Рушится стена… За ней другая, третья: глухой гул — целый город превращается в развалины.
…Разгулялся ночной ветер.
Мир притих.
Днем снесли Лондон. Разрушили Порт-Саид. Выдернули гвозди из Сан-Франциско. Перестал существовать Глазго.
Их нет больше, исчезли навсегда.
Ветер негромко стучит досками, кружится маленькими смерчами песок.
На дороге, ведущей к сумрачным развалинам, появляется старик — ночной сторож. Он идет к высокой проволочной ограде, отворяет калитку и смотрит.
Вот в лунном сиянии Александрия, Москва, Нью-Йорк. Вот Иоганнесбург, Дублин, Стокгольм. И Клируотер в штате Канзас, Провинстаун и Рио-де-Жанейро.
Несколько часов назад старик сам видел, как это происходило: видел машину, которая с ревом подкатила к ограде, видел стройных загорелых мужчин в машине, мужчин в элегантных черных костюмах, с блестящими золочеными запонками, толстыми золотыми браслетами ручных часов, ослепительными кольцами; мужчин, которые прикуривали от ювелирных зажигалок…
— Вот, смотрите, джентльмены, во что все превратилось. Все ветер да непогода.
— Да, да, мистер Дуглас, сплошная рухлядь, сэр.
— Может быть, еще удастся спасти Париж.
— Да, сэр!
— Постой… черт подери! Да он размок от дождя! Вот вам и Голливуд! Сносите! Расчищайте до конца! Этот участок нам пригодится. Сегодня же присылайте рабочих!
— Есть, сэр… мистер Дуглас!
Машина взвыла и исчезла.
И вот — ночь. Старый ночной сторож подходит к калитке.
Он вспоминает, что было потом, когда предвечернюю тишину нарушили рабочие.
Стук, грохот, треск, гром падения. Пыль и гул, гул и пыль!
Весь мир трещал по швам и рассыпался, роняя гвозди, перекладины, барельефы, рамы, целлулоидные окна; город за городом, город за городом рушились наземь и замирали.
Легкое трепетание… нарастающий, затем стихающий гром… и опять лишь легкий ветерок.
Ночной сторож медленно бредет по пустынным улицам.
Вот он в Багдаде: причудливые лохмотья дервишей, в узких окнах женская улыбка под чадрой и глаза, ясные, как сапфиры.
Ветер несет песок и конфетти.
Женщины и дервиши пропадают.
И снова кругом балки и жерди, папье-маше, холст с масляной краской, реквизит с маркой компании, и за фасадами строений — ничего, только ночь, звезды, космос.
Старик достает из ящика для инструментов молоток и горсть длинных гвоздей, потом роется в строительном мусоре, пока не находит с десяток хороших, крепких досок и немного целого холста. Он берет шершавыми пальцами блестящие стальные гвозди, гвозди с маленькими шляпками.
И начинает сколачивать Лондон, стучит и стучит… Доска за доской, стена за стеной, окно за окном, стук-стук, громче, громче, сталь о сталь, сталь в дерево, дерево ввысь — работает час за часом, до полуночи, без передышки, стучит, приставляет, опять стучит.
— Эй, вы!
Старик останавливается.
— Эй, сторож!
Из темноты выбегает незнакомец. Он в комбинезоне, он кричит:
— Эй, вы, как вас там?
Старик поворачивается.
— Моя фамилия Смит.
— О'кей, Смит, что это вы тут затеяли?
Ночной сторож спокойно глядит на чужака.
— Кто вы?
— Келли, бригадир.
Старик кивает.
— Ага, вы из тех, что все сносят. Сегодня вы немало успели. Вот и сидели бы дома, хвастали этим.
Келли откашливается, сплевывает.
— Я проверял механизмы там, где Сингапур… — Он вытирает губы. — А вы, Смит, чем вы тут занимаетесь, черт возьми? Положите-ка молоток. Да ведь вы опять все сколачиваете! Мы сносим, а вы снова строите. Вы что, рехнулись?
Старик кивает.
— Возможно. Но ведь кому-то надо восстанавливать.
— Послушайте, Смит. Я делаю свое дело, вы делаете свое — и всем хорошо. Я не могу вам позволить заниматься ерундой, ясно? Так и знайте, я доложу мистеру Дугласу.
Старик продолжает стучать молотком.
— Позвоните ему. Вызовите его сюда. Я с ним поговорю. Это он рехнулся.
Келли хохочет.
— Вы смеетесь? Дуглас не станет говорить с первым встречным. — Он делает рукой пренебрежительный жест, потом наклоняется, изучая работу Смита. — Эй, что за черт! Какие у вас гвозди? Маленькие шляпки! Кончайте! Нам их завтра выдергивать! Смит оборачивается и смотрит на Келли.
— Ясное дело, разве мир сколотишь гвоздями с большими шляпками? Их слишком легко выдернуть. Тут нужен другой гвоздь, с маленькой шляпкой, да и вколачивать надо как следует. Вот так!
Он сильно бьет по гвоздю, так что тот совершенно уходит в дерево.
Келли подбоченивается.
— Предупреждаю в последний раз. Кончайте это дело, и все будет шито-крыто.
— Молодой человек, — говорит ночной сторож, заколачивая очередной гвоздь, задумывается и снова говорит: — Я бывал здесь задолго до того, как вы родились. Я приходил сюда, когда тут не было ничего — один сплошной луг. Подует ветер, и по лугу бегут волны… Больше тридцати лет я наблюдал, как все это вырастает, как здесь вырастает целый мир. Я жил этим. Я был счастлив. Только здесь для меня настоящий мир. Тот мир, за оградой, — место, куда я хожу спать. У меня маленькая комнатка в доме на маленькой улочке, я вижу газетные заголовки, читаю о войне, о чужих, недобрых людях. А здесь? Здесь собраны все страны и все дышит покоем. Давно уже я брожу по этим городам. Захотелось — закусываю в час ночи в баре на Елисейских полях! Захотелось — выпил отличного амонтильядо в летнем кафе в Мадриде. А то могу вместе с каменными истуканами вон там, наверху, — видите, под крышей собора Парижской богоматери? — порассуждать о важных государственных делах и принимать мудрые политические решения!
— Да, да, дед, точно. — Келли нетерпеливо машет рукой.
— А тут появляетесь вы и превращаете все в развалины. Оставляете лишь тот мир, снаружи, где не представляют себе, что значит жить в согласии, не знают и сотой доли того, что узнал я в этом краю. Пришли и принялись все сокрушать… Вы, с вашей бригадой — чем вы гордитесь? Тем, что сносите… Рушите села, города, целые страны!
— У меня семья, — говорит Келли. — Мне надо кормить жену и детей.
— Вот, вот, все так говорят. У каждого жена и дети. И поэтому истребляют, кромсают, убивают. Дескать, приказ! Дескать, велели! Мол, вынуждены!
— Замолкни, давай сюда молоток!
— Не подходи!
— Что?! Ах ты, старый болван!..
— Этим молотком можно не только гвозди!.. — Молоток со свистом рассекает воздух, бригадир Келли отскакивает в сторону.
— Черт, — говорит Келли, — да вы свихнулись, вот и все. Я позвоню на главную студию, чтобы полицейских прислали. Это же черт знает что — сейчас вы тут гвозди заколачиваете и порете чушь, а через две минуты — кто его знает! — обольете все керосином и устроите пожарчик!..
— Я здесь даже щепки не трону, и вы это отлично знаете, — возражает старик.
— Вы весь участок спалить способны, — твердит Келли. — Вот что, старина, стойте тут и никуда не уходите!
Келли поворачивается и бежит среди деревьев и разрушенных городов, среди спящих двухмерных селений этой ночной страны; вот шаги его стихли вдали, и слышно, как ветер перебирает серебристые струны проволочной ограды, а старик все стучит и стучит, отыскивает длинные доски и воздвигает стены, пока не начинает задыхаться. Сердце бешено колотится, ослабевшие пальцы роняют молоток, гвозди рассыпаются на тротуаре, звеня, как монеты, и старик, отчаявшись, говорит сам себе:
— Ни к чему все это, ни к чему. Я не успею ничего починить, они приедут раньше. Мне нужна помощь, и я не знаю, как быть.
Оставив молоток на дороге, старик бредет без цели неведомо куда. Похоже, у него теперь одно стремление: в последний раз все обойти, все осмотреть и попрощаться с тем, что еще есть и было в этом краю. Он бредет, окруженный тенями, а час поздний, теней много, они повсюду, всякого рода и вида — тени строений и тени людей. Он не глядит прямо на них, нет, потому что, если на них смотреть, они развеются. Нет, он просто шагает, шагает вдоль Пиккадилли… эхо шагов… или по Рю-де-ля-Пэ… старческий кашель… или вдоль Пятой авеню… и не смотрит ни влево, ни вправо. И повсюду, в темных подъездах, в пустых окнах, — его многочисленные друзья, хорошие друзья, очень близкие друзья. Откуда-то долетают бормотание, бульканье, тихий треск кофеварки и полная неги итальянская песня… Порхают руки в темноте над открытыми ртами гитар, шелестят пальмы, звенят бубны-бубенчики, колокольчики, глухо падают на мягкую траву спелые яблоки, но это вовсе не яблоки, это босые женские ноги медленно танцуют под тихий звон бубенчиков и трель золотистых колокольчиков. Хрустят кукурузные зерна, крошась о черный вулканический камень, шипят, утопая в кипящем масле, тортильи, трещит, разбрасывая тысячи блестящих светлячков, раздуваемый кем-то древесный уголь, колышутся листья папайи… И причудливый бег огня там, где озаренные факелом лица испанских цыган плывут в воздухе, будто в пылающей воде, а голоса поют песни о жизни — удивительной, странной, печальной. Всюду тени и люди, и пение, и музыка.
Или это всего-навсего, всего-навсего ветер?
Нет, люди, здесь живут люди. Они здесь уже много лет. А завтра?
Старик останавливается, прижимает руки к груди.
Завтра их здесь не будет.
Рев клаксона!
За проволочной оградой у калитки — враг! У ворот — маленькая черная полицейская машина и большой черный лимузин киностудии, что в пяти километрах отсюда.
Снова рев клаксона!
Старик хватается за перекладины приставной лестницы и лезет, звук клаксона гонит его вверх, вверх. Створки распахиваются, враг врывается в ворота.
— Вот он!
Слепящие прожектора полицейской машины заливают светом города на лугу, прожектора видят мертвые кулисы Манхеттена, Чикаго, Чунцина! Свет падает на имитацию каменной громады собора Парижской богоматери, выхватывает на лестнице собора фигурку, которая карабкается все выше и выше к покатому звездно-черному пологу.
— Вот он, мистер Дуглас, на самом верху!
— Господи, до чего дело дошло… Нельзя уж и вечер провести спокойно. Непременно что-нибудь да…
— Он зажег спичку! Вызывайте пожарную команду!
На самом верху собора ночной сторож, защищая рукой от ветра крохотное пламя, смотрит вниз, видит полицейских, рабочих, продюсера — рослого человека в черном костюме. Они глядят на него, а он медленно поворачивает спичку, прячет ее в ладонях и подносит к сигаре. Прикуривает, сильно втягивая щеки.
Он кричит:
— Что, мистер Дуглас приехал?
Голос отвечает:
— Зачем я понадобился?
Старик улыбается.
— Поднимайтесь сюда, только один! Если хотите, возьмите оружие! Мне надо потолковать с вами!
Голоса гулко разносятся над огромным кладбищем.
— Не ходите туда, мистер Дуглас!
— Дайте-ка ваш револьвер. Живее, я не могу здесь так долго торчать, меня ждут. Держите его под прицелом, я не собираюсь рисковать. Чего доброго, спалит все макеты. Тут на два миллиона долларов одного леса. Готово? Я пошел…
Продюсер карабкается по темным лестницам, вдоль раковины купола, к старику, который, прислонившись к гипсовой химере, спокойно курит свою сигару. Высунувшись из люка, продюсер останавливается с револьвером наготове.
— Ол райт, Смит, не шевелитесь.
Смит невозмутимо вынимает изо рта сигару.
— Вы зря меня боитесь. Я вовсе не помешанный.
— В этом я далеко не уверен.
— Мистер Дуглас, — говорит ночной сторож, — вы когда-нибудь читали про человека, который перенесся в будущее и увидел там одних сумасшедших? Но так как они все — все до единого — были помешанные, то никто из них об этом не знал. Все вели себя одинаково и считали себя нормальными. А наш герой оказался среди них единственным здоровым человеком, но он отклонялся от привычной нормы и для них был ненормальным. Так что, мистер Дуглас, помешательство — понятие относительное. Все зависит от того, кто кого в какую клетку запер.
Продюсер чертыхается про себя.
— Я сюда лез не для того, чтобы всю ночь язык чесать. Чего вы хотите?
— Я хочу говорить с Творцом, с вами, мистер Дуглас. Ведь вы все это создали. Пришли сюда в один прекрасный день, ударили оземь волшебной чековой книжкой и крикнули: «Да будет Париж!» И появился Париж: улицы, бистро, цветы, вино, букинисты… Снова вы хлопнули в ладоши: «Да будет Константинополь!» Пожалуйста, вот он! Вы тысячекратно хлопали в ладоши, и всякий раз возникало что-то новое. Теперь вы думаете, что достаточно хлопнуть еще один, последний раз — и все обратится в развалины. Нет, мистер Дуглас, это не так-то просто!
— В моих руках пятьдесят один процент акций этой студии!
— Студия… А что вас с ней связывает? Приходило ли вам когда-нибудь в голову приехать сюда поздно вечером, взобраться хотя бы на этот собор и посмотреть, какой великолепный мир вы создали? Приходило ли вам в голову, что недурно бы посидеть здесь, наверху, со мной и моими друзьями и выпить бокал амонтильядо? Пусть наше амонтильядо запахом, видом и вкусом больше похоже на кофе… а фантазия, мистер Творец, фантазия на что? Нет, вы ни разу не приезжали сюда, не поднимались на этот собор, не смотрели, не слушали, вас это не трогало. Вас постоянно ждал какой-нибудь прием, какая-нибудь вечеринка. А теперь, когда прошло столько лет, вы хотите, не спросив нас, все уничтожить. Пусть вам принадлежит пятьдесят один процент акций, но они вам не принадлежат.
— Они? — воскликнул продюсер. — Что это еще за «они»?
— Трудно, трудно подобрать слова… Это люди, которые живут тут. — Широким жестом сторож показывает на темнеющие в ночном воздухе двухмерные города. — Сколько фильмов снимали в этом краю! Сколько статистов в самых разнообразных костюмах ходили по улицам, говорили на тысячах языках, курили сигареты и пенковые трубки, даже персидский кальян. Танцовщицы танцевали. Женщины под вуалью улыбались с балконов. Солдаты печатали шаг. Дети играли. Бились рыцари в серебряных доспехах. В китайских чайных пили чай люди с чужеродным произношением. Звучал гонг. Варяжские ладьи выходили в море.
Продюсер вылезает из люка и садится на доски; пальцы, держащие револьвер, уже не так напряжены. Он глядит на старика, как любопытный щенок — сначала одним, потом другим глазом; слушает — одним, потом другим ухом, наконец в раздумье качает головой.
Ночной сторож продолжает говорить:
— А когда статисты и люди с кинокамерами, микрофонами и прочим снаряжением ушли, когда ворота закрыли и все сели в машины и уехали — все равно что-то осталось от этого множества разноплеменных людей Осталось то, чем они были или пытались быть. Чужие языки и костюмы, религия и музыка, людские драмы — все, малое и большое, осталось. Дальние дали, запахи, соленый ветер, океан. Все это здесь сегодня вечером, если хорошенько вслушаться.
Продюсер и старик, окруженные паутиной балок и стояков, слушают. Луна слепит глаза гипсовым химерам, и ветер заставляет их пасти шептать, а снизу доносятся звуки тысячи стран этого края, что вздыхает, качается, рассыпается пыль по ветру, и тысячи желтых минаретов, молочно-белых башен и зеленых бульваров, оставшихся еще не тронутыми в окружении сотен развалин, бормочут в ночи; бормочут тросы и каркасы, будто кто-то играет на огромной арфе из стали и дерева, и ветер несет звук к небесам и к двум людям, которые сидят, разделенные расстоянием, и слушают.
Продюсер усмехается, качает головой.
— Вы услышали, — говорит ночной сторож. — Ведь правда, услышали? По лицу видно.
Дуглас прячет револьвер в карман.
— Стоит захотеть — и услышишь все, что угодно. Я не должен был вслушиваться. Вам бы книги писать. Вы бы переплюнули пяток моих лучших сценаристов. А теперь пошли вниз, что ли?
— Вы заговорили почти вежливо, — отвечает ночной сторож.
— А повода как будто нет. Вы испортили мне приятный вечер.
— Действительно? Неужели вам тут так скучно? Не думаю, скорее наоборот. Вы даже кое-что приобрели.
Дуглас тихо смеется.
— А вы ничуть не опасны. Просто нуждаетесь в компании. Это все от вашей работы, и оттого, что все идет к черту, и еще от одиночества. А в общем, я вас что-то не пойму.
— Уж не хотите ли вы сказать, что мне удалось заставить вас думать? — спрашивает старик.
Дуглас снисходительно фыркает.
— Поживешь с мое в Голливуде, ко всему привыкнешь. Просто я сюда не поднимался. Вид отличный, тут вы правы. Но пусть я провалюсь на этом месте, если понимаю, какого черта вы так мучаетесь из-за этого барахла. Что вам в нем?
Сторож опускается на колено и постукивает ребром одной ладони по другой, подчеркивая свои доводы.
— Слушайте. Как я только что сказал, вы явились сюда много лет назад, хлопнули в ладоши, и одним махом выросло триста городов! Потом вы добавили еще полтыщи стран и народов, самых разных верований и политических взглядов. И тут начались осложнения! Не то чтобы это можно было увидеть. Все, что происходило, происходило в пустоте и разносилось ветром. И, однако, осложнения были те же, к каким привык тот мир, за оградой, — ссоры, стычки, невидимые войны. Но в конце концов воцарился покой. Хотите знать почему?
— Если бы я не хотел, я не сидел бы здесь и не стучал зубами от холода.
«Где ты, ночная музыка?» — мысленно взывает старик и плавно взмахивает рукой, словно кто-то аккомпанирует его рассказу…
— Потому что вы объединили Бостон и Тринидад, — говорит он тихо, — сделали так, что Тринидад упирается в Лиссабон, а Лиссабон одной стороной прислонился к Александрии, сцепили вместе Александрию и Шанхай, сколотили гвоздиками и костылями Чаттанугу и Ошкош, Осло и Суитуотер, Суассон и Бейрут, Бомбей и Порт- Артур. Пуля поражает человека в Нью-Йорке, он качается, делает шаг-другой и падает в Афинах. В Чикаго политики берут взятки, а в Лондоне кого-то сажают в тюрьму… Все близко, все так близко одно от другого. Мы здесь живем настолько тесно, что мир просто необходим, иначе все полетит к чертям! Один пожар способен уничтожить всех нас, кто бы и почему бы его ни устроил. Поэтому здесь все люди, или ожившие воспоминания, или как вы их там еще назовете, утихомирились. Вот что это за край — прекрасный край, мирный край.
Старик смолкает, облизывает пересохшие губы, переводит дух.
— А вы, — говорит он, — хотите завтра его уничтожить.
Несколько секунд старик стоит сгорбившись, потом выпрямляется и глядит на города, на тысячи теней в городах. Огромный гипсовый собор колышется на ветру, колышется взад-вперед, взад-вперед, будто укачиваемый летним прибоем.
— Мда-а-а, — произносит наконец Дуглас, — что ж… а теперь… пойдем вниз?..
Смит кивает.
— Я все сказал, что было на душе.
Дуглас исчезает в люке, сторож слышит, как он спускается вниз по лестницам и темным переходам. Выждав, старик берется за лестницу, что-то бормочет и начинает долгий путь в царство теней.
Полицейские, рабочие, двое-трое служащих — все уезжают. Возле ворот остается лишь большая черная машина. На лугу, в ночных городах, разговаривают двое.
— Что вы собираетесь делать? — спрашивает Смит.
— Пожалуй, поеду опять на вечеринку, — говорит продюсер.
— Там будет весело?
— Да, — продюсер мнется, — конечно, весело! — Он глядит на правую руку сторожа. — Это что, тот самый молоток, которым вы работали? Вы думаете продолжать в том же духе? Не сдаетесь?
— А вы бы сдались, будь вы последним строителем, когда все вокруг стали разрушителями?
Дуглас и старик идут по улицам.
— Что ж, до свидания, может быть, мы еще увидимся, Смит.
— Нет, — отвечает Смит, — меня уже здесь не будет. Здесь ничего уже не будет. Слишком поздно вы сюда вернетесь.
Дуглас останавливается.
— Проклятие! Что же я, по-вашему, должен сделать?
— Чего уж проще — оставить все как есть. Оставить города в покое.
— Этого я не могу, черт возьми! Бизнес. Придется все сносить.
— Человек, который по-настоящему разбирается в бизнесе да еще обладает хоть каплей воображения, придумал бы выгодное применение этим макетам, — говорит Смит.
— Машина ждет! Как отсюда выбраться?
Продюсер обходит кучу обломков, потом шагает прямо по развалинам, отбрасывая ногой доски, опираясь на стояки и гипсовые фасады. Сверху сыплется пыль.
— Осторожно!
Продюсер спотыкается. Облака пыли, лавина кирпичей… Он качается, теряет равновесие, старик подхватывает его и тянет вперед.
— Прыгайте!
Они прыгают, за их спиной с грохотом рушится половина дома, превращается в горы досок и рваного картона. В воздух поднимается огромный пылевой цветок.
— Все в порядке?
— Ничего, спасибо. — Продюсер глядит на развалившееся строение; пыль оседает. — Кажется, вы меня спасли.
— Что вы. Большинство кирпичей из папье-маше. В худшем случае получили бы несколько ссадин и синяков.
— Все равно спасибо. А что это за строение рухнуло?
— Нормандская башня, ее здесь поставили в 1925 году. Не ходите туда, она еще не вся обвалилась.
— Я осторожно. — Продюсер медленно подходит к макету. — Господи, да я всю эту дрянную постройку одним пальцем могу сковырнуть. — Он упирается рукой, постройка накреняется, дрожит, скрипит. Продюсер стремительно отступает. — Ткни — и рухнет.
— И все-таки вы этого не сделаете, — говорит ночной сторож.
— Не сделаю? Подумаешь, одним французским домом больше или меньше, когда столько уже снесено.
Старик берет его за руку.
— Пойдемте, взглянем с той стороны.
Они обходят декорацию.
— Читайте вывеску, — говорит Смит.
Продюсер щелкает зажигалкой, поднимает ее, чтобы было видно, и читает:
— «Фёрст нейшнл бэнк, Меллин Таун».
Пауза.
— Иллинойс, — медленно заключает он.
Высокое строение освещено редким светом звезд и мягким светом луны.
— С одной стороны, — руки Дугласа изображают чаши весов, — французская башня. С другой, — он делает семь шагов влево, потом семь шагов вправо и все время смотрит, — Фёрст нейшнл бэнк. Банк. Башня. Башня. Банк. Черт побери.
— Вам все еще хочется свалить эту французскую башню, мистер Дуглас? — с улыбкой спрашивает Смит.
— Постойте, постойте, не спешите, — говорит Дуглас.
Он внезапно начинает видеть стоящие перед ним строения. Он медленно поворачивается, глаза смотрят вверх, вниз, влево, вправо, изучают, исследуют, примечают, снова изучают. Продюсер молча идет дальше. Двое людей проходят через города на лугу, ступают по траве, по диким цветам, идут к развалинам, по развалинам, сквозь развалины, пересекают нетронутые бульвары, селения, города.
Они все говорят и говорят, пока идут. Дуглас спрашивает, сторож отвечает, Дуглас снова спрашивает, и сторож отвечает.
— Что это?
— Буддийский храм.
— А с обратной стороны?
— Лачуга, в которой родился Линкольн.
— Здесь?
— Церковь святого Патрика в Нью-Йорке.
— А с другой стороны?
— Русская православная церковь в Ростове.
— А это что такое?
— Ворота замка на Рейне.
— А за воротами?
— Бар в Канзас-Сити.
— А там? А Там? А вон там? А это что? — спрашивает Дуглас. — Что это? А вон то? И то?
Они спешат, почти бегут, перекликаясь, из города в город, они и тут, и там, и повсюду, входят и выходят, карабкаются вверх, спускаются вниз, щупают, трогают, отворяют и затворяют двери.
— А это, это, это, это?
Сторож рассказывает все, что можно рассказать.
Их тени летят вперед по узким переулкам и широким проспектам, что кажутся реками из камня и песка.
За разговором они описывают огромный круг, обходят весь участок и возвращаются к исходной точке.
Они снова примолкли. Старик молчит, так как сказал все, что следовало сказать, продюсер молчит, так как слушал, примечал, обдумывал и прикидывал. Он рассеянно достает портсигар. Целая минута уходит на то, чтобы его открыть, думая о своем, и протянуть ночному сторожу.
— Спасибо.
Они задумчиво прикуривают. Выпускают дым и смотрят, как он тает в воздухе.
— Куда вы дели ваш проклятый молоток? — говорит Дуглас.
— Вот он, — отвечает Смит.
— И гвозди захватили?
— Да, сэр.
Дуглас глубоко затягивается, выпускает дым.
— О'кэй, Смит, давайте работайте.
— Что?!
— Вы слышали. Почините сколько сможете, сколько успеете. Всего уже не поправишь. Но коли найдете поцелее, получше на вид — сколачивайте. Слава богу, хоть что-то осталось! Да, не сразу до меня дошло. Человек с коммерческим чутьем и хоть каплей воображения, сказали вы… Вот где мирный край, сказали вы. Мне следовало это понять много лет назад. Ведь это оно, все, что надо, а я, словно крот, не видел, такой возможности не видел. У меня на пустыре Всемирная федерация — а я ее громлю! Видит бог, нам нужно побольше помешанных ночных сторожей.
— Это верно, — говорит сторож, — я уже состарился и стал чудаковат. А вы не смеетесь над старым чудаком?
— Я не обещаю большего, чем могу сделать, — отвечает продюсер. — Обещаю только попытаться. Есть шансы, что дело пойдет. Фильм получится отличный, это ясно. Мы можем снять его целиком здесь, на лугу, хоть десять вариантов. И фабулы искать не надо. Вы ее сами создали. Вы и есть фабула. Остается только посадить за работу несколько сценаристов. Хороших сценаристов. Пусть даже будет короткометражный фильм, двухчастевка, минут на двадцать, — этого достаточно, чтобы показать, как все страны и города здесь опираются и подпирают друг друга. Идея мне по душе, очень по душе, честное слово. Такой фильм можно демонстрировать где угодно и кому угодно, и он всем понравится. Никто не пройдет мимо, слишком в нем много будет заложено.
— Радостно вас слушать, когда вы вот так говорите.
— Надеюсь, я и впредь буду так говорить. Но на меня нельзя положиться. Я сам на себя не могу положиться. Слишком поддаюсь настроению, черт возьми, сегодня — одно, завтра — другое. Может быть, вам придется колотить меня по голове этим вот молотком, чтобы я помнил.
— С удовольствием, — говорит Смит.
— И если мы действительно затеем съемки, — продолжает продюсер, — то вы нам должны помочь. Кто лучше вас знает все эти макеты! Мы будем вам благодарны за все предложения. Ну а после съемок — уж тогда-то вы не станете больше возражать, если мы снесем остальное?
— Тогда — разрешу, — отвечает сторож.
— Значит, договорились. Я отзываю рабочих — и посмотрим, что выйдет. Завтра же пришлю операторов, пусть поглядят, прикинут. И сценаристов пришлю. Потолкуете с ними. Черт возьми. Сделаем, справимся! — Дуглас поворачивается к воротам. — А пока орудуйте молотком в свое полное удовольствие. Бр-р, холодно!
Они торопливо идут к воротам. По пути старик находит ящичек, где лежит его ужин. Он достает термос, встряхивает.
— Может, выпьем, прежде чем вы уедете?
— А что у вас? Тот самый амонтильядо, которым вы так хвастались?
— 1876 года.
— Ну что ж, пригубим.
Термос открывают, горячая жидкость льется в крышку.
— Прошу, — говорит старик.
— Спасибо. Ваше здоровье. — Продюсер пьет. — Здорово. Чертовски здорово!
— Может, он больше похож на кофе, но я клянусь, что лучшего амонтильядо еще никто не пил.
— Согласен.
Они стоят под луной, окруженные городами всего мира, пьют горячий напиток, и вдруг старик вспоминает.
— А ведь есть старая песня, она как раз подходит к случаю, застольная, кажется. Все мы, что живем на лугу, поем ее, когда есть настроение, когда я все слышу и ветер звучит как музыка. Вот она:
Нам всем домой по пути,
Мы все заодно! Мы все заодно!
Нам всем по пути, домой по пути,
Нам незачем врозь идти,
Мы будем всегда заодно,
Как плющ, и стена, и окно
Они допивают кофе в Порт-о-Пренсе.
— Эй, — вдруг говорит продюсер — Осторожно с сигаретой! Так можно весь мир поджечь!
Оба смотрят на сигарету и улыбаются.
— Я буду осторожен, — обещает Смит.
— Пока, — говорит продюсер. — Сегодня я бесповоротно опоздал на вечеринку.
— Пока, мистер Дуглас.
Калитка отворяется и затворяется, шаги стихают, лимузин ворчит и уезжает, освещенный луной, оставляя города на лугу и старого человека, который стоит за оградой и машет на прощанье рукой.
— Пока, — говорит ночной сторож.
И снова лишь ветер…
1948
The Meadow
© Перевод Л.Жданова