Уважаемый мистер Тесла!
Получили ли Вы патенты в Англии и в Австрии на свои разрушительные изобретения — и, если да, не согласитесь ли Вы назначить за них цену и комиссионные, для продажи их мне?
Я знаком с кабинетами министров обеих стран — а также и Германии: как и с Вильгельмом II. Я проведу в Европе еще год. Накануне вечером здесь, в отеле, когда несколько заинтересованных лиц обсуждали способы убедить нации присоединиться к царю и разоружению, я посоветовал им обратиться к средствам более надежным, нежели непрочный контракт на бумаге — привлечь великих изобретателей для изобретения оружия, против которого окажутся бессильны флоты и армии, и таким образом война станет невозможна. Я не подозревал тогда, что Вы уже занимались этим вопросом и готовы поставить всеобщий мир и разоружение на практические рельсы. Мне известно, что Вы — весьма занятой человек, но не изыщете ли Вы минуту, чтобы черкнуть мне строчку?
Искренне Ваш,
Я стою у стены, уставившись на пятнышко — не на дыру, которую они просверлили, а на маленькое пятнышко под ней. Прижав ладони к перегородке, я вслушиваюсь руками, представляя, чем занимаются люди по ту сторону. Что они за люди? Людей какого сорта за мной, наконец, прислали? Когда любопытство пересиливает чувство самосохранения, я трижды стучу в стену, очень медленно. Три удара. Где. Вы. Там. Я прижимаю ладонь к стене. Я чувствую людей сквозь стену, словно она — не более чем японская ширма из рисовой бумаги. Я могу коснуться их. Они дышат. Они не отвечают.
Мои мысли прерывает мелодичное постукивание в дверь. Я не даю себе труда заглядывать в замочную скважину. Этот вдохновенный стук я всегда узнаю, и всегда счастлив принять у себя гостя из прежних дней. Я открываю дверь.
— Мистер Клеменс? Привет!
— Приветствую, старина, — говорит Сэм, входя ко мне в комнату.
— Садись, садись. Я закажу нам что-нибудь поесть. Можем поужинать здесь, в номере.
— Заказывай. Я уже наелся до отвала. Но ты заказывай, прошу.
Сэм садится в единственное в комнате кресло — то, что задвинуто в передний угол прямо под торшером. Он всегда там сидит. Берет в руки блокнот и кивает. Он готов.
— Ну, вперед, — говорит он.
— На чем я остановился? — спрашиваю я. — Кажется, на окончании истории.
— Нет, не на окончании. Фиаско с Нобелевской. Это было в 1915-м, тридцать лет назад.
— А, — говорю я и присаживаюсь на минутку, что бы собраться с мыслями. Снова оглядываю стену. Раз они явились, я, должно быть, сделал что-то стоящее.
— Вот правда, если ты так уверен, что она тебе нужна. С 1915-го, и даже раньше, дела пошли хуже. Я начал стареть, Сэм. Вот уж не думал, что когда-нибудь состарюсь, а все же состарился. Я подписал согласие на передачу Уорденклифа «Уолдорфу» в погашение моих долгов. Я выехал оттуда, и два года спустя власти Соединенных Штатов снесли башню с помощью динамита Нобеля. Подумать только! Налоговое управление предъявило мне иск. Это попало в газеты. Даже старина Джордж Вестингауз грозил предъявить мне иск. Утверждал, что я задолжал ему за множество динамо, которые использовал в Уорденклифе. Он сказал, что я ему должен! Мир обезумел. Когда страна воюет, человеку уже не позволяют действовать свободно и открывать лаборатории. Правительство желает знать, чем ты занимаешься. Бизнес превратился в корпорации, мыслители-индивидуалисты считались плохими патриотами. Мой способ делать изобретения отправился в мусорную корзину. Наступил новый век, в котором мне не было места.
Сэм не записывает. Речи его не интересует. Ему нужны истории, а не речи.
— А потом ввели сухой закон. Лишили меня ежедневной порции виски… — я подмигиваю Сэму. — Ручаюсь, они не на один год укоротили мне жизнь. Я все больше и больше замыкался в себе. Голуби и я. А люди говорили, что я стал чудаком, и сидели в своих домах с проводкой переменного тока, и слушали радио. А потом стало еще хуже — обо мне вообще перестали говорить, и засунули меня куда-то на антресоли, чтобы не видеть, как я старею и дряхлею. В довершение всего, ты, может быть, помнишь, в комиксах о супермене появился персонаж — злодей-ученый, мечтающий погубить Америку. Он говорил по-английски с ужасным акцентом. И звали его Тесла.
— Просто тогда в Европе шла война, — отмахивается Сэм.
— Разве война — причина забыть обо всем, кроме самых жестоких планов? В Америке еще разрешалось быть инженером, но только не сербом. И уж совершенно определенно не дозволялось быть бедным и неженатым, держать в рукаве планы на беспроводной мир и быть сербом. Шла война. Даже Эдисон умер, Сэм, и, я сам не верил, но мне его недоставало. Мир менялся, выжимал из себя изобретателей. Я и теперь часто о нем думаю. Помнишь, поговаривали, что под конец он работал над мегафоном? Это был мегафон для переговоров с умершими.
— Да, кажется, так. Фантастика.
— Электрический усилитель, который мог бы докричаться через границу между жизнью и смертью, какой-то усилитель эфирных волн. Я вспоминаю Эдисона, и мне его недостает, потому что я не могу представить, чтобы кто-то из нынешних набрался дерзости изобретать мегафон для разговора с умершими. Я вспоминаю Эдисона, и иногда, по ночам, представляю, будто говорю через тот его мегафон. Я представляю, как подношу трубку к губам: «Томас! — крикнул бы я в открытое окно над кроватью. — Томас!» Я бы орал во все горло. И потом ждал бы и слушал.
Мы с Сэмом ждем и слушаем. Ни звука.
— Я даже придумываю ответы, Сэм, и мне кажется, будто они приходят от Томаса. Но это из нижнего номера: «Тише! Мы хотим спать!»
— Может быть, — предполагает Сэм, — беда в том, что мегафон Эдисона существовал только у него в голове.
В его словах есть смысл, но я напоминаю ему:
— Мир, Сэм, двигают вперед неудачи. Вспомни Эндрю Кросса. Слышал о таком?
Сэм качает головой. Нет.
— Нет. Конечно, не слышал. Никто не слышал. Он был неудачником. Сэм, но великим. И еще он был чудаком. Он устроил лабораторию в танцевальном зале в Кванток-Хиллс — это в Англии, в Соммерсете. Он наполнил ее вонючими колбами. Он забывал поесть, рвал на себе волосы, растил кристаллы минералов в трубах старого органа и зачастую говорил сам с собой стихами: «Кросс, да, Кросс будет знаменит, когда из электричества он жизнь сотворит!» Кросс верил в самопроизвольное зарождение жизни. До Просвещения, до «ex ovo omnia» [21]— жизнь из ничего, из удара молнии. Крошечное насекомое, «акари электрикус». Он обворожил Фарадея. Он вдохновил Мэри Шелли на «Франкенштейна». Конечно, он заблуждался. Но какое чудесное заблуждение!
Я выдаю жалость к себе, и она опять оставляет Сэма равнодушным. Я все же продолжаю:
— А потом умерла Катарина. Мир отбирал у меня все отдушины, все возможности. Все, кроме мыслей в голове, птиц на подоконнике и полного шкафа старых вечерних костюмов. Перед смертью Катарина заставила нас с Робертом пообещать, что мы станем заботиться друг о друге, и мы старались. Он через месяц присылал мне чек на двести долларов, а на следующий месяц я наскребал денег, чтобы послать ему такой же чек. Еще мы вели переписку, в которой воспоминания о счастье со временем становились все более меланхоличными. Роберт попытался опровергнуть паскалевскую максиму «mourra seul» [22]с помощью книги стихов и молоденькой балерины. А я, по своему обыкновению, остался один. Так что, сам видишь, Сэм, лучше тебе взять карандаш и начать чертить жирные черные лини, которые скоро сольются и заполнят всю страницу и ее оборот, покроют последние тридцать лет моей жизни. Темнота. Конец истории.
— Но это не конец, — протестует он. — Ты еще здесь. Что могут о себе сказать далеко не все. Почему бы не рассказать, над чем ты сейчас работаешь, Нико?
Я мотаю головой.
— У меня больше нет лаборатории.
Он кривит губы и подбородок.
— Ну, я обхожусь тем, что есть здесь, но лучшие проекты и изобретения теперь появляются только в мыслях. — Я стучу себя пальцем по виску. — Больше философии, чем практики.
— Так философствуй, лицемер! Рассказывай, над чем работаешь.
— Тебе расскажу. — Я придвигаюсь ближе к Сэму и чувствую, как кровь приливает к ногам. Я чувствую себя живым. — Ладно. Представь себе вот что, — говорю я ему. — Мозг — не аккумулятор, а скорее память и мышление. [23]Так?
Сэм согласно кивает.
— Более или менее, — говорит он, и упирается обоими локтями в подлокотники, а пальцы составляет шалашиком у рта.
— Когда впервые возникает воспоминание, свет проникает в зрачок и попадает на зрительный нерв, который переносит эту частицу энергии к мозгу, чтобы дополнить образ. Образ, который сохраняется, или, как это ни грустно, ближе к старости чаще не сохраняется. Все равно — память создается энергией, — говорю я.
— Да-да, — соглашается Клеменс, не без труда следя за ходом рассуждения и, похоже, отвлекаясь на птиц за окном.
— Значит, память — это энергетический процесс, естественно, как и мысль. Электрические импульсы, такие же, как свет или звук. Мы постоянно записываем свет и звук. — В возбуждении я упираюсь ладонями в сиденье стула. Было время, когда я мог поднять себя с сиденья, повиснуть в упоре, но сегодня в руках ощущается легкая слабость. — И вот о чем я задумался, пока лежал здесь и старел, и представлял яркие, яркие картины прошлого: почему нельзя сфотографировать эту энергию, эти мысли? Можем ли мы сделать снимок мысли? Сфотографировать воспоминание?
— А что, может быть и можем. Может быть и можем, — бормочет Сэмюел. Он заинтересовался и склоняется ближе.
— Уверен, что можем, — говорю я и, откинувшись назад, закидываю ногу на ногу. — В тех воспоминаниях, которые я старался вызвать для тебя за последние несколько недель, я почти реально переживал прошлое. Я видел Смиляны, «Уолдорф», и Уорденклиф, и Вестингауза так явственно, что готов поручиться: мой мозг проектировал эти воспоминания обратно на сетчатку. Забава для старика, живые картины.
Я минуту наблюдаю за Сэмом, опустив подбородок на ладони.
— Почему бы нам не провести опыт? Я попрошу тебя заглянуть мне в глаза, глубже, чем кажется возможным. А я тем временем вызову зрительный образ прошлого. — Я похлопываю его по плечу. — Твое дело смотреть и сказать мне, какое воспоминание ты увидишь в моих глазах. О! — кричу я и вскакиваю, осененный новой идеей. — Я запишу воспоминание на листке — воспоминание, которое собираюсь вызвать, чтобы ты поверил, что это не просто трюк. — Я бросаюсь к столику у кровати. Скрючившись над ним, я набрасываю на листке несколько слов, вырываю его из блокнота и, сложив пополам, дважды стучу по нему пальцем. — Готов?
— Готов как Вашингтон, — отвечает Сэм и подается вперед в кресле.
В комнате наступает тишина. Мы вглядываемся в резервуары глаз друг друга. Сэм сосредотачивает всю свою энергию. Его взгляд давит на меня, но я не отвлекаюсь ни на его буйную шевелюру, ни на густые брови. Я фокусирую взгляд в его глазах, пока он не начинает говорить.
— Иисус, Мария и… — говорит он. — Я…
— Говори, что ты видишь, — бормочу я, не нарушая сосредоточенности.
— Я… я… — продолжает Сэм. — Там мальчик. В комнате темно и он, кажется, нездоров. У его постели три пачки книг, каждая высотой почти в человеческий рост. Но мальчик с головой ушел в одну. Я как будто даже различаю… нет, ты не поверишь! Это книга Марк Твена, моя! Я даже различаю название. Кажется, «Простаки за границей».
Я еще немного удерживаю взгляд, позволяя ему осмотреть комнату, а потом моргаю. Я сажусь прямо.
— Ты увидел.
Сэм кивает.
— Увидел. Почти наверняка увидел.
— Загляни в листок — он рядом с тобой.
— Ах, да. — Сэм разворачивает листок и читает мою запись: «Как я первый раз читаю книгу Марка Твена». Он кивает и улыбается, и снова в задумчивости складывает ладони шалашиком, говоря:
— Но если ты мальчиком читал уже написанную мной книгу, тогда… — Он оглядывает меня с головы до ног, замечает мое восьмидесятилетнее тело. — Тогда я, должно быть, действительно очень стар.
Я движением плеча отбрасываю мысль о его старости.
— Ты видел, — повторяю я.
Сэм откинулся в кресле и вытирает глаза, недоверчиво качая головой.
— Давай устроим ужин, — говорю я. — Отметим это событие.
— Нет-нет. Мне ничего не надо. Я сыт.
— Ну, тогда твоя очередь. Раз ты не хочешь со мной поужинать, расскажи тогда, над чем ты работаешь. Пожалуйста, я настаиваю. Что за история у тебя в голове? Или журнальный фельетон?
Но Сэм качает головой. С минуту он молчит.
— По правде сказать, настали плохие времена. Я много потерял на проекте наборной машины, и я сейчас почти не пишу. Честно говоря, Нико, я и зашел-то к тебе сегодня в надежде выманить у тебя небольшую ссуду, — говорит Сэм мне на ухо.
— Ни слова больше! Деньги будут у тебя к утру.
— Ты настоящий друг. Я тебя не забуду.
Заручившись моим обещанием, Сэм, как видно, воспрянул духом. Он острит насчет моих «штучек с памятью» и, пообещав еще зайти на неделе, довольно быстро уходит. Я даже не замечаю, как он ушел.
Я забываюсь крепким сном, а на следующее утро первым делом вспоминаю вчерашний разговор. Я выскакиваю из постели и тащусь вниз, чтобы собрать свои финансы. Кассир «Мэньюфекчерерс траст компани» ведет меня в подвал, где я арендую маленький банковский сейф. С грустью вижу, что он почти пуст, но все же достаю оттуда что могу и с наличными в руках возвращаюсь к себе, чтобы упаковать деньги. Я заворачиваю несколько пяти и двадцатидолларовых бумажек в чистый белый лист, кладу их в большой коричневый конверт и четко надписываю на нем: «Мистеру Сэмюелу Клеменсу, 35, Южная Пятая авеню. Чрезвычайно важно! Срочно! Срочно!»
Покончив с этим, я звоню портье с просьбой отправить курьера.
— Пожалуйста, доставьте как можно скорее и, когда вернетесь, получите награду.
— Да, сэр. Сейчас же.
И он уходит.
Успокоившись, я присаживаюсь к столу и начинаю описывать вчерашний эксперимент, озаглавив его: «Глаз памяти». «Ребенком…» — начинаю я и сам не замечаю, как исписываю пять страниц.
В дверь стучат. Официально, строго. Это мой посыльный. Я распахиваю дверь.
— Молодец, мальчик, — говорю я и принимаюсь рыться в кармане, отыскивая для него чаевые, но он качает головой: нет.
— Сэр, — говорит он, — я пытался доставить вашу посылку, — и он протягивает мне конверт, который прятал за спиной, — но такого адреса, как Южная авеню, не существует.
Неужели я ошибся? Я проверяю адрес. Нет, все правильно. Я озадаченно смотрю на посыльного.
— Нет такой улицы, — объясняет коридорный. — Тогда я сходил с вашим конвертом на Пятую авеню, но там нет никакого Сэмюела Клеменса.
— Ну, это глупости. Я прекрасно знаю эту улицу. Южная Пятая авеню. Сходите еще раз, — торопливо прошу я и закрываю дверь перед носом запыхавшегося посыльного.
На этот раз мне не удается сосредоточиться на записках. Нет Южной Пятой авеню! Глупости! Я прожил в этом городе почти… почти… Я сбиваюсь, запутавшись в счете. Словом, очень долго. Нет Южной Пятой авеню. Хм! И я жду нового возвращения курьера с известием, что посылка доставлена, но время тянется мучительно медленно.
Я открываю окно и беру в руки голубя — пестрого сизаря. Я воспроизвожу эксперимент, который провели вчера мы с Сэмом. Поразительное открытие, хотя случай телепатии, с которым я столкнулся, легко объяснить. Никаких оккультных тайн, простой энергетический сигнал — разумеется. Однако какие открываются возможности!
Я успокаиваю птицу у себя на коленях. Потом, подняв ее к лицу, вглядываясь в самую глубину левого глаза. Может быть, думаю я, этот голубь видел мою птицу. Я жду, концентрируюсь, пока световая нить, проблеск энергии, не становится для меня видимым, и тогда я вижу. Ослепительное синее небо, проплывающие в вышине облака и солнце в сердцевине прекрасных воспоминаний птицы. В глазу голубя мы парим в небе. Правда, трудно сказать, действительно ли это память, или просто Нью-Йорк отражается в радужке его глаза, потому что в этот момент в дверь стучат, и этот стук пугает меня, разрывая напряженную сосредоточенность, и птицу тоже пугает, и я от неожиданности выпускаю ее, и она, хлопая крыльями, взлетает и дико бьется о потолок. Снова громко стучат, и я, вообразив, что это Сэм пришел поблагодарить за одолженные деньги и позавтракать со мной, иду к двери, вместо того, чтобы заняться голубем, который теперь в панике бьется о люстру и в оконное стекло.
Я открываю дверь.
— Сэр, — говорит посыльный.
— Кажется, я велел вам доставить посылку.
— Да, сэр, но…
Я поворачиваюсь спиной к комнате, одним глазом следя за голубем, который в ужасе налетел на стену.
— О, боже, — говорю я.
— Сэр, Южной Пятой авеню не существует, — выпаливает посыльный и, не дав мне возразить, продолжает: — И еще, сэр, я спросил управляющего. Сэмюел Клеменс, писатель Марк Твен, двадцать пять лет как умер.
— Сэмюел Клеменс был в этой комнате не далее как вчера вечером, — говорю я пареньку.
— Сэр… — говорит посыльный, как будто со страхом глядя на меня. Он протягивает мне конверт.
— Он мне не нужен. Либо доставьте его, либо оставьте себе. Мне он не нужен, — говорю я и не свожу с парня взгляда, пока голубь раз за разом, раз за разом бьет клювом в оконное стекло, пробивая себе путь из этой комнаты.