Рядом с глухим ударом приземлилось тяжелое тело. Я поднял голову и увидел кошку, которая смотрела на меня странно прищуренными глазами. Что-то такое было в ее пристальном взгляде — кажется, оценивающее, заставившее меня забеспокоиться и даже насторожиться. Неужели нашему перемирию пришел конец?
Прежде чем я успел пошевелиться или попытаться защитить себя, она оказалась надо мной, и ее огромные клыки сомкнулись на моем левом запястье, вызвав такую пронизывающую боль, что я невольно закричал. Теперь горло, оцепенело подумал я. Но почему сейчас?
Кровь брызнула струей из раны. Кошка отошла в сторону, и я пополз к пруду с водорослями. Я должен был остановить кровь, если смогу. С помутившимся от боли сознанием я горбился, ожидая тяжести звериного тела на своих плечах, клыков, нашедших мое горло и вытряхивающих из меня жизнь, Как если бы я был гигантской крысой.
Я поднялся на колени и наклонился вперед, моя покалеченная рука погрузилась в жгучую воду, густую от водорослей. Я подумал, что за свою жизнь не раз прежде испытывал боль, но этот ничем не оправданный укус за какие-то мгновения полностью лишил меня сил. Я упал грудью на смягчившие удар водоросли — и мира не стало.
Сколько я так пролежал — не помню, но вскоре ко мне вернулось смутное сознание, снова заставившее меня ползти. Как я выбрался из пруда к подножию скалы, я не узнаю никогда, но там я понял, что больше не в состоянии двигаться. Кошка до сих пор не прикончила меня. Тем не менее даже повернуть голову и посмотреть, что она собирается делать, было свыше моих сил.
Вокруг стоял жар от красно-полосатого камня надо мной, и этот жар впитался в мое тело, стал частью огня, пытающегося, казалось, спалить меня дотла, Но забытье, в котором я пребывал только что, ушло, и даже этого убежища мне не осталось.
Моя голова упала набок, камень рассадил мне щеку, и эта маленькая боль усугубляла прочие мучения. Открыв глаза, я не увидел ни пруда, ни зеленых и оранжевых водорослей — только бескрайнее пространство красного цвета, похожее на равнину, огромную, как Безысходная пустошь.
По ней что-то двигалось, прыжками приближаясь ко мне. Кошка! Я старался двинуть рукой в бессильной попытке защитить себя, неспособной, конечно, хоть как-то помешать ее атаке.
Но ко мне приближалась вовсе не она, Миеу подбежала ко мне, и в ее пасти качалась подвеска с кошачьей маской, Я ощутил вес ее лапок на моей раненой руке и снова вскрикнул, когда она уронила подвеску мне на грудь. Она лизнула шершавым язычком мою щеку — словно умывала, утешая, испуганного котенка.
Я говорил с ней, и она отвечала мне, но потом я так и не мог вспомнить, что мы сказали друг другу. Но на некоторое время я успокоился, и боль моя стала вполне терпимой.
Затем на равнине красного песка снова возникло движение. Песчинки, словно легкая пыль, облаком поднимались за всадником. Мой брат осадил ориксена, сидя в седле с обычной своей небрежностью, хотя зверь пятился и брыкался, пока всадник сильно не ударил его по голове за уязвимыми ушами.
Он ударил его почти что рассеянно, внимание его было сосредоточено на мне, его губы кривились в усмешке презрительного удивления.
— Слабак! — Он чуть подался вперед, словно желая лучше рассмотреть то, что осталось от меня, и позлорадствовать. — Не мужчина, а вечный ребенок — смирись с тем, что ты есть, и оставь настоящую жизнь тем, кто лучше тебя! — Его смех прозвучал как рев кота, бросающего вызов на бой,
Я не мог сейчас ответить на какой бы то ни было вызов. Он был прав — я слабак, и даже собственное тело отказывается повиноваться мне. Он снова расхохотался и послал ориксена ближе, направляя на меня копье, пока я не подумал, что он собирается совершить поступок, немыслимый даже для самых диких из варваров, — убить своего родича.
Однако он, скорее, пытался подцепить острием копья цепочку подвески, чтобы окончательно и бесповоротно сделать ее своей. Миеу вскочила и зашипела. Тельце ее вдруг сделалось вдвое больше, она ударила по металлическому наконечнику лапой. Она добилась лишь того, что брат резко взмахнул копьем, отбросив ее в сторону кричащей от боли и гнева. Я попытался встать, и брат, продолжая смеяться, уехал прочь. Но кошачья подвеска все еще ему не досталась.
Хотя она по-прежнему лежала у меня на груди, я увидел, что она в то же самое время поднялась в воздух, пока вдруг не увенчала посох, который мог бы быть почетным знаком какого-нибудь Дома. Но ни один Дом такой эмблемы не носил.
Миновал полдень. Даже здесь, в Вапале, где природа наиболее благосклонна к человеку, эти несколько дневных часов были временем, когда торговцы опускают занавеси в своих лавках и сами укрываются в их тени.
Манкол клевал носом на своей подушке за прилавком, то и дело всхрапывая и просыпаясь, чтобы в замешательстве осмотреться вокруг, прежде чем снова погрузиться в дремоту, которой не избежать никому из нас.
У нас есть внутренний двор, где растет зелень, какой в пяти землях больше нигде нет. В сокровищнице Равинги было много растений, которые можно увидеть разве что в императорских садах, где эти дары из восточных земель для большинства из нас, полулегендарных, тоже растут, хотя и нелегко приживаются.
Маленькие крылатые существа вились над яркими цветами, другие ползали по земле или прыгали. Они тоже встречались только в землях плоскогорья. Под лучами солнца растения испускали пряный запах. Сидя на мягкой подстилке, моя госпожа глядела на свои маленькие владения. Но на лице ее не было удовлетворения. Возможно, она подсчитывала свои оплошности и ошибки, за которые с нее могли сурово спросить позже.
Перед ней стоял низенький столик, едва ли больше подноса для полуденной трапезы. На нем лежали несколько скрученных свитков и один развернутый, прижатый по краям тонкими инструментами. На коленях у нее была черная, местами пожелтевшая от времени шкатулка, под откинутой крышкой которой виднелись клубочки ниток для шитья всех оттенков радуги.
У меня была своя задача, и я занималась ею, хотя, до того как я пришла к Равинге, была еще не слишком искусна в обращении с иглой, поскольку в то время я ездила верхом и охотилась и знала свободу, которой не видывало большинство людей моей касты. Однако я заставила себя освоить то, что сейчас стало частью моего ремесла, и, упорно трудясь, я овладела хитрой вышивкой, которой учила меня Равинга — поспешно и порой нетерпеливо, поскольку ей нелегко было справиться с собственной убежденностью, что каждый способен быть так же искусен, как она сама, если только чуть постарается.
В течение этого дня я, тщательно подбирая цвета и следя за наклоном стежка, вышивала узор, который мог бы подойти для наплечной сумки высокопоставленного слуги одного из Шести Домов. Но ни к чему, что я знала или слышала когда-либо, этот узор отношения не имел, поскольку вышивала я голову песчаного кота, так тщательно изображенную, что она казалась маской настоящего животного, сорванной с его черепа и уменьшенной в несколько раз.
Хотя геральдические звери обычно изображаются выражающими каждый по-своему вызов или угрозу, этот был спокоен, словно кот был всезнающим и наблюдал за происходящим вокруг, еще не готовый принять участие в событиях.
Глаза его были из искусно обработанных драгоценных камней — чистых золотистых цитринов. Они были не огранены, как обычно поступают с им подобными, а отшлифованы, и, когда я внимательно рассматривала их, мне казалось, что я видела в их глубине тонкий, как волос, черный штрих вертикального зрачка.
Я закончила большую часть работы над головой животного и занялась рамкой из солнечных камней и золотой нити, такой тонкой и чистой, что ее можно было нечаянно перегнуть и порвать, если делать работу второпях. Это обрамление, несмотря на свою затейливость, не отвлекало внимания от не столь изукрашенного изображения, полного некой внутренней силы.
Когда я отложила одну из игл, с вдетой в нее ниткой и взялась за другую, я заметила, что глаза моей наставницы закрыты. Дыхание ее замедлялось, пока промежутки между вдохами не стали невероятно долгими. Признаки было невозможно не узнать. Хотя Равинга и не совершала приготовлений к видениям, ей явно предстояло одно из них.
Дыхание ее становилось все медленнее, руки упали на поверхность маленького рабочего столика и сомкнулись в слабый замок. Сейчас Равинга шла путями теней — мне раз или два доводилось это делать, и я прекрасно знала, насколько это изматывает и тело, и разум.
Она в последний раз вздохнула и, казалось, полностью отрешилась от внешней жизни. Я беспокойно поерзала. Тем, кто видит другого в таком состоянии и точно знает, какие опасности оно таит, всегда неуютно. Я позволила своей работе выскользнуть из разжавшихся пальцев.
Моей обязанностью было исполнять роль ее стража. Равинга, когда уходила далеко, обычно надежно запиралась в своей спальне, но сегодня случилось по-другому, и это было лишним поводом для тревоги. Я медленно сунула руку в поясную сумку, прилагая все усилия, чтобы ни жестом, ни звуком не потревожить ее и не разорвать случайно заклинание, которое она сейчас плела. Мои пальцы коснулись гладкой от долгого употребления поверхности, и я извлекла наружу пастушью флейту.
Я снова и снова повторяла тихий напев, наблюдая за Равингой. Мы и прежде занимались этим, и я знала, что следует делать в таких случаях, но все равно первая попытка могла оказаться неудачной. Тот, кто ищет силу, должен испытывать трепет и страх, а если нет — значит, этот глупец мало смыслит в запретных искусствах, с которыми заигрывает.
Кожа Равинги была темнее, чем у большинства вапаланцев, — думаю, это было следствием ее дальних странствий по всем пяти королевствам. Она не была госпожой из высшей знати, чтобы ходить, спрятав лицо от солнца под вуалью. Теперь я видела, как по ее темной коже разливается румянец. Губы ее чуть приоткрылись, она тяжело дышала, словно сражаясь за воздух. Я внимательно смотрела на нее. Нет, еще не время пытаться ее будить. Если я сделаю это слишком рано, она разгневается на меня, и справедливо.
Смутные перемены коснулись черт ее лица, оно чуть осунулось, проявились стершиеся следы какой-то прошлой борьбы. Я увидела тень над ее верхней губой, которая начала расползаться, окаймляя ее рот, и едва не вздрогнула — на моих глазах, так же как кто-нибудь мог бы примерять плащ путешественника, моя наставница надевала чужой облик, причем мужской.
Хинккель! Почему? Я чуть не сломала флейту надвое. Я и раньше видела, как на лице Равинги возникали такие теневые маски перед тем, как она погружалась в глубокое прозрение. Но что же есть такого важного в этом всеми отвергнутом сыне старого армейского командира, происходящем из семьи, утратившей свое значение давным-давно и на этом самом потомке (если слухи правдивы) пришедшей к постыдному концу?
В нас обеих кипела не только жара дня. Моя госпожа словно была охвачена огнем лихорадки. Впервые ее руки поднялись из этого безвольного замка на столе и стали двигаться так, словно она тянула к себе что-то очень важное. Как лекарь…
Я держала флейту у губ, хотя все еще не послала призыва ее блуждающей душе. Этот Хинккель страдал от какой-то болезни, и моя госпожа пыталась прогнать из него этот недуг!
Равинга закашлялась, чуть согнулась, словно в болезненном напряжении. Ее руки шарили вокруг, словно она пыталась найти на ощупь что-то невидимое. Я схватила кубок, стоявший сбоку, от моего резкого движения жидкость в нем всколыхнулась, и я почувствовала сильный запах трав. Я всунула кубок в руку моей хозяйке, и она все так же вслепую поднесла его к губам и выпила. Один долгий глоток почти что осушил кубок.
Я знала, что она делает это не для себя одной, и что это лекарство предназначено для того, чтобы она передала внутреннее исцеление от себя к Хинккелю.
На ее тонком зеленом одеянии не было ни следа крови. Часто прославленный и почитаемый лекарь способен отразить на своем теле боль или рану нуждающегося в его помощи. Крови не было, за одним исключением — она снова уронила левую руку на колени и повернула ее ладонью вверх, показывая темные вздувшиеся отметины, рану, которая могла загноиться.
Теперь мне не нужны были подсказки. Это я уже делала дважды раньше, когда училась разделять силу Равинги. Я взяла у нее кубок. На самом дне еще оставалось около глотка лекарства.
Моя работа упала в стороне незамеченной, я схватила маленький кусок мягкой ткани, смочила его в остатках зелья и, с силой прижав руку Равинги к ее собственному колену, поскольку она попыталась было вырваться, протерла влажным лоскутом рану, которая на самом деле была у другого человека.
Дважды Равинга шипела и пыталась освободиться, но я держала ее так, что вырваться она не могла. Отметина зарубцевалась, взбугрившись над изуродованной ею кожей. Я могла почувствовать под рукой эту распухшую красную плоть.
В моей гортани зародилось мелодичное мурлыканье, которое было частью исцеления. Я не могла воспользоваться флейтой, пока прижимала тряпочку к ее руке.
Я колебалась между двумя противоречивыми предположениями. Одно — что я сделала все как надо, другое — что я вмешалась в то, что лучше было бы оставить в покое. Сейчас рубцы уменьшались, бледнели, тревожная краснота уходила.
Из ниоткуда вдруг пришли слова, которые я не могла понять, хотя сама произнесла их. Странная рана на запястье Равинги начала исчезать. Мне не верилось, что она снова будет угрожать моей госпоже.
На ее коже остался только шрам. Я отложила тряпочку, которую использовала, поднесла к губам флейту и начала играть.
Я не беспокоилась о подборе нот, скорее они сами приходили ко мне, быстро сменяя одна другую, как если бы я бессознательно придерживалась музыкального узора, настолько хорошо мне известного, что я могла не думать о том, что играю.
Пока я играла, напряжение силы, перед которой я так благоговела и которой так боялась, ослабло. Голова Равинги упала на грудь, словно она выполнила задачу, которая едва-едва была ей по силам.
Флейта замолкла. Я отняла ее от губ и сидела, держа ее в пальцах. Сейчас на правом запястье Равинги не было никаких отметин, но широкий браслет, который она всегда носила на левом предплечье, сполз, открывая шрам — старый, но неотличимый от того, что я видела. Глаза ее были закрыты, и она дышала ровно, как во время глубокого здорового сна.
Я посмотрела на кошачью голову, которую вышивала. Цитриновые глаза — я могла поклясться, что они были живыми! Я не могла объяснить, что мы сейчас вдвоем сделали, кроме того, что Равинга только что довела до завершения ритуал великой силы.
Жара и боль — разве что последняя была теперь слабее — легким ударом плети вернули мне память о том, кто я такой. Я уставился прямо перед собой. Надо мной раскинулось ночное небо. Огромный шершавый язык вылизывал мою щеку. Я увидел, что справа от меня лежит самка песчаного кота. В темноте ночи ясно виднелись только ее глаза, но они удержали меня взглядом, когда я попытался было поднять руку.
— Великая. — Мой голос прозвучал хриплым шепотом.
— Друг. — Моя голова раскалывалась, словно я много часов пытался понять смысл незнакомой мне речи. Я вскрикнул от удивления, поскольку был уверен, что это не сон, что я действительно улавливаю осмысленную речь в звуках, что исходят из горла этой огромной пушистой кошки.
Только мне было не до чудес. Я все еще был пленником недугов, обрушившихся на меня, когда клыки кошки сомкнулись па моем запястье.
Но мне показалось, что я слышу какую-то музыку, что была мне знакома так давно, что уже стала частью меня самого.
Эти звуки взлетали и падали, и я словно видел разлетающуюся капельками воду, как от струйки, льющейся из горлышка кувшина в чашку.
Затем наконец наступила тишина, и я заснул.