Глава 20


В дом я влетел вихрем, едва не снеся с ног Прошку. На растерянное кудахтанье Варвары Павловны бросил через плечо:

— Никого не пускать. Даже если сам Александр Павлович пожалует — меня нет. Умер, уехал, растворился.

Ключ с лязгом провернулся в замке кабинета, отсекая внешний мир.

Навалилась тишина. В камине уютно потрескивали дрова. В висках пульсировало.

Чтобы унять дрожь в руках, я прижался лбом к ледяному стеклу. Приложил трость к стене. Внизу, во дворе, жизнь била ключом. Кулибин, смачно ругаясь, ковырялся в своем двигателе, Илья с визгом правил режущий диск, Лука, согнувшись в три погибели, волок дрова. Все при деле. Работают. И только я застыл соляным столбом.

Слова Жуковского… «Высвободить гармонию». Звучат красиво. Попробуй высвободи ее.

Материал. Все упирается в материал. До сих пор я смотрел на малахит как на тюбик с краской. И это ошибка. С камнем нужно говорить.

Я направился в подвал. Он встретил меня прохладным полумраком. Сейф было непривычно видеть здесь, будто привет из будущего, эдакий анахронизм.

На грубых деревянных эшафотах покоились девственные глыбы уральского камня, не знавшие резца. Ладонь скользнула по холодной поверхности, считывая рельеф. В пляшущем свете фонаря узоры оживали, оборачиваясь картами неведомых архипелагов. Красота меня не интересовала. Мне нужен был ответ.

И он нашелся. В самом дальнем углу, притулившись к стене, лежал скромный по размеру кусок, зато невероятно выразительный. В его рисунке отсутствовал хаос. Там царила железная логика. Волна. Мощный, неукротимый девятый вал, навеки скованный породой. В голове все встало на свои места. Изобретать ничего не надо. Достаточно отсечь всё, что мешает волне.

В кабинет я вернулся другим человеком. Снова заперся.

Чистый лист лег на стол. Авторучка хищно клюнула бумагу. Внешний лоск подождет — я начал с нутра. С механики. Этот век любит такое, даже в ювелирном деле.

Линии сплетались в логичную сеть: системы микроскопических рычагов, эксцентрики, зубчатые передачи. Никакой лишней эстетики, голая функциональность, напоминающая внутренности хронометра. Передаточные числа, амплитуда, угловая скорость — цифры ложились на лист плотными рядами. Рождался скелет будущего чуда, его стальная душа. Я конструировал само мгновение.

Следом пошла оптика. Новый лист — новая геометрия. Углы отражения, фокусные расстояния линз, кривизна вогнутых зеркал. Я строил театр одного актера, и актером этим был свет. Ему предстояло изгибаться, фокусироваться, просачиваться через фильтры, создавая нужную иллюзию.

Лишь когда инженерный фундамент был залит и затвердел, я позволил себе набросать общий абрис. Ларец. Просто форма, без гравировки. Зато поля пестрели пометками, похожими на заклинания: «Здесь — море», «Здесь — грот», «Свет — главный герой».

Идея, запертая в двухмерном пространстве листа, требовала воплощения. Схватив чертежи, я рванул в мастерскую.

Там стояла рабочая атмосфера. Илья со Степаном, окруженные подмастерьями, колдовали над заказом Жозефины. Усталые, потные, полностью поглощенные процессом. Сейчас я стану самым ненавидимым человеком в этой комнате.

Я постучал тростью по верстаку, подзывая мастеров.

— Французский заказ на стопе, — голос прозвучал без эмоций.

Мужчины переглянулись. Илья вытаращил глаза, словно я заговорил на китайском.

— Как это, Григорий Пантелеич? Мы ж только абразив под обсидиан подобрали! Дня два еще, и…

— Забудь. Вдовствующая императрица прислала задачу, вы знаете. Сверхсрочную. Сроку — три недели.

Чертежи легли на запыленную столешницу. Мастера уставились в схемы, силясь продраться сквозь частокол линий.

— Часы, что ли? — хрипло выдавил Степан, тыча мозолистым пальцем в узел шестеренок.

— Почти. Только сложнее. Степан, каркас на тебе. Золото и вся эта механика. Ошибешься — переплавим. Илья, твой выход — малахит. Тот кусок из дальнего угла, с «волной». Выведешь в зеркало.

Они молчали, переваривая увиденное. Для них это был хаотичный набор деталей, помноженный на безумные сроки.

— Григорий Пантелеич, помилуйте, — наконец выдохнул Степан. — Три недели… Тут работы на месяцы, если по уму делать.

Опытный мастер констатировал факт. Имел право. Однако, встретившись с моим взглядом, он осекся.

— Месяцы — роскошь, которой у нас нет. Есть двадцать один день. И мы уложимся. Просто потому, что другого выхода нет.

Аврал накрыл мастерскую с головой. Забыв о Париже, команда переключилась на новый, сверхсрочный и никому не понятный проект. Я стал дирижером этого безумия, его демиургом и единственным носителем замысла.

На следующий день, точно по расписанию, внизу звякнул входной колокольчик. Жуковский. В лихорадке последних суток я совершенно упустил из виду нашу договоренность.

В торговом зале царила тишина. Гость нашелся у дальней витрины. Никакой покупательской жадности, никакой оценки каратов. Склонив голову набок, он замер перед аквамариновой диадемой, словно пытался уловить исходящий от нее звук. Слушал холодный блеск камней, считывал застывшую в металле партитуру.

— Василий Андреевич, — я обозначил свое присутствие, стараясь не спугнуть момент. — Рад вас видеть.

Он обернулся. На лице — знакомая меланхоличная улыбка.

— Григорий Пантелеевич. Не помешал? У вас тут… — взгляд поэта скользнул по залу, остановившись на суматохе в мастерской, видимой через стеклянную стену, — воздух как перед грозой.

— Контролируемый шторм, — уклончиво отозвался я. — Пойдемте, покажу вам свое детище.

Маршрут я выстроил сознательно: от готовых изделий к «кухне» — материалам и эскизам. Жуковский смотрел на них как на законченные строфы.

Остановившись у перстня с сапфиром, он покачал головой:

— Здесь камень кричит. Оправа слишком тяжела, она давит ему на горло.

Зато у жемчужной броши лицо его просветлело:

— А здесь — шепот. Каждая жемчужина знает свое место, они ведут тихую беседу.

Удивительно. Он замечал нюансы, недоступные моим самым состоятельным клиентам. Поэт же.

Вот оно. Недостающее звено. Жуковский давал мне то, чего не мог предложить никто другой — облекал технические решения в поэтическую форму. Где я видел механику, он видел метафору. Пожалуй, лишь мадам Лавуазье с ее острым умом могла бы составить ему достойную партию в этом диалоге, но сегодня торговый зал был отдан на откуп ее помощницам.

— Вы работаете с судьбами, Григорий Пантелеевич, — произнес он, задержав взгляд на набалдашнике моей трости, где скалилась золотая саламандра. — Опасное ремесло. Опаснее, чем рифмовать строки. Слово можно вычеркнуть, переписать. Камень же, единожды ограненный, ошибок не прощает.

Мы переместились в кабинет. Я разлил чай. Разговор, начавшись с вежливых банальностей, быстро набрал глубину. Неожиданно для самого себя я начал рассказывать о текущем заказе. Причем не о рычагах, эксцентриках и оптике, а о сути. О том, как мертвый узор малахита обязан стать морем, а свет — главным действующим лицом драмы.

Он слушал, не перебивая, в глазах его загорался огонек сотворчества. Понимание было абсолютным.

— Вы хотите запереть стихию, — выдохнул он, когда я замолчал. — Изобразить, верней дать почувствовать дыхание океана… Это… дерзко. Почти кощунственно.

Все же у таких творческих людей разум работает как-то иначе.

Глядя на него, я невольно начал считать. Пушкин. Сейчас, в феврале 1809-го, ему… девять. Девять лет. Где-то бегает мальчишка, который перевернет этот мир, а передо мной сидит тот, кто проложит ему дорогу. Этот скромный, печальный человек — живой мост в «золотой век», о котором я читал в учебниках. И я сейчас пью чай прямо посреди этого моста. Ощущение сюрреализма происходящего кольнуло.

Визит Жуковского вдохновил. Он подтвердил главное: я не сошел с ума. Моя затея — попытка написать поэму в камне — достойна жить.

Когда за гостем закрылась дверь, оставив в воздухе легкий шлейф высоких материй, я вернулся к верстаку. Усталость исчезла. Теперь я создавал произведение искусства, получившее благословение первого поэта Империи. С такой санкцией можно и горы свернуть. Или, в моем случае, превратить камень в воду.

Первая неделя сгорела в лихорадке. Мастерская билась в агонии, подстегиваемая моим темпом. Сон превратился в непозволительную роскошь, еда — в досадную необходимость заправки организма топливом. Воздух провонял раскаленным металлом и едкой каменной пылью, скрипевшей на зубах.

«Малахитовый Грот» поглотил меня без остатка. С Ильей мы часами совершали ритуальные танцы вокруг зеленой глыбы, просвечивая ее мощными лампами. Спорили до хрипоты. Я заставлял его делать пробные срезы, выискивая верный угол атаки диска. Нам нужно было не просто распилить породу — требовалось вскрыть ее душу, обнажив рисунок застывшего шторма.

Со Степаном было не легче. Приходилось стоять у него над душой, пока он, матерясь в густую бороду, выгибал на оправке тончайшие золотые элементы. И это еще помимо моей непосредственной работы. Но я был рад, что мастера все же увлеклись в заказ Жозефины и делали его без моего участия, просто на энтузиазме, в свободное время. Я гордился этим, хотя и не подавал виду.

— Григорий Пантелеич, помилуйте, допуск — тоньше паутины! — рычал Степа, откладывая штихель дрожащей рукой. — Чуть дернешься — и в переплавку.

— Дернешься — переплавишь, — спокойно отвечал я. — И так до тех пор, пока не выйдет идеально.

Он злился, скрипел зубами, зато делал. На верстаке постепенно вырастал золотой риф: причудливо изогнутые «кораллы», крошечные жемчужные «раковины» с потайными замками. Это было странно для них, ведь мастера видели только фрагменты общей картины. Ведь я не давал им конечный эскиз, который лежал в кабинете.

Однако вторая война, развязанная мной же, требовала жертв. Работа над «Зеркалом Судьбы».

На третьи сутки оборону прорвали. В кабинет ввалилась делегация: Илья и Степан, похожие на шахтеров после обвала — грязные, с воспаленными глазами.

— Беда, Григорий Пантелеич. — Илья сунул мне под нос кусок черного обсидиана. — Не идет.

Камень лег под лупу. Зеркальная полировка была убита: по поверхности змеилась предательская сетка микротрещин.

— Это что?

— Сколы, — обреченно выдохнул Степан. — Как только начинаем резать рельеф, он сыплется. Хрупкий, зараза. Два образца уже в помойке. К основному прикасаться страшно. Может, вы сами?..

Внутри мгновенно закипела злость. Меня выдернули из потока, принеся проблему, которую обязаны были разгрызть сами.

Камень вернулся в мозолистую ладонь Ильи. Я обвел их тяжелым взглядом.

— Инструкции у вас есть. Расчеты — тоже. Я назвал вас мастерами и доверил работу.

Я произнес все это максимально нейтральным голосом.

— Чего же вы встали передо мной, как нашкодившие гимназисты? Думайте. Ищите. Подбирайте абразив, меняйте угловую скорость. Пробуйте притиры — свинец, дерево, кожа, черт лысой! Я дал вам направление, но ноги переставлять за вас не собираюсь. Либо вы решаете эту задачу, либо я ошибся не в камне, а в мастерах.

Я демонстративно отвернулся к чертежам. За спиной послышался тяжелый вздох Степана и шарканье удаляющихся ног. Жестко? Безусловно. Совесть кольнула где-то там вдалеке, но я загнал ее куда поглубже.

Я еще в молодости прошел через такое. Мой наставник, гениальный и невыносимый старик, точно так же бросил меня один на один с капризным австралийским опалом. Неделя ада, три испорченные заготовки, ненависть ко всему миру — и внезапное озарение на грани нервного срыва. Именно тогда я перестал быть учеником по факту.

Метод рискованный. Они могли сломаться, послать меня к черту и уйти. Но ставка сделана. Я бросил их в воду: выплывут — станут героями, утонут — значит, не судьба.

В этой сумасшедшей круговерти еще одна деталь выбивалась из ритма. Кулибин. Человек, ответственный за «французский» заказ, самоустранился. Целыми днями он не вылезал из своего угла, колдуя над многострадальным двигателем. Это был какой-то усовершенствованный, не тот, что в гильоширной машине. Из кулибинской вотчины доносились чихание механики, металлический кашель и отборная брань — агрегат глох, обороты плавали. Старик был черен тучей, но гордость — штука упрямая: за помощью он не шел.

Вместо этого он решил схитрить.

Поздно вечером, когда я, выжатый досуха, тупо смотрел на очередную деталь заказа, над которой мучился полдня, дверь кабинета скрипнула. На пороге возник Иван Петрович с двумя дымящимися кружками.

— Гляжу, совсем ты себя загнал, Пантелеич, — пробурчал он, водружая одну кружку на стол. — На вот, согрейся.

В нос ударил пряный аромат меда и трав. Горячий сбитень. Жест был настолько неожиданным, что я на секунду потерял дар речи.

— Спасибо, Иван Петрович.

Уходить он не спешил. Изобразив живой интерес к моим бумагам, он склонился над столом. Взгляд цепко выхватил лист со схемой музыкального блока.

— Это что за хитрость? — палец ткнул в эскиз. — Гребенку пилить надумал, как в табакерке?

— Планировал…

— Пищать будет, — безапелляционно отрезал механик, прихлебывая из своей кружки. — Как комар над ухом. Для дешевой побрякушки сойдет, а тут вещь серьезная же… Звук нужен другой. Долгий.

Он отставил сбитень, выхватил авторучку и прямо поверх моего чертежа начал набрасывать схему.

— А ежели не гребенка, а молоточки? И бить не по зубьям, а по колокольцам? Махоньким, из разного сплава. Каждый в свой тон вывести. Тут тебе целая симфония выйдет — чистый звук, хрустальный. Как весенняя капель.

Я наблюдал за ручкой в его руке и восхищался изяществом маневра. Он предлагал услугу, цену которой знал прекрасно. Помощь сейчас давала ему полное моральное право потребовать ответной любезности позже, сохранив лицо. Тонкая игра, достойная уважения. Вот же старый интриган.

— Это гениально, Иван Петрович, — я говорил абсолютно серьезно. — Мне бы такое в голову не пришло.

— То-то же, — удовлетворенно крякнул старик. — Ладно, давай сюда свои выкладки. Музыку беру на себя. Сделаю в лучшем виде.

Схватив лист, он, довольный собой, удалился в свою берлогу. Битва продолжалась, но теперь у меня появился неожиданный и мощный союзник.

Сутки слились в единую серую полосу. Единственным хронометром остался огарок свечи на верстаке: догорел — значит, пролетело несколько часов. Кофе перестал бодрить, превратившись в горькую бурую жижу, которую организм принимал чисто механически. Руки била крупная дрожь усталости, но стоило пальцам сомкнуться на рукояти инструмента, как тремор исчезал, сменяясь ледяной, хирургической точностью. Работать сквозь тахикардию стало новой нормой. Назовите это одержимостью, но по-другому я не умею: проект должен выпить из меня все соки, иначе «магии» не случится. Так было всегда, а получив молодое и крепкое тело, превратилось чуть ли не в обязательный ритуал. Да и последствия удара стилетом уже не так беспокоили. Трость стала больше привычкой, чем реально необходимой вещью.

Забаррикадировавшись ширмой в своем углу, я ушел в микромир. Рождалась душа будущего шедевра — «Русалка». Резец вгрызался в плотную, слоистую структуру бивня мамонта. Материал сопротивлялся, вибрировал, пел под сталью на высокой, комариной ноте. Живая кость, не чета мертвому камню. Лицо размером с ноготь мизинца прорабатывалось иглами. Вместо стандартной кукольной маски я вытаскивал из материала живую, загадочную эмоцию. Следом пошли волосы. Тончайшая, как паутина, золотая проволока свивалась в жгуты и прядь за прядью вживлялась в кость. Под лупой это напоминало генную инженерию: я создавал существо.

Из-за стены, из владений Кулибина, доносились странные звуки. Привычный металлический лязг уступил место переливчатым звонам. Старый механик, запершись в своей каморке, колдовал над акустикой. Он отливал крошечные колокольчики из своего секретного сплава, а затем часами сидел с камертоном, подгоняя тональность надфилем. Периодически мастерскую накрывала волна хрустальных, почти неземных звуков — старик тестировал гаммы. Удивительно, но этот звон действовал как успокоительное.

Команда тоже вышла на проектную мощность. Илья, пройдя через стадию отчаяния и истерик, расколол проблему обсидиана. Осунувшийся, с лихорадочным блеском в глазах, он продемонстрировал Степану новый состав пасты: смесь алмазной пыли, гусиного жира и воска. Технологию полировки малахитового «моря» тоже изменили: грубое сукно уступило место мягкой замше, пропитанной маслом. Поверхность приобрела глубокую, влажную текстуру.

Степан, в свою очередь, творил невозможное с металлом. Каркас и система рефлекторов требовали ювелирной точности, от которой у обычного кузнеца свело бы пальцы, но он гнул посеребренные пластины, выверяя каждый градус уклона.

Наблюдая за ними через стеклянную стену, я приходил к мысли, что шоковая терапия сработала. Они сплотились. Доходило до смешного: застряв на чертежах «Зеркала Судьбы», они притащили к своему верстаку Кулибина. Оторвавшись от колокольчиков, Иван Петрович долго чесал затылок, а затем, схватив кусок мела, начал расписывать кинематику прямо на грязном полу. Илья и Степан смотрели на эти белые линии как на скрижали завета.

За двое суток до бала кабинет превратился в бункер. Все лишние были выставлены за дверь. Началась финальная интеграция.

Посторонний наблюдатель увидел бы хаос. Но из этого хаоса проступал порядок. На дно ларца лег отполированный малахит. Заднюю стенку закрыли ажурные перламутровые панели. Затаив дыхание, я вживил в сердце конструкции сложнейший узел с «Русалкой».

Под вечер заглянул Кулибин. Без лишних слов он водрузил на стол музыкальный модуль, собранный в единый блок. Устройство напоминало диковинного стального паука, чьи лапки-молоточки нависали над рядом блестящих колокольцев. Мы состыковали его с основным приводом. Щелчок — и шестеренки вошли в зацепление. Основание ларца таило секрет музыки.

— Ну, с Богом, — прохрипел старик.

Я выпроводил и его. Дверь захлопнулась. Интрига звенела в воздухе, натянутая до предела. Все фрагменты головоломки заняли свои места. Сложится ли из них картина — на этот вопрос ответа не знал даже я.

Последний вечер перед балом оставил меня одного.

Мастерская вымерла. Грохот молотов и визг станков стихли. На столе, укрытом тяжелым темно-зеленым бархатом, стояло материализованное безумие трех недель. Заказ собран.

Измеряя шагами кабинет, я кружил вокруг стола, как акула, не решаясь на атаку. Тело ныло, в глазах пульсировали темные пятна — плата за бессонные ночи. Нервы были на пределе.

В голове, как назойливая муха, билась мысль: а если просчитался? Если кинематику заклинит? Если оптика даст искажения, и вместо магии выйдет дешевый балаган? Завтра, в Гатчине, под прицелом сотен насмешливых глаз, пан или пропал. Середины не будет.

Остановившись у окна, я глянул наружу. Петербург тонул в морозной дымке. Забавная штука — судьба. Одна случайная встреча с поэтом, одна метафора — и вот я стою на краю пропасти.

Хватит. Пора.

Лампы погасли одна за другой. Комнату затопила тьма, и лишь одинокая восковая свеча осталась часовым на краю стола.

Пальцы коснулись холодного, тяжелого бархата. Пульс был явно учащенным. Медленно, задерживая дыхание, я потянул ткань на себя.

В слабом пятне света возник ларец. Простая форма: основание и задняя стенка из черного эбена в матовом золоте. Зато фронт и бока — чистый горный хрусталь в тончайшей раме. Ящик, драгоценный аквариум, приглашающий заглянуть в бездну.

Палец нашел скрытый фиксатор на фигурке ракушки на нижней грани ящика — едва слышный щелчок.

Механизм ожил. Верхняя панель, она же крышка, плавно поползла вверх и опустилась на заднюю стенку, трансформируясь в вертикальный экран. Скрытая кинематика работала безупречно. Внутренняя сторона панели, инкрустированная перламутром, поймала огонек свечи, отозвавшись мягким, лунным сиянием.

Синхронно сработала оптика. Система посеребренных рефлекторов и цветных фильтров, вмонтированная в базу, перехватила единственный луч свечи. Преломив его, линзы залили пространство внутри куба призрачным, зеленовато-синим свечением.

Малахитовое дно преобразилось. Янтарный лак сработал как надо: камень исчез, уступив место «воде». Вздыбленная, застывшая волна обрела глубину и влажный блеск. Свет дробился на гранях, имитируя бегущую рябь, а хрустальные стенки, усыпанные необработанными кристаллами, вспыхнули искрами, превращаясь в своды подводного грота.

Послышался первый аккорд — чистый, долгий звон. Колокольчики Кулибина вступили в партию, рождая мелодию, похожую на падение капель в пещере.

Под этот аккомпанемент из-за малахитовой волны поднялась фигурка. Русалка. Слоновая кость и золотая проволока. Движение было абсолютно плавным, синусоидальным — никаких рывков. Она вынырнула «из пучины», замерла в точке фокуса, вспыхнув в лучах рефлекторов, и так же медленно ушла обратно, растворяясь в тени волны.

Я смотрел, забыв про кислород. Работает. Все, что было скрыто, разрозненно при сборке, теперь сложилось в единую экосистему. На дне малахитового моря, среди хрустального песка, функциональные детали — оправы для колец и серег — мимикрировали под золотые кораллы и перламутровые раковины.

Фигурка исчезла. Музыка растаяла в воздухе. Финал.

В темноте по щекам поползли «мокрые дорожки». Нервы, натянутые как струны последние три недели, лопнули. Это была банальная физиологическая разрядка. Губы сами собой растянулись в улыбку — глупую, счастливую гримасу мальчишки, собравшего свой первый вечный двигатель. Я сделал это.

Я бережно нажал на фигурку ракушки, шкатулка опустила крышку. Подводное царство свернулось, снова став строгим черным ящиком. Это станет новой веткой малахитового набора императрицы.

Завтра бал. И этот карманный театр станет моим главным калибром.

Загрузка...