Глава 11


Выжатые ночной гонкой мастера расползлись по углам, и даже Кулибин перестал насиловать наковальню, позволив ушам отдохнуть от металлического лязга. Оставшись в кабинете наедине с остывающим кофе — дрянным, кстати, но другого в 1809 году не достать — я, опираясь локтем на стол, изучал итог двухнедельной работы.

В центре зеленого сукна, доминируя над хаосом чертежей, возвышался «Небесный Иерусалим».

Сейчас во мне говорил не творец, любующийся детищем, а жесткий приемщик ОТК. Взгляд скользил по граням, выискивая малейший дефект, заусенец или нарушение геометрии. Перед глазами стоял архитектурный монолит. Массивное золотое основание, увитое чеканной лозой, принимало на себя вес конструкции, служа фундаментом для серебряной чаши рефлектора, стоявшей сзади. Отполированная до состояния черного зеркала, вогнутая поверхность ловила мое искаженное отражение, словно насмехаясь над усталостью ювелира. Перед ней, между самим рефлектором и основой, на низкой ножке, застыл пустой подсвечник, ожидая, когда фитиль вдохнет в него жизнь.

Однако шоу делал фасад. Темный, непроницаемый овал сапфира, заключенный в золотую раму, столь тонкую, что она терялась на фоне камня. Единый кусок ночи, скованный металлом. Никаких швов, никаких стыков — просто глубокая, бархатистая синева, жадно поглощающая скудный утренний свет Петербурга.

Подушечки пальцев скользнули по камню. Ледяной. Идеально гладкий.

Большой палец привычно лег на головку херувима в основании, вдавливая скрытый рычаг. Внутри золотого чрева отозвалась пружина — тихий, маслянистый щелчок, звук безупречной кинематики. Сапфировые полушария, повинуясь скрытой тяге, дрогнули и пошли в обход корпуса. Сложная траектория, рассчитанная с допусками в сотые доли миллиметра, уводила фасадную часть вправо и чуть вглубь, а задняя часть ушла влево и вперед, превращая композицию в театральные кулисы. Тьма расступилась, открывая сердцевину — золотой оклад и перламутровый лик, сияющий в глубине.

Самшит и сталь, помноженные на инженерный расчет, делали свое дело без единого скрипа и заедания. Я вернул створки на место. Снова монолит. Снова тайна. Закрытая система. Я снова нажал и триптих вновь явил себя во всей красе.

По ногам потянул сквозняк, мгновенно выстудивший уют кофейного аромата. Дверь кабинета, вроде бы плотно прикрытая, отворилась на вершок, впуская холод из коридора. В образовавшейся щели нарисовалась вихрастая голова Прошки. Он был грязным, видимо опять гонялся за котами, они явно обыгрывали его в этой игре.

Обычно влетающий в комнаты с грацией пушечного ядра, мальчишка сегодня крался, будто воришка. Заметив меня за столом, он уже приготовился дать задний ход, но взгляд его зацепился за складень.

Всё. Пацан «повис».

Застыв в дверях, Прошка начисто забыл о цели визита. Рот приоткрылся. И без того огромные глаза расширились до предела. Он смотрел на драгоценность так, как смотрят на явленное чудо, а не на дорогую безделушку. Мозг дворового мальчишки отказывался обрабатывать увиденное. Чистая магия.

Окликать его я не спешил. Откинувшись на спинку кресла, я с интересом наблюдал за реакцией. Лучшего тест-драйва и придумать нельзя. Если шкет, видевший в жизни только грязь питерских подворотен и подзатыльники, стоит и боится дышать рядом с моим изделием — значит, дизайн удался. Я попал в точку. И это с учетом того, что он уже всяких драгоценностей навидался у меня в «Саламандре».

Часы на стене методично отбивали ритм: так-так-так. Прошка не шевелился, даже вечно шмыгающий нос затих.

— Ты чего там корни пустил, Прохор? — негромко спросил я, разрушая наваждение. — Или призрака увидал?

Мальчишка вздрогнул всем телом, словно получил разряд тока. Взгляд метнулся ко мне, снова на стол, потом в пол. Щеки залило густым румянцем. Судорожно вытерев ладонь о штанину, он попытался собраться с мыслями.

— Варвара Павловна… это… — пробормотал он, спотыкаясь на каждом слове. — Завтракать кличут. Стынет все. Ругаться изволят.

Я усмехнулся, чувствуя, как уходит напряжение.

— Нравится? — кивок в сторону складня.

Прошка поднял глаза. В них плескался такой незамутненный восторг, что где-то под ребрами стало тепло.

— Страсть как нравится, Григорий Пантелеич! — выдохнул он, забыв про свое стеснение. — Он… он как живой. Темный, а вроде и светится из нутра. Будто там… тайна какая великая заперта.

Это он еще не видел работу дефлектора и зажженной свечи.

Переминаясь с ноги на ногу, он явно боролся с желанием задать вопрос. Любопытство перевешивало страх.

— Спрашивай, — разрешил я, покручивая в руках трость с набалдашником-саламандрой.

— А как… — он набрал в грудь побольше воздуха. — Как у вас так выходит, барин? Вроде железяки да камни, молотком стучите, что-то пилите, стружка летит… А выходит… чудо. Вы что, слово какое знаете? Заветное?

В этом наивном вопросе крылась вся суть моего ремесла. Как превратить холодную материю и сопромат в чистую эмоцию? Как заставить металл говорить?

— Нет никакого слова, Прошка, — ответил я, глядя на мальчишку с легкой улыбкой. — И магии здесь нет.

Я поднялся.

— Все гораздо проще. И, к сожалению, гораздо сложнее.

Взгляд упал на рубаху мальчишки. В районе живота ткань подозрительно топорщилась, обрисовывая что-то круглое и твердое.

— А ну-ка, — прищурился я, постукивая тростью по полу. — Предъяви контрабанду. Опять котенка с помойки приволок?

Прошка вспыхнул еще ярче, став похожим на переспелый томат. Руки рефлекторно прижались к животу, защищая сокровище.

— Не котенка…

Мальчишка шмыгнул носом, затравленно косясь на дверь, но любопытство, как известно, сильнее инстинкта самосохранения. Рука нырнула за пазуху, извлекая трофей — крупную, краснобокую антоновку, чуть сморщенную, явно с погреба уволок.

— Я… того… — пробормотал мальчишка. — Живот подвело.

Я перехватил фрукт. Тяжелый, с матовым налетом. Почти идеальное состояние фрукта для февраля, если бы не одно «но». На стыке румянца и желтизны, портя всю геометрию, зияла коричневая отметина. Червоточина.

Я задумался. Идеальная модель. Лучшей иллюстрации для объяснения «чудес» Прошке не придумаешь.

— Смотри внимательно, Прохор, — я смахнул бумаги на край, освобождая стол. — Ты хотел знать природу чуда? Сейчас покажу.

Лист плотной гербовой бумаги лег на сукно, защищая столешницу. Я водрузил яблоко в центр, развернув его изъяном к зрителю.

— Включи воображение. Это не яблоко. Это сапфир. Тот самый, уникальный, за который я отдал кучу денег. Видишь пятно? Это трещина. Дефект структуры. Если мы, такие красивые, положим этот камень на золотой поднос и поднесем Императору, что он скажет?

— Скажет: «Фу, гнилье!», — уверенно, со знанием дела ответил мальчишка. — И велит взашей гнать.

— Именно. Брак монархам не дарят, это чревато ссылкой.

Нож для бумаги, вскрывающий скучные конверты с векселями, превратился в скальпель. Я взвесил его в руке.

— Что делать? Выбросить камень стоимостью в деревню? Искать новый, которого в природе нет?

Прошка насупил белесые брови, пытаясь решить уравнение.

— Вырезать гниль?

— Вариант. Но останется кратер. Нарушится форма. Это непрофессионально.

Лезвие легло точно на линию дефекта. Я посмотрел на мальчишку.

— Мы поступим как ювелиры, Прохор. Мы превратим беду — в пользу.

Нажим. Сталь с влажным хрустом рассекла плоть, брызнув кислым соком на сукно. Я резал и одновременно проводил вскрытие проблемы, проходя лезвием через самый центр червоточины. Половинки распались, обнажая белую зернистую мякоть, но коричневый след гнили теперь жался к краю одной из половинок.

— Наблюдай. Гниль осталась. Но мы загнали ее на периферию.

Быстрым движением я срезал тончайшие ломтики мякоти с внутренних сторон половинок, удаляя коричневые следы. «Стружка» упала на бумагу.

— Обработка, — пояснил я, демонстрируя обновленные срезы. Чистые. Белые. — Мы убрали дефектный слой. Теперь у нас не один испорченный фрукт, а две идеальные детали.

Прошка смотрел на яблочные полушария завороженно, забыв обо всем.

— Ловко… — прошептал он.

— Это только прелюдия. Самое вкусное — в механике.

Я схватил со стола массивную латунную пуговицу, служившую мне пресс-папье, и водрузил ее в центр чистого листа. Схватив серебряную проволоку из кучи мелочовок в ящике стола я прикрутил пуговицу к бумаге.

— Допустим, это наша икона. Святыня. Центр композиции.

Половинки яблока сомкнулись над пуговицей, пряча ее внутри. Срезы идеально подошли друг к другу, восстанавливая форму плода.

— Вот наши створки в закрытом положении. Бывший камень. Зритель видит просто яблоко. Темное, цельное. Никто и не догадается, что внутри была гниль, а теперь спрятан секрет.

Прошка кивнул, не отрывая взгляда от моих рук «фокусника».

— А теперь — магия кинематики. Как открыть?

Я выждал паузу.

— Обычно двери распахиваются, так? На петлях. Как ставни в избе.

Я развел половинки наружу, имитируя обычные створки. Они торчали в стороны.

— Грубо. Занимают место, ломают силуэт. И смысла в наличии иконы, то есть пуговицы — нет.

Половинки вернулись на исходную. Я прижал их к бумаге с пуговицей.

— Мы поставили их на рельсы. Невидимые направляющие.

Началось движение. Я сдвигал их по плоскости. Траектория была сложной: одна половинка скользила влево и чуть вперед, огибая воображаемый корпус, другая — вправо и вглубь.

— Они плывут. Скользят. Как сани по первому льду. Никаких петель. Раз — и ушли в тень.

«Створки» разошлись, уплыли за горизонт восприятия, и перед нами открылась сияющая латунь пуговицы.

— Кулисы, — резюмировал я. — Сцена открыта. Дефекта нет.

Глаза Прошки сияли ярче той самой пуговицы. Он видел принцип. Победу мысли над упрямой материей.

— Ишь ты… — выдохнул он. — Значит, камень ездит?

— Ездит. По кривой линии.

Я протянул ему одну половинку.

— Держи. Попробуй сам. Прочувствуй. Только бумагу не порви.

Он принял кусок фрукта с осторожностью. Приложил к листу. Подвигал. Почувствовал скольжение по гладкой бумаге.

— А оно не вывалится? — в голосе прорезалась тревога практика.

— Не вывалится. Там пазы. Канавки, в которых сидит металл. Как колесо телеги в глубокой колее, только точнее раз в сто.

Прошка серьезно кивнул. Он больше не хотел есть это яблоко. Он хотел разобрать его и понять, как оно устроено.

Мальчик, едва касаясь кожуры кончиками пальцев, толкнул половинку яблока. Фрукт, обильно смазанный собственным соком, легко скользнул по бумаге, но тут же вильнул в сторону, потеряв вектор.

— Едет, — констатировал мальчишка без особого энтузиазма. — Только криво, как пьяный бродяга.

— Потому что нет направляющей, — отрезал я. — Свобода — враг точной механики.

Тяжелая металлическая линейка со стуком легла на лист.

— Вот наш рельс. Жесткое ограничение. Дисциплина.

Прижав влажный срез к металлической грани, я задал траекторию. Теперь яблоко двигалось строго линейно, ведомое линейкой. Влево-вправо. Никаких люфтов, никаких отклонений.

— Рельс держит путь. Камень не болтается, он зажат в тиски физики и скользит, пока не упрется в стопор.

Прошка кивнул. Абстрактная идея обрела плоть.

— А свет? — он ткнул грязным пальцем в темнеющее пятно сока. — Зачем там подсвечник?

Уголок моего рта дернулся вверх.

— Верно подметил. Без источника энергии чудес не бывает.

Камин поприветствовал меня жаром тлеющих углей. Длинная сосновая лучина нырнула в красную сердцевину, неохотно занялась дымком, а затем вспыхнула веселым рыжим язычком, наполнив кабинет запахом смолы. Вернувшись к столу, я передал эстафету огня фитилю в массивном бронзовом шандале. Пламя зашипело, выпрямилось. Лучина отправилась умирать в камин.

— Внимание.

Лист бумаги с мокрым пятном поднялся в воздух, заслоняя свечу.

— Представь, что это не бумага, пропитанная яблочным соком. Это наша икона. Тончайшая пластина перламутра.

Физика сделала свое дело. Там, где волокна пропитались влагой, свет прошел насквозь. Желтое, теплое сияние пробило материю, превратив грязное пятно в светящееся окно. Вокруг бумага оставалась глухой и непрозрачной, но центр жил, пульсируя огнем.

Прошка подался вперед, рискуя опалить ресницы.

— Светится… — выдохнул он, и в этом шепоте было больше благоговения, чем в церкви. — Прямо насквозь!

— Транслюценция. Есть такое умное слово. Работа на просвет. Когда свет идет изнутри, он оживляет материал, дает ему глубину, которой нет при внешнем освещении.

«Икона» — наша латунная пуговица — дала интересный эффект в этом опыте. Черный диск пуговицы очертился идеальным огненным нимбом. Солнечное затмение в масштабе письменного стола.

— Неплохо, но КПД низкий, — прокомментировал я, убирая ладонь, которой прикрывал свечу сзади. Сияние тут же померкло, стало рассеянным. — Свеча — дура. Она светит во все стороны сразу: в потолок, в стены, мне в жилет. Половина энергии уходит в никуда, греет пространство. Это непростительное расточительство. Нам нужно взять этот свет за шкирку, сжать в кулак и ударить в одну точку. В спину иконе.

Рука нырнула в жилетный карман, извлекая старую английскую «луковицу». Щелчок крышки. Внутренняя поверхность серебра, отполированная мной до состояния зеркала (иногда приходилось использовать часы вместо зеркальца для бритья), идеально подходила по кривизне.

— Вот наш рельс для света. Рефлектор.

Часы встали позади свечи. Вогнутая серебряная полусфера поймала пламя. Небольшая коррекция угла — металл нагрелся в пальцах, но я терпел.

— Смотри на бумагу.

Блик, отраженный и сфокусированный серебром, ударил в пламя с тыла. Два потока света слились в один мощный пучок. Пятно на бумаге вспыхнуло, словно я плеснул туда керосина. Мокрые волокна засияли с яростной силой маяка в тумане. Теперь даже дырки в пуговице, через которую она была прикреплена серебряной проволокой, были видны.

— Зеркало ловит беглый свет и возвращает его в строй. Работает как линза. Концентрация энергии.

Прошка смотрел на эту шаткую конструкцию из огрызков, линейки и часов, как дикарь на паровоз. Шестеренки в его голове вращались со скрипом. Он видел суть проекта, его изюминку.

— Выходит… — медленно произнес он, пробуя сложную мысль на вкус. — Яблоко едет по линейке… освобождает для глаз пуговицу. Зеркало сзади ловит огонь… И кидает его вперед, в бумагу?

— Ага, — кивнул я. — Бумага загорается светом. А по флангам…

Я снова приложил половинки яблока к листу, закрывая боковые зоны.

— По бокам — тьма. Контраст. Синий сапфир. Этот мрак заставляет свет казаться еще ярче, агрессивнее. Днем звезды не видны, им нужна ночь. Мы создаем искусственную ночь, чтобы продать этот свет подороже.

Мальчишка молчал. Информация укладывалась слоями. Это было сложнее, чем чистить картошку или воровать яблоки. Здесь царила физика, оптика, даже инженерный расчет.

— И все это… в одной коробке? — в голосе прорезалось сомнение. — И зеркало, и рельсы, и огонь?

— Упаковка маленькая, но все на своих местах.

Часы отправились обратно в карман, крышка захлопнулась. Пальцы привычно придушили фитиль свечи. Едкая струйка дыма потянулась к потолку. Светящееся чудо погасло, вновь став мокрым, неопрятным разводом на гербовой бумаге. Магия испарилась.

— Вот и весь секрет, Прохор. Никакого колдовства, никаких заговоров. Только знание. Мы взяли проблему — трещину. Разрезали. Механизировали. Добавили люменов. И получили шедевр.

Я сгреб половинки яблока срезал еще раз внутренний слой, чтобы очистить от катышек бумаги и кичи микробов от пуговицы. После этого сложил половинки в единое целое и протянул яблоко мальчишке.

— Теперь можешь уничтожить макет. Съешь. Заслужил. Только промой хорошенько, на всякий случай, — хмыкнул я. — Урок окончен.

Прошка принял яблоко механически. Кусать не спешил. Взгляд его прикипел к столу, где валялись инструменты нашего маленького эксперимента — линейка, огарок, мокрый лист. В глазах, полных озорной беспечности, проклюнулось что-то новое.

Эдакий зуд в мозгу — желание понять, как, чтоб его, устроен этот мир.

Он переминался с ноги на ногу, сжимая антоновку. Слова застряли в горле. Я молчал, мне самому было интересно до чего додумается мальчишка.

Срезы на яблоке в руках Прошки уже начали буреть, схваченные быстрым окислением, но он даже не думал кусать. Желудок мальчишки заурчал, требуя калорий, но хозяин игнорировал физиологию, сверля меня взглядом.

— Ладно, марш на кухню, — не выдержал я первым. — Варвара Павловна нас обоих со свету сживет, если каша превратится в клейстер.

Мальчишка механически кивнул, шагнул было к двери, но остановился, словно наткнувшись на невидимый барьер. Резкий разворот на каблуках. Во взгляде застыла тяжесть, какую я встречал только у взрослых мужиков перед тем, как они принимают тяжелое решение.

— Григорий Пантелеич…

— Ну? — я заинтересованно смотрел на Прошку. — Забыл чего?

— Нет. — Голова мотнулась из стороны в сторону. — Не хочу я так больше. «Подай, принеси, пошел вон». Надоело мне колесо крутить впустую.

Я откинулся на спинку кресла.

— А чего хочешь? Ливрею с позументами? В швейцары метишь?

— Нет! — произнес он, явно не понимая о чем я толкую. В его голосе звякнула обида. — Я хочу… как вы.

Половинки окислившегося яблока легли на край стола, как верительные грамоты.

— Понимать хочу. Почему один камень горит, а другой — тусклый, как булыжник. Почему сталь держит удар, а медь течет. Как зубья в зацепление входят. Я не смотреть хочу, барин. Я делать хочу. Руками.

Он смотрел мне прямо в глаза и, растопырив пальцы, тряс руками.

— Возьмите в ученики, мастер. По-настоящему. Не стружку мести, а ремеслу учиться. Я стараться буду. Я не дурак. Я ведь… я про зеркало сразу смекнул. И про направляющие.

Я сузил глаза сканируя его фигуру. Щуплый, вечно недоедающий сын кухарки из дворца Оболенского. Его социальный потолок — быть на подхвате, таскать воду да получать подзатыльники. А он стоит здесь и требует профессии.

Никакой «божественной искры», о которой так любят слюнявить перья поэты, я в нем не видел. Я видел другое — жадность, информационный голод. Желание разобрать мироздание на винтики и понять, как оно тикает.

Я ведь тоже не родился с золотым штангенциркулем в зубах. У меня не было таланта малевать как Рафаэль или ваять как Микеланджело. Все мои достижения — результат тупого, ослиного упрямства. Тысячи часов, проведенных горбом над верстаком. Эвересты стружки и кладбища запоротых заготовок. Ожоги, шрамы, бессонные ночи над томами по сопромату и химии.

Я видел гениев. Блестящих ребят, у которых все выходило с полпинка. И где они? Спились, выгорели, ушли в менеджеры, потому что им стало скучно. Талант — это дешевка. Аванс, который природа выдает в долг под грабительский процент. А вот характер… Характер — это твердая валюта. Умение сидеть на заднице ровно и пилить, пилить, пилить, пока деталь не станет идеальной — вот единственный дар, который имеет значение. Только трудолюбие и постоянное волевое усилие имеют значение. Именно так я добивался своих целей. Именно характер и есть тот стержень, который человек может в себе сооружать.

У Прошки он был. Я замечал, как он замирал, глядя на работу Кулибина. Как и любой ребенок он был рассеянным и любознательным. Но иногда все же усмирял свои гормоны, волевым усилием, как мне кажется.

— В ученики? — переспросил я, растягивая слова. — Ты хоть понимаешь, куда лезешь, Прохор?

— Понимаю.

— Черта с два ты понимаешь. Думаешь, это цирк? — Я сменил тон на более строгий. — Фокусы? Свечку зажег, яблоко порезал — и все?

Я встал, нависая над ним. Нужно было сбить эту романтическую спесь сразу.

— Это каторга, парень. Не «подай-принеси», а рабство у материи. Это кислота, которая жжет кожу до мяса. Это металлическая пыль, набивающаяся в легкие так, что будешь кашлять кровью. Это грязь под ногтями, которую не возьмет ни одно мыло. Годы, Прошка. Годы тупой, монотонной долбежки. Ты будешь шлифовать один камень песком, пока не сотрешь пальцы. Будешь месить глину для тиглей, пока спина не отвалится. Будешь получать линейкой по рукам за каждую ошибку. И спасибо тебе никто не скажет.

Я бил словами. Если сбежит сейчас — значит не готов.

— И только потом, может быть, лет через пять, я подпущу тебя к золоту. Если не сломаешься.

Прошка слушал, не моргая. Лицо побледнело, веснушки выступили ярче, правда, ноги остались на месте. Он впервые видел меня таким строгим. И ведь не испугался.

— Согласен, — выдохнул он. — Бейте. Только научите. Я. Хочу. Уметь.

В нем не было страха.

— Иван Кулибин с тебя шкуру живьем снимет, если станок угробишь, — предупредил я без улыбки. — У него рука тяжелая.

— Не угроблю. — Голос мальчика окреп. — Я примечал, как он правит. Там на валу резьба левая. Против часовой крутить надобно, иначе сорвешь.

Мои брови самопроизвольно поползли на лоб. Вот тебе и «подай-принеси». Он анализировал. Однако, удивил. Пока мы думали, что он путается под ногами, он впитывал как губка.

— Ну, раз с левой… — протянул я, чувствуя, как губы непроизвольно растягиваются в усмешке.

Я брал на себя лишний груз, ответственность за чужую судьбу. Но парень того стоил. Из такого материала можно выковать мастера. Не художника, витающего в эмпиреях, а ювелира.

— Ладно. Будет тебе учеба.

Лицо мальчишки дрогнуло, пошло рябью неверия.

— Завтра, — перешел я на официальный тон цехового мастера, — встанешь к верстаку Ильи. Я его предупрежу. Начнешь с полировки. Дам тебе ведро обрезков яшмы. Будешь тереть, пока они не заблестят, как кошачьи… глаза. Выдержишь месяц — переведу к металлу. Нет — пойдешь обратно горшки драить, и больше ко мне не лезь. По рукам?

Прошка вспыхнул. Лицо озарилось таким счастьем, что в сумрачном кабинете стало светлее, чем от моего эксперимента с зеркалом.

— По рукам! Спасибо, барин! То есть… мастер! Я не подведу, вот увидите! Крест даю!

Я протянул руку. Он еще больше раскрыл глаза. Пялясь на мою ладонь он осторожно пожал руку. После этого, словно боясь, что я передумаю, он сгреб со стола свои «учебные пособия» — половинки яблока — и прижал к груди как святыню.

— Вали отсюда, — хмыкнул я. — Пока я не передумал.

— Не передумаете! — крикнул он уже из коридора. — Вы слово дали!

Топот босых пяток радостной дробью прокатился по дому и затих в стороне кухни.

Я снова остался один. Взгляд уперся в закрытую дверь.

Талант… К лешему талант. Этот мир построен упрямцами, которые не умели сдаваться.

Загрузка...