое собрание смокингов — четыре или пять висели в шкафу в ряд, помещенные в специальные мешки с ароматическими пакетиками от моли и прочих неприятностей.

Я говорю «четыре или пять», поскольку насчет одного не вполне был уверен, что это именно смокинг. Я долго осматривал их, применяя по очереди, и наконец остановился на том, который сидел на мне лучше всех. Потом призвал Макрину и продемонстрировал ей себя.

— Чисто покойник Кузьма Кузьмич, как живой! — воскликнула Макрина, всплескивая руками. — Исключительно вам идет, Трофим Васильевич, эта одежа.

— Скажите мне, Макрина, — спросил я, — для чего дяде было держать такое количество совершенно одинаковых смокингов? Разве он часто ходил в театр?

— Дядя ваш, Царство ему Небесное, никогда ничего не выбрасывал, если оно только само не разваливалось на кусочки, — поведала Макрина. — А здесь смокинги на разные случаи его фигуры. К примеру, вон тот — если хозяин был объевшись, положим, на Масленой. Тогда он этот надевал. А на Светлой — вон тот, утянутый в талии, потому что на Светлой Кузьма Кузьмич был еще похудемши, после поста-то. Дяденька ваш весьма посты соблюдал. Не всегда, а периодами, как он выражался. «На меня, — говорил, бывало, — период накатил, Макринушка, поститься буду». И постился. А потом «период» сходил, и покойник опять кушал, не наблюдая ни среды, ни пятницы, как безумный. Масленую же соблюдал всегда. Еще у него, помню, смокинг был для петербургского театра, — вон тот, почернее, и для особых случаев, у него пуговки как-то иначе пришиты, он объяснял и в журнале показывал, да я уже забыла.

— А мне, следовательно, в этом идти прилично будет? — спросил я, поворачиваясь перед Макриной, чтобы она получше меня рассмотрела.

— Вы, Трофим Васильевич, такой красавчик, что вам в любом будет прилично! — ответила Макрина.

— Хорошо, — строго молвил я. — Спасибо, Макрина. Приберете тут потом.

— Прямо сейчас и приберу, а этот смокинг для вас отутюжу и вычищу, — обещала Макрина и пошла ставить разогреваться утюг.

Я немного волновался. Раздумывал, не слишком ли вызывающе будет поехать на электромобиле. Не вызовет ли это гнев у Анны Николаевны? Наконец я решился ехать все-таки на электромобиле. Анна Николаевна уже одарила меня своим расположением — стало быть, неприятные воспоминания о дядиных чудачествах в ее памяти смягчились и уж точно никак не связаны со мной.

Следующим пунктом было обдумыванье — брать ли с собой в электромобиль Витольда или же нам с ним следует идти в театр порознь. Все же положение наше неравное, и у него билет взят в партер. Хотя логика и соображения удобства диктовали самое простое, а именно — ехать вместе.

Я измаялся над этим вопросом и наконец спросил у Витольда. Тот быстро избавил меня от сомнений.

— Разумеется, вы поедете на собственном электромобиле, а я пойду пешком, — ответил он. — И обсуждать тут, в общем, нечего. Вы уже смокинг себе подобрали? С Макриной советовались? Не забудьте также, что я вам говорил по поводу «впечатлений»: ария Офелии была проникновенной — и так далее. Николаю Григорьевичу будет приятно.

Я сказал, что постараюсь ничего не перепутать и непременно что-нибудь убедительное наплету. Кроме того, не исключено ведь, что мне действительно понравится опера.

Тут Витольд посмотрел на меня с откровенным сомнением. Впрочем, он удержался и ничего не сказал.

Я заговорил неловко:

— Кстати, насчет вчерашнего…

Это было совсем не «кстати», но я больше не мог держать свои мысли в себе.

Он насторожился:

— Вы о чем?

Я замолчал, не зная, как лучше сформулировать.

Он понял меня по-своему:

— Я что, совсем как скотина себя вел? Извинения мне нет, хотя оправдание имеется. Я очень огорчен был, правда.

— Нет, что вы огорчились — это понятно, и я вовсе не сержусь… А я вот хотел поговорить насчет вчерашнего убийства.

— Например?

— Ну, например, убийца ведь где-то неподалеку ходит… Вас это никак не смущает?

— Если это тот же самый, который Ольгу Сергеевну извел, и еще до нее нескольких человек, — сказал Витольд, — то, уж простите мою прямоту, нам еще года два беспокоиться не о чем. Он нечасто «просыпается», если позволительно так выразиться.

— Ясно, — сказал я. — Ну что ж, теперь я спокоен.

Витольд помолчал.

— Почему же фольд? — спросил он вдруг. Очевидно, этот вопрос его мучил.

Я пожал плечами.

— Понятия не имею, почему именно фольд… Подвернулся, должно быть. Странно все так. И… жалко.

— Да, — задумчиво повторил Витольд, — жалко. — Он посмотрел на меня и добавил: — Я в пиджаке пойду, в темно-сером. Я в нем на все экзамены ходил. Черт.

— Хорошо, — сказал я. — Увидимся в театре.

* * *

Театр Скарятина был сравнительно небольшой, мест на триста. Семь лож опоясывали зрительный зал, в каждую вел отдельный вход из коридорчика. В партер заходили снизу, прямо с улицы. Точнее, с улицы попадали в гардероб, а уж оттуда — в партер. Но все равно, пока театр не закрыл двери, внизу постоянно сквозило.

Я оставил электромобиль у парадного входа, поднялся по лестнице с позолоченными перилами, прошел по коридору, выстланному ковром, и очутился в буфетике. Буфетик был небольшой, весь убранный зеркалами и позолоченными амурами. Там продавали напитки и сладости, и я взял себе какой-то коктейль загадочного зеленого цвета.

— А, Трофим Васильевич! — воскликнул, отделяясь от толпы беседующих, человек в ярко-красном костюме, который беспощадно морщинил у него на спине. — Бесконечно счастлив видеть вас в сем храме в процессе, так сказать, служения божеству.

Это был Лисистратов, взволнованный, растревоженный, с застывшим в глазах ожиданием.

— Кажется, вы презирали оперу в противовес драматическому искусству? — напомнил я.

Лисистратов махнул рукой.

— Кто будет вспоминать старые счеты? Положим, да, я предпочитаю драму и, более того, считаю лишь драму единственно достойной театральных подмостков… Но коль скоро у нас больше нет места драме — я готов радоваться любому ее заменителю, пусть даже с таким неестественным дополнением, как пение. Потому что в жизни ведь люди не поют все-таки, а преимущественно разговаривают.

— В жизни люди разговаривают все равно не так, как в театре, — зачем-то возразил я. — Не так гладко, и не стихами, и без завываний.

— Ну это я готов с вами поспорить! — заявил Лисистратов.

В этот самый миг я понял, что мой первейший долг — угостить его коктейлем, и с подавленным вздохом покорился своей участи. Лисистратов глядел, как я покупаю коктейль, и приплясывал от волнения. Завладев стаканом, он торжественно произнес:

— Я просто обязан теперь познакомить вас с моим новым другом, истинным ценителем театра, — вот, извольте любить и жаловать, господин Качуров. Приехал из Твери по делам в Санкт-Петербург, а оттуда по дороге завернул к нам… Услыхал, вообразите, о сегодняшнем представлении и тотчас же озаботился билетом, хотя проживает в трактире, при множестве неудобств…

Качуров был сухощавый господин лет сорока, с большим костлявым лбом и хрящеватым носом, барельефно выделявшимся на лице. Я обменялся с ним рукопожатием, переложив стакан с коктейлем в левую руку. Лисистратов ревниво следил за моим стаканом, хотя обладал теперь собственным.

— Сердечно рад, — молвил Качуров и наклонил голову.

Я заверил его в том, что тоже очень рад познакомиться, хотя это было неправдой. За последний месяц я чрезвычайно устал от новых знакомств и предпочел бы ограничить свое общение уже известным мне кругом лиц.

— Впитываю, так сказать, достопримечательности, — произнес Качуров таким высокопарным тоном, что я поморщился. — Привычка путешественника.

— Вы разве путешественник? — вежливо спросил я. Мне почему-то представлялось, что путешественник — это тот, кто летает на другие планеты и познает иные миры, а не разъезжает со всеми удобствами по Тверской, Московской и Петербургской губерниям.

— А разве нет? — вопросом на вопрос отвечал Качуров, к неуместному (с моей точки зрения) восторгу Лисистратова.

Очевидно, Лисистратов находил своего нового знакомца исключительно остроумным. Не без оснований я предполагал, что наш неудавшийся Абеляр намерен проделать с тверичанином ту же штуку, что и со мной: напоить до бесчувствия и заставить погасить все его трактирные долги.

— Я прибыл сюда из Твери, — продолжал Качуров. — Логичней было бы отправиться в Москву, скажете вы… — (Я ровным счетом ничего не говорил). — Но я испытываю глубочайшее отвращение к Москве, да, милостивый государь, глубочайшее! Оно и неудивительно, если вдуматься в наши исторические корни. Вам доводилось проводить этот анализ? — Он уставился на меня проникновенным взором. Я вынужден был покачать головой. — Если бы не возвышение Москвы, города накопителей, хапуг, жадин, любителей жирной пищи и толстых бабищ, — Тверь сделалась бы столицей России. Тверской темперамент и тверской менталитет — надеюсь, вы не отрицаете этого слова лишь потому, что оно иностранное, — именно они определяли бы лицо России. Тверичане — авантюристы, путешественники, храбрецы, отчаянные головы… Не отрицаю, и в нашем характере заложена склонность к накопительству, но какая? Такая же, как у пиратов старины, вроде Моргана и других, от которых произошли впоследствии все американские магнаты. Бутлегеры, контрабандисты, морские разбойники — все они нам сродни. Плох тот купец, который в душе не грабитель.

— Интересно, — заметил я, выпивая сразу половину моего коктейля, — а можно ли выразиться наоборот? Плох тот грабитель, который в душе не купец?

— Нет, — решительно произнес Качуров. — Некоторые законы не имеют свойства перевертышей. Это только в физике сила действия равна силе противодействия, а в жизни общества все обстоит несколько иным образом… Скажите, — он вдруг понизил голос, — правду ли говорят, что дочь здешнего хозяина больше интересуется науками, нежели искусством?

— Да, — сказал я.

— Удивительно! — воскликнул Качуров, а Лисистратов при упоминании Анны Николаевны вдруг помрачнел.

— Что же тут удивительного? — удивился я. — Женщина обладает таким же развитым умом, как и мужчина. Это даже доказывать не требуется, все давно доказано. Так почему бы свободной даме, не обремененной семейством и детьми, самостоятельной и умной, не интересоваться науками?

— Мне сказали, главная сфера ее интересов — палеонтология, — прибавил Качуров. — Это до крайности занимательно. Это…

— По-тверски, вы хотели сказать? — вставил Лисистратов, которому не понравилось, что его начинают вытеснять из разговора.

Качуров перевел на него взгляд, словно тщась вспомнить — кто это такой тут рядом с ним. Потом сухо подтвердил:

— Да, точно, по-тверски — с авантюринкой. А вы, господин Городинцев, не могли бы представить меня этой даме? Господин Лисистратов, кажется, не в силах этого сделать…

— У меня принципиальные разногласия… — забормотал Лисистратов. Он положительно был сейчас жалок. — Ее отец, видите ли, обладает весьма иррациональным взглядом на искусства и литературу…

— Особенно в том, что касается истории Абеляра и Элоизы, — вставил я.

Наверное, это было жестоко и, что еще хуже, — безвкусно, но я уже выпил и не смог удержаться. Лисистратов, к моему удивлению, густо покраснел.

— Это вовсе не то, что вы изволите думать, — прошипел он.

Качуров, к счастью, отошел к барной стойке, чтобы купить шоколадные конфеты.

— Я ровным счетом ничего об этом не думаю, — заявил я. — Мне это все безразлично. Прошу теперь меня извинить — кажется, я действительно должен представить господина Качурова Анне Николаевне.

Лисистратов горестно покивал и вдруг выпалил:

— Возьмите мне еще один коктейльчик, Трофим Васильевич. Не попомните злого.

— Я злого не помню… хотя имею в виду, для того лишь, чтобы оно не повторилось, — сказал я. — Зачем вам еще один коктейль, господин Лисистратов, когда вы еще первый не прикончили?

— Про запас, — умильно произнес Лисистратов.

— Вот вам пять рублей, — сказал я и сунул ему бумажку. — Купите себе сами.

— Благодетель! — вскричал Лисистратов и поцеловал меня в плечо. Потом он страшно сконфузился и быстро отошел, а я сделал знак Качурову, что приглашаю его к себе в ложу.

Ложа Скарятиных была центральная, самая лучшая. Она выделялась даже убранством — там висели красные бархатные занавески, перевязанные витыми золотыми шнурами. Эти занавески в точности повторяли театральный занавес, напротив которого они помещались, создавая эффект своеобразного уменьшенного зеркала.

Анна Николаевна уже находилась в ложе. На ней было узкое черное платье, поверх которого она надела широкую накидку из беличьего меха. Цвет меха чудесно гармонировал с оттенком ее пепельных волос, сегодня, ради торжественного случая, взбитых и убранных маленькой серебряной диадемой с изумрудами. На коленях она держала, как мне показалось, сумочку, чересчур большую для театральной.

Ее отец, Николай Григорьевич, тоже сидел в ложе, и при том в полуобморочном состоянии. От него сытно пахло можжевельниковой настойкой. Он обмахивался веером из светлых перьев, в тон накидке Анны Николаевны.

Заслышав шаги, Анна Николаевна живо обернулась и улыбнулась мне так дружески и открыто, что настроение мое сразу же подпрыгнуло.

— Здравствуйте, Анна Николаевна, — проговорил я, целуя протянутую мне руку. Затем я обменялся поклоном с Николаем Григорьевичем, который вяло пробормотал:

— Кажется, до окончания действа не доживу… Измучили меня, Тихон Васильевич, совершенно измучили…

— Трофим, — одними губами подсказала дочь. — Трофим Васильевич, папа.

Я опять поклонился, показывая, что вполне понимаю и уважаю простительные слабости Николая Григорьевича, а затем представил Качурова.

— Тверской гость, господин Качуров, — сказал я немного на «оперный» (как мне представлялось в тот момент) лад. — Господин Качуров, это — господин Скарятин, владелец театра и всему здесь происходящему господин, и Анна Николаевна, его дочь.

Анна Николаевна сухо улыбнулась Качурову и руки не протянула, а Скарятин расслабленно махнул веером.

— Нет ли у вас средства от головной боли, господин… э…

— Качуров, — шепотом сказала Анна Николаевна.

— К несчастью, ничего при себе не имею болеутоляющего, — произнес Качуров, явно привыкший ничему не удивляться.

— Я просто думал… может быть, какое-нибудь особенное средство изобрели… тверское… Знаете, ведь в разных губерниях бывают разные особенности, в том числе и фармацевтические, — объяснил Николай Григорьевич.

— Не приходилось слышать, — сказал Качуров. — Впрочем, я могу доставить вам из буфетной очень недурной коктейль. И, кстати, позвольте преподнести…

Он подал Анне Николаевне коробку только что купленных конфет, которую она приняла с довольно кислой улыбкой и поставила на особый столик сбоку ложи.

— А! — воскликнул Николай Григорьевич. Глаза его вспыхнули. — А помнишь, ты говорила, Аннет, будто буфетчик… как его… Сурков или Поляков… Ты поняла, душа моя, о ком я… Будто он плохо коктейли готовит, а он, видишь, на высоте! Вот и приезжий господин хвалит. Лисистратов все-таки знает, когда советует. Хоть он и прощелыга, — прибавил Николай Григорьевич.

— Сурков действительно был дрянной, папа, — сказала Анна Николаевна, улыбаясь отцу терпеливой, любящей улыбкой. — А Поляков, которого мы наняли в прошлом месяце, — этот хороший. И его вовсе не Лисистратов посоветовал… Будет лучше, если вы просто посидите спокойно, не волнуясь.

— Как я могу не волноваться! — воскликнул Николай Григорьевич. Он дернул головой, сморщился от боли и повернулся к Качурову: — В самом деле, господин Камучин, будьте так добры, снизойдите к старику… Странная фамилия у вас, вроде бы монгольская, а лицом вы на монгола совсем не похожи.

Качурин тонко улыбнулся и покинул ложу.

Анна Николаевна сразу изменила тон. Она заговорила со мной быстро, деловито:

— Рада, правда, рада видеть вас. Послушаем вместе оперу, а в перерыве хочу поговорить с вами о прочитанном… Витольд тоже пришел?

— Да, — сказал я. — Он в партере в сером пиджаке. Его вчера из университета отчислили.

— Не может быть! — ужаснулась Анна Николаевна. — Как он перенес эту трагедию?

— Разбил стакан.

— Да, — помолчав, сказала Анна Николаевна, — кошмар. И все-таки он пришел в театр?

— Одно другого не исключает, Анна Николаевна. Можем выглянуть вниз, поискать его.

— Потом. Я хочу в антракте пригласить его к нам. Вообще-то это не принято, чтобы кого-то из партера звать в ложу, но у нас тут штора, никто не увидит. Знаете, мне не терпится обсудить прочитанное.

Она постучала пальцем по сумочке, лежавшей у нее на коленях, и я вдруг понял, что никакая это не сумочка, это дядина тетрадь с письмами Белякова. Анна Николаевна обернула ее нарядной бумагой и добавила бархатный бант.

«Какая умная и хитрая женщина!» — восхитился я.

— Я знаю, это не слишком умно, — прибавила Анна Николаевна, — и обличает меня как особу в синих чулках, но что же мне делать? Часто ходить в «Осинки» неприлично, потому что вы холостяк, а я не замужем и все еще не покинула брачного возраста. Вы же знаете здешних сплетников!

— Не знаю, — покачал я головой.

— Ну так можете догадываться… — Она невольно перевела взгляд на ложу, где сидела и неподвижно смотрела на опущенный занавес госпожа Вязигина. — Тамара Игоревна, например, живо интересуется состоянием нравственности в нашей округе… Да я не хочу сейчас об этом говорить! Право, была бы я старухой, держала бы у себя салон. Знаете, из таких — эпатажных, со смешанной публикой, куда и студенты допускаются, и офицеры, и приезжие из Петербурга ученые девушки… Кто-то танцевал бы, кто-то играл в карты, а я изображала бы, будто вяжу чулок, а сама вела научные разговоры с кем хочется. Когда-нибудь так и будет! — пообещала она, поднимая глаза к потолку. Она щелкнула пальцами и спустилась с небес на грешную землю. — Я пока вам кое-что скажу… За первое действие как раз успеете обдумать. Глядите, Трофим Васильевич, вот здесь Беляков пишет… — Она раскрыла тетрадь.

Но тут опять вошел Качурин с двумя коктейлями.

— Позвольте предложить вам, — молвил он, протягивая один стакан Николаю Григорьевичу, а другой — Анне Николаевне. — Получите истинное удовольствие.

В этот момент Качурв увидел тетрадь на коленях Анны Николаевны. По его лицу пробежала тень удивления.

— Прошу прощения… Это что у вас — какие-то записи?

— Либретто оперы, — хладнокровно произнесла Анна Николаевна, закрывая тетрадь. — Не подглядывайте, не то вам будет неинтересно смотреть постановку.

И она поднесла бокал к губам. Качуров опять посмотрел на тетрадь, сморщился и заговорил о погоде. По его словам выходило, будто наилучший климат для человеческого организма установлен в Твери, а прочие уголки Вселенной в той или иной мере отклоняются от идеала.

Николай Григорьевич поставил опорожненный стакан на столик и сказал:

— Аннет, ты будешь свой коктейль допивать? По-моему, тебе не стоит, а я бы допил.

Анна Николаевна рассеянно протянула ему стакан.

В ложе Вязигиной произошло шевеление. Темная тень за спиной Тамары Игоревны ожила и превратилась в Потифарова.

— Что он там делает? — удивился я, зная, что супруги разошлись и не поддерживают отношений.

— Как — что? — удивилась, в свою очередь, Анна Николаевна. — У них общая ложа. Уже много лет. По-вашему, они должны были изменить это потому лишь, что не живут больше вместе?

Мне хорошо было видно, что Тамара Игоревна дает Потифарову деньги и какие-то наставления.

— В буфет посылает, — хмыкнул Качуров. Он тоже наблюдал за этой сценкой. — Мило и… трогательно.

Во мне вдруг взбунтовалась кровь местного обывателя. Кто такой этот тверичанин, чтобы вот так легко судить почтенных граждан Лембасово? Он, видите ли, находит их отношения трогательными!

Можно подумать, Качуров прочел мои мысли, потому что он вдруг сказал:

— Я потому еще интересуюсь, что сам сижу в этой ложе.

— Вы? — ахнул я. — Но почему?

— Должен же я где-то сидеть… Лисистратов, добрая душа, за меня похлопотал. Нарочно бегал к господину Потифарову за позволением. Собственно, он все и устроил. Господин Потифаров был до крайности любезен. Показывал мне, между прочим, свои гробы. Я получил сильное впечатление!

— Да, — заметила Анна Николаевна, — в этом отношении Потифаров — наша достопримечательность. Разумеется, все наше лучшее общество уже заказало у него себе гроб.

— И вы? — удивился Качуров.

— Я же сказала — «лучшее общество», — с нажимом повторила Анна Николаевна. — Естественно, и я тоже. Неужто у вас имеются на сей счет какие-то предрассудки?

— Нет, собственно, какие могут быть предрассудки… Путешественник постоянно наблюдает различные феномены, которые встречаются ему на пути. Созерцает, но не вмешивается. Потому что изменять чьи-то обычаи и традиции стороннему лицу непозволительно. Стыдно воображать себя «культурным героем», взбаламутить всех и затем уехать. Для таких свершений требуется законодатель, вождь, а не пришлый человек. Вы согласны, Анна Николаевна?

— Никогда об этом не думала, — отозвалась она. — Но, полагаю, вы правы.

— А вы что скажете, Трофим Васильевич?

Я пожал плечами.

— Не смею возражать. Лучше поговорите об этом с госпожой Вязигиной. У нее наверняка найдется оригинальное мнение. Чрезвычайно умная женщина.

— Понятно, — молвил Качуров. Он окинул Анну Николаевну взглядом, таким испытующим, что она весело рассмеялась.

— Вы как будто мерку для гроба с меня снимаете…

— Нет, я же сказал — это дело каждого; если вы не суеверны — то почему бы и не озаботиться гробом прежде срока…

— Между прочим, святой Варахасий спал в гробу и прожил до ста с лишним лет, — заметила Анна Николаевна.

— Ну, то святой, — отозвался Качуров, — а мы же все-таки не святые.

— Этого мы наверняка знать не можем; а после смерти все откроется, — заявила Анна Николаевна. — Благодарю вас за конфеты и беседу. Ступайте теперь к себе, господин Качуров, потому что опера вот-вот начнется. Если вы войдете в ложу посреди увертюры, Тамара Игоревна взденет вашу голову на копье и выставит в дверях своего дома на страх гимназистам. Она директор гимназии — вы знали?

Качуров поцеловал ее руку и вышел.

Несколько секунд Анна Николаевна безмолвно смотрела на закрывшуюся за ним дверь ложи, потом вынула платок и вытерла свою руку.

— У вас есть бинокль? — спросила она.

Я подал ей бинокль.

— До чего же маленький! — восхитилась она. — У меня был где-то дома дамский, с перламутром, но этот еще меньше…

— Это Кузьмы Кузьмича, — сказал я и ощутил неловкость. Что, в сущности, у меня имелось своего собственного, не принадлежавшего ранее Кузьме Кузьмичу? Разве что голова на плечах, которой я, впрочем, не слишком гордился.

— Интересно, — проговорила Анна Николаевна задумчиво и навела бинокль на ряды партера, — почему крупные мужчины любят маленькие вещи? Я не раз замечала…

«Божечка любит все маленькое», — вспомнилось мне замечание Софьи.

Софья Думенская тоже находилась в театре. Она занимала самую крайнюю ложу, почти нависавшую над сценой. Обыкновенно дамы в ложах сидят в первом ряду, а мужчины — во втором, интимно наклонившись вперед, так, чтобы и сцену видеть, и даме в затылок дышать. Но у Думенской все обстояло наоборот. В первом ряду находился Харитин. Ожог на его лице был припудрен, но все равно выделялся безобразным пятном. Светлые глаза молодого грека то застывали, как фарфоровые, то начинали беспокойно подергиваться и перебегать с лица на лицо. Время от времени над его вздернутым плечом показывалась Софья, которая что-то говорила с улыбкой ему на ухо.

Вдруг Софья заметила меня и приветливо помахала мне рукой в белой перчатке. Блеснули алмазики, нашитые на перчатку крестиком. Я привстал и вежливо поклонился ей.

Анна Николаевна вернула мне бинокль.

— Точно, Витольд там, внизу, — сказала она. — Мрачный, как туча. — Она вздохнула и покачала головой. — Как все некстати!..

— Отчисление из университета не может быть «кстати», — сказал я.

Раздались звуки скрипки, в оркестре ожили и нестройно зашевелились инструменты.

— Начинается, — прошептала Анна Николаевна. — Больше всего люблю этот момент…

Она придвинулась к самому барьеру и замерла, мысленно отстранившись от всего белого света.

Оркестр шумел все сильнее, потом замолчал. Вышел дирижер — как и положено дирижеру, похожий на кузнечика. Начался мелодический шум, именуемый увертюрой. Увертюры вообще представляются мне изобретением, существующим для того, чтобы мучить зрителя ожиданием, когда же, собственно, начнется то, ради чего были выложены деньги на билет. Я всегда скрывал это мнение, потому что оно с головою выдает мои низменные вкусы.

Наконец поднялся занавес, явились стена замка и двое воинов. Сии последние исполняли дуэт под приглушенное уханье барабана.

— Я видел короля!.. — баритоном пел один.

(«Бабам!» — шептал барабан, едва лишь возникала пауза.)

— Какого? — тенором вопрошал другой. Тенор был придушенный.

(«Ба-ба-бабам!» — рокотало из оркестровой ямы чуть более настойчиво).

— Покойного! — вскрикивал баритон.

(«Бах! Бах!» — вздыхал барабан.)

— Не может быть! — вскрикивал тенор.

(«Бах!»)

— Тише… он иде-о-о-от!.. — завершил дуэт баритон.

Барабан выступил на первый план и рокотал все громче, чтобы потом взорваться вместе с литаврами. Возникла в клубах пара мрачная тень отца Гамлета, которая глубоким басом принялась жаловаться на судьбу, жену, родственников вообще и на политическую обстановку, сложившуюся вокруг Дании.

Гамлет явился мрачным фертиком и пел тенором, сопрано Офелии резало слух, точно бритвой, и от ее арии в животе у меня странно вибрировало, зато у Гертруды было приятное, глубокое контральто. Если говорить совсем уж честно, то больше всего мне понравился дуэт Гильденстерна и Розенкранца, исполнявшийся под пронзительные выкрики флейты.

Я уже приготовился высказать все это в антракте Николаю Григорьевичу, но обнаружил, едва зажегся свет, что господин Скарятин страдальчески спит в углу ложи, прижавшись виском к стенке за занавесом. Веер, которым он обмахивался, выпал из его руки.

Анна Николаевна как будто очнулась от забытья и с глубоким вздохом повернулась ко мне.

— Ах, как хорошо! — прошептала она. — А вам нравится, Трофим Васильевич?

— Очень! — признался я, не кривя душой и радуясь этому.

Она просто улыбнулась и, нагнувшись через бархатный бортик, махнула рукой.

— Витольд меня видел, — сообщила она, поворачиваясь в мою сторону. — Сейчас зайдет. Беляков приводит в письмах рисунки замечательных ископаемых существ… Я не видела таких среди присланных образцов.

Я рассеянно кивнул и вдруг увидел, что Софья Думенская точно так же призывно машет мне из своей ложи. Я наклонился к Анне Николаевне и прошептал ей, стараясь не шевелить губами:

— Меня зовет к себе Думенская.

— Разумеется, идите, — ответила Анна Николаевна, похлопывая тетрадью себя по руке и явно думая не обо мне.

Я вышел и по дороге опять заглянул в буфет. Не успел я и шагу ступить, как Лисистратов бросился на меня, точно ястреб на голубку, закогтил и жадно заговорил:

— Нет, ну каков Полоний! Как сыграно!.. Удивительный, однако, подлец! Я помню в подобной же роли Орловского-второго, а в Александринском в злодейских ипостасях блистали Брасов и Аркадьев… Не ожидал от нашего театрика, никак не ожидал. Если бы еще не пели… Я, собственно, и сам… гхм… подчас замахивался… «О праведное небо! Что за дерзость! Будь он сам бог войны — увидит он, что предо мной нельзя быть непокорным! Я хотел с ним обойтись без строгости; теперь же — хоть кайся он — я буду беспощаден!».. Трофим Васильевич!..

— Вот вам десять рублей, — сказал я. — Возьмите себе выпить и отнесите коктейль к ложу Думенской. Я буду там.

— Благодетель! «Я буду беспощаден!» — сказал Лисистратов и устремился к буфетной стойке, а я продолжил путь.

Ложа Софьи была приоткрыта, но я все равно постучал.

— Входите, дорогой мой, — раздался грудной голос Софьи и вслед за тем послышался ее воркующий смешок. — Вы же видите, что вас ждут.

Я вошел и остановился, моргая в полумраке.

— Садитесь, тут много места, — Софья погладила кресло рядом с собой.

Я опустился на краешек кресла.

Харитин неподвижно сидел впереди. Я видел очертания его плеч и головы на фоне опущенного занавеса.

— Нравится вам спектакль? — спросила Софья.

— Очень, — ответил я.

— Вы ведь нечасто бываете в театре? — улыбнулась Софья.

Я вынужден был признать ее правоту.

— Возможно, я не большой ценитель искусства, — сказал я, — но мне нравится. Музыка такая… выразительная. Очень все нарядно.

Софья коснулась моей руки рукой в атласной перчатке. Перчатка была гладкой и излучала тепло.

— Хорошо, что вы искренни. Я признательна вам за визит. Вы единственный, кто решился зайти. — Она медленно обвела взглядом ложи одну за другой. — Здесь нет человека, с которым я не была бы знакома… но открыто проявили дружеские чувства вы один. Поверьте, я сумею это оценить.

— Я, собственно, не для того, чтобы оценили, — пробормотал я, сильно смущаясь.

Харитин вдруг резко повернулся ко мне.

— Вы меня спасли, — произнес он тихо и хрипло.

— Ничего особенного я не сделал, — возразил я, — а маленькая услуга, которую я вам оказал, не стоила мне решительно никаких усилий.

— Вы меня спасли, — повторил Харитин. Было очевидно, что для него эти слова обладали каким-то особенным значением.

Я пожал плечами.

— Повторяю вам, это был простой добрососедский жест с моей стороны… Собственно, что с вами такого произошло? Откуда у вас этот ужасный ожог?

Харитин не ответил и отвернулся, снова замерев.

Тут дверь скрипнула, и в ложу ужом проник Лисистратов с коктейлем.

— А, милый Лисистратов! — воскликнула Софья. — Как вы внимательны!

Лисистратов с поклоном вручил ей стакан, исполнил пантомиму, означавшую крайнюю занятость и стремительно скрылся.

— Плут! — с улыбкой молвила Софья, приникая губами к бокалу. — Вы не находите, Трофим Васильевич, что Лисистратов — ужасный плут?

— Я бы предпочел вообще находить его пореже, — сказал я.

Каламбур получился идиотский, но Софья весело рассмеялась.

Я видел, что в ложу Скарятиных вошел человек в сером пиджаке. Анна Николаевна протянула ему руку для рукопожатия, а затем они принялись что-то обсуждать, склонившись над тетрадью. Николай Григорьевич продолжал мирно похрапывать в углу.

Софья Думенская проследила мой взгляд.

— Кто там, в вашей ложе? — спросила она, как мне почудилось, ревниво.

— Наверное, Витольд, мой управляющий.

— Они ведь с Анной Николаевной большие друзья? — сказала Софья.

— У них общие интересы, — подтвердил я.

Софья подняла бинокль и навела на ложу.

— Точно, он. Бледный, ужас. Прямо зеленый. Вы плохо его кормите, гадкий мальчик? — Она опустила бинокль и поглядела на меня с комическим укором.

— Он ест сам, — буркнул я. — Его не надо кормить.

Она снова прижала бинокль к глазам.

— О, они теперь раскраснелись! — воскликнула она. — Оба! Анна Николаевна прямо пышет! Хотите взглянуть?

Она сунула мне бинокль, и я ощутил прикосновение нагретого ее телом пластика. От бинокля пахло кисловатыми духами.

Анна Николаевна действительно разрумянилась. Она что-то доказывала, листала тетрадь, водила пальцем по строчкам. Витольд, с пятнами на скулах, ронял короткие фразы и при этом упрямо дергал головой.

— Похоже на ссору, — сказала Софья, отбирая у меня бинокль, и засмеялась. — Да, признаю: убогие у меня развлечения. Слежу за чужими ссорами, а сама даже повода для хорошей сплетни подать не могу. Все сплетни на мой счет обветшали и состарились, как и я сама.

Она потянулась вперед и поцеловала Харитина в шею за ухом. Он не пошевелился.

— Я благодарю вас за уделенное время, — сказал я, поднимаясь. — Мне нужно еще выразить почтение Тамаре Игоревне.

Софья посмотрела прямо мне в лицо, улыбаясь все шире. И чем яснее была ее улыбка, тем мертвее глядели ее глаза. Потом она вдруг обхватила мою голову ладонями, притянула к себе и крепко поцеловала в губы своими шершавыми губами.

— Что ж, — спокойно молвила она, отталкивая меня, — ступайте. И помните, что Софья Думенская вас любит.

Харитин чуть вздрогнул, но все-таки не обернулся.

Я встал, поклонился и поскорее вышел.

В партере тем временем разгорался какой-то скандал. Крики начали доноситься даже до нас, небожителей, так что я поневоле заинтересовался и даже спустился по лестнице, чтобы наблюдать воочию.

Возле входа в зрительный зал топтался какой-то человек, одетый в женское полупальто с оторванным рукавом, пришитым на живую нитку. Вытертый меховой воротник отчаянно линял, оставляя клочья шерсти на самом полупальто и на рваной шали, обматывающей шею бродяги. Несчастный был немолод, изможден, большие мешки под глазами, крупные морщины, землистый цвет кожи — все обличало в нем человека больного и настрадавшегося.

— Ступай, братец, откуда пришел, — пытался увещевать его театральный страж, облаченный в камзол с преувеличенными позументами. — Что же ты в театр ломишься? Тут чистая публика, а ты даже пальто снять не хочешь.

— Я не могу… — хрипло говорил субъект. — Если снять пальто, то обнажится полное неприличие.

— Ну вот видишь, неприличие, а сам лезешь к приличным людям.

— Не тронь меня! — взвыл бродяга. — Убери лапы, холуй, подхалим, лизоблюд, душитель свободы! Не прикасайся к свободному человеку, жалкий раб!

— Выйди! — повысил голос театральный страж.

Бродяга заорал:

— Не имеете права, никто, вы! Я сейчас прикажу — вы сами все отсюда выйдите! Это я тут все устроил, ясно вам? Я! Без меня вы все… никто! Ничто! Пустота, вакуум!

Я подошел ближе. Служитель всплеснул руками.

— Видишь, что ты наделал! Потревожил господ из лож! — Он обратился ко мне в отчаянии: — Я сейчас улажу дело.

— Николай! — закричал вдруг бродяга, задирая голову к скарятинской ложе. — Коля! Скарятин, черт! Дрыхнешь, паскуда? Дрыхнешь? А тут меня… меня гонят! Из твоего театра гонят, Коля! Ни-ко-ля, сукин сын!

— Погодите, — быстро сказал я, хватая его за руку. — Назовитесь. Я, кажется, понял…

— Да, — горестно бросил оборванец, отступая на шаг и покачивая головой. — Да. Неузнанным прошел он по земле, непризнанным он шел и одиноким… Навек один, навек он проклят был родней своей, землей и всем, что дорого… — Дыхание у него перехватило, он попытался вздохнуть, положил ладонь себе на грудь и заплакал.

— Вы ведь Бухонев? — высказался я.

Сам не знаю, как эта догадка пришла ко мне на ум.

— Один лишь юноша, — проговорил оборванец, — один лишь мальчик его узнал в толпе… Да. Я — Бухонев. Я — композитор. Я сочинил эту оперу.

— Ради Бога! — вскричал я. — Для чего же вы так оделись? Наверняка Николай Григорьевич ждал вас у себя в ложе…

— Меня никто не ждал… А впрочем, возможно, — сказал Бухонев. — Почему я так одет? Что ж, вам, мой мальчик, вам одному, — тут он грозно обвел глазами всех собравшихся вокруг, — вам одному и только вам отвечу. То, что зрите вы пред собой, есть образ моей души. Все вы, ничтожные созданья, — он вперил в меня взгляд, — скрываете под нарядным костюмом внутреннее свое убожество. Я же, Бухонев, я, истинный человек искусства, являю наружу то, что ношу внутри себя. Создавая «Гамлета», я изорвал свою душу в клочья. В клочья! — Он дернул свою шаль, как бы желая задушиться. Ветхая ткань затрещала.

— Я провожу вас, — я подал композитору руку, чтобы он мог опереться. А стражу театра я дал три рубля и сказал: — Благодарю вас. Вот вам за труды и больше не беспокойтесь.

С Бухоневым под руку, до крайности торжественно, я поднялся по лестнице и ввел его в ложу. Витольд уже ушел, Анна Николаевна сидела задумчивая и, обмахиваясь веером, перечитывала одно из беляковских писем.

При звуке шагов она вскинулась, однако, увидев Бухонева, сразу забыла обо всех научных спорах.

— Боже мой! — воскликнула она. — Я предвидела, что такое будет.

— Да? — горько вопросил Бухонев.

— Да! — сказала Анна Николаевна. — Вы как дитя малое, господин Бухонев. Хорошо еще, что не пьяны.

— Вообще-то пьян, — поведал Бухонев.

— Чудовище, — сказала Анна Николаевна. — Сядьте в углу и молчите. Снимите это ужасное пальто. От него воняет. Я позову, чтобы убрали. Что у вас под пальто?

— Пол-ное непри-личие! — сказал Бухонев.

Анна Николаевна потянула сонетку.

— Вам принесут пиджак Николая Григорьевича. Скроете ваше «неприличие». И почему вы не явились к началу спектакля?

— Боялся, — с детской искренностью ответил композитор.

— Напрасно, все очень хорошо идет, — сказала Анна Николаевна.

— А что Николай? — спросил Бухонев.

— Заснул… Не тревожьте его. Он волновался не меньше вашего.

— Я, наверное, тоже засну, — поведал композитор.

— Вот и хорошо. А теперь — молчите. — Анна Николаевна повернулась наконец ко мне. — Вы мой герой, Трофим Васильевич, — сказала она. — Бухонев имеет обыкновение переодеваться так, чтобы его никто не узнавал. В этом отношении он чрезвычайно ловок.

— Старая театральная школа, — подал голос Бухонев.

— Вам было велено молчать, старый вы ребенок, — сказала Анна Николаевна. Слышно было, как Бухонев хихикнул. Анна Николаевна снова обратилась ко мне. — Он испытывает такое волнение, что является на свои спектакли инкогнито.

— Однажды я переоделся женщиной, — сказал непослушный Бухонев. — И никто меня не признал.

— Да, и вас пытались вывести, потому что вы вели себя непотребно, — напомнила Анна Николаевна. — Приставали к мужчинам. Как можно!.. Даже в газете потом напечатали.

— Люди искусства должны распространять вокруг себя скандалы, — заявил Бухонев.

— Трофим Васильевич, я вам благодарна и… Но как вы догадались?

— Когда господин Бухонев начал поносить Николая Григорьевича последними словами, — сказал я, — он делал это не как посторонний, а как близкий друг. Это… ощущалось.

— Я поносил его с любовью, сукиного сына, — сказал Бухонев из темноты.

— Все, мое терпение лопнуло! — произнесла Анна Николаевна. — Молчать, молчать, молчать!

Пришла горничная с пиджаком и мешком для мусора, помогла Бухоневу переодеться, обтерла ему лицо одеколоном и вышла. Тут свет погас, и началось второе действие.

Николай Григорьевич всхрапнул, и Анне Николаевне пришлось ударить отца веером по руке. Я слышал треск костяшек веера. Бухонев ворочался в кресле, сопел, то принимался вдруг напевать вслед за певцами, то мертво замолкал. Я повернулся к нему и показал кулак.

Перед финалом Бухонев ушел из ложи. Наверное, боялся, что композитора начнут вызывать на сцену.

При последних звуках финала, когда по сцене начали взад-вперед маршировать войска Фортинбраса и даже вывели настоящую лошадь, Скарятин наконец проснулся и разразился аплодисментами. Занавес опускали при общей овации. Николай Григорьевич плакал и говорил, что никогда еще не получал такого удовольствия от музыки. Я был избавлен от необходимости изобретать «осознанные комплименты», потому что Николай Григорьевич все сказал сам, а мне оставалось только кивать в знак полного согласия. Потом я поцеловал руку Анне Николаевне и вышел из театра совершенно оглушенный всем этим «Гамлетом».

Загрузка...