ОБОРВАННЫЕ ПРОВОДА Повесть

Памяти сотоварищей по работе

1

Галя скинула с себя одеяло и осторожно села на раскладушке, поглядывая в сторону соседки по палатке — своей непосредственной начальницы, главного геолога партии Людмилы Ионовны. Слава богу, спальный мешок Людмилы Ионовны не пошевелился.

«Сильна все же у Старушенции привычка: хоть и не на земле, но непременно — в спальнике и с головой! Недаром столько лет по тундре моталась!.. И как она не задохнется?! Ночи стали совсем теплыми, по-настоящему летними…»

Она набросила на плечи халатик, сунула под мышку полотенце, прихватила мыльницу, зубную щетку, пасту и, откинув входную полу палатки, выбралась на волю.

При ее приближении к речке два кулика, большой — самец и поменьше — самочка, гревшиеся на бревенчатых, залитых солнцем мостках, проложенных с берега до середины речки, с криком поднялись и полетели, почти касаясь крыльями воды, вверх по течению. Галя почистила с мостков зубы, вернулась на берег и прошла метров тридцать по течению вниз, к зарослям елок: в этом месте хлопотливая — мелкая, но шумная — речка образовывала небольшую заводь — можно было, купаясь, и с головой окунуться, и немного поплавать.

Оказавшись за елками, девушка повесила на верхушку одной из них полотенце, скинула на траву халат, на халат — полупрозрачные мелочи и вошла в воду. Освежиться не терпелось! Ночью в палатке было душно, спалось плохо: и заснула она поздно и, затемно проснувшись, не могла больше даже задремать — вылет самолета на съемку слышала и возвращение в «летную» палатку — досыпать — механика, отправлявшего самолет.

Она с детства любила купаться нагишом. В условиях цивилизации — дело это хлопотное, не всегда возможное; да и здесь, в тайге, особенно вблизи лагеря, удавалось редко — или по вечерней темноте, или так вот, до общей побудки. Но бессонница не каждой ночью мучает, чаще — с устатку — и лечь пораньше хочется, и по утрам спится каменно; Старушенция иногда аж заводиться начинает, пытаясь разбудить свою помощницу.

Послышался нарастающий гул самолета. Галя смахнула радужные капли с ресниц и, поймав взглядом «Аннушку», вынырнувшую из-за деревьев слева, проследила, как она неторопливо развернулась над долиной и, прижавшись уже к ее противоположному склону, начала удаляться.

«Трудится мой Мишель, трудится… Долго их погода в безделье выдерживала — теперь наверстывают почем зря, каждый день пашут. По холодку приятно небось! И ни облачка — в такую рань…»

Она закрыла заслезившиеся от солнца глаза и представила кабину самолета: командира экипажа Михаила Петровича за штурвалом, штурмана Бориса, пилота Володю. Форменные фуражки у всех сняты, рукава голубых рубах закатаны… А в салоне «Аннушки» колдуют над самописцами двое бортоператоров-геофизиков — Вадик Козлов и Дима Пичугин. Геофизики Мишелем довольны: летает над самыми верхушками деревьев, высоту держит четко — качество записей на перфолентах получается отменное. Вкалывай, Мишенька, вкалывай!

Вчера вечером, уже в темноте, она неожиданно столкнулась с ним возле вагончика камералки, и Михаил Петрович вдруг крепко обнял ее и начал целовать — беспорядочно, в лицо, в шею; неуклюже поймал губами губы и надолго замер, держа ее на весу… Она знала, что так однажды и будет, ни разу не усомнилась, что своего добьется… Добилась… Хотя поначалу, месяц назад, ей самой казалось неясным, зачем она все затеяла. Так, дурацкая привычка пофлиртовать. И толстоватым, мешковатым показался он ей, приехавшей сюда в партию на преддипломную практику, и лицо обычное, заурядное. Не то чтобы урод, но и далеко не Ален Делон, как говорится. Потом — задело явное его равнодушие: это к ней-то, для которой подобные игры постоянно кончались быстрой и полной победой?! Пальцев на руках-ногах не хватит — пересчитать, сколько сердец она переколотила! На одном своем курсе… А тут!.. Когда же поплавок в первый раз осторожно покачнулся, а затем нырнул, вынырнул и снова нырнул — отказаться от удовольствия вытащить рыбку было уже нелепо: оставалось выждать — вовремя подсечь — потянуть удилище на себя.

…Михаил Петрович так же неожиданно, как обнял ее, расцепил руки (чуть не грохнулась!), повернулся и зашагал прочь.

Выходило не совсем по сценарию, но думать об этом не хотелось: привкус его сигарет, легкий, выветрившийся после утреннего бритья запах одеколона, головокружение и слабость, опустившаяся к ногам от груди, — все было внове. Она впервые понимала несравнимость настоящих мужских объятий с теми, что так часто выпадали ей на долю от сверстников, пресыщенных любовными забавами задолго до обретения мужественности.

— Где тут ночью заснуть было?.. — произнесла Галя и испуганно осмотрелась, словно кто-то мог ее услышать.

Вытерев волосы и растирая покрывшееся мурашками тело, она непроизвольно покосилась в ту сторону, откуда пора было в очередной раз появиться бороздящему долину самолету, и увидела дым. Лесной пожар, что ли, опять? Вряд ли… Две недели шли дожди — какой после них пожар?

Столб дыма быстро рос, становясь темно-бурым, с черными вкраплениями.

Торопливо одевшись, она побежала к лагерю.

Начальник партии Глеб Федорович Егорин занимал половину цельнометаллического, единственного в партии, вагончика — две комнаты: в одной из них, задней, он спал, вторая — служила ему рабочим кабинетом. На другой половине размещалась камералка.

Сейчас начальник сидел на ступеньках у входа в вагончик и пришивал к куртке пуговицу.

«Старушенцию свою не может попросить! Скрытничает, отношения не желает афишировать…»

— Глеб Федорович! — Галя, запыхавшись, прислонилась к косяку двери. — Глеб Федорович…

— Доброе утро, Галина! Что у тебя стряслось с утра пораньше?

— Дым там… над долиной… Дым странный…

— Неужто какой-нибудь очаг пожара ожил? Опять людей посылать!

— Я говорю — странный дым… ядовитого цвета… И самолет на очередной разворот запаздывает почему-то…

— Типун тебе на язык, Стрехова! Самолет, надо думать, место пожара облетывает, разведует… — Глеб Федорович положил куртку на ступеньки. — Айда, глянем на твой дым!

Обогнув вагончик, он встал на ближайший валун, прищурился из-под ладошки на лежащую перед ним долину.

Столб дыма, пока Галя бежала до лагеря и разговаривала с начальником, еще более вырос и почернел.

Опустив ладонь, Глеб Федорович сорвался с места и бросился обратно — к вагончику… в вагончик… к рации… Галя едва поспевала за ним… Настраивая рацию, он постарался отдышаться, и, когда заговорил, в голосе его не было и следа волнения: обычный, чуть-чуть, казалось, даже заспанный хрипоток:

— Триста первый, триста первый, триста первый… Я — «Кристалл», я — «Кристалл». Сообщите место своего нахождения, сообщите место своего нахождения. Прием.

Рация молчала. Глеб Федорович поскреб ямочку на подбородке, поправил ручку настройки.

— Триста первый, я — «Кристалл»!.. Сообщите свои координаты, сообщите свои координаты! Прием.

Рация молчала по-прежнему.

— Слушай, Галина! Живо беги — подымай Севу: пусть заводит «уазик» и мчит сюда… Ну, что ты уставилась на меня?! Беги, говорю тебе, за машиной! И никому пока ни слова! Поняла?

Он снова повернулся к рации.

— Я — «Кристалл», я — «Кристалл»!.. Триста первый, триста первый! Михаил Петрович, ты слышишь меня? Миша, отзовись!..

2

Трофим вышел из квартиры, аккуратно, чтобы не щелкнул замок (Зинаиде — в вечернюю смену, пусть отоспится!), повернул ключ и тут же, по шаркающим звукам и сопенью, донесшимся снизу, понял: «бегун» — на посту!

С промежуточной площадки лестничного пролета открылась привычная картина: налитая кровью лысина, склоненная над яростно снующей взад-вперед сапожной щеткой, нога в хромовом сапоге, впечатанная в третью, перешагнув две нижние, ступеньку марша, приоткрытая дверь — за обтянутым галифе задом «бегуна». Наведение утреннего марафета! После получасовой пробежки (отсюда и прозвище — «бегун») привычным маршрутом между типовыми корпусами их нового микрорайона, после душа и завтрака, перед уходом товарища майора на службу.

— Доброе утро, сосед!

— Привет… — Сосед остановил возвратно-поступательное движение щетки, давая пройти.

— Отчего не в духе?

— Не выспался… — Майор усмехнулся — обиженно и насмешливо одновременно.

Уже понимая (не в первый раз!), о чем пойдет речь, Трофим попытался изобразить на лице наивную заинтересованность:

— Что-нибудь интересное по телевизору допоздна показывали? Я вчера не включал…

— Вы у меня, Трофим Александрович, почище любого телевизора! Полночи спать не давал!

— Господи, сосед! Ну разве я виноват, что в доме такая сверхслышимость? Не на луне живем… — Трофим заспешил вниз.

— Тебя вчера и с луны было бы слышно!

«Давай, давай, выпускай пар!.. А еще говорят, что бег успокаивает, холодный душ укрепляет нервную систему!.. Перестарались вы, Трофим Александрович, с Зинаидой, перестарались! Конечно — под градусом…»


…Серега — товарищ со школьных лет — вчера женил сына. Давно не подавал о себе вестей — и вдруг прислал пригласительные билеты во Дворец бракосочетания, позвонил: получил ли? придете ли? «Дожили, старик!.. Как поется: «еще немного, еще чуть-чуть» — и дедом стану!.. Твоя-то, кстати, не собирается?» — «Нет как будто…»

Зинаида сначала поломалась — все же не жена, — однако к предстоящему торжеству успела сшить себе новое платье, излишне, как показалось Трофиму, модное.

Конвейер Дворца бракосочетания сработал безотказно. Потом молодых повезли в белой, с колечками, «Волге» по городу — маршрутом, предусмотренным свадебным ритуалом, а многочисленных гостей доставили в Дом свадебных торжеств — двухэтажный особнячок с подстриженным палисадником у фасада…


Трофим с трудом втиснулся в подкативший, битком набитый троллейбус, кое-как передал мелочь на билет, попытался протиснуться к заднему окну, но дама, тяжело дышавшая рядом — то ли от давки, то ли от жесткого корсета, оказалась проворнее.

«Когда наконец дотянут ветку метро до наших, богом забытых мест?! Эта ежедневная физзарядка в печенках сидит!..»


…В Доме торжеств получилась заминка. На втором этаже уже шла чья-то свадьба, и «артисты», обслуживающие «мероприятия», не успели освободиться. Часа полтора просидели Серегины гости в удручающем ожидании, пока не появилась распорядительница торжества, в кокошнике и шитом бисером сарафане, за нею девицы в таких же, но чуть скромней нарядах и парни в разноцветных, подвязанных кушаками рубахах и в лаптях. Представление началось…

Под прибаутки, пословицы и поговорки молодые, конфузясь, пилили бревно (смогут ли в избе печь растопить?..), пили соленую воду (пуд соли вместе съесть…), делили каравай (у кого бо́льшая половина — тот и глава семьи…), угощали друг друга медом (чтоб жизнь была сладкой…).

Водили хоровод девицы, отплясывали, тряся подолами давно не стиранных рубах, парни.

Трофим старался не смотреть на происходящее. Чувствовал он себя неловко: его давно не угощали развесистой клюквой…

Вконец вымотанный Серега, присев рядом передохнуть, убито потряс головой: «Если бы я только знал, Трофим! Если бы мог представить… Переусердствовал!» — «Да, мы с тобой женились не так…»

В заключение спектакля в углу «горницы» раздвинули ширму, и над нею возник Петрушка. Похлопывая в ладошки и забавно гримасничая, он прочел позабавивший заскучавших гостей фельетон, дал молодым последние наставления, как жить в согласии и любви, после чего распорядительница пригласила всех в соседний зал к столу…


Троллейбус выскочил на площадь, описал дугу и, распахнув все двери, высыпал у входа в метро помятых, одуревших от давки и духоты пассажиров.

«Как, однако, башка трещит!.. Обычаи обычаями, но и здоровья они требуют лошадиного!.. Серега — тоже: не мог устроить свадьбу в пятницу или субботу! Можно было бы хоть отоспаться…»

В вагоне поезда мысли медленно перевалили на другие рельсы…

Главный инженер экспедиции ушел недавно в творческий отпуск — писать кандидатскую диссертацию, и исполнять его обязанности назначили Трофима. Одалживать работников техники безопасности (а Трофим был заместителем главного инженера по ТБ) на выполнение какой-либо работы не по прямому назначению не полагалось, но других замов у главного не было и выбирать начальству не пришлось.

Предстоящий день обещал быть не из легких: в девять — совещание у начальника экспедиции… В одиннадцать явится с проверкой инспектор Ленэнерго… Потом — поездка на загородную базу экспедиции… В четыре придет директор подшефной школы: опять заведет разговор о краске, о выделении на ремонт классов маляров-штукатуров… Полно дел! И всё — в ущерб твоему кровному делу!

«Надо будет посадить кого-нибудь пока в свое пустующее кресло. Задница у тебя одна!.. Кого бы только?.. Назначу старшим инженером по ТБ — и пусть крутится, помогает…»

На работе, однако, его ожидала срочная телеграмма, разом спутавшая все планы, отодвинувшая прочие дела.

«Понедельник съемочном вылете погибли бортоператоры Козлов Вадим Васильевич зпт Пичугин Дмитрий Сергеевич зпт аппаратура сгорела самолетом тчк Егорин».

3

В партию Трофим Корытов и его напарник, председатель комиссии по охране труда профкома экспедиции, Валентин Валентинович Бубнов добирались через Москву: необходимо было появиться в министерстве — получить на руки копию приказа о создании комиссии для расследования группового несчастного случая со смертельным исходом.

Столица полным ходом готовилась к открытию Олимпийских игр: докрашивала фасады зданий вдоль трассы, по которой автобус вез из аэропорта прилетевших, стригла на английский манер газоны, устанавливала замысловатые металлические конструкции — под лозунги, призывы, приветствия. За окном Золушкой, нарядившейся на бал, проплыла реставрированная церковь. Соседние многоэтажные коробки похожими на ее сестер не были.

Ускоренное броуновское движение пешеходов и транспорта в подогретой среде столицы, и особенно ее центра, утомило Корытова, как всегда, быстро и бесповоротно. Он раздраженно торопил тучного, неповоротливого Бубнова, едва передвигавшего затекшие, видимо, от долгого сидения в автобусе ноги, пытался тянуть за рукав плаща, но Валентин Валентинович был неуправляем: глазел по сторонам («Давно в Москве не бывал…»), покупал сигареты («Угощу приятелей «Явой»…»), пил газированную воду… Навязался попутчик!

Министерство находилось напротив зоопарка. Подходя к знакомому зданию, Корытов попытался вспомнить какую-нибудь из бесчисленных шуток остряков геологов по поводу сомнительного соседства своих высших чинов и не смог; хотел было обратиться за помощью к Валентину Валентиновичу, но вовремя удержался: дело, приведшее их сюда, на веселый лад не настраивало.

Предъявив на вахте командировочные удостоверения, они сдали в гардероб плащи, сели в лифт и минут через пять предстали пред ликом министерского шефа по технике безопасности.

Поздоровавшись за руку, шеф усадил их перед письменным столом, сел напротив в номенклатурное кресло и нахмурился:

— Не бережем людей, уважаемые товарищи, а? Не бережем…

Корытов, глядя на чернильный прибор, повел плечом:

— Нашей вины в гибели бортоператоров нет как будто… Сегодня ночью мне домой дозвонился начальник партии Егорин. Слышимость была отвратительная, но одно я понял определенно: виноват экипаж самолета.

— Мне тоже ночью звонили: тамошний главный технический инспектор ЦК профсоюза рабочих геологоразведочных работ, Прохоров — его фамилия, Иван Сазонтович. Непосредственно с ним вам и придется иметь дело при расследовании — он приказом министра назначен председателем комиссии… Действительно, виноваты как будто летчики. Самолет врезался в высоковольтную линию электропередач. А вот как и почему врезался — пока никто ума не приложит.

«Да, да, Егорин тоже что-то кричал про высоковольтку…»

— Так что — дело непростое, поработать вам придется… — Шеф поправил авторучку на чернильном приборе. — Погибшие семейными были?

Корытов кивнул.

— Дети?

— По одному.

— А где их жены?

— Женам, — подал голос Валентин Валентинович, — телеграфировали: одна оказалась в отпуске на Юге, другая — в служебной командировке.

— Ладно… Когда у вас вылет самолета?

— В шесть вечера.

— Зайдите в канцелярию, возьмите приказ…

Зазвонил телефон.

— Слушаю! — шеф прижал трубку к уху: — Приветствую вас! — Лицо его расплылось в улыбке, которую он тут же погасил. — Минуточку… — Прижав трубку плечом, он протянул через стол руку, кивнул (мол, действуйте!) и снова, теперь уже в открытую, заулыбался ожившему в трубке голосу. — У меня, понимаешь, товарищи из Ленинграда…

«Все правильно, Трофим Александрович, — жизнь продолжается…»

В канцелярии приказ был еще не размножен. Заведующая извинилась, отправила курьера с подлинником в бюро множительной техники и, кивнув на репродуктор, пиликающий сигналы точного времени, улыбнулась:

— Теперь уже — после обеда…

Ну что ж… Есть не хотелось (предвидя хлопотный день, они плотно позавтракали в московском аэропорту), выходить на улицу — тоже. Они присели на одинокий диванчик у выхода на лестницу, наблюдая, как распахиваются одна за другой двери кабинетов, как торопятся министерские работники в столовую, как, пустея, затихает широкий коридор.

Корытов прислонился затылком к прохладной стене, закрыл глаза, собираясь подремать, и вдруг на мерцающем экране его воображения вспыхнула и отчетливо запечатлелась между двух осей яркая кривая линия… Линия падала из бесконечности вертикальной оси и плавно уходила в бесконечность горизонтальной. На вертикальной, проградуированной в не предусмотренных никакими государственными стандартами единицах, проецировалось человеческое горе, боль и горечь людская, по горизонтальной — отмерялась дистанция (близость, отдаленность), на которой находились от места пересечения осей люди. А на пересечении была гибель двоих совсем молодых парней — Вадима Козлова и Дмитрия Пичугина… Вплотную к вертикальной оси высились фигуры их жен, детей, родителей, дальше — по снижению кривой — родственников и друзей. Еще дальше — где-то посредине — Трофим увидел себя, за собой — министерского шефа по технике безопасности, самого министра… В конце неотчетливо проступали фигурки безликих людей, знать не знающих, кто именно, где и при каких обстоятельствах погиб, но тоже имеющих отношение к факту гибели — чисто служебное: делающих пометки в отчетах, высчитывающих коэффициент травматизма, исправляющих показатели…

От реальности представшей его глазам схемы, от сознания несоизмеримости зажатых в ее осях величин Корытов почувствовал себя нехорошо, поднялся с дивана и, доставая сигареты, направился в курительную комнату.

4

Огромный зал ожидания аэропорта восточного направления напомнил Корытову детские годы, переполненные послевоенные вокзалы. В креслах и на стульях дремали, читали, перекусывали взрослые; спали разморенные усталостью и духотой дети; проснувшиеся — просили воды, конфет, игрушку, пописать, затевали между собой возню.

Но ожидало это кочевье, собравшееся из многочисленных областей и краев страны, не очередного — прокопченного, с расхлябанными суставами — паровозика, волочащего хвост разномастных — своих и трофейных — вагонов, а вызова на посадку в современные воздушные лайнеры, стоящие ли по краям летного поля до назначенного расписанием часа, задерживающиеся ли с вылетом из-за погоды или сбоя в работе технических служб аэрофлота.

Им с Бубновым повезло: самолет их запоздал с вылетом всего на полтора часа.

— Навстречу солнышку летим… — пыхтел в соседнем кресле Валентин Валентинович, опоясываясь коротковатым для его живота привязным ремнем. — Часов пять нынче впустую из наших суток испарится.

— Нашли, о чем пожалеть! Вы посчитайте, сколько времени у нас и без помощи аэрофлота в трубу вылетает! На заседаниях, на совещаниях…

— Подсчитывал как-то на одном из таких заседаний — от нечего делать.

— И что получили в результате?

— Мало утешительного, Трофим Александрович, мало!

Они взяли по леденцу с подноса, на миг остановившегося перед их лицами в зигзагообразно плывущих по салону руках стюардессы, сунули за щеки. Самолет разгонялся по взлетной полосе.

Корытов приспустил спинку сиденья, запрокинул голову.

«Высоковольтная линия электропередач… Высоковольтка… — вспомнил он утренний разговор с шефом. — Где-то она уже встречалась тебе, Трофим, в последние дни… совсем недавно в каком-то разговоре фигурировала!..»


…На остановке такси возле Дома свадебных торжеств большая компания пела под гитару, ожидая машин.

Зинаида предложила пройтись — «Авось на ходу поймаем», и Трофим возражать не стал. Пора летних ночей почти миновала, но было светло. Светло и тепло.

На душевный разговор Зинаиду потянуло еще за столом. За столом то и дело мешали: перебивали, приглашали танцевать, а тут…

— Хорошая тебе все-таки любовница досталась, Трофимчик, а?

— Терпеть не могу этого слова! Сколько тебе нужно повторять? Нет для меня любовницы — есть любимая!

— Прошу прощения — любимая… Все равно хорошая: с любовью своей не лезет, женить на себе — и в мыслях не держит!

— Ну-ну…

— Хотя, честно говоря, если бы я и решилась за кого-нибудь замуж выйти, так только за тебя, хочешь — верь, хочешь — не верь! В душе моей много вашего брата топталось, не один руку-сердце предлагал… А впервые всерьез о замужестве подумалось — через вас, товарищ Корытов!

— Топтались… Ты говорила — у тебя и сейчас жених есть.

— А разве я отпираюсь? У какой уважающей себя женщины нет жениха?

— Где он, кстати?

— На БАМе! Укатил на БАМ, думал — и я за ним помчусь. Характер показать хотел! А у нас самих — характер! Не дождется! Небось кается уже. Натягивает свои высо-о-ковольтные струны, как он в письмах выражается, про любовь помалкивает, а чувствую — кается!

— Нелегкая у твоего жениха работа, опасная.

— А мне начхать и на его работу и на его переживания! Хочешь, Трофимчик, я ему завтра же напишу, чтобы имя мое забыл — не только что другое, все навсегда забыл — и точка?!

— Это твое личное дело… Хорошо ли, однако, так-то, обухом по голове?

— Ну, тогда наоборот сделаем: напишу ему, чтоб немедленно возвращался, жить, мол, без него не могу, замуж согласна. Хочешь?

— Это тоже — твое личное дело.

— Шучу, миленький, шучу! Зачем мне кто-то, когда ты у меня есть? Я тебе — хорошая, ты мне — хороший достался: «люблю» ни разу серьезно не сказал, в жены не зовешь, в душу не лезешь… Я, может, потому замуж не выходила, что тебя ждала, чувствовала, что выпадет на мою долю такой. А ты… Один раз ожегшись, так и будешь всю жизнь на воду дуть?.. Смотри — не то у меня еще вариант есть: заведу от тебя Дуняшу или Ваняшу, спрашивать не стану! А ты, если уйти захочешь, — будь любезен! Но совсем уже не уйдешь — хоть частицей да при мне останешься…


Корытов уснул под унылый гул моторов и пробудился лишь при промежуточной посадке — от кошмарной боли в ушах, совершенно оглохший. Он поспешно зажал пальцами нос и «надулся». Ушные перепонки щелкнули, и салон самолета вновь обрел звуки: загудели моторы, раскатился чей-то беззаботный смех сзади… Трофим легонько толкнул локтем Валентина Валентиновича, тот открыл глаза и, медленно просыпаясь, повернулся к нему.

— Садимся!

Бубнов, видимо, не расслышал, наморщил нос и принялся яростно «сверлить» указательными пальцами уши и трясти головой. Пришлось Корытову обучать его своему способу «продувки».

Самолет вздрогнул: они приземлились.

— Вы так и спали, Валентин Валентинович, не расстегнув ремня? Рассупонивайтесь! Пойдем разомнемся малость…

Вылет их и здесь задержали почти на час, по техническим причинам. Когда наконец пассажиры услышали приглашение на посадку и сошлись возле трапа, технари заканчивали замену одного из колес: подтягивали гайки, стравливали домкрат, на котором шасси на время ремонта было приподнято над бетоном летного поля.

— Везде — техника безопасности, никуда от нее не денешься! — показал пальцем Валентин Валентинович на валявшееся в стороне колесо с лысым протектором. — Чуть где проглядел — жди неприятностей!

— На этот раз от неприятностей оберегли нас с вами. Не все же — нам других.

— Береженого бог бережет…

Они прошли в салон.

«Бог бережет… Может, и бережет. Заговоренных, однако, не бывает… Это потом, задним числом, когда с человеком ничего не случится, а случиться, казалось бы, должно было наверняка, когда он из такой прорвы живым-невредимым выберется, что диву даешься, о нем начинают судачить: заговоренный, мол. А наперед… Наперед никто не застрахован от случайностей. И ты не застрахован. У тебя хоть утешенье есть: плакать особо некому будет. Разве — Зинаида… Отец с матерью в земле сырой, жена бывшая и лицо твое, наверное, позабыть успела — другое рядом маячит… Дочка… О дочке — особый разговор».

— Валентин Валентинович, у вас дети есть?

— У меня и внук есть — от старшего сына. А младший пока учится, в военно-морском училище. Вы к чему о детях-то?

— К слову… Передайте конфетку, не будем заставлять нашу милую хозяйку ждать! Спасибо. И давайте устраиваться поосновательней — перелет предстоит долгий…

5

Лет десять назад он и предположить не мог, что будет когда-нибудь заниматься техникой безопасности и охраной труда. Всего лет десять… Не говоря уже о юности, о времени выбора жизненного пути.

Еще в начале последнего года школьного обучения Трофим Корытов собирался на филологический факультет университета. Собирался на пару с Серегой: на одной парте сидели — вместе в литературу податься надумали. Оба искренне верили, что именно на филфаке учат на писателя. Серега в конце концов — правда, без помощи университета, куда не прошел по конкурсу, — стал хорошим детским прозаиком, Трофимом судьба распорядилась иначе…

Танцы пятидесятых… Клуб швейной фабрики… У входа — фиксатые парни в кепках-«лондонках», надвинутых до бровей… В зале — неровный, покатый в противоположную от сцены сторону паркет, посыпанный перед началом танцев восковой стружкой… Узкие юбки, широченные брюки-клеш, цветочный запах духов и одеколона… Блатная мафия (по-тогдашнему — кодла) во главе с некоронованной царицей зала Анькой Рыжей, восседающей в окружении своих «фрейлин» и «пажей» в середине ряда кресел, составленных вдоль окон… Бесконечной длины нота эллингтоновского «Каравана», под занавес выдуваемая трубачом — руководителем джаз-оркестра — из посеребренной трубы…

Увязавшись как-то по осени за старшим братом, Трофим стал постоянным посетителем клуба, не пропускал ни одной субботы, а если случалось пропустить — по-настоящему огорчался и следующей субботы дождаться не мог! В клубе он и познакомился со своей будущей женой Натальей, раскройщицей с фабрики головных уборов. Сначала были еженедельные встречи на танцах, потом почти ежедневные — помимо клуба: ходили в кино, в гости к ее подружке, просто гуляли.

Оказалось, здание его школы вплотную примыкало к тесной производственной площадке Натальиной фабрики. Приближалась весна, и на больших переменах, при хорошем солнце, Трофим, распахнув в уборной оконную раму, терпеливо сигналил зеркальцем в пыльное окно раскройного цеха, сигналил до тех пор, пока Наталья не высовывалась в форточку и не подавала ему приветственный знак.

— Смотри, фабрику не спали! — говорил Серега, покуривая с оглядкой на дверь. — Архимед корабли сжег, а ты…

Трофим грозил в ответ кулаком.

С матерью Натальи он познакомился еще в январе: мать пришла как-то домой с вечерней смены раньше положенного и застукала их, слава богу — мирно попивающих чай. Волей-неволей пришлось представиться.

А однажды Наталья рассказала о своем отце. Отец был геологом, перед войной работал на Северном Урале, где и родилась Наталья. Со слов ее матери, многие называли отца одержимым. Экспедиция искала слюду, а он убеждал всех, что тут же должен быть пьезокварц. До ночи сидел над картами, писал что-то; по воскресеньям с утра уходил в горы. В одном из таких воскресных маршрутов, поздней осенью, простудился, слег и через несколько дней умер от двустороннего воспаления легких… Мать увезла Наталью в Ленинград. Осенью следующего года из экспедиции пришло письмо, в котором говорилось, что пьезокварц действительно нашли, что фактически его первооткрывателем нужно считать отца. Много было в письме и высоких слов: о бескорыстном служении… о творческом подходе… о той самой одержимости…

Судьба Натальиного отца глубоко тронула Трофима. Захотелось что-то сделать — как бы в память о нем. И в то же время — приятное для любимой девушки, для ее матери. И он решился: летом друг Серега один понес свой аттестат зрелости в приемную комиссию филологического факультета университета — Трофим, перейдя вместе с ним мост Лейтенанта Шмидта, повернул налево, к Горному институту, в геологи! Одному направо, другому налево — как в старой песне, переделанной Серегой для выпускного школьного капустника:

Учились два друга

В классе у нас,

Пой песню, пой!..

В приемной комиссии Горного института миловидная седовласая толстушка, представлявшая геологоразведочный факультет, бегло просмотрев документы Трофима, ограничилась единственным вопросом:

— На РМ?

— На РМ… — неуверенно ответил он. Ответил, понятия не имея, что означают эти буквы, выводимые дамой красным карандашом на заявлениях абитуриентов, потому лишь ответил так, что трое парней, миновавших толстушку впереди него, называли те же самые таинственные Р и М.

— О дальнейшем вам сообщат письмом, — сунула седовласая документы в папку и протянула руку за очередными.

Он отошел от стола, вышел в коридор, подошел к доске объявлений «своего» факультета. Среди развешенных на доске бумажек не сразу удалось найти нужную информацию. Получалось, геологоразведка — наука неоднозначная. На факультете обучали четырем специальностям: РМ — разведка минералов, РГ — гидрогеология, РТ — техника разведки, ГСПС — геологическая съемка и поиски… Разбираться в этих тонкостях глубже у него не оставалось времени — надо было встречать с работы Наталью.

До чего все-таки небрежно сунула седая фурия его аттестат — серебряного, почти золотого медалиста в общую папку! Сама-то, интересно, как закончила школу… в туманном тридцать забытом?..

Минувшие зима и весна выдались непростыми. Первая любовь… Первое яблоко, сорванное с древа, на коре которого — с каких времен! — не зарастает вырезанное: «Адам + Ева»… Внезапная болезнь Натальи — затяжная, с осложнениями… А у него — времени до выпускных экзаменов все меньше и меньше…

Родители никак, по крайней мере внешне, не проявляли интереса к его сердечным делам, ограничиваясь излишне назойливыми вопросами про успехи в школе, о чем и так имели достаточно ясное представление, подписывая по субботам дневник. Ни постоянные отлучки из дому под вечер, ни поздние возвращения не вызывали с их стороны попреков и сетований, которых Трофим выносить не мог. И только, когда перед экзаменом по литературе письменной он явился с воскресных гуляний в Петродворце под утро (опоздали с Натальей на последнюю электричку), в сдержанном вопросе отца, отворявшего заложенную на крюк дверь: «Не забыл ли ты про сочинение, юноша?..» — прозвенело что-то, заставившее Трофима поежиться, напомнив те времена, когда и подзатыльники от папани получать приходилось, и жесткость офицерского, с войны сохранившегося, ремня неокрепшими ягодицами осязать…

Сочинение он написал на «отлично»: подремал часа два до ухода разбудивших его родителей на работу, принял холодный душ, явился минута в минуту в класс, сел и написал. И все же «золотом» его обошли, поставив «четверку» по математике за безошибочно, он был уверен, решенные примеры и задачу. А почему обошли — узнать довелось позднее, на вечере встречи бывших выпускников школы, от подвыпившего завуча: слишком много в их выпуске оказалось претендентов на золотые медали, надо было кого-то «опустить» до серебряных, вот его и «опустили».

Родителей он, конечно, огорчил, а сам расстроился не очень: в институт и с серебряной принимали без экзаменов…

…Он встал напротив фабрики в толпе парней и мужиков, ожидающих выхода своих жен и подружек. Было ровно четыре десять. Смена кончалась в четыре, на умывание, переодевание и прочее Наталье хватало обычно двенадцати — пятнадцати минут.

Выйдя из проходной, она выждала короткий просвет в потоке транспорта и перебежала улицу.

— Приветик!

— Привет!

— Поздравь меня: наконец-то подписали заявление на отпуск! Следующую неделю — последнюю работаю! Едва уломала свою начальницу!

— Прекрасно! Когда поедем снимать дачу?

— Опять ты за свое! Неудобно… правда, неудобно! Какими там глазами на нас посмотрят?!

— Кого — неудобно? Чего — какими глазами?! Скажем, что мы брат и сестра. Деревенька глухая, никому никакого дела до нас не будет.

— Такие все олухи в твоей деревеньке живут!

— Олухи не олухи, да нам-то… Нам бы лес, грибы, ягоды! Озеро большое рядом — рыбу будем удить.

— Я не умею.

— Нехитрое занятие — освоишь! Словом, баста! В это же воскресенье отправляемся!

Наталья только головой покачала.

В воскресенье они, действительно, без особых осложнений сняли у глуховатых, очень приветливых старика со старухой сарай (ничего лучшего найти не удалось — дачный сезон был в разгаре): стол, скамейка, топчан с набитым соломой матрацем, косое, с треснутым стеклом, окошко. Вид — на сосновый бор… Жить можно! А еще через день он получил приглашение из приемной комиссии института явиться к декану геологоразведочного факультета…

Декан полистал документы Трофима, снял очки и задал — самому ему, видимо, надоевший за многократным повторением — вопрос:

— Так что вас, молодой человек, побудило избрать профессию геолога?

— Ну… Хочу искать полезные ископаемые… ходить по горам и лесам с молотком, с компасом…

— Так. А почему вы выбрали именно специальность РМ?

— Все называли: РМ, РМ! Вот и я…

— Все называли… РМ да ГСПС, РМ да ГСПС! Все называют, а в результате на эти специальности — самый большой конкурс. С медалистами придется даже дополнительное собеседование проводить, из лучших, так сказать, выбирать лучших.

«Собеседование! Это значит — еще ждать, в Ленинграде сидеть, вместо того чтобы отдыхать с Натальей на природе. Отпуск ей не перенесут…»

— А почему бы вам, молодой человек, не пойти, скажем, на РТ? Техника разведки — очень перспективная специальность!

— Я, признаться, не совсем разбираюсь, какая разница между РМ и другими Р. Чем РМ отличается от РТ?

Декан надел очки и внимательно поглядел на Трофима. Как, должно быть, покоробила декана, думалось Трофиму через годы, профессора геолога в четвертом поколении, такая откровенная неосведомленность сидящего перед ним юнца в деле, которому юнец этот собрался посвятить жизнь, как горько, наверное, было ему видеть, что в геологию идут случайные люди… Но декан своих эмоций не проявил — сказал спокойно:

— РМ готовит главных геологов экспедиций, а РТ… РТ — начальников экспедиций.

— Чем же тогда РТ хуже?! Перепишите меня на РТ!

Декан устало вздохнул.

— Хорошо.

— А собеседование мне не нужно будет проходить?

— Не нужно, не нужно. Считайте, что мы побеседовали уже. Вы приняты и можете быть свободны.

6

Он открыл глаза и увидел, что Бубнов задумчиво и, видимо, давно смотрит перед собой на темное, загоравшееся при взлетах и посадках табло: «Не курить! Пристегнуть ремни!»

— Не спится, Валентин Валентинович?

— Не спится.

— Чем озабочены?

— Всем понемногу… Думаю, председатель нашей комиссии непременно захочет воспользоваться случаем — раз уж прилетел в партию, устроит в ней полную проверку состояния охраны труда.

— Я тоже об этом думал… Догадаются ли наши полевики хвосты свои подобрать? Егорин — начальник опытный, со стажем. Должен сообразить.

— Глеб — мужик деловой. Его два раза председателем профкома выбирали — тогда я с ним и познакомится поближе, разобрался в нем.

— Всех дырок ему, конечно, не залатать: знаете ведь — и ракет в этом году опять не додали, и углекислотных огнетушителей… А в Ленинграде не получил — на месте где возьмешь?

— Почаще надо министерство беспокоить! Сколько же такое ненормальное положение может продолжаться?

— А вы зайдите как-нибудь ко мне в кабинет — я вам покажу свою с ними переписку. Талмуд целый! Непременно зайдите, чтобы неверного представления у профкома не было… Снаряжаю партии, «режу» заявки на комплектацию и, поверьте, предателем себя чувствую!

— Ну уж…

— Меня министерство обделяет, я — начальников партий, начальники — своих работников… Мне недавно стишок один на глаза попался: пишет поэт, что жизнь постоянно заставляет его доверять себя окружающим — шоферам, пилотам, докторам, поварам… Стишок — так, средний, но последние строчки запомнились: «Мы перед многими в долгу. Вот жизнь моя — поберегите, а ваши — я поберегу…» Подходящая формула! В нашей с вами технике безопасности все друг с другом повязаны, как круговой порукой.

— И все же не особо переживайте, Трофим Александрович! У всякой медали две стороны! Меня, например, в небезызвестной вам партии — номер не буду называть — в сорокаградусную жару ледяным кумысом как-то угощали. Ага! Привезли от казахов огромную бутыль, снимают с автомобиля, словно так и надо, ваш углекислый огнетушитель, окатывают бутыль и — пожалуйте! На стекле аж кристаллики льда!

— Способ известный, не только для кумыса годится… И куда ракеты чаще всего изводят, я прекрасно знаю. На фейерверки! То чей-нибудь день рождения отмечают, то какой-нибудь праздник. Праздников летом много: День Авиации, День Военно-Морского Флота. Собственные, полевые: подъем флага, закрытие сезона… Да ведь за руку каждого, сидя в Ленинграде, не поймаешь, а по документам — ракеты списаны на дело, в маршрутах израсходованы! За прошлый сезон списаны — к новому комплектуй заново! Не напасешься!

— Что сейчас об этом говорить — осенью надо с начальниками партий побеседовать как следует!

Вспыхнуло табло, и они начали опоясываться ремнями.

Стоянка была краткой: пассажирам даже не предложили пройти в здание аэропорта. Дали постоять около самолета на начинающем пригревать солнышке, подышать свежим воздухом и позвали обратно.

— Правильно вы, Трофим Александрович, про праздники вспомнили: от праздников в поле — одни неприятности. Слышали о последнем случае у наших соседей?

— Что за случай?

— Не слышали… Значит, не успело еще министерство письма по организациям разослать. Я про этот случай в территориальном комитете узнал: технический инспектор рассказал, он как раз с расследования вернулся… И праздника никакого не было, просто получку в партии выдавали. Заторопились буровики, решили с точки на точку переехать, не опуская мачту самоходки: рядом, мол, и место ровное. Ну и зацепились за провода высоковольтки — местной, на шесть тысяч вольт.

— И тут высоковольтка! Рок какой-то! Постойте, постойте! Была ведь лет пять назад подобная история! Тоже зацепились за провода — только не при переезде, а при подъеме мачты.

— Точно. Тогда — два трупа, в этот раз — один, тракторист. Сменный мастер и рабочий следом за трактором шли, их лишь тряхнуло слегка током. Отделались легким испугом.

— Будет опять шуму! Пять лет назад, помню, такие министерство молнии метало, что небу было жарко! Кого могло — с работы поснимало! Судебное дело велось… И нате вам — тот же расклад!

— Судебное дело — само собой… Виновных найдут, виновные всегда есть! И в нашем с вами случае, посмотрите, отыщутся. Да мертвым от этого легче не станет.

— Не станет, Валентин Валентинович, не станет…

Самолет ровно набирал высоту на последнем отрезке их с Бубновым перелета.

7

Когда они, покинув борт приземлившегося лайнера, приближались к выходу с летного поля, Корытов выделил в толпе встречающих высокую и худую фигуру Глеба Федоровича Егорина. В последний раз они виделись в мае, перед выездом егоринской партии в поле: Глеб Федорович был тогда деловит и весел, как всякий влюбленный в свою профессию геолог, наконец-то дождавшийся начала сезона, с удовольствием расстающийся с зимней — бумажной, вгоняющей в спячку — волокитой. Сейчас загорелое лицо Егорина казалось осунувшимся, постаревшим. Он машинально помахивал прилетевшему административно-профсоюзному начальству выгоревшей горняцкой фуражкой: дескать, я тут.

«Как ему удалось до сих пор сохранить эту фуражку? Четверть века с отмены нашей формы прошло…» — подумал Корытов, кивая в ответ: мол, видим вас, видим.

— С благополучным прибытием!

— Спасибо! Здравствуйте, Глеб Федорович!

— Доброе утро, Глеб!

— Доброе… — нахмурился Егорин и надел фуражку. — У меня в последние дни добрых нет.

— Технический инспектор не давал о себе знать?

— Прохоров? Привез я вчера в партию Прохорова, Трофим Александрович, самолично доставил.

— Ну и как он настроен?

— Не понять пока. Ходит, присматривается, помалкивает…

Они прошли через здание аэропорта, где Валентин Валентинович не преминул отведать из автомата местной газированной воды, и сели в ожидавший их «уазик» — хозяин впереди, Корытов с Бубновым сзади.

«Все правильно — по нынешнему этикету… — отметил Корытов. — Не желает геология отставать от веяния времени! Давно ли впереди непременно начальство сажали?»

Шофер, молча поздоровавшись, сунул в дверной карман сложенную вдвое роман-газету, которую до того читал, и повернул ключ зажигания.

— Трофим Александрович! Если не возражаете — заскочим на минуту к местным геологам!

— Делайте, как вам надо, Глеб Федорович.

— Они обещали сварить у себя в механической мастерской… гробы для отправки в Ленинград останков погибших… И корреспонденцию забрать надо — мы на их адрес получаем.

— Я же говорю…

— Трогай, Сева, к геолконторе!

В конторе Егорин пробыл минут двадцать, затем они заехали на главпочтамт — отправить письма и бандероли; с главпочтамта начальник партии хотел было завернуть еще куда-то, но раздумал, почувствовав, видимо, что перебарщивает, и приказал водителю: «Домой!»

Тайга стиснула дорогу, сузив ее и искривив, незаметно: лесные островки окраины города, с видневшимися между деревьями корпусами новостроек, слились с материком леса плавно, без перехода.

Егорин сидел вполоборота — левое ухо, когда-то отмороженное, с обкорнанной раковиной, внимательно торчало из-под бархатного околыша фуражки. Прямой, параллельный козырьку, нос Глеба Федоровича четко вырисовывался на фоне лобового стекла.

— Вы сказали: завтра мехмастерская закончит?

— Послезавтра, Трофим Александрович.

— Покрасить бы надо. Серебрянкой, что ли…

— Покрасим.

— А с аэрофлотом ты договорился уже? Когда они смогут отправить? — заворочался, устраиваясь поудобнее, Бубнов.

— Окончательного разговора не было. Ждем, когда прилетят жены погибших.

Ровная, со следами недавнего ремонта дорога кончилась: автомобиль пошел медленнее, подпрыгивая на неровностях и ухабах.

— Были люди, и нет людей, — вслух подумал Корытов.

В его воображении вновь обозначилась та, привидевшаяся в коридоре министерства кривая. Постепенно раскаляясь, как нить электрической лампочки при повышении напряжения, кривая высветила вереницу разновеликих фигурок, стоящих на горизонтальной оси, и он увидел, что его, Корытова, условная фигурка начала вдруг двигаться, вырастая, приближаясь к точке пересечения осей.

— Были и нет… — повторил он.

Валентин Валентинович снова зашевелился, тронул за плечо Егорина.

— Сколько времени будем добираться до твоего хозяйства, Глеб?

— Часа за три должны уложиться. Если в болотине какой не застрянем…

…Среди работников техники безопасности геологических организаций Ленинграда Корытов числился в счастливчиках. За восемь лет его работы в экспедиции не было ни одного «чепе» — ни групповых, ни со смертельным исходом, ни по-настоящему тяжелых несчастных случаев на производстве. Нет, несколько тяжелых, а точнее, попадающих в разряд тяжелых по действующей классификации, было, но по большому счету принимать их всерьез не приходилось… Шел инженер на обед из своей лаборатории в столовую, оступился на лестнице — сломал ногу. Никто не виноват, а тяжелый несчастный случай на экспедиции повис, никуда не денешься. Или такой, почти курьезный случай. Сделалось одной чертежнице дурно. Женщины отдела, в котором чертежница работала, стали приводить ее в чувство, вызвали «неотложку». Встречать «неотложку» побежала подружка пострадавшей — машинистка. Выбежала на улицу, встала у входа в экспедицию, ожидает. Недалеко остановка автобуса. И автобус подходит… Вдруг от киоска «Союзпечать», а он как раз в двух шагах от дверей экспедиции, бежит к автобусу, засовывая в карман газету, мужчина, натыкается на машинистку, сбивает ее с ног. Мужчина уезжает — женщина остается лежать на панели. У машинистки, как выясняется, сотрясение мозга, небольшое, но — сотрясение. Как ни крути, а факт тяжелого несчастного случая налицо. И смех, конечно, и грех, однако травматизм в экспедиции растет, портит показатели производственной деятельности. Хотя никакой вины администрации, в том числе и Корытова, в происшедшем нет. Вроде…

…— Место аварии будем проезжать, Глеб?

— Нет, Валентин Валентинович. Оно за лагерем, выше по речке.

…Счастливчик… Всего лишь — счастливчик! Никаких его заслуг в том, что дела с техникой безопасности в экспедиции обстояли благополучно, не было. Не числил таковых за собой Корытов, честно признавался себе: в других организациях служба охраны труда поставлена не хуже. А что неприятностей у них больше — так «все под богом ходим»: сегодня у них больше — полоса такая, завтра — у тебя.

…— Когда студентка прибежала и говорит — дым, мол, заметила, я ничего плохого поначалу не подумал, решил, что опять где-то тайга горит. К лесным пожарам мы привыкнуть успели. Скверный, надо сказать, выдался нынче сезон! В первой половине июня ни капли дождя не выпало, сушь стояла страшенная, пять раз мы всей партией выходили на борьбу с пожарами. Какое тут выполнение собственного плана?! А потом две недели кряду дожди лили — опять время впустую прошло: никаких полетов, никакой путёвой работы! Да… Когда же я пошел — посмотрел на дым, у меня сразу на душе тревожно стало. Попытался первым делом связаться по рации с самолетом — никакого результата. Послал студентку за Севой, опять за рацию сел — опять безрезультатно… Подъехала машина, и мы с Галиной — так студентку зовут — помчались к месту пожара. Я сперва не хотел девушку с собой брать, а потом решил: вдруг пригодится.

— Во сколько это было?

— Около восьми, Трофим Александрович… — Егорин подождал, не последует ли еще какого вопроса. — Ехали довольно долго, хоть и недалеко, казалось, было. Дорога там ни к черту не годится: разбитая вся, с сопки на сопку переползает, речку переезжать приходится дважды… А столб дыма тем временем уменьшаться стал, опадать. Когда подъехали к высоковольтке — едва курился уже.

— Сколько времени ушло на дорогу?

— Да с час. Примерно с час… — Егорин зачем-то посмотрел на часы. — Сначала я увидел ту опору, что слева на сопке стоит, после — ту, что справа. Пригляделся: одиноко как-то стоят, непривычно. Потом понял, в чем дело: проводов-то между опорами нет… Тут в аккурат выскочили мы из-за чащи подлеска, и картина во всей очевидности предстала. Концы оборванных проводов на земле лежат, один из них дальше всех по течению речки отброшен, и там, на берегу, самолет догорает… догорел почти — голый остов дымится… Сева машину остановил, двигатель заглушил, и я отдаленные стоны услышал. Выпрыгнул из «уазика», вижу — навстречу идет, прихрамывая, Володя, наш пилот: рубаха рваная, местами прогорела, лицо чумазое, в порезах. Я — к нему, кричу: «Где остальные?!» Володя ничего не ответил, рукой махнул в ту сторону, откуда стоны, сел на корягу, голову свесил. Оставили мы его, побежали дальше, глядим: под кустами лежат рядом командир Михаил Петрович и штурман. Командир не шевелится, а Борис, сильно обожженный, оскалившийся, с закрытыми глазами, дергается всем телом и стонет…

— Глеб Федорович, — переключил передачу на пониженную Сева, — к Кислому ключу подъезжаем…

— Ага, спасибо, что напомнил! Как, гости, не хотите здешнего нарзана испить?

Корытов посмотрел на Валентина Валентиновича.

— В другой раз лучше отведаем из вашего Кислого. Сейчас и так не сладко.

— Да… Мне тоже. А тогда — и вообще… Я командира ощупал, послушал — дышит. В обмороке. Послал Севу сбегать к машине за ведром, воды из речки принести. Велел Галине приводить Михаила Петровича в чувство, а сам хожу около, осматриваюсь, никого больше не вижу и никак не могу себя заставить к самолету приблизиться. Фуражки летчиков на земле валялись — подобрал… тлеющий рукав пиджака затоптал… Что делать — ума не приложу! Потом уже просветление наступило: «Езжай, — говорю Севе, — в лагерь!» Передай, мол, Людмиле Ионовне (она, вы знаете, у меня — главным геологом), чтобы обо всем сообщила по рации в авиаотряд. Там, думаю, сообразят, как дальше поступать, вертолет пришлют… Командира и штурмана я решил с машиной не отправлять. Во-первых, прикинув, что вертолетом быстрее может выйти, а во-вторых, побоялся в их состоянии по ухабам трясти. Командир, сколько ни старалась Галина, по-прежнему в обмороке был, штурман стонал почти беспрерывно, — не годилось их в машине транспортировать. Да и как тут, в «уазике», двоих лежачих разместишь, сами посудите? А пилот ехать категорически отказался. Он начал понемногу в себя приходить, заговорил вразумительно, и через его рассказ стала предо мной суть случившегося прорисовываться…

— Рассказ по горячим следам — всегда самый ценный для эффективности расследования, я по своему опыту знаю.

— Может быть, Валентин Валентинович, может быть… Только основного — почему самолет врезался в высоковольтку — объяснить мне Володя не смог. Выходило по его рассказу, что машину вел командир, что никаких сбоев в работе мотора никто не замечал, видимость была прекрасная… Провода в то утро они уже в шестой раз пересекали. И вдруг… удар, мол, и падение… Вот и все его ощущения в момент аварии. Экипаж выбросило из самолета через фонарь кабины, пилот, ударившись о землю, потерял на какое-то время сознанье, а когда очнулся — видит, что машина горит, а штурман пытается залезть обратно в кабину, сквозь пламя пробиться, как Володя понял, к двери, ведущей в салон. Ничего у него не получилось: обгорел лишь и чуть не задохнулся. Хорошо, что Володя вовремя подоспел, оттащил его, одежду загасил.

— Почему же они через основной вход в самолет не попробовали проникнуть?

— То-то и оно, Трофим Александрович… Ударились они о провода левым крылом, и самолет на землю лег левым боком: крыло-то срезало. Входной дверью лег. Операторы наши в ловушке оказались…

— Живьем, выходит, сгорели? — Корытов постарался сохранить голос спокойным.

— Навряд ли. Пилот уверяет — никаких криков не было… Да и не должны они были кричать. Слава богу, если, конечно, можно в подобном случае так сказать, горели они или мертвые уже, или в бесчувственном состоянии… Ребят наших, как это потом установили, при ударе на переднюю стенку салона бросило… травмированы они были, смертельно травмированы…

— Понятно…

— Конечно, Трофим Александрович, тяжело слушать… А видеть своими глазами… — Егорин минуту помедлил. — Когда пилот кончил рассказывать, мы обошли все кругом. И остатки самолета осмотрели… — Егорин снова замолчал, пытаясь справиться со своим лицом: углы рта подергивались.

Он продолжал смотреть на Корытова, но Корытов понимал, что Глеб Федорович не видит его… Машину тряхнуло на ухабе, и Егорин, вздрогнув, глуховато откашлялся.

— Да… А от самолета возвращаемся — слышим крик: «Я во всем виноват! Я во всем виноват! Я, я, я!!!» Оказалось, очнулся наконец-то командир, добилась Галина своего. Правда, лучше бы он лежал, как лежал — в обмороке… Кататься по земле начал, руки себе кусает, бежать куда-то порывается и все кричит: виноват, виноват! Намучились мы с ним. Хорошо, что вертолет вскоре подоспел.

— А где сейчас летчики?

— Командир и пилот — в здешней городской больнице, Трофим Александрович, а штурмана к нам в Ленинград отправили, в Ожоговый центр.

— Подъезжаем…

— Точно, Сева, подъезжаем.

Корытов поднял глаза и увидел впереди, над кустами, наползающими с заросших тайгой сопок на пойму речки, шест с приспущенным голубым флагом партии Егорина.

8

В передвижном цельнометаллическом вагончике — сооружении добротном, на широких полозьях, с водяным отоплением на случай холодов — в задней комнате правой половины стояли три раскладушки: две — аккуратно застеленные байковыми одеялами в белоснежных конвертах простыней, с поставленными на попа — одним углом в потолок — подушками и вафельными, сложенными треугольником полотенцами, третья — небрежно прикрытая раскинутым мятым одеялом. Четыре складных стула, стоячая вешалка из алюминиевых трубок — в дальнем углу, вторая такая же — у двери. Вот и вся обстановка.

Егорин повесил у входа фуражку и сделал рукой приглашающий жест:

— Располагайтесь, Трофим Александрович! Валентин Валентинович, устраивайтесь!

Они сняли плащи, поставили под вешалку портфели.

— А где же председатель нашей комиссии? — Бубнов ткнул пальцем в сторону «дипломата», стоявшего на одном из стульев. — Его?

— Его, его… А про самого — сейчас схожу узнаю. Заодно велю на кухне, чтобы нам поесть дали. — Он посмотрел на часы. — Обед у нас для тех, кто в лагере днем остается, с двух до трех. Сейчас ровно час, но, думаю, готово уже.

— И я с тобой прогуляюсь! Где тут у вас…

Егорин с Бубновым вышли. Корытов, устроившись на стуле возле открытого, с отдернутой марлевой занавеской, окна, закурил, еще раз окинул взглядом комнату, задержался на фуражке Глеба Федоровича.

«Красивая все же у нас была форма…»


…В клубе швейной фабрики (впрочем, как и в других танцевальных залах города) студентов Горного института — горняков — узнавали сразу: два ряда медных пуговиц на куртках, замысловатые медные вензеля на черных, с голубой окантовкой погонах, на петлицах той же расцветки — скрещенные «молоточки»… Горняки старались вместе не держаться, чтобы не затенять, так сказать, один другого, но дружно приходили на помощь своему, если тот попадал в какую-нибудь передрягу. А попасть в передрягу можно было в любую минуту: или не ту партнершу пригласил («числящуюся» за кем-либо из блатных), или толкнул во время танца соседа, не извинившись, или еще что…

На черный двубортный шевиотовый костюм, купленный к свадьбе, Наталья нашила горняцкие регалии, споров их со студенческой куртки Трофима, изрядно пообтрепавшейся к третьему году его обучения в институте. Свадьбу спраздновали по-студенчески: небогато, но хмельно. Школьный друг Серега, так никуда и не поступивший, подрабатывавший в то время в фотоателье, беспрерывно щелкал «ФЭДом». Снимки, по одному из отпечатанных Серегой во множестве, Трофим собрал в отдельном альбоме. Альбом этот, уходя потом из семьи, он унес с собой. Лучших фотографий у него не было: ни на одной из последующих он себе так не нравился…


«Зря отменили нашу форму, зря! И студенческую, и вообще по отрасли…»

Вернулся Бубнов, появился Егорин.

— Ну, можно и перекусить! Сходим на речку, смоем дорожную пыль — и милости прошу!

— Где все-таки председатель?

— Председатель, Валентин Валентинович, рыбачит.

— Что делает?

— Рыбу ловит. Разжился, говорит повариха, у нашего моториста удочкой, наловил слепней и ушел вверх по речке.

— Ага… Конечно, что ему было делать в ожидании нас? — Валентин Валентинович почесал за ухом. — Мужик, надо полагать, бывалый… И то: каких ведь случаев не приходится расследовать техническим инспекторам!


Сидя под навесом столовой, за дощатым, покрытым клеенкой столом, они пили из эмалированных кружек темно-бурый чай, заваренный и подслащенный прямо в огромном зеленом чайнике. От непривычно обильной еды — миски борща из консервированных овощей и миски гречневой каши с тушенкой (порции, рассчитанные на аппетит возвращающихся из маршрута, крепко поработавших за день геологов) — Корытов чувствовал в желудке — расслабляющую тяжесть, в голове — неодолимую сонливость и радовался, что чай столь крепок, а ветерок, вихрящийся под навесом, достаточно свеж, несмотря на полуденную, заполнившую долину жару.

— Душевный у тебя чаек, Глеб! — Валентин Валентинович, отставив кружку, отер носовым платком потные щеки и лоб. — Взбадривает!

— Чай не пьешь — какая сила, говорят казахи. Нашему брату без чая нельзя!

— Попробуй-ка, не напои ребяток хорошим чаем! — продолжила слова своего начальника повариха, собирая со стола грязные миски и ложки. — Накормить можно неважнецки — простят, но уж чтобы чай…

Сидевший лицом в сторону речки Корытов заметил, как над прибрежными кустами возникло и поплыло, покачиваясь на плече не видимого еще человека, бамбуковое удилище. Он проследил движение удилища и, сделав последний глоток, начал закуривать.

— Вот и наш председатель…

Невысокий крепкий мужичок, выйдя из-за кустов на открытое пространство, осмотрелся, сориентировался в обстановке и, косолапя, зашагал к столовой. Был он рыжий.

Прислонив удочку к столбу навеса, пришедший представился: «Прохоров!», сел рядом с Корытовым и положил на клеенку толстые бесформенные лепехи ладоней.

— Как рыбка, Иван Сазонтович? — Егорин сделал поварихе знак насчет борща-каши.

— Не клюет. Под нос подводишь — ноль внимания. Не на то, видно, надо.

— Вы — про наживку?

— Угу.

— Да нет, наши парни сейчас как раз на слепней ловят, но — или на зорьке, или под вечер. Днем — рыба мореная.

— Поешьте-ка горяченького, товарищ главный начальник! — повариха поставила перед Прохоровым миску с борщом, положила ложку.

— Благодарствуй…

Ел Прохоров быстро и смачно: выхлебал борщ, прикончил кашу, налил чаю и, делая передышку, возобновил, ни к кому конкретно не обращаясь, разговор:

— Посмотрел я по ходу дела вашу электростанцию: не заземлена! Что ж вы еще кого-нибудь хотите сиротой оставить?

Корытов укоризненно глянул на Егорина: Глеб Федорович кашлянул и перевернул — поставил донышком вверх — пустую кружку.

— У погибших-то небось дети были?

— У Козлова — дочка шести лет, у Пичугина — мальчуган трехлетний.

— Так-то, Глеб Федорович! — Прохоров залпом выпил успевший, видимо, остыть чай. — Двое сирот уже есть, а вы…

Корытов увидел, как повариха, сидевшая на толстой чурке возле плиты, наклонила голову, пряча глаза в передник, и загасил сигарету.

— Не лучше ли нам перейти в вагончик? Там бумаги можно посмотреть…

— Пожалуй… — встал Прохоров.

— Возьмите, Трофим Александрович, ключ от помещения. А я должен забежать в палатку — забрать документы. Я временно к своему завхозу перебрался, он в отъезде как раз…

В первой комнате правой половины вагончика — в кабинете Егорина, освобожденном им для работы комиссии, они открыли окна и расселись вокруг составленных буквой Т столов с одиноко стоящим графином, накрытым пирамидкой стакана. Хозяин, подоспевший следом, подложил по булыжнику под двери — общую, ведущую с улицы в тамбур, и внутреннюю — из тамбура в кабинет. Спертый, перегретый воздух быстро вытеснили освежающие сквознячки.

Председатель комиссии, занявший подобающее его должности место — за перекладиной буквы Т, пробежал глазами переданный Корытовым министерский приказ.

— Так… «Принять к сведению, что распоряжением первого заместителя министра гражданской авиации начальник партии тов. Егорин Г. Ф. включен в состав комиссии Министерства гражданской авиации по расследованию аварии самолета АН-2…» Так. Обращались они к вам, Глеб Федорович?

— Кучумов, командир авиаотряда, говорил, что меня включили в комиссию, а больше… больше не беспокоили пока… На месте катастрофы, вы знаете, я присутствовал — и когда они экипаж самолета вывозили, и когда останки операторов наших забирали… Совместно всё осматривали, разговоры я все слышал…

— С Кучумовым я беседовал. Признает, что вина экипажа очевидна. Для нашей комиссии, в общем-то, большего и не требуется. Ну а вас, Глеб Федорович, они побеспокоят, когда ваша подпись им понадобится.

— Нам необходимо получить от них копии актов по форме Н-1 на каждого погибшего… — начал было Бубнов, но председатель прервал его:

— Получим, получим! Не сомневайтесь, положение о расследовании и учете несчастных случаев на производстве я тоже неплохо знаю… — Прохоров сделал своеобразное, уже замеченное Корытовым вращательное движение пальцами на кончике носа: и почесал вроде и словно пробку навинтил.

— Глеб Федорович! Вы свои-то акты Н-1 составили?

— В черновике, Трофим Александрович. Перед тем как отпечатать, хотел вам показать.

— Давайте посмотрим.

Прохоров перебил:

— Потом посмотрите! Потом. Прежде всего мне необходимы выкопировка из карты района происшествия, план места происшествия, личные карточки на погибших…

— Личные карточки у нас хранятся в управлении экспедиции, в отделе кадров… — Егорин посмотрел на Корытова, прося подтвердить, и Корытов кивнул.

— Тогда — карточки приобщите к материалам расследования в Ленинграде, а мне пока давайте требуемые формой акта данные о погибших: год рождения, стаж работы по профессии и тэ дэ.

— Сделаем, Иван Сазонтович.

В тамбуре послышались голоса — видимо, распахнули дверь размещавшейся в левой половине вагончика камералки, и Корытов увидел в окне потянувшихся в сторону столовой женщин. На часах было ровно два.

На мгновение в дверях кабинета возникло красивое лицо девушки в соломенной шляпе типа сомбреро. Девушка хотела, наверное, спросить о чем-то начальника партии или сказать ему что-то, но при виде посторонних раздумала. Сомбреро закачалось в ту же — к столовой — сторону.

— На завтра планируйте поездку к месту катастрофы — с утречка, по холодку… — Прохоров с хрустом распрямил плечи. — Сейчас же у меня, товарищи члены комиссии, есть предложение часик-другой вздремнуть. После сытного обеда… Вы, — повернулся он к Корытову, — устали, надо думать, с дороги.

— Я лично воздержусь. Поев, чуть за столом не уснул, а теперь отпустило. Днем поспишь — ночью от бессонницы на лампочку полезешь. А Валентин Валентинович — как желает.

— Я тоже перебьюсь.

— Ну, глядите. — Прохоров вылез из-за стола и ушел, прикрыв за собой дверь, в заднюю комнату.

— Как вам председатель? — немного выждав, спросил вполголоса Егорин.

— Пойдемте, Глеб Федорович, — остановил его Корытов, — прогуляемся по лагерю, посмотрим, нет ли, помимо вашего — будь оно неладно — заземления, еще каких огрехов. Склад горюче-смазочных материалов покажите, стоянку автомобилей. На воздухе и поговорим…

— Про заземление я уже сказал мотористу, крепко сказал! Он, правда, доказывает, что там и не требуется такового: генератор-де на двести тридцать вольт, схема соединения — треугольник…

— Пусть оборудует! Требуется или не требуется — после будем разбираться, а сейчас его дело — выполнять!.. Заземление в любом случае не помешает…

9

Со стороны столовой доносилось звяканье ложек. Разговоров слышно не было — отдельные слова: «Передай хлеб…», «У кого соль?». Невеселое застолье… Но траур трауром, а есть надо и работать — тоже.

— Глеб Федорович! Когда женщины закончат — не забудьте, пожалуйста, дать им указание насчет выкопировки.

— Не забуду, Трофим Александрович!

«Да, товарищ исполняющий обязанности главного инженера… Не в твоих вроде правилах — понукать подчиненных. И сам не любишь, когда тебя подгоняют, и других стараешься не подгонять, в дела их без надобности не лезть… Чертово заземление!»


…Корытов не любил чувствовать себя виноватым. Он понимал, что вряд ли, вообще найдешь таких, которые бы любили, однако свою нелюбовь считал почти ущербной, относил к разряду отягчающих жизнь комплексов.

Впервые он это почувствовал давно, в четвертом классе (может быть, и раньше чувствовал, но безотчетно, инстинктивно), став свидетелем «шутки», подстроенной историчке Анне Павловне. Солнце в тот день светило по-весеннему, настроение у всех было веселое. Учительница вошла в класс, поздоровалась и едва успела сесть за стол, как перед нею с грохотом взорвалась чернильница. Испуганно вскочив, Анна Павловна, растерянная, жалкая, с забрызганным лицом, в заляпанной фиолетовыми чернилами, до того — белоснежной, шелковой кофточке, постояла перед притихшими учениками, заплакала и, взяв со стола перемазанный чернилами журнал успеваемости, вышла за дверь. Класс оставили после уроков: завуч и классный руководитель пытались выявить, кто положил в чернильницу карбид. Тщетно пытались… Домой отпускали лишь тогда, когда за учениками приходили обеспокоенные родители, бабушки и дедушки. Отличник Трофим Корытов ушел последним: отец и мать возвращались с работы поздно…

Тридцать лет минуло, а тогдашнее чувство вины перед Анной Павловной до сих пор помнилось. В тот вечер Трофим, всегда засыпавший как убитый, до полуночи заснуть не мог. И мучился он не тем, что был вместе с классом невиновно наказан, но тем, что не сумел найти выход из положения, в которое попал, не решился восстановить справедливость — назвать виноватого. И не назвал не потому, что боялся назавтра же быть избитым компанией переростков с задних парт (а один из этих переростков и устроил «фокус», как выразилась завуч), мучился из-за чего-то другого, более важного и тогда еще не очень ему ясного. Может, из-за опасения, восстанавливая одну справедливость, допустить несправедливость новую — самому провиниться перед зря пострадавшими одноклассниками, которые тоже, наверное, хотели назвать виновника, но тоже почему-то не назвали.

Много раз пришлось Трофиму Корытову в дальнейшей своей жизни оказываться в подобных ситуациях…


— …а канавку вокруг площадки с цистернами гсм надо поглубже и пошире прокопать, Глеб! И пожарный щит у тебя разукомплектован: ни ведра нет, ни лопаты…

«Верно все усек Валентин Валентинович!»

— Шоферы — стервецы: сколько ни толкуешь, чтобы ничего со щита брать не смели, — все впустую! Тащат! Не уследишь…

— Подключи общественного инспектора по технике безопасности, пусть приглядывает!

— Говорил я твоему общественному инспектору! Так ведь и он — не сторож! Сознательности у людей не хватает, а без сознательности… — Егорин безнадежно развел руками.


Ближе к вечеру выспавшийся Иван Сазонтович снова отправился на рыбалку, давая понять, что сегодня не собирается больше заниматься делами, не намерен в день приезда Корытова и Бубнова шибко их обременять: отдыхайте, мол, коротайте время, как знаете. Егорин после ужина отправился проводить совещание с начальниками отрядов и служб партии по итогам минувшего дня и плану работы на завтра — ежедневную оперативку, а им ничего не оставалось, как отсиживаться в вагончике.

Достав из портфелей прихваченные в дорогу детективы, они расстелили одеяла и легли не раздеваясь: окончательно укладываться по такой рани было неудобно. Валентин Валентинович, однако, долго не выдержал — засопел, уронив книгу на грудь, замурлыкал. Да и Корытову не удалось толком почитать — в вагончике быстро начало темнеть. Но заснуть он себе не позволил.

Негромко постучав, в дверь заглянул освободившийся Егорин:

— Отдыхаете?

Корытов с сожалением оторвал голову от подушки и сел.

Валентин Валентинович — от стука ли, от голоса ли, хоть и пониженного Егориным предусмотрительно до полушепота, — проснулся и, резко поднявшись, тоже сел, недоуменно хлопая глазами, осматриваясь.

«Далеко, наверное, заплыл мужик в своем недолгом сновидении — внука небось успел понянчить, с женой побеседовать…»

Корытов бросил на стул книгу.

— Короткие у вас сумерки: десятка страниц не осилил — уже и строчек не разберешь.

Егорин поднял детектив, соскользнувший на пол с груди Валентина Валентиновича, положил рядом с корытовским.

— Спасибо, Глеб… — окончательно приходя в себя, пробормотал Бубнов.

— Запаздывают мои орлы со светом: вчера к ночи движок на электростанции забарахлил — целый день нынче моторист с механиком копаются, наладить не могут! Схожу проверю, скоро ли они…

— Может, помочь ребятам надо? Коллеги, что ни говори! — Корытов усмехнулся. — Я ведь двенадцать лет механиком вкалывал. И поначалу в такой же партии, как ваша, только круглогодичной.

— Сами управимся! За что я своим крокодилам зарплату плачу?!

— А то — спросите орлов-крокодилов: может, действительно помощь нужна? Пусть не стесняются. Мы — люди свои, а перед председателем комиссии в грязь лицом — неловко.

— Не ударим, не ударим в грязь лицом… — вышел из комнаты Егорин.

Валентин Валентинович снова прилег — на бок, лицом к Корытову, поскрипел пружинами раскладушки.

— Точно ведь! Говорили мне как-то, что вы к нам на технику безопасности из главных механиков пришли. Из конторы какой-то… Я тогда еще подумал: и что его так мотануло?

— Э-э-э, Валентин Валентинович! У меня, поразмыслишь, все не как у людей… наперекосяк! О школьных мечтах говорить не буду. В институт поступая, думал стать геологом «голубых кровей», с молоточком по горам лазить, а угодил на специальность техники разведки. Начал учиться на бурилу — доучивался на механика… Хотите послушать, как дело было? Угу… Когда я уже на предпоследнем курсе занимался, приходит в один прекрасный день к нашему заведующему кафедрой тихий человек — начальник сектора механизации той самой, как оказалось, конторы, где я потом, с окончания института вплоть до перехода к вам, работал, и говорит: прошу организовать из студентов, обучающихся специальности РТ, особую группу — механиков геологоразведочных организаций. На предпоследнем как раз курсе. Не готовят, говорит, высшие учебные заведения таких специалистов. Техникумы — да, а вузы — ни один. Возросший же уровень механизации в геологии требует от механиков высшего образования. Отстаем от времени. Всех окончивших обещаю взять в свою контору или в ее филиалы… Словом, долетел из деканата клич — многие из моих приятелей долго раздумывать не стали, подались в механики. Ну и я — за компанию. Благо, по окончании института сохранялось право идти и в буровики: программу-то бурения мы успели пройти полностью. Так и стал я — вместо того чтобы золото-алмазы искать — гайки крутить, форсунки регулировать… Все, видите, как бы само собой получилось, случайно, помимо моей воли… Что же касается ТБ — тут иное дело! Переход в технику безопасности — первый мой действительно самостоятельный, по-настоящему обдуманный, выверенный шаг. И знаете, кто меня натолкнул на мысль его сделать? Американцы!

— Что за американцы?

— Обыкновенные! Те, что в США живут… Сейчас поясню, Валентин Валентинович… Рассказал мне как-то один мой приятель, будучи, правда, в несколько игривом настроении, об эксперименте, имевшем место в Штатах. Американцы, известно, большие любители проводить всевозможные опросы. Институты специальные создают, комиссии, общества! Живут и всё выясняют, почему так живут, почему не иначе… Собрали они десятка полтора бизнесменов, наиболее преуспевающих в разных сферах производства, и задали им вопрос: как достигли бизнесмены столь внушительных успехов, где собака зарыта? И интересная выяснилась закономерность. Оказалось: после окончания колледжей или университетов большинство из опрашиваемых поначалу занимались совсем не тем, чем занимаются в данное время, то есть на момент опроса; одни — успешнее, другие — менее, но — не тем. Через восемь — десять лет с момента окончания, повторяю, университетов или колледжей бизнесмены наши вынуждены были изменить в какой-то степени профиль своей деятельности, повернуть руль, скажем, градусов на девяносто. Жизнь подсказала. Еще лет через пять-шесть — еще градусов на сорок пять, потом — еще, и в результате кто-то, к примеру, строил лет двадцать назад подводные лодки, а теперь делает детские игрушки, кто-то жевательную резинку выпускал, а нынче небоскребы громоздит. Улавливаете, Валентин Валентинович?

— Как будто…

— Болтовню приятеля, приняв за треп, слушал я вполуха, но в голове у меня что-то отложилось. Стал я невольно присматриваться к знакомым, к сослуживцам, статистику кое-какую изучил. И вижу — есть сермяга в тех бизнесменовских поворотах, есть! Да вы сами, Валентин Валентинович, посмотрите: сидит в каком-нибудь отделе нашей экспедиции предпенсионного возраста дама — инженер или старший инженер, всю свою жизнь только и делает, что рисует, скажем, карты. Съездит на лето в поле, проветрится и опять за свое. Освоила работу до безукоризненности, дальше некуда. А между тем другие, более молодые специалисты тоже научились те же самые карты неплохо малевать, набрались опыта, набили, как говорится, руку, — вполне могли бы заменить даму. Она же все сидит и рисует, сидит и рисует — никаких перспектив, кроме приближающейся пенсии, а соответственно — старости, у нее нет: пропустила тот самый поворот руля, прозевала… Улавливаете?

— Улавливаю… Однако не каждому дано в высшие, так сказать, сферы продвинуться. Для всех наверху места маловато.

— Согласен. Но не об этом речь! Американцы — еще раз обратите внимание — преуспевающих опрашивали, причинами удачи интересовались. Да шут с ними, с американцами!.. Наблюдал-то я за другими, а соотносил увиденное с собой. Чего греха таить: засиделся я в своей конторе на должности главного механика! Автоматизм выработался: заявки на оборудование, на запчасти и материалы, графики ремонтов, отчеты — не глядя щелкал! И перспективы не видел, автоматизм убивает перспективу. Вот и решил я попробовать себя на новом поприще, сойти с наезженного пути… Сейчас мне кажется, что все так и должно было случиться, к тому и шло. Оглядываясь назад, всегда можно найти нужную связь в своих поступках, внутреннюю логику. Доказать себе, что наконец-то занимаешься тем, для чего предназначен. А оглядываешься после сорока все чаще — верно, пора приспела первые бабки подбивать!

— Наверное, так…

— Дело, в общем-то, оказалось новым лишь по форме, а по сути — хорошо знакомое. Правда, раньше я лишь от своих подчиненных требовал соблюдения правил безопасности, а теперь — от всех, и прежде всего — от руководителей подразделений экспедиции. В том числе — и от главного механика, то есть как бы я — нынешний от себя же — бывшего. Требовать просто, если знаешь, что требуешь. И знаешь, у кого где тонко — вот-вот порвется. Тогда тебя трудно перехитрить, недостатки спрятать — сам, бывало, хитрил, сам прятал.

— Наслышан я о вашей… настырности! — Валентин Валентинович перевернулся с боку на спину, пошарил глазами по потолку. — Однако мне тоже скоро на пенсию, через пять лет…

— Вам-то что вдруг о пенсии вспомнилось?

— Да очень уж ваша престарелая дама на меня похожа. Я тридцать пять лет — как пришел в экспедицию после техникума — сижу с паяльником в мастерской, аппаратуру нашу ремонтирую. В левом от входа углу, у окошечка. Да вы знаете… Верно, в отличие от той дамочки — орден заработал, в профкоме около четверти века — бессменный председатель комиссии по охране труда. А в остальном…

— Господи! Валентин Валентинович! Уж вас я никак не имел в виду…

В вагончике вспыхнул свет, и замолчавший Корытов услышал стук двигателя электростанции. Было все, конечно, наоборот: сначала застучал движок — потом зажглась лампочка в самодельном абажуре, но за разговором, а главное — за растерянностью от неожиданного его поворота момент начала веселого тарахтенья движка Корытов пропустил.

И почти сразу за светом в комнате появились Егорин с Прохоровым.

— Насумерничались? — Глеб Федорович повесил на вешалку фуражку.

— Темнота, разговору не мешает… — невесело улыбнулся Валентин Валентинович.

— Иногда в темноте душевней получается. — Егорин пододвинул к себе стул, проводил взглядом прошедшего к раскладушке Прохорова.

— Как, товарищ председатель, рыбачилось? — спросил ради приличия Корытов.

— Три харюзка. Кошке на ужин. Есть в вашем хозяйстве кошка, Глеб Федорович?

— Кот есть — у летчиков.

— Я при входе рыбешек оставил, на ступеньках, — думаю, найдет ваш Котофей гостинец, поужинает.

— Вы сами-то не надумали все же поужинать? Я говорю: свет дали, плита у поварихи еще не прогорела — картошка и чай горячие.

— Ну что вы меня заставляете повторяться? Не бу-ду. Во-первых — с обеда сыт, во-вторых — в принципе стараюсь на ночь не есть, забочусь о здоровье. Скажите лучше — машина подготовлена к завтрашней поездке?

— Готова машина.

Прохоров скинул ботинки, вытащил из-под одеяла подушку.

За открытым, затянутым от комаров занавеской окном ровно постукивал движок, светились лампочки над входами в палатки и под навесом столовой, где повариха тщетно ожидала запоздалого посетителя — закапризничавшего «главного начальника». Из чьей-то палатки доносилась вечерняя перебранка радиоголосов, то утихающая, то ожесточающаяся в настраиваемом на нужную волну приемнике…

10

Выехав сразу после завтрака, они в начале одиннадцатого были на месте катастрофы. Собранные в груду, слегка присыпанные землей, остатки сгоревшего самолета… обрывки проводов, стекающие медными ручейками с сопок в пойму речки… поломанные, выделяющиеся цветом увядших листьев кусты… На самом берегу чернело не успевшее остыть кострище с переброшенной через него на двух рогатинах палкой, оставленное, видимо, электриками, ремонтировавшими линию.

Небо, разлинованное натянутыми, взамен порванных, проводами, безоблачно высилось над долиной.

Корытов так и представлял это место, еще слушая рассказ Глеба Федоровича в автомобиле по пути из аэропорта в партию, таким и видел. Но теперь воображаемая картина катастрофы, дополненная представшими его глазам деталями, стала столь отчетливой, столь конкретной, что у него заныло под ложечкой. Он отстал от шедших впереди, во главе с Егориным, что-то говорящим и говорящим, обращаясь в основном к Прохорову, и остановился за кустами, не желая, чтобы видели его лицо. Наверное, ему не следовало ехать сюда, сослаться на головную боль или расстройство желудка — и не ехать…

Чувство вины перед молодыми, жившими еще без оглядки на прожитое ребятами, погибшими здесь, на затерянном в необъятности Сибири клочке земли, захлестнуло, требуя какого-то выхода. А выхода не виделось… Это была не его вина: он знал, что ни в чем перед погибшими не виноват. Формально… Это была вина — как бы за жизнь, привычно продолжающуюся и после их смерти: за слишком ярко голубеющее небо, за протяжно гудящие под гуляющим в вышине ветром провода, за ласкающую замшелые камни речку, за деловито выполняющих полученное задание Прохорова, Егорина, Бубнова… И за себя, конечно, лично, не формально, — за то, что в Ленинграде его ждет любимая женщина, друзья, работа. За то, что не его дочь осталась без отца. Какого ни есть, но отца…

…— А лежали командир и штурман вот под этими кустами, где Трофим Александрович стоит…

— Понятно, Глеб Федорович! Вы по второму кругу начинаете… — Прохоров досадливо поморщился и «подвинтил» пробку на носу. — Как, вы назвали, фамилия студентки, которая была с вами?

— Стрехова. Галина Стрехова. У нее, между нами говоря, роман с командиром намечался… В поле сохранить что-либо в секрете трудно… Но, повторяю, только намечался.

— Не суть. К делу не относится. Попросите ее изложить письменно события того дня — и поподробнее. Вы, естественно, тоже должны обо всем написать… и шоферу велите.

Корытов вмешался в разговор:

— С Глебом Федоровичем и вы и мы, — он кивнул в сторону Бубнова, — беседовали, шофер при нашем с Егориным разговоре присутствовал… Может быть, и со Стреховой стоит предварительно побеседовать? Бумага — бумагой…

— Не вижу особой необходимости. А впрочем, как хотите. Для меня и объяснения все нужны постольку поскольку… Форма требует. Главное, повторяю, что в авиаотряде однозначно признают виновниками катастрофы экипаж. Так я и буду писать в своем заключении.

— При утренней связи с местной геолконторой оттуда передали, что меня вызывают на междугородный телефонный разговор. Завтра в двенадцать дня. Жены погибших…

— Обе сразу?

— Вполне возможно… — Егорин задумался. — Погибшие дружили семьями. По-видимому, жены встретились в Ленинграде, когда приехали туда по телеграммам экспедиции, ну и… Часов в восемь я должен буду выехать.

— Я — с вами. Оставаться мне здесь дальше — не резон. — Прохоров стукнул кулаком по ладони, словно печать поставил. — А вы завтра-послезавтра напишете акт и тоже появляйтесь в городе, у меня на работе, — там его и подпишем, и заключение я вам передам. Будьте любезны, не поздней, чем послезавтра. Не хочу свои планы нарушать, поездка предстоит на рудник Северный. Надо вправить мозги тамошнему начальству, бардак у них с техникой безопасности, как мне сигнализируют… — Он боднул рыжей головой воздух. — Ну что, товарищи члены комиссии, если нет возражений — трогаемся в обратный путь?

Егорин заторопился к машине, из-под открытого капота которой торчал брезентовый зад и ноги шофера в кирзовых сапогах, постучал ладонью по голенищу, начал что-то объяснять Севе. Когда подошли остальные, Сева уже опустил капот и вытирал ветошью руки. Прохоров первым полез в машину.

«Не признает наш председатель нового этикета — опять на переднее место уселся…»

Корытов еще раз окинул взглядом сопки, пойму речки, провода высоковольтки, захлопнул дверцу и, потеснив Бубнова, подумал вдруг, что за все время пребывания на месте катастрофы ни разу не слышал его голоса… Щеки Валентина Валентиновича были покрыты красными пятнами, и Корытов не удержался от вопроса:

— Что это у вас с лицом?

— А что?

— Сыпь какая-то… Словно при крапивнице.

— Крапивница и есть… У меня аллергия хроническая. Наверное, что-нибудь за завтраком съел не удобное моей печени. Картошка, может, не на свежем маргарине была поджарена.

«Вот так, Трофим! Не ты один — не железный, не одному тебе стоило бы отсидеться в лагере…»

«Уазик», накренившись, проехал метров триста по склону сопки, и дорога повернула вниз. Съехали в пойму, пересекли в мелководном, спокойном месте речку, на пониженной передаче полезли на противоположный склон.

«Виноват экипаж… Однозначно виноват экипаж… Конечно, товарищ Прохоров, этого вполне достаточно. Конечно. Но причина-то… причина-то дальше… глубже где-то — причина!..»

…В несчастных случаях, происходивших в его бытность в экспедиции, Корытов прежде всего старался добраться до первоначальной точки — где произошел толчок, сдвинувший всю лавину взаимосвязанных друг с другом факторов, обусловивших в конце концов случившееся. Тот инженер, сломавший на лестнице ногу, был виноват сам. Никто такое заключение не оспаривал, никто, включая пострадавшего, не отрицал. Корытова оно не устраивало. Исподволь — через разговоры с травмированным и его товарищами по работе, через сопоставление фактов и документов — он установил: во-первых, пострадавший торопился — задержался на рабочем месте, настраивая гравиметр, и боялся не успеть за время обеденного перерыва поесть; во-вторых, пострадавший был в расстроенных чувствах — настроить прибор не удавалось, и начальник отдела, как говорится, «катил бочку», поскольку прибор надо было отправлять в поле — назавтра намечалась загрузка контейнера. Дополнительно выяснилось: начальник вынужден был «катить бочку», так как контейнер приходилось грузить раньше намеченного начальником срока — отдел снабжения экспедиции, составляя план подачи под погрузку железнодорожных платформ и контейнеров, отступил в ряде случаев от графиков выезда партий на полевые работы, сами партии об этом не уведомив. И в заключение: план, составленный отделом снабжения, а также график выезда в поле партии, в которую нужно было отправлять злополучный гравиметр, согласовал не кто иной, как Корытов… А случай с машинисткой, что ожидала «неотложку»…

— Глеб Федорович! Вечером накануне аварии самолета кто мог последним видеть членов экипажа? — Прохоров лепешкой ладони протер лобовое стекло.

— Последним, надо думать, авиамеханик. Он в одной палатке с экипажем живет. А помимо механика… Я лично еще часов в десять обсуждал с ними план завтрашних полетов. Потом, первым, ушел пилот… потом — командир. А со штурманом мы просидели над картой примерно до одиннадцати.

— Летчики трезвыми были?

— Трезвыми.

— А поздней, когда ушли, могли выпить?

— Вряд ли. Они вообще в дни полетов не пили. В нелетную погоду, при вынужденном безделье, случалось, выпивали, а чтобы в полосу ежедневных вылетов — не припомню такого.

— С механиком бы поговорить… — заметил Корытов.

— С ним сейчас не поговоришь — его вызвали в авиаотряд. Наверное, по поводу аварии. — Егорин снял фуражку: в машине становилось душновато.

— Показания механика будут отражены в акте аэрофлотовской комиссии. И данные об экспертизе на наличие алкоголя в крови членов экипажа к акту приложат… обязаны приложить.

— Не могли они выпить, Иван Сазонтович, не такой народ!

Автомобиль вдруг резко качнуло, отбросив Корытова к дверце и навалив на него Валентина Валентиновича, двигатель надрывно заревел…

— Вправо руля! Вправо руля, Сева! Куда ты?! Куда?! — Егорин прыгал на сиденье, не зная, чем помочь шоферу, крутившему баранку из стороны в сторону. Машина моталась, пробуксовывая и сползая к краю дороги. Наконец забуксовала окончательно и встала с заглохшим мотором, удерживаемая шофером на тормозах от дальнейшего сползания.

Корытов открыл дверцу: заднее колесо под ним по ось увязло на самом обрезе полотна дороги в промоине, оставшейся, видимо, с поры весеннего снеготаяния; ниже по склону сопки промоина расширялась в настоящий овраг, перегороженный упавшими друг другу навстречу деревьями.

— Вылезайте все на ту сторону! Толкнуть надо машину… — Корытов не узнал своего охрипшего голоса. — Сева, не отпускай тормоза!

Подойдя к обочине и глянув вниз, Прохоров хмыкнул, покачал головой, отступил подальше от края дороги и навалился плечом на задок машины.

— Ну, разом!

Сева запустил двигатель, все дружно налегли, и «уазик» довольно легко выскочил на твердое покрытие.

— Без приключений не обходится, — сделав глубокий вдох, пробурчал Прохоров и полез обратно в автомобиль. Остальные молчаливо последовали за ним, и машина тронулась дальше.

Первым прервал молчание Егорин:

— Да, Всеволод… Чуть-чуть не устроил ты нам веселую жизнь!

Сева неспокойно поглаживал набалдашник рычага переключения скоростей.

— И как ты умудрился прозевать эту яму?! Видел ведь, когда туда ехали, обогнул, помню, аккуратно!

— Задумался, Глеб Федорович…

— Что тебе в голову пришло — задуматься?! За рулем задумываться — вредно… а точнее — опасно!

— Обдумывал, что вы мне сказали насчет объяснительной записки по поводу аварии самолета.

— Думал про аварию и сам чуть аварию не сделал! Что там обдумывать?! Ты слышал мой рассказ? Слышал. Имеешь добавления?

— Да нет, вы все точно объяснили, нечего мне добавлять… А летчиков я в тот вечер в последний раз часов в шесть видел.

— Так и излагай!

— Понятно. Только ведь все написать надо…

— Напишешь — грамотный!

Разговора их никто не поддержал, и другого никто до конца пути не заводил…

11

По первым сумеркам, дав возможность членам комиссии после ужина отдохнуть, зашел Егорин.

— Вот, — положил он на стол заколотые большой скрепкой бумаги, — приложения к акту готовы: и выкопировка из карты района, и план места происшествия, и объяснительные записки — моя, шофера… Осталось — от Стреховой получить. — Он подвинул бумаги на середину стола. — Трофим Александрович, вы не раздумали побеседовать с нею?

— Нет, конечно. Готов — когда скажете.

— Она сейчас придет к столовой — там и сможете поговорить: комары сегодня как будто не донимают. Ветер переменился и посвежел к вечеру. А нет, так моя палатка в вашем распоряжении…

— Хорошо. — Корытов, видя, что председатель комиссии, листавший «Огонек», бумагами не заинтересовался, взял их и начал просматривать. — Валентин Валентинович, вы не хотите присутствовать при нашем со Стреховой разговоре?

— Не стоит, думаю. С глазу на глаз лучше обычно выходит.

— Ладно. — Корытов передал ему, не долистав, бумаги и встал. — Пойдемте, Глеб Федорович!

Отойдя от вагончика, Егорин придержал Корытова за локоть, замялся.

— Понимаете, какая катавасия… Стрехова…

— Извините. Как ее по отчеству?

— Сергеевна. Галина Сергеевна.

— Слушаю.

— Галина, говорю, отказывается писать объяснение…

— То есть как отказывается?

— Без всякой мотивировки. Не хочу, мол, ничего писать!

— Ладно. Идем, идем… — высвободил локоть Корытов.

За столом под навесом виднелась одинокая фигура: ссутуленные плечи, склоненная набок голова, локти на столе. Подойдя поближе, Корытов узнал в девушке красавицу, лицо которой возникло из тамбура вагончика в дверях кабинета Глеба Федоровича, когда комиссия собралась для первого разговора. Правда, сомбреро на девушке не было: прямые волосы, перехваченные лентой, открывали незагорелый выпуклый лоб.

— Здравствуйте, — поднялась навстречу Стрехова.

— Добрый вечер, Галина Сергеевна!

— Вот, Галя, как я говорил, Трофим Александрович хочет, чтобы ты с ним побеседовала. Можно здесь — можно в моей палатке.

Галина безразлично пожала плечами. Корытов, жестом пригласив ее сесть и усаживаясь напротив, кивнул Егорину:

— Хорошо, Глеб Федорович, спасибо! Дальше мы разберемся.

— Ну и прекрасно! А я займусь своими заботами.

Он повернулся и зашагал в сторону затарахтевшей в этот момент, словно угадавшей намерение начальства явиться с вопросом: почему сачкуем? — электростанции.

В свете загоревшихся над столом лампочек лицо Галины проявилось отчетливей. Действительно, красивое. И вроде ничего особенного: глаза как глаза — не маленькие, но и не большие, брови как брови — не соболиные, нос — вздернутый… Ничего особенного, а спроси: какое? — один ответ: красивое!

— Так что вас интересует, Трофим Александрович?

Спрашивайте.

— Что меня интересует?.. — Корытов заставил себя отвести взгляд от лица девушки. — Интересует все, что вы можете рассказать по поводу случившейся в партии трагедии. Все подробности, все мелочи… то есть не мелочи, конечно: мелочей в подобных случаях не бывает…

— Глеб Федорович вам говорил, наверное, что именно я первая увидала дым над долиной в то утро, — начала Галина как по писаному. — Делала водные процедуры — я, знаете, с детства закаляюсь — и увидала. А когда Глеб Федорович выезжал к месту… туда, где — дым, я упросила его взять меня с собой. Сама не знаю, почему напросилась поехать — словно чувствовала беду. Занималась я на месте катастрофы только одним: как велел мне Егорин, приводила в сознание командира экипажа Михаила Петровича. Под рукой никаких средств не было — одна вода. Мы даже нашатырного спирта не захватили — не подумали даже, что понадобится. Пока ехали — всё о лесных пожарах говорили. Про себя каждый, наверное, всякое предполагал, но вслух: лесной пожар да лесной пожар… А без того же нашатыря как в чувство приведешь? Пульсу Михаила Петровича был — искусственного дыхания делать не требовалось, лицо и руки — теплые… Сижу — мочу в ведре ветошь, что мне шофер дал, прикладываю командиру к вискам, обтираю лицо да шею, никуда не отхожу, не отрываюсь. Только если лежащий тут же штурман Борис стонать прекратит — попить попросит. И хорошо, думаю, что нельзя никуда отходить, потому как страшно… еще что-нибудь увидеть… Глеб Федорович на минуту ко мне подошел, я его спросила, как ребята наши, а он головой замотал и заплакал. С того момента мне и стало страшно…

Руки Галины на клеенке стола начали подрагивать, и она крепко сцепила замком пальцы — с серебряным перстеньком на одном…

— А потом Михаил Петрович очнулся наконец, начал беспокоиться, метаться, кричать… Рассказывал, наверное, Егорин?

— Рассказывал, Галина Сергеевна, рассказывал. Можете об этом не продолжать. Вспомните лучше, когда вы накануне в последний раз видели командира и экипаж?

— Всех вместе — за ужином, а командира… а командира — еще перед сном. Издали… Он из вагончика — от начальника нашего, наверное, — шел… рукой мне махнул… Махнул и дальше пошел.

— Вы перед сном — извините, конечно, — случайно его встретили?

Корытов машинально отметил, что косточки сплетенных пальцев девушки побелели.

— Случайно. Вышла из палатки проветриться и увидела… — Галина нахмурилась.

— Поверьте, мне отнюдь не доставляет удовольствия задавать подобные вопросы, но… Командир вам нравился… как мужчина?

— Проинформировали!.. Какое это имеет значение? И почему я должна отвечать?!. Уж… уж не связываете ли вы как-то…

— Ничего я пока не связываю, я лишь хочу во всем до конца разобраться. Для себя хочу, лично для себя. И не надо капризничать: капризничать в нашей с вами ситуации — не лучший исход… — Корытов достал сигареты, но закуривать не стал. — Галина, командир в тот вечер не показался вам несколько странным? Скажем — выпившим…

— Выпившим? Нет, не показался. А странным… Странным, если говорить откровенно, он мне уже недели две казался. Даже не странным, а просто не таким, каким был в начале сезона. Молчаливее стал, задумчивее, грустней. Я себе эту перемену объясняла просто… — Галина поежилась и передернула плечами.

— Замерзли? Хотите, я вам пиджак дам?

— Что вы, что вы! Увидит кто-нибудь — бог весть, что подумает! Да и как можно мерзнуть в такой вечер?.. И вопросов, надеюсь, у вас ко мне немного осталось.

— Немного. То есть… Да в общем, нет больше вопросов. Есть одна просьба: не огорчайте Глеба Федоровича — у него сейчас и так огорчений хватает, — изложите, пожалуйста, на бумаге все, что считаете нужным рассказать о катастрофе. Примерно так, как мне рассказывали.

— Ничего я не хочу писать — я же ему сказала!

— Почему?

— Да… просто не хочу!

— Но ведь это не объяснение. Капризничать, повторяю… И потом, кроме желания-нежелания, существуют определенные обязанности, Галина Сергеевна, и уж если не этические, так сугубо служебные. Как-никак, а в настоящее время вы числитесь в штате партии, находитесь под началом у Егорина. Он вправе с вас и требовать…

— Уздечку дергаете, товарищ главный инженер?

— И. о.! Дергать уздечку — занятие главного инженера, верно, а я лишь исполняющий обязанности.

Впервые за время разговора на лице девушки появилось подобие улыбки.

— Изложите именно то, что сочтете нужным. Как подскажет ваше… сердце, так и напишите.

Галина подумала и поднялась из-за стола.

— Напишу. Считайте, что уговорили. Вернее, не так: что я специально отказывала Глебу Федоровичу, вынуждая вас поразговаривать со мною, попросить. Совсем в том духе, как вы, очевидно, представляете теперь меня… Спокойной ночи, Трофим Александрович!

— Спокойной ночи!

Уходила она, покачивая фирменными нашлепками на джинсах, неторопливо и не глядя по сторонам.

Перебрав несколько вариантов возможного продолжения вечерней встречи Гали с командиром, Корытов остановился на последнем, «максимальном», как он его для себя назвал: встретившиеся провели ночь вместе. Возникал при этом вопрос, где они могли провести ночь? Командир спит в одной палатке с экипажем, Галя, кажется, со своей начальницей, Людмилой Ионовной. Откуда, однако, известно, нет ли в лагере какой-нибудь пустующей палатки? И потом — ночи стоят теплые… Итак: они пробыли до утра вместе. На рассвете командир, положим, пошел на аэродром, а Галя вернулась в свою палатку, побыла там некоторое время, дождалась вылета самолета, не могла уснуть или решила уже не ложиться и отправилась купаться.

При таком ходе событий легко представить состояние командира: усталость после бессонной ночи, рассеянность, посторонние мысли, лезущие в голову… Мог ли он на мгновение забыться — не заснуть, так задремать? Мог. А этого мгновения вполне хватило…

Свой максимальный вариант Корытов отложил в сознании как рабочую гипотезу, которую вряд ли удастся себе доказать и не представляется возможным проверить.

12

Валентин Валентинович, коротавший вечер наедине с книгой, поднял голову:

— Ну что, господин Мегре, удалось вам узнать что-нибудь интересное?

— Девушка сама — интересная… Хотя и выпендривается малость — старается казаться не такой, какая есть. А в общем, славная девушка… Но приходится ей в эти дни несладко.

Бубнов переложил на новое место закладку, захлопнул книгу.

— Я порой думаю: нелегко вам, Трофим Александрович, в вашей должности работать! Слишком близко к сердцу все принимаете. Я наблюдал за вами на месте аварии… Надолго вас не хватит! Если бы я за свои четверть века, что в комиссии по охране труда председательствую, всякий раз так переживал… А мне в разных, иногда большой траты нервов стоящих делах участвовать приходилось!

«Наблюдал он! Нашелся — непереживающий!..»

— Что вы еще, Трофим Александрович, хотите выяснить — а я вижу: хотите, — чего добиться? Председателю комиссии все ясно, нам с Егориным — тоже вроде…

— Вроде! Вот именно — вроде! А хотелось бы добраться до действительной ясности, до полной, Валентин Валентинович! Представьте: прилетят сюда посланные экспедицией бортоператоры… Или — мы с вами вернемся в Ленинград, а их еще не успеют отправить, и так может случиться. Что я им скажу? Как сумею избавить от чувства страха перед предстоящими полетами? А страх в них сидеть будет — не сомневайтесь! Будет, хотя вида они постараются не подать… Скажу: в происшедшей катастрофе виноват экипаж, так? Так. А в глазах у них увижу вопрос: где гарантия, что с новым экипажем не случится нечто подобное? Мы с вами знаем, да и они — тоже: на сто процентов такой гарантии никто дать не может. Не бывает ее — абсолютной! Но для того чтобы достойно разговаривать с операторами, я должен быть уверен: и мы с вами, и аэрофлот сделали все, дабы приблизить гарантию к абсолютной. Уверенности такой у меня пока нет…

— Но ведь как бы мы ни хотели — нет, действительно, стопроцентной гарантии! Разве можно полностью исключить фактор случайности?

— Верно говорите: нельзя исключить. Но мне, повторяю, нужна уверенность, что лично я принял все меры, чтобы исключить. В частности, исчерпал все возможности дознаться, почему случайности бывают, почему была… Словом, чувствовать себя чистым и перед людьми, которым завтра лететь, и перед погибшими, и… перед самим собой.

— Вот-вот! Любите вы считать себя виноватым!

— Да совсем не люблю! О какой любви может идти речь?!

— Я, пожалуй, не точно выразился, но…

— Давайте не будем, Валентин Валентинович, углубляться, поставим точку. А то так… Председатель-то наш где?

Бубнов кивнул на стену, отделяющую кабинет от спальни.

— Спит уже председатель. И Глеб Федорович спокойной ночи, уходя, пожелал, больше, видно, не явится.

— Вот и нам пора последовать их примеру. Завтра они — будут уезжать — и нас с вами ни свет ни заря подымут. Кстати, если я забуду, напомните мне или сами скажите Егорину: пусть побеспокоится о билетах. На Ленинград, на послезавтра.


Прохоров негромко похрапывал в одном углу, Валентин Валентинович посвистывал в другом, а Корытову все не спалось.

«Прав Валентин Валентинович: не готов ты, Трофим, для суровых дел, в поджилках слаб, душой незакален… Одно оправдание — т а к о е у тебя впервые. И хорошо бы не было больше никогда! Нужна ли человеку подобная закалка? Так ли необходима?.. Да и не всякий материал закалке поддается…»

Он снова мысленно вернулся в нынешнее утро — да место катастрофы, снова — в который раз! — подумал о погибших ребятах, их женах, детях-сиротах… По проторенному пути мысли перешли на собственную дочку Марину и надолго увязли на разбитой дороге прожитых лет, догоняя его сегодняшний день…


…Минувшей весной, в конце марта, Зинаида отмечала свое тридцатилетие. Справляли «круглую дату» вдвоем, в скромном ресторанчике. За неизбежной суетой — отысканием никем не занятого столика, уговорами больше никого к ним не подсаживать, просьбой поставить купленные виновнице торжества цветы в вазочку, выбором блюд из небогатого ассортимента местной кухни — Корытов не сразу рассмотрел близ сидящих посетителей. Четверо солидных мужчин, зашедших, как он решил, обмыть удачно завершенное мероприятие… Две немолодые пары, увлеченно обсуждающие семейные перипетии некоего Первухина… Две женщины — явно свои в здешнем заведении, меланхолично потягивающие красное вино… И вдруг из-за плеча наголо стриженного парня, сидящего за дальним столиком справа, выплыла знакомая улыбка, разом переместившая Корытова во времени — лет на двадцать назад: улыбка его бывшей — еще юной — жены Натальи. Он прищурился, напрягая сдающее в последние годы зренье, и узнал свою дочь. Марина, видимо, тоже только что увидела его, так как неподдельно смутилась, поперхнувшись дымом сигареты, которую держала в пальчиках на отлете, закашлялась и потом лишь кивнула. Стриженый парень оглянулся по направлению ее кивка, не обнаружил кого-либо, достойного своего ревнивого внимания, и наклонился к Марине. Она что-то стала ему объяснять, затем — уговаривать… В конце концов они поднялись и направились к выходу. На их столике ничего кроме пепельницы и нетронутых приборов не было — или заказать не успели, или заказа не стали дожидаться. Пробираясь между креслами, Марина помахала ему букетиком подснежников и старательно не посмотрела на разглядывавшую ее Зинаиду…


Вина перед дочкой угнездилась в Корытове и жила, ни на час не покидая своего гнезда, с той осени, когда он оставил семью…

В августе Наталья поехала отдыхать под Одессу к родственникам подруги. Дочка была пристроена с тещей на даче, у Корытова ничего с отпуском не получилось, и Наталья поехала одна. Вернулась она, как и намеревалась, дня за три до начала учебного года, чтобы успеть подготовить Марину к школе. Вернулась загорелая, несколько возбужденная — показалось Трофиму — и не очень соскучившаяся. А через неделю он нашел в почтовом ящике письмо на свое имя, в котором рассказывалось о «несимпатичном поведении вашей супруги» на Черноморском побережье. Называлось имя какого-то Семена, путано излагалась история взаимоотношений Семена с девушкой, считавшейся «до появления на горизонте вашей супруги» его невестой. Подписи под письмом не оказалось, но почерк был несомненно женский — аккуратный. Правда, строчки загибались на концах вверх, выпрыгивая за фиолетовые линейки двойного, вырванного из школьной тетради листа, — верный признак, что человек, их писавший, находился в возбужденном состоянии. Корытов увлекался по молодости графологией… Может быть, подумал он, та самая девушка, чьи виды на Семена расстроила Наталья, и написала письмо? Поколебавшись, он показал послание жене, ожидая услышать какие-то объяснения, но ничего не услышал. Прочитав письмо, Наталья опустила руки на колени и сидела, отрешенно глядя перед собой. По этому ее взгляду все для Корытова стало настолько очевидным, что он почти реально увидел разверзшуюся перед ним — тут же, в покачнувшемся полу комнаты — пропасть и неизбежность в пропасть шагнуть… Он сложил в чемодан вещи первой необходимости, поцеловал спавшую дочку и пошел прочь из старой, доставшейся ему от отца с матерью квартиры, где родился и рос и до тридцати лет дожил. «Остальное я тебе завтра соберу…» — всего-то и сказала Наталья вслед.

Поселившись у сестры, он в первое время регулярно, через день-два, навещал дочку, помогал делать уроки, гулял с нею подолгу. В разговорах старался не касаться вопроса, почему он теперь живет отдельно. Да Марина и не спрашивала. Должно быть, мать что-то ей по-своему объяснила, научила чему-то.

Родительскую квартиру он разменивать не стал: на работе вошли в его положение и выделили при первом получении жилплощади по долевому участию в городском строительстве небольшую комнату из числа освободившихся в старом фонде. Через пять лет он перебрался в однокомнатную квартиру…

С годами встречи их становились все более редкими. Получалось это непроизвольно: просто Корытов чувствовал возрастающую отчужденность дочери, угадывал ее нежелание с ним видеться.

В одном из нечасто случавшихся разговоров с бывшей женой он посетовал на Марину: не позвонит-де никогда первая, в гости заглянуть не удосужится… Наталья жестковато усмехнулась: «Чей ребенок-то? Не твой, что ли?» Трофим спокойно констатировал про себя эту никаких чувств в нем не затронувшую жестковатость и промолчал, но позднее, мысленно поставив себя на место дочери, признал Натальину правоту: он бы тоже первым не позвонил, напоминать о своем существовании не стал.

Размышляя о студеной полынье, ширящейся между ним и Мариной, он успокаивал себя: это все — временно, это — возрастное. Сейчас дочери нужней мать. И всегда, конечно, мать для дочери всех нужнее, всегда… Можно, пожалуй, условно выделить при этом «время бабушек-дедушек», «время подружек», «время отца», но мать… Ты потерпи, придет пора и перед повзрослевшей Мариной жизнь поставит вопросы, для решения которых потребуется твой ум, твой трезвый мужской разум. Она еще придет к тебе…

Он просчитался: Марина к нему не пришла. Может — своим умом сумела обойтись, может — помощи материнского хватило, может — нашла неожиданную опору в отчиме. Наталья, дождавшись, когда дочери исполнится шестнадцать, вторично вышла замуж…

Нынешней зимой, позвонив Корытову на работу, она (теперь уже она) пожаловалась на Марину: слушаться совсем перестала, домой к ночи несколько раз не являлась — у подружки, мол, ночевала; покуривать начала… Наталья ни о чем его не просила — сообщила невеселые новости и повесила трубку: поразмысли, дескать, — отец все же. А он, решив сначала серьезно поговорить с дочерью, начал «тянуть резину» искать всяческие причины для отсрочки встречи, понимая, что ничего толкового из разговора получиться не может. Что поправить уже ничего нельзя, что он окончательно потерял дочку, отдал раскованно несущейся жизни, растащившей их льдины далеко и невозвратимо, оставив его наедине с бессрочной виной…


Проводив Марину взглядом, Зинаида подняла пустой фужер, проверила — чистый ли, поставила фужер на место.

— Она на тебя мало похожа. В мать, должно быть…

— Ее мать никогда не курила…

13

Утром Корытов, не успевший, видимо, по-настоящему заснуть, проснулся от негромкого постукивания в окно.

За марлевой занавеской блеснула кокарда егоринской форменной фуражки: прильнув к стеклу, Глеб Федорович всматривался в полумрак комнаты. Увидев зашевелившегося Корытова, он стал подавать знаки, прося разбудить Прохорова. Корытов кивнул, вылез из постели, прошлепал по крашеному полу в дальний угол и тронул председателя комиссии за плечо.

— Ага… — перестав храпеть, пробормотал Прохоров, вскинул вверх руки и сел.

Тотчас же проснулся и Валентин Валентинович.


На речку Корытов пошел один — Бубнов с Прохоровым отказались, решив обойтись умывальником: первому было просто лень, второй заторопился с отъездом.

На противоположном берегу, на камнях, пригретых нежарким солнцем, сидели два кулика — крупный, с белой грудкой, и поменьше — невзрачный и скучный на вид. Когда Корытов, скинув ботинки и засучив штанины, забрел вдоль бревенчатых мостков в воду, кулики не выразили никакого беспокойства, внимания на него не обратили.

Умывание взбодрило, сняло остатки сонливости.

«Напрасно не пошел Бубнов!» — подумал он, вытираясь.

— Доброе утро, Трофим Александрович! — послышался знакомый голос.

Корытов отнял от лица приятно колющееся полотенце: на протоптанной вдоль берега тропинке стояла Стрехова.

— Доброе утро, Галина Сергеевна! Купаться?

— С купанья… — Девушка подошла поближе. — Кстати, вчера в разговоре вы один раз назвали меня Галиной… Та́к уж, пожалуйста, и называйте! Лучше даже — просто Галей. Какая я еще Сергеевна?!

— Желание женщины — это… желание женщины… — не нашелся сказать что-нибудь позаковыристей Корытов. — Договорились, Галя! Я — сейчас, извините…

Он поспешно обулся («Носки так и не постирал!»), надел, повернувшись лицом к речке, рубаху, сунул за пазуху старенький, подаренный еще Натальей — специально для поездок в командировки — несессер, подхватил полотенце.

— А вы — закаленная! Я бы ни за что не решился искупаться в такой ледяной воде! У меня и ноги-то замерзли!

Они неторопливо пошли к лагерю.

— Трофим Александрович… Вы вчера невесть что, наверное, обо мне подумали… Конечно, я сама виновата…

— Да что вы, Галя! Ничего, по крайней мере дурного, я о вас не подумал. Мне пятый десяток идет, к такому возрасту грешно не научиться и слышать, когда требуется, не то, что тебе говорят, и понимать услышанное не так, как тебя стараются заставить. Лицо подлинное за ретушью видеть… Правильно, смею думать, я вас понял.

— Ну и слава богу! Я ведь правду сказала, что у нас с Михаилом Петровичем ничего… почти ничего в тот вечер не было. И в другие вечера ничего не было. Больше того, теперь я понимаю: ничего серьезного, настоящего и не получилось бы никогда. Просто натура у меня дурацкая… авантюрная. Поиграть люблю, подурачиться. Как про мужчин говорят — «поматросить и бросить». Потом стыдно бывает.

Они остановились невдалеке от первой палатки.

— Играла — никогда не думала, какие беды рядом могут таиться, как беспощадно порой распоряжается жизнь, как обжигает… Я за эти дни многое передумала, Трофим Александрович!

— Этого никто не минует… Кто раньше, кто позже — все обжигаются.

— А объяснение свое я уже отдала Глебу Федоровичу. Может быть, там не все, как следовало бы, но я старалась.

«Ну что она — совсем как школьница?!»

Из-за угла поблескивающего на солнце стеклами окон вагончика взметнулось облако пыли, за кустами промелькнул тряпичный тент «уазика», и машина, круто повернув, поползла по дороге на сопку.

«Даже не подождал — попрощаться…»

— Укатил наш председатель!

— Ну и ладно! — Галя махнула полотенцем. — Светил тут — второе солнышко…


Егорин возвратился в лагерь поздно вечером, хотя собирался, как сказал Валентин Валентинович Корытову, успеть до ужина.

— Человек предполагает… — развел он руками, входя в вагончик. — Поймала меня авиация в сети: ознакомьтесь, говорят, с материалами нашего расследования, товарищ член комиссии!

— Так-так… — Корытов, составлявший перечень приложений к акту их собственного расследования, отложил авторучку.

— В общем… — Егорин сел, положил на колени полевую сумку. — Самолет был технически исправен — и командир и пилот безоговорочно подтвердили показания своего механика. Безоговорочно. Следов алкоголя ни у кого в крови не найдено, в чем я ни минуты не сомневался и вам говорил. Вину за аварию командир полностью берет на себя.

— Как же он объясняет?..

— Никак, Трофим Александрович, не объясняет. Виноват, говорит, виноват. Прозевал, мол, забылся… Наказывайте по всей строгости…

— Черт те что! Откуда выехали — туда и приехали! Виноват экипаж, виноват командир! — Корытов заходил по кабинету.

— Состояние здоровья командира вызывает у врачей серьезные опасения. Его постоянно держат на транквилизаторах, за психику боятся… Забывается временами, с медсестрой будто со своей женой разговаривает…

В вагончике стал слышен ровный, привычный уже стук движка электростанции. Несколько раз подряд вздохнул Валентин Валентинович.

— Скажите, Глеб Федорович… — Корытов поправил занавеску на окне.

— Да?

— Могла Галя Стрехова в ночь накануне аварии не ночевать у себя в палатке?

— Нет, не могла.

— Почему вы так уверены?

— Мне бы сообщили… — Егорин замялся. — Мне бы сказала ее соседка… Людмила Ионовна…

Корытов заметил, что лицо Глеба Федоровича покраснело, и непроизвольно потряс головой.

— Вы чего? — удивился Валентин Валентинович, слушавший их, задумчиво подперев рукой голову.

— Комар в нос залетел… — соврал Корытов и, достав платок, высморкался. — Щекотно!

«Куда ни сунься — жизнь человеческая! Глеб Федорович — Людмила Ионовна… А впрочем, что тут особенного? Он — вдовец, она — и замужем не была, «старая дева» — как кое-кто в экспедиции ее называет…»

— Комары и сегодня не шибко лютуют — ветерок опять поднялся к ночи, — оправился от смущения Егорин.

— Хотел бы вас еще вот о чем спросить: вы никаких перемен в поведении командира в последнее время не замечали?

Егорин мягко забарабанил пальцами по столу.

— Разительных — не замечал… Верно, недели две назад удивил он меня очень. Полетов как раз не было — дожди шли. Сева ездил в город за почтой — среди прочей корреспонденции оказалось письмо и для командира. Я сам ему передал. Глянул он на конверт, и видно было, что обрадовался. Письма ему редко приходили… А вечером обхожу я с досмотром лагерь и вижу: сидит Михаил Петрович на камушке возле своей палатки в одиночестве и какой-то весь расползшийся. Я его спрашиваю: свежим воздухом, мол, перед сном подышать решили? А он поднял голову, глядит на меня и вроде не узнает. Водкой от него разит… Присмотрелся я — пьянешенек в стельку, никогда его таким не видел! На следующий день, однако, отошел: отсиделся в палатке — к ужину явился побритый, одеколоном пахнущий. Снова стал нормальным человеком. Да… Вот улыбка… Улыбаться с того времени Михаил Петрович перестал… точно, точно — вот она, перемена: улыбка пропала! А раньше любил побалагурить, смурным никто бы не назвал… Может, конечно, я зря тот случай с письмом связываю, но…

— Откуда письмо было — не заметили?

— Из Москвы. Командир и сам из Москвы, квартира у него там, жена. Детей нет вроде… А каким ветром его сюда занесло, не знаю: у каждого свои пути-дороги. — Егорин открыл полевую сумку, достал бумаги. — Получил я телеграмму из экспедиции: бортоператоров для нашей партии подобрали, послезавтра отправят. А в авиаотряде — самолет с новым экипажем обещали прислать к нам в понедельник. Так что, надеюсь, на следующей неделе возобновим полеты.

Корытов посмотрел на Бубнова.

— Выходит, разминемся мы, Валентин Валентинович, с операторами: они — сюда, мы — отсюда. Придется Глебу Федоровичу одному с ними разговоры разговаривать, беседы нелегкие вести… Управитесь, Глеб Федорович, или нам задержаться — помочь?

— Попробую управиться. Поговорю откровенно, все, как есть, расскажу. Слетаю раза три для начала вместе с ними.

Корытов понял вдруг, что радуется. Радуется, как это ни скверно: за него поговорят. Не будет у него разговора, к которому он не готов… к которому вряд ли сумел бы подготовиться…

— Смотрите. А то — времени у нас с Валентином Валентиновичем в избытке, на такое расследование по правилам семь дней дается, а мы…

— Да я и билеты заказал, как велели, — на завтра, на вечерний рейс. Днем встретимся с Прохоровым, сделаем дела, и летите с богом! Мне без вас — простите, конечно, — может, и попроще будет. В домашней, так сказать, обстановке.

— Вопрос ясен… А ехать завтра с нами вам необязательно: девушки ваши из камералки все, что необходимо, отпечатали, графический материал привели в полный ажур. Смотрите, подписывайте и — можете оставаться в партии: вы за эти дни и так вымотались, ни к чему вам лишняя поездка. Прохорова мы одни найдем.

— Проводить полагается.

— Обойдемся. — Корытов передал Егорину документы. — А что — жены погибших? Говорили вы с ними?

— Разговаривал, и с той и с другой по очереди. Убеждал, что сюда им нет необходимости лететь — это только задержит отправку останков. Пусть ждут в Ленинграде. Ну, действительно, зачем им прилетать — подумайте? И нервы свои тратить, и деньги… опять же…

— Верно, пожалуй, — кивнул Валентин Валентинович.

— А вещи погибших мы привезем в конце сезона — с имуществом партии. Передадим женам… Словом, они согласились со мной.

Егорин надел очки и, доставая из кармашка куртки трехцветную авторучку, начал просматривать бумаги.

«Так! За тобой, товарищ исполняющий обязанности, встреча с женами…»


Все, казалось, было оговорено (если что-то забыли — можно вспомнить до завтрашнего утреннего расставания), Егорин распрощался и ушел, а они перешли в спальню.

Устроившись на раскладушке, Валентин Валентинович блаженно вытянул под одеялом ноги.

«Они устали!» — вспомнил Корытов наколку, виденную им как-то на пляже у загорелого паренька с блатной челкой — на обеих ступнях ног, повыше пальцев. Баловство и пижонство, конечно! А вот ногам Валентина Валентиновича такая жалоба подошла бы: впрямь, устали, наверное, таскать тяжесть заматеревшего в излишней упитанности тела своего хозяина.

Корытов и сам почувствовал вдруг удручающую усталость. Сознание, что он очутился в невидимой, но тяжело давящей пустоте, овладело им полновластно. Спешил, рвался к цели, а оказался… Пустота давила не только извне — она заползала внутрь, заполняла самые отдаленные пространства души.

— Смотрю я, — покосился Бубнов, — не можете вы все-таки успокоиться в своих поисках, Трофим Александрович! Все мечетесь…

— Да ничего я не мечусь!

— Мечетесь. И зря. Я — из чистого сочувствия к вам — тоже кое-какие справки навел, по своим профсоюзным каналам. Несвойственный мне интерес к частностям личной жизни людей проявил… Не могла ваша Стрехова той ночью любовь крутить с командиром — не такой Михаил Петрович человек. Мнение о нем в партии единое: серьезный мужчина, порядочный, на легкомысленные поступки не способный. А в партии — правильно Егорин говорит — каждый человек на виду, голенький, так сказать. Успокойтесь хотя бы в этом отношении.

— Да я… я вам про такой вариант ничего как будто не говорил. И вообще, успокоился я… — Корытов щелкнул выключателем и лег.

«Кто еще из нас — Мегре? Выдает пенки Валентин Валентинович!»

— Хорошо, коль успокоились. Заканчивайте свои изыскания — мой искренний совет!.. Хотите таблетку снотворного?

— Давайте, не помешает.

Корытов сходил в соседнюю комнату за водой, проглотил лекарство.

— Я, пожалуй, тоже приму. С таблеткой — оно надежнее! — Бубнов допил воду. — К совету моему вы можете…

— Ладно, Валентин Валентинович, ладно! Спите. Закончил я «изыскания», как вы выражаетесь. Закончил и, будем считать, безрезультатно. Спокойной ночи!

— Вам — того же…

14

Женщина открыла большие, раскосые спросонок глаза, осторожно сняла с плеча руку любимого и выскользнула из постели. Умывшись, она достала из сумочки «косметичку» и стала тщательно приводить в порядок лицо, несколько, однако, торопясь и потому нервничая, — в желании закончить до пробуждения любимого. Большеглазая женщина отлично знала, что лицо ее, не подправленное с помощью пудры, теней и помады, безжалостно выдает ее истинный, не очень веселый возраст…

Покончив с туалетом, она, поминутно поглядывая на часики, позавтракала и успела уже надеть плащ и застегнуть ремешки босоножек, когда в дверях — из комнаты в коридор — появился, зевая и застегивая халат, ее любимый.

— Ты уже на ходу… — зевнул он в очередной раз. — Нашла, чем позавтракать?

— Нашла, нашла! Кофе растворимого выпила… Тебя собиралась как раз будить — тебе тоже пора собираться.

Он затяжно потянулся на вдохе, на выдохе крепко обхватил ее за талию, приподнял — легкую, поцеловал в мочку уха и осторожно опустил женщину на место.

— Шагай. Трудись.

Бесшумно открылся массивный замок, бесшумно отворилась хорошо смазанная в петлях дверь.

— Звони вечером!

Женщина кивнула в ответ и выпорхнула на лестницу.

Отсюда, из центра столицы, где жил любимый, а в недалеком будущем — супруг (она не без оснований — «Не трепач же он последний!» — этому верила), до работы ей было рукой подать. Даже в метро нырять не требовалось. Не то что от ее собственного места жительства, из тридевятого царства новостроек. Она бы могла устроиться работать поближе к дому, но не хотела: ежедневное, кроме субботы и воскресенья, пребывание в течение почти половины суток в центре города скрашивало ее существование, приобщало к подлинно столичной жизни.

Женщина вообще могла бы не работать: денег, присылаемых ее нынешним мужем, вполне хватило бы на независимое житье-бытье. Она работала для стажа, трезво отдавая себе отчет, что ничто на свете не вечно — ни красота, ни здоровье, ни мужья… Что судьба располагает по-разному, и может случиться: окажешься однажды с жизнью один на один.

Работа не тяготила ее (трех курсов экономического института, не законченного в свое время в связи с замужеством, оказалось вполне достаточно, чтобы быстро и без напряжения освоиться в должности инспектора районного собеса) и даже нравилась — всегда на людях, с людьми, разные судьбы перед глазами, характеры всевозможные. Жизнь, словом!

…Ровно в пять, закончив работу, женщина вышла на улицу, влилась в поток всегда куда-то спешащих москвичей, прошлась — без определенной цели что-либо купить — по ближайшим магазинам и отбыла в «родную деревню».

Она только-только разделась в прихожей и сунула ноги в любимые — из оленьей шкуры — тапочки, сохранившиеся с поры ее проживания с мужем в Якутии, когда над обшитой дерматином дверью прозвенел звонок.

— Телеграмма. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь… — худой очкастый парнишка — то ли старшеклассник, то ли начинающий студент — протянул ей огрызок карандаша.

Она расписалась, закрыла за парнишкой дверь и распечатала телеграмму.

«Состоянию здоровья вашего мужа крайне желательно ваше присутствие тчк Кучумов».

Женщина прочла текст еще раз — медленнее, и еще — медленно и вслух.

«Кучумов?.. Кучумов… Да, да, муж писал: это его нынешний начальник… кажется, командир отряда… Ну что им от меня надо?!»

Бросив телеграмму на телефонный столик, она прошла в комнату, заглянула в спальню, вернулась в прихожую. Зашла в ванную, машинально пустила воду, но, вспомнив, что до ночи далеко и мыться рано, завернула краны.

Что, действительно, им от нее надо? Она ведь написала мужу, что подала на развод, что считает себя свободной и ему предоставляет такое же право. Неужели они ничего не знают?! А впрочем, благоверный — мужик не болтливый, ни к кому со своими болячками не полезет…

О разводе женщина думала давно, сначала ощущая лишь внутреннюю, возраставшую с годами, потребность как-то изменить характер отношений с мужем, потом — четко сформулировав эту потребность в одном слове: развестись! Но, и утвердившись в намерении, она год за годом тянула, откладывала, находила новые и новые оправдания своей нерешительности. Больше всего ее смущало при этом — что сказать на суде? Как объяснить причину?..

Замуж она вышла по любви, да длилась любовь недолго. Черты характера мужа, которые она — будь по-опытнее — могла бы разглядеть и раньше, на стадии его ухаживания (замкнутость, назойливое стремление к порядку в доме — при личной подчеркнутой аккуратности, ограниченность фантазии), в которых, казалось бы, ничего плохого не было, при совместной жизни становились для нее все неприемлемей. Сама она всегда была, что называется, заводная, и в школе и в институте отличалась повышенной активностью, любила повеселиться, подурачиться, пофлиртовать. Такое не исчезает бесследно. Наоборот, чаще будучи временно подавленным, потом прорывается еще яростнее, требуя новых просторов, действуя заражающе на окружающих.

К моменту первой беременности, вернее — к сроку, когда ничего уже нельзя исправить, женщина точно знала, что иметь ребенка от мужа не хочет… Мальчик оттого и умер при родах, терзалась она потом, не слушая успокаивающих объяснений докторов, оттого и не захотел войти в жизнь, голоса даже не подал, что она его не желала. Жаль оказалось ребеночка — до смертельной тоски…

И однако, несмотря на бесконечные мужнины уговоры, на вторую попытку родить она не согласилась.

Мальчик умер в Алма-Ате, куда мужа направили после окончания летного училища. Затем был Дальний Восток, за ним — Якутия, за Якутией — Западная Сибирь… Она все неохотнее укладывала пожитки при очередном переезде, старалась подольше задержаться в Москве после каждого, проведенного, как всегда, в Крыму, отпуска мужа, все чаще норовила под тем или иным предлогом слетать в столицу и наконец категорически отказалась с ним ехать.

Что же все-таки она скажет на суде?.. Не стоять же перед судьями, опустив голову, бормоча осатаневшее, видимо, им «не сошлись характерами»? Это — после двенадцати лет совместной жизни?.. Не уличать же мужа в неверности, которой не было? Не то слово — не было: в голову ей никогда не приходило, что может быть! Ни единого повода за двенадцать лет!.. Не сваливать же все, как советует приятельница, на мужскую несостоятельность супруга? И подло, и вранье полное…

А развод требовался. И теперь — как никогда: у нее был любимый, она собиралась стать матерью его ребенка.

От любимого женщина свою беременность пока таила, но родить собиралась — безусловно, при любом повороте отношений между ними. Отношения же их складывались по-всякому, неровно…

Она вспомнила про утреннее обещание позвонить.

— Алло! Это я… Уже из дома… Работалось — как всегда, только спать нестерпимо хотелось, даже на обед не пошла — вздремнула полчасика за столом… Ничего не делаю — сижу, размышляю… Над телеграммой размышляю, телеграмму получила… Нет, не от него — от его командира… Сообщают, что необходимо мое присутствие, с муженьком что-то случилось, похоже — заболел серьезно. Странно, в общем-то: я не помню ни одного случая, чтобы он бюллетенил… Могло, конечно, — не по земле ходит… Одним словом, зря бы они телеграфировать не стали. Придется лететь.

В тоне прозвучавшего в телефонной трубке «лети! лети!», в поспешности этого «лети-лети» было что-то больно кольнувшее женщину (а если все-таки — трепач?.. А если поторопилась она с разводом?..) и окончательно избавившее от мучившей ее в начале разговора нерешительности.

— Конечно, полечу! Люди же мы, как ни говори… Знаешь, мне не хочется обращаться к его… к нашим с ним знакомым насчет билета… Вот какой ты догадливый!.. Я и думаю, тебе при твоих связях… Слушаю… Так… Касса номер три… Записываю: Вера Ивановна… от тебя… с приветом… Все поняла… Завтра с утра зайду на работу, покажу телеграмму, напишу заявление за свой счет и — прямиком к твоей Вере Ивановне… Простые у меня на сегодня планы: поесть, помыться и спать завалиться… Поработай, поработай! На службе тебе времени не хватает! Отдыхал бы лучше… Вот-вот… Ладно, я тебе позвоню, когда билет будет на руках… Хорошо… И я тебя целую. До свидания!

15

Над плотно запеленавшими землю облаками, под синим сводом истинного неба, летел на запад, догоняя уходящий вечер, самолет. Обжившись в откинутых креслах, Корытов и Бубнов, выспавшиеся после принятого вчера снотворного, делали вид, что дремлют. Разговаривать не хотелось. Наметившаяся в дни совместной поездки теплота в их отношениях исчезала — оба это ощущали, — истаивала без каких-либо видимых причин. Отношения, по мере сокращения расстояния, остававшегося до Ленинграда, куда тот и другой мысленно уже прилетели, приобретали привычный деловой характер…

Другой самолет — родной брат первого — в те же минуты летел на восток, навстречу надвигающейся ночи, пронося в себе большеглазую женщину.

Где-то над Западно-Сибирской равниной трассы самолетов разминулись, и никто из пассажиров этого мгновения никак в себе не ощутил.

Не ощутил его и Корытов, неторопливо, с непонятным самому безразличием обдумывающий последовательность своих действий по прилете: когда позвонит Зинаиде, успеет ли что-нибудь купить на ужин (не запоздает ли самолет — не закроются ли магазины?), с утра ли пойдет на работу или не станет спешить — явится после обеда. И упорно не думающий про предстоящую в ближайшие дни встречу с женами погибших операторов…

О пролетевшей навстречу женщине он почти ничего не знал — только то, что отложилось в памяти из рассказа Егорина про командира экипажа: «Командир и сам из Москвы. Квартира у него там, жена. Детей нет вроде…» Немного. А если бы знал больше? Если бы знал о ней все? Изменило это что-нибудь? Помогло бы ему избавиться от ощущения неудовлетворенности, недовольства собой? Приостановило бы разрастающуюся в душе опустошенность? Неизвестно…

Навязавшиеся на дорогу строки когда-то прочитанного стихотворения назойливо, под популярный погоняющий мотив повторялись в голове Корытова: «Вот жизнь моя — поберегите… Вот жизнь моя — поберегите… Вот жизнь моя…»


Самолеты продолжали лететь по заданным маршрутам — между истинным небом и облаками, прижавшимися к Земле, теплой и вечной, по которой время ежесекундно сверяет трассы всех человеческих жизней…

Загрузка...