– Да не буду я пидора играть!
– Ты какие слова говоришь, урод?! Ты гомофоб?
Обвиняющий взгляд ожег, будто крапивой по глазам. Кипятком в лицо.
– Гомофоб… – пряча глаза, буркнул Юра.
Слово-то страшенное какое… Когда я был совсем маленький, подумал Юра, наверное, вот так же припечатывали: враг перестройки… Сталинист. И голова у припечатанного сразу уходила в плечи, а плечи – в подмышки. Юра попытался хоть слегка приподнять ушедшую в плечи голову. Никогда нельзя терять чувства собственного достоинства, говорила мама.
– При чем тут гомофоб? – неубедительно пробормотал он. – Я их не трогаю… Но и меня пусть не трогают!
Смешной пацан. Нужный. И прямой, и застенчивый. И возмущается, и сам же этого смущается. Именно так представляли себе юношей светлого будущего в темном прошлом. Фактура буквально прет. И не женоподобная смазливенькая немочь для жантильных комедий типа «жена уехала в командировку», и не накачанный костолом для военно-патриотической кровищи. Юный ангел-стахановец: за спиной крылышки, но в руках – отбойный молоток. В советские времена его буквально растаскали бы по идейным картинам. Теперь такие типажи не очень-то и нужны, нечего им играть сейчас; да, собственно, их уж и не видно, исчезли, вымерли, днем с огнем не найдешь.
А я вот нашел.
– Никто тебя не будет трогать. Кому ты нужен. Едрись с кем хочешь, хоть всех статисток перетрахай, твои дела. Ты будешь просто работать по специальности. Играть роль. Не один, между прочим, а с серьезными, крупными актерами, которых знает и любит вся страна. Они же не тушуются.
– Так вот именно что их вся страна знает, – плачуще сказал Юра.
Он чувствовал полную беспомощность. Идя на эту судьбоносную встречу, он был уверен, что готов на все, лишь бы понравиться и зацепиться, но оказалось, не совсем на все.
– Про них-то сразу понятно, что они играют. А я – первый раз… На мне же потом всю жизнь клеймо останется!
– Если ты будешь залупаться еще хоть минуту, на всю жизнь на тебе останется одно-единственное клеймо. Клеймо дебила. Сиречь – лузера. Могу гарантировать. Есть такая профессия: кем велели, тем и становись. Вспомни, был недавно замечательный американский фильм про двух ковбоев-пи… нетрадиционной ориентации. Ребята выложились, сыграли на ять. И не то что клеймо, наоборот, – «Оскаров» хапанули! Теперь играют суперменов.
– Так то в Америке… – уныло сказал Юра.
– Значит, так, деточка, – теряя терпение, сказал демиург. От этого обращения Юра дернулся, точно его в зад уже кольнули. Шилом. Ржавым, гнутым и зазубренным. – Поверь, если бы ты по внешности и повадкам не попадал стопроцентно в тот образ, какой мне нужен, в то, как я представляю себе этого молодого энтузиаста Бородина, – я бы тебя уже давно послал на. Охотников ТАКОЕ сыграть отыщется и без тебя по самые помидоры. Я, заметь, тебя уламываю, как целку. Но всему есть предел. Мое терпение безгранично, но может лопнуть. Вот тебе жесткий, мужской, вполне традиционной ориентации выбор. Или ты после выпускных рулишь обратно в свой Мухосранск с перспективой до самой пенсии играть в местном драмкружке зайчиков и червячков на детских утренниках, или сейчас с благодарностью говоришь мне «яволь» и вкалываешь, как карла, но с перспективой получить «Оскара», «Золотую ветвь» и прочие позарез нужные всякому талантливому человеку бздюлечки. Выбирай. Время пошло.
Если так сформулировать, выбор действительно получился вполне жестким. Более того – однозначным.
– Хорошо. Только… Мне надо… с одной девушкой посоветоваться. С… с невестой. Как она отнесется…
– Если ты ей толком все растолкуешь, можешь не сомневаться как. На то она и невеста, чтобы соображать быстро и правильно. Долго у вас принято советоваться?
– Сегодня вечером…
– Стало быть, завтра я тебя жду. Жизнь короткая, времени мало, и поэтому пахать надо очень энергично.
– Так а когда же сценарий прочитать?
– Хрен тебе в карман, а не сценарий. Я работаю по методике Тарковского. Начинается съемочный день, я объясняю концепцию эпизода, втолковываю, кому что говорить, – и в атаку с песнями.
– Поня-атно… – упавшим голосом протянул Юра.
Это вообще был тихий ужас.
Но тут не поспоришь.
– А скажите… в книжке он у них тоже пи… нетрадиционной ориентации?
Казалось, вопрос был совершенно невинным. Даже намекал на полную и безоговорочную капитуляцию, дайте, мол, только предлог – не денежный, а все-таки еще и из духовной области повод для самооправдания. Даже не повод – крохотный поводочек. Тоненький, как для левретки. Но демиург ни с того ни с сего вспылил, будто Юра всем весом наступил ему на любимую мозоль.
– А тебе какая разница?! Ты что, читатель? Ты историк древней литературы, академик Лихачев твоя фамилия? Да мало ли что полвека назад намуячили два худака? Нам СЕЙЧАС работать! В НАШЕМ мире, с НАШИМ материалом. И чтобы я не слышал больше про книжку! Я тебе и книжка, и отрыжка!
– Понял… – совсем сник Юра. Помолчал. – Я вообще-то… я ничего… Я и не читал их совсем… Фамилии, понятно, на слуху, борцы там за демократию и всякую свободу мысли, но…
– Мало ли чьи фамилии на слуху. Ты еще Гомера полистай! – ядовито посоветовал демиург. – В подлиннике, грамотей хренов. А потом приди к Кончаловскому и спроси возмущенно: а почему это у вас Калипсо – негритянка?
– Надо говорить: афроамериканка, – потупился, но не смог смолчать Юра.
– Если есть слово «задница», это не значит, что слова «жопа» больше нет, – отрезал демиург.
– Но тогда и пи…
– Ты еще здесь, деточка? – жестко пресек аналоги демиург. – Невеста ждет!
Заведение называлось «Петушки», с намеком на знаменитое литературное произведение ушедших лет, в миниатюре отразившее, как утверждали специалисты, всю Россию со всеми ее проблемами и бедами, и стилизовано было соответственно.
При входе, например, живописно громоздилась, напоминая выпущенные из левиафана кишки, полуразмотанная катушка вечно мокрого кабеля, а в зале по стенам круглый год буйно цвел и благоухал искусственный жасмин. В красном же углу, слева от барной стойки, там, где, как считалось, во времена Венички принято было ставить переходящие красные знамена и доводить до сведения посетителей какие-нибудь важные тогдашние истины, типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», рдела рельефными большевистскими буквами слегка сокращенная цитата из первоисточника: «Лучше оставьте янкам внегалактическую астрономию, а немцам – психиатрию. Пусть подлец-африканец строит свою Асуанскую плотину, пусть, все равно ее ветром сдует. А мы займемся икотой».
И кормили тут только с общепитовских, живописно обколотых по краям, будто обгрызенных голодными совками, тарелок; и поили только из якобы треснутых граненых стаканов с несмываемыми мутными отпечатками пальцев и напыленными чуть ли не посредством пресловутых нанотехнологий следами губной помады; и разливали исключительно напитки, по названиям совпадавшие с теми, что удостоились упоминаний на страницах энциклопедии русской жизни. Правда, какое отношение здешняя «кубанская» имеет к тогдашней «кубанской» и какое здешний «вермут розовый крепкий» – к одноименному вермуту конца шестидесятых годов прошлого столетия, уже не мог сказать никто. Парадоксальным образом пожилой народ не очень-то ходил сюда ностальгировать, а укоренилась в «Петушках», совсем наоборот, продвинутая молодежь, ибо пили здесь в основном коктейли. Но тут уж хозяин заведения ничего не смог поделать – названия коктейлей пришлось-таки осовременить, ибо, скажем, «Инесса Арманд», «Дух Женевы» или «Ханаанский бальзам» ровным счетом ничего не говорили потребителю первого десятилетия двадцать первого века и оттого не возбуждали любопытства въелдонить. Может, были и иные причины, скрытые и не столь исполненные заботы о ближнем потребителе; поговаривали, например, что владелец заведения просто-напросто решил хоть тут дать волю собственному остроумию и посостязаться с сотворившим великий текст народным героем.
Юра взял для себя и для любимой по «Ксюхе-демократке». Официальная легенда гласила, что от этого коктейля у пацанов потом стоит, как утес, а девчата, едва накатив, выпрыгивают из всего и запрыгивают на всё. Злые языки, впрочем, язвили, что это не более чем известный еще с коммунистических времен простенький «Секс», то есть «Вана Таллин» в произвольном сливе с «Советским шампанским»; в «Петушках», однако, считалось, что этот коктейль смешивается на базе «Дом Периньон» в точно выверенных секретных пропорциях с целым букетом изысканных французских же ликеров. Стоил один коктейль столько же, сколько, наверное, мог стоить целый винный магазин во времена Венички. Особую пикантность напитку придавал плавающий поверху плод габаритом с небольшую сливу, мармеладной какой-то консистенции, поразительно сладкий на вкус. Русского названия он не имел вовсе, ибо и близко от Руси не водился – его возили в «Петушки» самолетами откуда-то из южных провинций Китая, и, если уж надо было его как-то называть, надлежало произнести неудобоваримое слово «лунму»; утверждалось, что в переводе с китайского это значит «глаз дракона». Плод и впрямь напоминал выдавленное из глазницы глазное яблоко: круглый, полупрозрачный, с просвечивающей темной, вроде зрачка, сердцевинкой. Если его потыкать мизинцем или, паче того, соломинкой, он начинал скользко вертеться, юлить и подпрыгивать на коктейле, но зрачок просвечивал в любом положении, вертясь, не отворачивался, и оттого не отделаться было от жутенького ощущения, будто пропитанный дорогущим алкоголем глазок-смотрок из своего мутного стакана неутомимо пялится на фамильярничающего потребителя, срисовывает и составляет список примет. Большой брат – ик! – видит тебя!
Впрочем, судя по названию коктейля и его социальной функции, непотопляемый лунму должен был являть собою символ не офтальмологический, а генитальный. Но это уж кому что видится.
Пригубили.
– Ну и чего ты мне хотел сказать? – спросила она, шустро слизнув кончиком языка капельку коктейля, оставшуюся на сладкой нижней губе.
– А вот чего, – проговорил он, с удовольствием ощущая, как теплый сгусток первого глотка, точно грузный жизнерадостный парашютист, неторопливо плывет от горла вниз. – Выходи за меня.
– Чего?
– Не чего, а замуж.
Она помолчала и после некоторой паузы вновь задумчиво пригубила. Глядела она мимо. Только соблазнительный лунму глядел Юре прямо в глаза. За соседним столиком, вразнобой потряхивая сложными прическами, серьезно и доверительно делились пережитым две совсем молодые девчонки, старшеклассницы наверное, – с грязными, битыми стаканами в тоненьких пальчиках, украшенных фирменными, крапчатыми накладными коготками. Пока любимая молчала, Юра отчетливо расслышал полный удивленной детской обиды голосок одной: «И я ей говорю: „Мама, ну разве можно бить ребенка железной херней по голове?"».
– Опять тебя заколбасило, – нежно сказала любимая.
– Точно, – с готовностью признался он.
Тогда она, не оборачиваясь, молча, но очень красноречиво показала большим пальцем себе за спину. Там ничего особенного не было, только темное окно. Но Юра знал, что любимая имеет в виду. За окном, за темной слякотью, наполненной томительным падением вялых, как тонущие клецки, хлопьев октябрьского снега, за нескончаемым шествием тяжелых мокрых черепах, с карнавальной монотонностью сверкающих поворотными и габаритными огнями, среди ошпаренной пляски реклам торчал на той стороне проспекта популярный билборд. Впрочем, он много где торчал. Молодая красотка в обтягивающем черном платье с гипнотической неотрывностью, будто двумя лунму, глядела на зрителя, грациозно держа на весу точеную руку с полураскрытой ладонью, на которой смутно сияла какая-то ценность. Метровые буквы подписи гласили: «Любишь? Докажи!»
– Ну и докажу, – сказал Юра. – Только так, что тебе мало не покажется.
Она улыбнулась:
– Гонишь?
– А вот и нет. Прикинь, у меня такая хрень заваривается… – смущенно начал он. Помедлил немного, а потом, окончательно решившись, без утайки и прикрас рассказал о сегодняшнем предложении.
Любимая посмотрела уважительно, но без большого удивления.
– Да, у тебя срастется, – веско сказала она. – В масть вымутил.
– Но, понимаешь, как-то… нелепо… Боюсь, приклеится потом – не отдерешь. Ты же первая хихикать будешь.
– Да, и чего?
– Ну… тут момент такой… чувствительный. Я же тебя… ну…
Она презрительно поджала губы.
– Если бы мне сказали: вот прикинь Офелию, но на шару или прикинь какашку, но дадим еврики – я бы ни фига не парилась.
– А мне как-то… не по себе.
Она задумчиво прихлебнула изрядный глоток «Ксюхи-демократки» и разумно сказала:
– Мы живем в обществе потребления. Мы потребляем, нас потребляют… Обмен. Круговорот. Это нормально. Муйня начинается, когда ты лох и позволяешь, чтобы тебя потребляли бесплатно, а сам не рубишь и все потребляешь только втридорога. Это нельзя. Остальное – глюки.
Он постарался мужественно расправить плечи, приосанился, как умел, и положил ногу на ногу.
– Тогда я соглашаюсь, – решительно сказал он. – Только ты помни: ты обещала.
– Ага, – сказала любимая. И напутствовала: – Не облажайся на бабосах.
И все же не мог Юра не попытаться выяснить, про что ж там все-таки дело, в этой книжке? Хоть вкратце представить. Хоть в общих чертах уяснить, к чему быть готовым. Уж по крайней мере из тех соображений, чтоб не лажануться в первый же день. Мало ли какие могут быть сюрпризы.
Теперь – не тогда. Вовсе уже не обязательно, как в древности, записываться в библиотеку, ходить куда-то то под дождем, то под снегом и только в строго определенное время дня, заказы на бумажках заказывать и ждать, выдадут ли, или экземпляр, блин, на руках; потом потеть в читальном зале, отсиживать задницу на жестком стуле – и все для того, чтобы что-то узнать или прочитать. Теперь просто засвечиваешь железяку, входишь в Сеть, загугливаешься или, если тянет пофраерить, грузишь нигму – и через пять минут все знаешь. Предположим, услышал ты впервые выражение «атомные цены» – ну, предположим только, типа для примера! – и приспичило тебе точно узнать, что такое атом. Один секунд – и тебе любезнейшим образом сообщают: «Атом – наименьшая часть химического элемента, являющаяся носителем его свойств. Атом состоит из атомного ядра и окружающего его электронного облака. Ядро атома состоит из положительно заряженных протонов и электрически нейтральных нейтронов, а окружающее его облако состоит из отрицательно заряженных электронов». И все тебе сразу ясно. А ясней всего то, что на фига тебе протоны, когда просто-напросто цены ошизели?
Но тут уж пошло на принцип.
Сеть опять не подвела. Скажем, на «Равновесии» можно даже звуковую купить, вот с таким пояснением:
«Братья Аркадий (1925-1991) и Борис (1933) Стругацкие – выдающиеся прозаики XX века, соавторы, создавшие настоящие шедевры в области научной фантастики и принесшие мировую славу нашей литературе».
Ну, это само собой. Не в лесу живем.
«Каждое их произведение было и остается бестселлером, но при этом затрагивает серьезнейшие социальные, философские и психологические проблемы».
Круто задвинуто. Особенно подсаживает это «но». Мол, вообще-то если бестселлер, значит, серьезных проблем затрагивать не может, но вот у Стругацких и то, и это в одном флаконе. Полный типа ништяк. Пемолюкс-сода – двойной эффект.
Н-ну, теперь конкретно. Звуковую нам не надо, пока еще моргалками можем. Набираем название заново… Ага. Бл-лин, ну и древность. Когда эта книжка вышла в первый раз, отец как раз в первый класс пошел. Интересно, он ее в детстве читал? Надо будет спросить при случае… Хотя, наверное, он уж сто раз успел забыть. Мало ли кто чего в детстве читал. Да прикинуть: от расстрела царей до выхода книги прошло меньше, чем от выхода книги до сегодня. Чего это шефа потянуло на доисторическую рухлядь?
Ну и?… Читать, что ли?
Юра обреченно вздохнул и велел железяке скачать.
Он читал до двух ночи и отлип от монитора, только когда буквы на мерцающем в темной комнате экране начали на пробу шевелить лапками, как просыпающиеся тараканы. Можно, конечно, всосать кофею, но день нынешний – не последний в жизни, а наутро, наоборот, полно работы, надо окончательно понравиться и потому надо быть в форме. Ну уж теперь все равно дочитаю – завтра ли, послезавтра… Странная книжка, думал Юра, укладываясь. Но все равно не понятно, зачем понадобился шефу персонаж этой… как ее… нетрадиционной ориентации…
А при чем тут, кстати, традиция? Разве мужчина с женщиной – это традиция? Чокаться, когда пьешь за здоровье, и не чокаться, когда за упокой, – это вот традиция. У одного народа одна, у другого – другая. На Востоке – тюбетейка, на Западе – шляпа. Кто-то нарочно выдумал, а все остальные помаленьку привыкли и бездумно соблюдают – вот что такое традиция. Поэтому как скажут, что, мол, поведение у таких-то нетрадиционное, сразу на автомате выпрыгивает – ага, это, ясен перец, творческие натуры с широкими взглядами, не серое быдло, но крутые мозги… И вроде как лестно быть на них похожим. Но только если и попугаи, и кролики, и мартышки, и люди без всякого умничанья делают одно и то же, любятся одинаково и рожают одинаково, то при чем тут традиция? Надо говорить: бесплодной ориентации. Тут все сразу встает на свои места и никому не обидно, потому что без оценок, а только факт – не больше и не меньше. Хотя все равно обязательно найдутся козлы, которые скажут, что неполиткорректно и нарушение прав. Есть люди, у которых языки болтаются, как тряпки на ветру. Особенно если за это платят или можно в телик попасть…
Никак не удавалось уснуть. Чего-то мысли зашевелились, и, главное, совершенно не те, что обычно по ночам шевелятся. Странная книжка. Глюковатая, это да, и язык-то нудный, примитивный, без приколов, но какой-то простор в ней ощутился – там, где по всем нынешним представлениям глухая стенка. А кто же любит глухие стенки? То есть как раз очень даже многие любят: иди себе вперед по узкому коридору и не озирайся… Лишь бы обогнать других, которые по тому же проходу тащатся. Заднему, ха. Обогнать, обогнать… Я – первый! Нет, я! А вы там, сзади, – лузеры… Кто самый крутой, кто всех победит и первый бузнется из прохода в унитаз? Повиновение глухим стенам – шутка чреватая… Если тебя долго ведут по коридору и притом ежедневно грузят, что ты сам идешь, потому как больше идти некуда, это единственный правильный путь, – будь спок, это тебя ведут на свалку. А то и на убой.
Ну и хрен с ним со всем…
Не облажаться бы на бабосах.
Интересно, вошла ли в сценарий фраза из той главки, которую Юра читал перед сном последней? Там клево завернуто типа: у вас всякий знает, что деньги – это грязь, но у нас всякий знает, что грязь – это, к сожалению, не деньги…
Хорошо бы, чтоб вошла.
С этой мыслью Юра заснул.
Демиурга причесали, попудрили, чтобы не бликовала кожа под ярким светом. Когда гримировали его актеров, он был очень придирчив и требовал порой чуть ли не шпаклевать и конопатить непослушные лица орудий, предназначенных визуализировать мерцающие в его воображении образы, – но на себе демиург этих процедур терпеть не мог. Чесалась теперь вся морда, вся шея, и мучиться предстояло долго, до дому, где только и можно будет все это дерьмо смыть начисто. Протянули под рубашкой проводочек с крохотулькой-микрофоном, высунули через ворот и к воротнику же пристегнули. Ведущая культурной передачи была очаровательна, остроумна и профессионально восхищена очередным своим знаменитым собеседником. «Уважаемые телезрители! Сегодня у нас в гостях один из ведущих… Думаю, нет нужды представлять создателя таких нашумевших картин, как… При всей своей неоднозначности всегда становились событиями…» Потом отговорила роща золотая, и пошла пурга:
– Не секрет, что к творчеству знаменитых братьев Стругацких в разное время обращались многие блистательные мастера кино. Все помнят фильмы Тарковского, Сокурова, Лопушанского, Германа-старшего и Бондарчука-младшего… Наверное, у каждого из этих очень разных режиссеров были свои мотивы, по которым та или иная книга Стругацких становилась им настолько близкой, настолько созвучной, что они брались воплотить ее на экране. А чем вас привлекла их фантастика? Да к тому же ранняя фантастика Стругацких о так называемом светлом коммунистическом будущем?
Не очень удачное начало, подумал демиург. Неизбежное, конечно, но вопрос так предуведомлен, что всяк решит, будто я горожу в ответ высокопарную ахинею, тогда как, если честно, должен был бы сказать так: тем, что Стругацкие сами по себе – классный бренд. И так-то оно действительно так, да только народ стал нынче такой ушлый, такой грамотный, что, кроме этого, ничего и в толк взять не может. Всем кажется, что если к классному бренду присосаться, то, считай, уже три четверти дела сделано, а дальше можно не особенно и напрягаться. А в действительности… В действительности не все так просто.
Хотя, чего греха таить, – конечно, бренд.
Н-ну ладно… Работаем. Ничего не сделаешь. Паблисити. Реклама – двигатель торговли. Даже если торговать еще нечем, грунтовать надо загодя.
– Именно тем, что она ранняя. Все мы сейчас мучительно осмысляем собственную историю. Ищем свое новое место в мире. Отталкиваясь от давнего произведения наших замечательных фантастов, можно особенно остро, особенно ярко ощутить и прочувствовать тот путь, который прошла страна. Ее проблемы, ее победы и поражения, достижения и утраты. Можно попробовать хладнокровно и непредвзято разобраться в том, что в нашей истории оказалось истинным, а что – иллюзорным…
– То есть в своей будущей работе вы намерены всего лишь отталкиваться от повести «Стажеры»? – перебила ведущая.
Она, кажется, собралась говорить больше меня. Кто у кого интервью берет, дура!
– Вы не воображаете, надеюсь, будто я собрался снимать простую экранизацию? Про героизм советских покорителей космоса? Про ракеты и скафандры? Хорошую экранизацию можно сделать только к плохой книге. Дело в том, что при переводе на язык кино книга неизбежно должна быть обогащена иным видением, иным смыслом, полифонией новых образов со старыми, и все это привносит уже режиссер. Если в книге многого недостает, если ее автор сам толком не сумел сказать то, что хотел, режиссер, делая, в сущности, за писателя его работу, невольно досказывает от себя то, что отсутствует в книге. И тем самым убирает слабины, заполняет пустоты… Тогда в кино возникает просто хорошая экранизация. Но если книга хороша, если за писателя в ней при переводе на язык кино делать уже нечего, тот же самый неизбежный процесс обогащения новыми смыслами выводит работу режиссера на уровень диалога с писателем и его текстом, дискуссии с ними. А это нередко может закончиться полярным выворачиванием, зеркальным отображением мира, созданного книгой. Вспомните хотя бы «Сталкера». У Стругацких Зона – техногенный хаос, у Тарковского строго наоборот – полный мистических барьеров и романтических руин садово-парковый Эдем, куда нет хода бесчеловечной машинерии. У Стругацких Шухарт – разбитной супермен, у Тарковского – застенчивый, неврастеничный богоискатель. И так во всем. Только полемика имеет смысл. Заметьте, по Стругацким снято уже несколько великих фильмов, но среди них нет ни одной прямой экранизации. Была одна именно экранизация, казалось бы, точно по тексту – «Отель „У Погибшего Альпиниста"», и как раз она оказалась на редкость слабой. Вроде бы один к одному, а весь блеск, весь аромат ушел. Вся глубина ушла, вся трагичность ушла, вся психология ушла… И ничего не добавилось взамен. Никто этого фильма, кроме специалистов и фанатов, уже и не помнит.
– Очень интересно. И у вас рука не дрогнет что-то принципиально менять в книге, хорошо известной уже нескольким поколениям читателей?
– Если бы у меня дрожали руки, за мою работу мне не стоило бы и браться. Можно куда спокойней прожить наборщиком в типографии. Ничего не придумывать самому, только тиражировать чужое.
– Вы уже собрали команду? Ее члены придерживаются того же взгляда на будущую работу? Кто писал вам сценарий?
– Давайте по порядку. Команда в процессе сбора. Актеры будут как очень известные, так и совсем еще никому неведомые, надеюсь, это будут мои открытия. Скажу по секрету – на роль главного молодого персонажа сейчас пробуется абсолютно никем не виданный, ни одной роли пока не сыгравший юноша, по-моему – крайне перспективный. Второе. Режиссер на экране создает целый мир, и потому на площадке он – царь и бог. Демиург. Да, не побоюсь этого слова – демиург. Иначе создаваемый мир рассыплется на беспорядочные, несоединимые осколки. Это как в бою. Есть командир, и он отвечает за все, а потому его слово – закон. Во время съемок по любому вопросу могут существовать лишь два мнения: одно режиссерское, другое – неправильное. Кто не согласен – просто УХОДИТ. Что же касается сценариев, то я всегда писал для своих картин сценарии сам. Авторское кино – очень тонкая, очень хрупкая вещь. Одно чужеродное вмешательство, одна-единственная фальшивая нота – и все может рухнуть.
– Понятно. Это действительно понятно. А вот скажите… Вы упомянули бой. Боевые действия, ко всему прочему, – очень дорогостоящий процесс. Я бы добавила еще одну аналогию: огромный, сложный завод. Производство. Это ведь тоже очень дорого. Фантастический фильм требует огромных вложений. Декорации, компьютерная обработка… да вы лучше меня знаете.
– Ну, спасибо. Польстили. Похоже, вы действительно очень высокого мнения о моих способностях.
– Простите. Суть вопроса вот в чем: удалось ли вам найти деньги под такой дорогостоящий проект?
– О, эта неизбывная советская страсть считать медяки в чужих карманах! Не лучше ли было бы наконец научиться считать свои и правильно управлять своими?
– Да, конечно. Финансовая культура у нас еще очень низка… Но все же?
– Кинематограф сейчас на подъеме – это раз. Под действительно перспективный концептуальный проект уже не приходится вымаливать милостыню. Второе – мне удалось заинтересовать несколько зарубежных продюсерских фирм, один английский телеканал… Надо думать, профессионалам – а наши европейские партнеры являются, как вы понимаете, профессионалами высочайшего класса, дилетантов там на работе не держат, – так вот, профессионалам мой замысел показался достойным реализации. Это говорит само за себя. Но уж названий этих фирм и этого канала я вам пока ни за что не назову.
– Когда вы рассчитываете приступить к съемкам?
– Собственно, я уже приступил.
– Что же, нам остается только пожелать успешного завершения этой интересной работы. Мы будем с нетерпением ждать вашего нового фильма… Спасибо за то, что согласились ответить на наши вопросы.
– Всегда готов.
– А теперь мы уходим на рекламу…
Снег с бывшего колхозного, ныне заброшенного поля согнали ветродуями, и обнажившаяся черная земля с кое-где торчащими пучками жухлой травы, отдаленно похожей на кустики саксаула, вполне могла сойти за опаленную огнем фотонных двигателей пустыню. Сияли титанические светильники, восполняя отсутствие каракумского солнца, от них валил пар. Колючей проволоки не пожалели – видимо, подумал Юра, на складах еще с советских времен ее ржавело видимо-невидимо и военные либо гуиновцы рады-радешеньки были хоть по дешевке избавиться от осточертевших излишков. Двойная, чуть ли не трехметровой высоты ограда протянулась на своих якобы бетонных опорах от края до края съемочной площадки – на экране будет казаться, что от горизонта до горизонта. Построили две дощатые вышки с прожекторами и пулеметами, возле которых сейчас мерзли на промозглом ветру обряженные в тропическую, афганских еще времен, полевую форму бедняги; они то и дело прикладывались к фляжкам для сугрева и со скуки целились из пулеметов то в съемочную группу, то в массовку. Режимный объект светлого коммунистического будущего воистину впечатлял.
Массовку набрали из трудившихся на ближайшей стройке гастарбайтеров. Теперь они, от души довольные, что не надо ни класть кирпичи, ни месить раствор, а деньги все равно идут, в деланой тоске смирно сидели на корточках вдоль колючки и всем своим видом изображали безысходную неприкаянность. Приглушенно, но грозно гудел гортанный народный ропот. Массовка, по стечению обстоятельств оказавшаяся практически исключительно выходцами из Педжента, живо обсуждала перипетии скоротечной ночной поножовщины с выходцами из Гюли-Чархи.
Корни вражды педжентцев и гюличархинцев уходили в седую древность, и мало кто даже из аксакалов помнил, с чего началось. А дело было в том, что где-то в середине девятнадцатого века гюличархинским бекам пару раз подряд удалось продать в британскую Индию рабов, захваченных в набегах на земли белого царя, малость поприбыльнее, чем педжентским, – с тех пор и потянулось. В веке двадцатом императорская, а потом большевистская администрации вражду несколько приглушили, она стала, стыдно сказать, забываться; в шестидесятых годах случилось даже несколько вполне счастливых перекрестных браков. Но когда рухнул гнет, она, эта старая вражда, вспыхнула с новой силой, ведь теперь никто уже не ставил препон благородному негодованию педжентцев и гюличархинцев друг на друга; наоборот, из больших городов, а то и из-за рубежей стали наезжать доброхоты и намекать и тем и другим, что пора бы восстановить историческую справедливость, обещать поддержку деньгами, оружием и каким-то пиаром… В тощих хурджунах гастарбайтеров негодование доехало сюда, в сердцевинную Россию, хотя ныне все преимущество оборотистых гюличархинцев сказывалось в том только, что теснились они в подвале предназначенного к сносу, обесточенного и обезвоженного дома на улице Ленина, тогда как педжентцы ютились в таком же подвале точно такого же мертвого дома на улице всего-то лишь Мира. Даже бизнес-центр они строили один и тот же: педжентцы левое крыло, гюличархинцы – правое; и некоторые молодые активисты обеих диаспор уже начали усматривать в том произвол и утонченный садизм российской администрации.
В этом эпизоде Юре в расстегнутой на груди легкой старорежимной ковбойке и никогда им доселе не виданных советских бумажных якобы джинсах – и помыслить было невозможно, откуда все это допотопное барахло вынырнуло, с каких таких стратегических складов, это ж не колючка – полагалось некоторое время ходить в нерешительности и тоске вправо-влево вдоль могучего, как на фотках про Освенцим, ограждения, вожделенно глядя на ту сторону. Позже на компьютере должны были дорисовать время от времени взлетающие в далекой глубине космодрома раскоряченные фотонные звездолеты, на один из которых Юре позарез надо было попасть, а никак. Мерз Юра жутко, но действие происходило на среднеазиатском солнцепеке в полдень, и полагалось во что бы то ни стало потеть. Юра старательно изображал, как потеет, ходил и вожделенно таращился на звездолеты, но все время приходилось скашивать глаза вниз, чтобы не наступить ненароком на кого-нибудь из рассевшихся вдоль ограждения согнанных со своих земель местных жителей.
Наконец, повинуясь повелительному взмаху демиурга, с земли поднялся пожилой аксакал в нахлобученной на глаза черной папахе и маскарадной яркости халате. Юра как раз проходил мимо, но, когда аксакал встал, остановился и с готовностью уставился на сморщенное коричневое лицо старого урюка – на ту его часть, что виднелась между лохматым, как извалявшийся в луже пудель, краем папахи и встопорщенным воротником.
– Мальчик, – сказал аксакал, – тебе туда надо?
– Да, дедушка, – ответил Юра проникновенно.
– Мне тоже, – грустно сказал азиатский дедушка.
– Зачем?
– Там был мой юрта… – вздохнул аксакал. – Хорошо жил, никого не трогал. Потом пришли русские и напустили свои фотоны. Ф-фух! – Он сделал расходящийся взмах руками, показывая, как фотоны разлетались во все стороны. – Барашки умер, кони умер. Совсем жить нельзя. Потом приехал большой человек из звездного города…
Юра оценил тонкий замысел демиурга. Тот и впрямь продумывал любую мелочь. Скажи аксакал просто «Звездный городок», сразу стало бы и мелковато, нестрашно и, с другой стороны, ненатурально: с чего это вдруг чиновники Центра подготовки космонавтов диктуют свою волю целым народам. А так можно было подумать и на занимающийся космосом Звездный городок, и в целом на грозно царящую в поднебесье Москву с ее кремлевскими звездами. Неясность всегда впечатляет сильнее любой конкретики.
– Сказал: уходи! И уводи свой род! Тут теперь не твой земля, тут теперь мой земля… – Дедушка помолчал. Обвел тоскливым, безнадежным взглядом слякотную окрестность Дмитровского шоссе. – А куда я пойду? Тут я родился, тут мой папа родился, тут мой дедушка родился… Другого места для меня нет. Страна у вас большая, а места в ней для меня нет… Некуда идти. Детям некуда идти, внукам некуда идти. Женам некуда идти…
Повисло тяжелое молчание. Свистел ветер, натужно цедясь сквозь плотное стальное кружево ограждения. Возможно, подумал Юра, именно в эту паузу потом врисуют очередной старт – и вон там, вдали, надвое распоров знойную дымку над горизонтом, взойдет страшное огненное зарево, вытянется ослепительной полосой, а потом накатит тягучий грохот взрывающегося антивещества. Или на чем там они у Стругацких летали… Впрочем, какая разница; если это обещает эффектно получиться в кадре, с шефа станется и паровой двигатель на звездолет поставить – и хоть кол ему на голове теши. Юра, со скорбным лицом уставившись на горизонт, на всякий случай прищурился, будто его даже издали ослепил ядерный огонь, еще подержал паузу, чтобы дать грохоту место и время, а потом, когда грохоту полагалось бы утихнуть, тихо и проникновенно сказал:
– Прости, дедушка. – И поклонился обездоленному старику в пояс. – За всех нас меня прости…
Аксакал строго поднял коричневый, сухой, как ветка опаленного саксаула, указательный палец и сказал назидательно:
– Что проку тебе просить меня, русский мальчик… Человек может простить… Аллах – не простит.
Честно говоря, последнюю фразу аксакал произнес, сделав над собой немалое усилие. Он не хотел ее говорить. На своем не слишком-то богатом словами русском он, когда демиург объяснял ему его задачу, попытался в ответ втолковать, что Аллах, чтобы вы знали, милостивый и милосердный, он, если человек заслужит, вполне умеет прощать не хуже вашего хлипкого Христа. Старик смутно понимал, что у всякого европейца, который потом такое посмотрит, соответственно и отложится: ага, Аллах – это что-то вроде расстрельной команды. Одному Аллаху известно, к чему это когда-нибудь может привести. Вот копятся такие мелочи, копятся…
Но демиургу было видней.
Он даже не стал вслушиваться в стариковский лепет. Просто сунул тому лишнюю сотню прямо из рук в руки, похлопал по плечу и торопливо перешел к другим делам, которых перед началом съемки сложного эпизода не перечесть, хоть разорвись; и все приходится разруливать одновременно, и никто, кроме демиурга, не разрулит. И старик вздохнул и молча взял. А что прикажете? В этой дикой России, где мужчины даже не подмываются после большой нужды, а женщины все поголовно распутницы, потому что даже по улице ходят простоволосыми, в России, на которую нельзя было не злиться уже потому хотя бы, что без нее не прожить, – в ней все очень дорого. Если не прихватывать где только можно, ничего не удастся скопить для оставшейся в Педженте семьи.
Ну и ладно. Пусть думают что хотят. Пусть хоть вообще всей Россией идут шайтану под хвост.
– Снято! – звонко крикнул демиург.
Эта концовка, эта последняя реплика ударила ему в голову буквально за несколько минут до начала съемки, и он был очень горд оттого, что это случилось все-таки вовремя. Эффектная концовка. Хлесткая. Жесткая. Честная. Многозначная, полифоничная. Видно широту взглядов творца.
Дежурной по пассажирским перевозкам было плевать на Юру Бородина. Он и умолял, и объяснял, и расхваливал свой сварочный коллектив, который в полном составе без него, без лучшего своего Юры, отбыл на Рею (это спутник Сатурна такой), и больничным листом мамы тряс, и командировочным предписанием, и рекомендациями, и даже билетом на тот планетолет, на который он, Юра, не успел – и всего-то на два часа… Тщетно. Дородная молодящаяся дама не смотрела на него, не слушала – знай подтачивала себе крашеные ногти, да подкрашивала их, да подмазывала губы, с которых, облизывая их от сосредоточенности при подтачивании и подкрашивании, успевала слизать всю помаду… Иногда, впрочем, она все же прерывала эти свои занятия и нехотя, не поднимая крашеных глаз, некрашеным казенным голосом гнусила:
– Ничего не могу сделать.
Через пять минут:
– Нет распоряжений.
Еще через пять минут:
– Для меня все эти бумажки – филькина грамота.
Юра в конце концов чуть не заплакал. И взял себя в руки, лишь почувствовав на себе уже совсем пытливый взгляд старшего по охране гостиницы – дюжего вохровца с автоматом. Такой заломает – недорого возьмет. Да, собственно, вообще бесплатно заломает – чисто из любви к искусству.
Кроме четверых охранников и их начальника, народу в вестибюле считай что и не было; одиночество попавшему впросак юнцу, судя по всему, сулилось полное. За столиком у окна двое сухопарых, ухоженных хмырей явно несоветского вида – космопорт-то международный! – вольготно развалясь в креслах, как истинно свободные люди, безбоязненно, воздушно беседовали на иностранном, точно пузырьками шампанского перекидываясь фразами. Слов было не разобрать, но сразу чувствовалось: беседовали они о чем-то возвышенном и интеллектуальном. О курсах акций, должно быть. К ним лучше было не подходить и даже не смотреть в их сторону – вохровец и так уже Юру явно срисовал, не хватало еще для полной радости, чтобы его прямо в преддверии просторов космоса вовсе сгрябчили… А за столиком у стены, под цветной мозаикой, изображавшей бессмертный подвиг Юрия Гагарина, доедал суп, зажавши ложку в пудовом кулаке, бледный верзила в расстегнутой на груди клетчатой рубахе и искоса поглядывал на Юру. Он, похоже, Юру уже тоже срисовал. На него тоже было лучше не смотреть.
Юра сразу узнал этого актера, только фамилию вспомнить никак не мог. Наверное, от волнения. Лицо было знакомое, и торс, и бицепсы тоже – даже более чем лицо. Как боевик, так вот этот кому-нибудь дает в торец. У нас, в конце концов, теперь тоже есть свои Сигалы. Только вот фамилию никак не вспомнить. Против воли Юра кинул на верзилу еще один короткий взгляд и вдруг заметил, что верзила, вытирая губы ладонью правой руки, указательным пальцем левой манит Юру к себе.
Юра несмело подошел.
– Вы мне? – робко спросил он. – То есть… вы – меня?
Верзила молча показал на стул напротив себя. Юра помедлил мгновение, потом застенчиво присел на краешек. Последовало короткое, напряженное молчание. «Уан, ту, фри, фо, – в полной тишине декламировал за своим столиком один из статистов, по мере сил изображая непринужденную зарубежную беседу, – ит мо, дринк мо…» – «Файв, сикс, севен, эйт, – отвечал второй, зачем-то заулыбавшись, – бич, оупн ер до…» – «Демокраси из э принсипал вэлъю», – выкопал из эрудиции новую тему первый. «Оу, йе», – согласился второй, авторитетно покивав.
Верзила закончил оценивающе рассматривать Юру холодными, ничего не выражающими глазами и протянул ему через столик шершавую лопату руки.
– Иван, – коротко сказал верзила.
Юра протянул ему свою руку:
– Юра.
Против ожидания, Иван провел рукопожатие осторожно, не упиваясь силой. Ничего не сломал и не расплющил.
– Я тут слышал краем уха, как ты уламывал дежурную, – сказал Иван.
Юра не ответил, выжидательно глядя на него.
– Я тебе, конечно, ничего не обещаю, – сказал Иван, – но…
Юра весь напрягся. Даже чуть подался всем телом в сторону верзилы, который, кажется, готов был выступить в роли нежданного спасителя.
– Но зайди-ка ты, брат, – Иван глянул на часы, – сегодня часов этак в девять вечера в триста шестой номер гостиницы.
– И что? – с трудом сдерживая вдруг проснувшуюся надежду, порывисто спросил Юра.
– Ничего, – сказал Иван. – Там ты увидишь человека, очень свирепого на вид. Попробуй его убедить, что тебе позарез нужно на Рею. И ты ради того, чтобы туда полететь, готов НА ЧТО УГОДНО.
– Как это? – упавшим голосом спросил Юра.
– А вот так.
– На что это – на что угодно?
– Мало ли… Да ты не бойся, измену Родине тебе там не предложат. Ты комсомолец?
– Конечно.
– Ну и там будут только кристальные коммунисты. Так что в этом смысле можешь не опасаться. Но… Ты симпатичный мальчик. Рейсы у нас до-олгие…
– Я… – Юра облизнул внезапно пересохшие губы. Тщетно. Язык тоже пересох. – Я не понимаю…
– А по-моему, – спокойно сказал Иван, не сводя с Юры холодных глаз, – ты все уже понял. Но, конечно, если тебе совсем даже не очень нужно на Рею – тогда другой разговор.
– Мне очень нужно на Рею, – тихо, но твердо сказал Юра, глядя Ивану прямо в лицо.
– Тогда не хер из себя маромойку строить, – сказал Иван.
Юра старательно пригладил волосы. Потом постучал.
– Войдите, – донесся изнутри низкий хрипловатый голос.
Юра вошел.
Зная, кто за дверью, Юра старался владеть собой, но все же обомлел. Этих великих людей он с раннего детства видел на экране, миллион раз видел и миллион раз восхищался, но никогда не был от них так близко. И уж подавно даже не мечтал оказаться с ними в одной мизансцене. Даже мысленно он не мог себе представить, что к ним можно будет обращаться по именам. Даже сейчас, когда до них было шаг шагнуть. Нет уж, пусть так и будут – Быков и Юрковский. Хотя бы пока. Господи, как Быков спел тогда «На сопках Маньчжурии» – больше десятка лет прошло с тех пор, как Юра совсем еще мальчишкой впервые увидел ту ленту, а до сих пор слезы наворачиваются и ком подступает к горлу; никто ни до, ни после так эту песню спеть не смог… Вся русская сила и вся русская боль была в этом голосе, в этом лице, в этих широких беспомощных плечах… А Юрковский? Потрясающий, исполненный врожденного благородства и ума, но способный сыграть кого угодно – и дубину-дворецкого, и хитрющего первосвященника… У Юры буквально ноги подкашивались.
– Что вам? – глуховато спросил Быков.
– Я… я не знаю… – пролепетал Юра. Потом перевел дыхание, собрался с силами. Он никак не мог заставить себя посмотреть на блистательных актеров прямо – ни на того, ни на другого. Ему было стыдно. Ему было стыдно, что впервые он встретился с ними вот так. Играя вот ЭТО. Ужас. Хоть сквозь землю вались. – Понимаете, мне нужно на Рею. Очень нужно.
– Фамилия? – отрывисто спросил Быков.
– Бородин. Юра… Юрий Михайлович Бородин.
– Профессия?
– Вакуум-сварщик.
Быков тоже не глядел на Юру; сидел сутулый, как придавленный, и мрачно разглядывал пол. Да и Юрковский вертел в руке бокал с вином и был целиком поглощен рубиновыми отсветами в бокале. И Юра вдруг шестым, седьмым чувством, которое только и дает хорошему лицедею возможность всегда чувствовать партнера, всегда подыграть любой, самой мелкой его инициативе, всегда подхватить и отпасовать обратно на дальнейшую разработку любой оттенок, любую тончайшую перенастройку, которую плохой лицедей воспримет лишь как допущенную партнером обескураживающую неточность, – этим шестым-седьмым чувством Юра понял, что Быкову и Юрковскому тоже не по себе. Может быть, даже тоже – просто стыдно. Или хотя бы неловко. От того, ЧТО сейчас надо будет играть.
Да елы-палы, да неужели? Ни хрена себе… Но они-то, они-то тогда зачем?
Бл-лин…
А когда изумление от этого открытия прошло, у Юры будто гора с плеч свалилась. Я не один! Мы все тут заодно! От радости кровь будто вскипела. Ему захотелось подпрыгнуть и запеть во все горло.
Но вместо этого он просто заиграл.
– Понимаете, – он наконец поднял на Быкова честные глаза, – у меня заболела мама. Приступ аппендицита. Понимаете, я никак не мог уехать… Брат в экспедиции… Отец на полюсе сейчас… Я не мог…
Юрковский аккуратно поставил бокал с вином на край стола.
– Скажите, юноша, – проговорил он, – а почему вас не заменили?
Какой у него голос, подумал Юра. Неповторимый голос. Просто мурашки по телу…
– Я очень просил, – ответил он тихо. – И все думали, что я успею. И к тому же… Я в бригаде лучший. Вы посмотрите в рекомендации… Ребята без меня… ну… Им будет очень трудно.
Некоторое время все молчали. Быков смотрел в пол. Юрковский смотрел на Юру, и в его выпуклых глазах читалось неподдельное сочувствие.
Но реплика его лишена была всякого сочувствия:
– Совершенно не понимаю, зачем нам пассажир.
– Честное слово, я никому не буду мешать, – убедительно сказал Юра. – И я готов на всё.
– Вот как? – с усилием выдавил Быков. У него даже голос осип от нежелания говорить то, что ему надлежало говорить. И Юра был благодарен ему за это. Какие хорошие люди, подумал он. Мало того что замечательные актеры, так еще и люди замечательные… Но зачем они тогда?
– Да, – тихо сказал Юра. – На всё.
– Интересно, – манерно произнес Юрковский. – Может быть, юноша, вы уточните?
Юра закусил губу. Беспомощно обернулся на Юрковского, потом снова посмотрел на Быкова. Быков хмуро глядел в пол.
– Не знаю, как вы отнесетесь, но… – выдавил Юра. – Мне сказали, рейсы у вас долгие и вам…
Еще одно долгое мгновение он просто не мог заставить себя потянуть роль дальше. Но пауза ширилась, недопустимо вспухала; слова уже стали не нужны, реплики кончились, демиург поодаль замолотил кулаком воздух: давай, мол, давай! – и Юра наконец решительно расстегнул ширинку и спустил штаны.
Юрковский пригубил из своего бокала. Покатал вино во рту, проглотил. Посмотрел бокал на просвет. Лицо его было исполнено тихого довольства.
– Какой сладкий, – томно сказал он.
Быков поскреб себя по голой волосатой груди. На грудь загодя побрызгали водой, чтобы казалось, будто Быков весь потный.
– Удачно получилось, – чуть брюзгливо сказал он. – Буквально в последний момент, завтра уже старт… Теперь будем этого петушка хором харить всю ходку, до самого Сатурна. Ай да Иван! Услужил! А коли вы как всегда, то и мы как всегда…
Он наклонился, вынул из кармана лежащей на полу куртки бумажник, порылся в нем и извлек странно маленькую да узенькую по нынешним временам, марганцового цвета советскую, с профилем Ленина, четвертную и, обернувшись, протянул в сторону Ивана; тот, широко улыбаясь, стоял у окна. При виде денежки он торопливо шагнул к Быкову. Взял, сложил пополам и бережно уложил в нагрудный карман.
– Рад стараться, Алексей Петрович, – сказал Иван. – Служу, так сказать, Советскому Союзу.
– Снято! – победно гаркнул демиург.
Вышли они из здания вместе, но сразу рассыпались. Иван, гадливо смерзшийся лицом, будто нес опорожнять парашу, вяло помахал рукой и торопливо нырнул в свой «сааб». Рванул с места, размашисто харкнув из-под протекторов снежной слизью. Угрюмый Быков, пряча руки в карманах куртки, двинулся было налево, тогда Юрковский, подняв воротник, – направо. Почему-то им совестно было смотреть друг на друга. Из черного неба нескончаемо валили тяжелые лохмотья серого снега. Радужно бушевали рекламы. Быков остановился.
– Эй… – позвал он. – Как там… генеральный инспектор МУКСа!
Юрковский обернулся:
– А?
– Слушай, пошли водки выпьем где-нибудь, – просто сказал Быков. – Надо как-то отмыться.
– Сколько ни пей, русским не станешь, – рефлекторно отстрелил дежурную шутку Юрковский. Поразмыслил мгновение, меланхолично вздохнул. – А впрочем… надо же иногда помыться и бедному еврею. И что поразительно – ровно от той же грязи, что и русскому.
– А потому что грязь есть грязь, – назидательно сказал Быков, – в какой ты цвет ее ни крась.
Они невесело хохотнули, обнялись и, вместо того чтобы рассесться по своим иномаркам, пешком двинулись к ближайшему кабаку подешевле. Не хотелось сейчас комфорта и утонченных церемоний, хрусталя, блеска и салфеток; хотелось сделать нужное дело тупо, грубо, быстро, как на нарах.
«Мальчика жалко», – подумал Юрковский.
«Стажера надо было с собой взять», – подумал Быков.
Спать не хотелось совсем, никак было не успокоиться. Тогда Юра снова стал читать и прикончил к полуночи главу про ученых, которые впроголодь теснятся на какой-то болтающейся в космосе станции с дурацким названием Эйномия, но так увлечены своими странными, бабахнутыми в прямом и переносном смысле исследованиями, что нищеты даже не замечают, а, наоборот, счастливы по самое не могу.
Ну то есть чистый совдеп. Комсомольцы-добровольцы. Издеваться над этими энтузиастами Юра, правда, не стал бы, но и нормальными людьми счесть их не мог. А зачем в качестве образца для подражания – это-то он уж просек: ученые выведены как лучшие из возможных людей и натурально образцы для подражания – предлагать ненормальных с напрочь отъехавшими крышами, такое Юра понять и принять был не в состоянии. Чтобы учинить с людьми подобный энтузиазм, им надо много чего из голов и прочих мест повырезать, в наше время эта истина давно известна всем. Лоботомия называется. Или еще зомбирование. Ясно же: тогдашняя пропаганда воспевала энтузиастов, чтобы народ хотел только работать, а жрать не хотел, тогда вожди могли спокойно жрать в три горла на полную халяву. Теперь на сказочку бескорыстного творческого горения хрен кого купишь.
Однако одна деталь Юру зацепила. Встретилась там странная фразка: «Они радуются, потому что впервые доказали, что гравитация распространяется быстрее света».
К естественным наукам Юра до сих пор никакой склонности не имел, но все же помнил, что быстрее света ничего в природе нет и быть не может. Он не знал, откуда это помнит – то ли из нудного малопонятного школьного курса физики, то ли слышал по телику, когда там типа про летучие тарелки фашистов в Антарктиде рассказывали да про надпространственные порталы над полюсами… Ну, не важно. Какая разница. Помнилось. Чего же, неправильно помнилось, что ли? Или это Стругацкие лажанулись? Или в их время наука и впрямь так полагала? Или это они просто подпустили фантастики?
Почему-то Юре стало любопытно. Наверное, так отреагировала психика на вынужденное расстегивание порток перед камерами; организму приспичило чего-то совершенно из иных сфер. Юра закрыл файл с повестью и вошел в Сеть.
На сей раз поиски заняли больше времени, потому что он не знал, как толком ставить такие вопросы. На «гравитацию» гугл столько насыпал на него ахинеи, что он только застонал и без колебаний грохнул результаты поиска – голова-то не казенная. Но в конце концов он набрел на текст, вроде бы связный и доступно написанный, во всяком случае так было обещано; попробовал читать, но едва увлекся – уперся в таблицу, где ему зачем-то сообщали про какие-то, блин, мюоны, глюоны (от слова «глюки», что ли?), тау-нейтрины и, уж совсем как издевательство, еще и, блин, бозоны, причем с одной стороны слабые, а с другой, видите ли, – калибровочные. Прямо знаменитость какая-то, имя-отчество-фамилия: слабый калибровочный бозон, ни больше ни меньше.
Ржунимагу.
И вдобавок, понимаете ли, у бозонов этих масса 86,97 (хрен знает чего 86,97), у мюона – 0,11, а у тау-нейтрино – 0,033. Видимо, автор полагал, что без подобной хрени попросту растолковать, быстрее гравитация света или не быстрее, никак нельзя.
Юра смотрел на привидевшийся отстой как баран на новые ворота. Как бизон на бозон. Да, мозг и впрямь уже начал привычно выворачивать прочитанное в хохму; так он всегда – с той уже довольно давней поры, как ушло детство, – приучился поступать со всем, что не удается понять сразу со всем, что выходит за пределы обыденности и потребовало бы для осмысления какого-то незапланированного, внеочередного усилия. На кой усилия, когда все можно просто ввести, как иногда выражаются по телику, в культурный контекст? Например, какая разница между бозоном и бизоном? Бизон сильный, а бозон – слабый…
Но эти названия, эти ритмичные гулкие заклинания на птичьем языке были слишком загадочны и потому слишком заманчивы. Не то что «маромойка» или «харить». Они звучали, как колдовская ворожба. Как первые слова торжественной молитвы каких-нибудь атлантов. А то, молитву при тебе поют или тебя матюгают, можно понять всегда – даже не зная языка. Что-то будоражило тут, намекало на высь небес, в которых живет Бог и творит себе чего-то, творит… И даже цифры при заклинаниях, как ни крути, торкали круче, чем, скажем, цифры на ценниках самого дорогого пива.
Потому что за этими шаманскими цифрами ощущался громадный неведомый простор. Точно Юра шел-шел с пакетом мусора привычной дорогой от дома до помойки и вдруг, сам того не ожидая, вышел на край высоченного обрыва, а внизу, до самого горизонта, никто не знает, насколько далекого, безмерно далекого, жила своей непонятной, но, очевидно, полноценной жизнью огромная неизвестная страна, по-настоящему свободная, абсолютно независимая от нашего гонора и нашей глупости, пусть и застланная туманом, из которого, лишь чуть угадываясь, темными пятнами выдавались измеренные таинственными цифрами вершины то ли холмов, то ли дворцов, то ли вулканов… И оттого дрожь, кровь бежит быстрее, будто… ну, будто Юра стал полноправным партнером великих актеров, и совсем не в том эпизоде, что сегодня, а в каком-то ином, настоящем.
А за пивом, купи ты его хоть по атомным, хоть даже по каким-нибудь бозонным ценам, нет ничего, кроме переполненного мочевого пузыря и сдобренных дежурными прибаутками поисков подворотни, где поссать.
В общем, Юра подумал-подумал да и пошел сварить себе крепкого кофе. И сварил. И стал читать дальше. И читал, что называется, до потери пульса, со скрежетом в голове, буквально потея, точно дрова рубил и землю копал, а не пробегал, неподвижно сидя, глазами строчку за строчкой, то и дело возвращаясь на абзац, на два назад и пытаясь все-таки хоть что-то да уразуметь. Потому что оказалось интересно. И отлип он от экрана, лишь удовлетворенно докарабкавшись до фразы, которая наконец-то все расставила по местам: «Эйнштейн сумел рассчитать скорость, с которой распространяется возмущение структуры Вселенной, то есть гравитация. Оказалось, что она в точности равна скорости света».
Юра, идиотски хихикая, выключил железяку и только тут сообразил, что уже пятый час утра, а он забыл и про ужин, и даже про сон.
Блин.
Точь-в-точь ученый энтузиаст с Эйномии.
Когда в его измученную голову заскочило это сравнение, Юра опять захихикал от странного удовольствия. Чувствовать себя похожим на тех придурков почему-то оказалось очень приятно.
– Если кто еще не понял, какое важное дело мы делаем, – сказал, заключая очередной инструктаж, демиург, – повторяю в сотый раз простыми словами. Мы живем в эпоху, когда любой недоросль с жестянкой пива в немытой пятерне умнее, чем все эти Окуджавы в пыльных шлемах, Сахаровы с их размышлениями о мире и прогрессе и прочие высоколобые мечтатели былых времен. По одной-единственной причине: теперь твердо известна цена всем красивым сказочкам. Разрушать иллюзии, показывать, какую мерзость маскирует любая из них, – это главная задача искусства. Чтобы больше никто и никогда не смог снова оболванить людей. Новыми ли сказками, старыми ли в новой упаковке, все равно. Задача искусства – помогать людям всегда оставаться такими же умными, какими они сейчас стали. Вот так, не больше и не меньше. Теперь конкретно. Известно, что Марс в течение многих десятилетий был и в мировой, и особенно в советской фантастике местом реализации всяческих утопий. Наши фантасты там вообще все время коммунизм строили. Одно слово – Красная Звезда! Вот мы там и покажем реальный коммунизм. Мы-то теперь точно, как дважды два, знаем, что бы произошло, если б Советский Союз и впрямь ухитрился выйти в космос. Что такое дальняя база при СССР? Это лагерь! Марслаг, Лунлаг… Так и надо играть. Не впрямую, конечно, а на нюансах, на психологии, но – именно это. Скованность, оглядка, постоянный страх… Вертухаи, вольняшки и ссыльные интеллигенты на поселении. Марсом владеют так называемые пиявки, чудовищные, безжалостные, готовые напасть в любой момент. Конечно, это символическое обозначение черных воронков. Они всевластны и боятся лишь одного – тиканья часов. Потому что любые часы, любые, отмеряют время до краха тоталитаризма, показывают, как недолог его исторический срок. На этой ключевой метафоре будет построен весь марсианский блок. Уяснили? И последнее. Вы все очень мало материтесь, господа. Непозволительно мало. А мы снимаем то, как кому-то хочется, а как НА САМОМ ДЕЛЕ. Снимаем ПРАВДУ, а не красивые сказочки. Правду!
Юра хотел было сказать, что правда гораздо сложнее что теперь даже среди мелких есть целые группы, где, наоборот, не позволяют себе сквернословить, чтобы хоть так подчеркнуть свою особость, оказаться не как все, и жестоко метелят за матюги. Да и вообще… Одно дело высказаться вкратце, когда молоток себе на ногу уронил, и другое – нарочно выговаривать нецензурную брань по обязанности, при всем честном народе, под прожектора и камеры; а потом люди будут слушать ее с экрана в переполненном зале, придя с девушкой или с детьми… Но кругом стояли люди куда крупнее его, светочи культуры, корифеи и молча ли, терпели, усваивали, угрюмо отводя глаза. И Юра тоже смолчал.
– Ну, я понимаю, – продолжал демиург, – до сих пор дело происходило на Земле, начальство рядом, политорганы, семьи, то да се… Но теперь… Лагерь, понимаете? Там иначе не говорят! И иной речи не понимают! А вы начальство с Земли! Вы, Алексей Петрович, – капитан чрезвычайного звездолета, каперанг, а то и адмирал, а вы, Владимир Сергеевич, – вы вообще генеральный инспектор. Это генерал КГБ, не меньше. У него руки по локоть в крови. По плечи! Вы с этими марсианскими сявками должны говорить тремя-четырьмя словами, и притом ни одного цензурного. Прифуячь мундюлину, отъедри фуёвину и так далее. Красная Звезда, поймите! Советский коммунизм! Постарайтесь.
Юрковский шумно втянул воздух всей грудью, а потом тяжко выдохнул, раздув щеки. Похоже, перспектива его не радовала.
– Ну попробуйте, попробуйте… – подбодрил демиург.
Быков, попытавшись, как всегда, первым взять на себя самое тяжелое и неприятное, чуть втянул голову в широкие беспомощные плечи и неловко, принужденно сказал:
– …!
– Алексей Петрович, – покачал головой демиург, – вы как будто впервые в жизни эти слова произносите. Не верю!
Юрковский вдруг распрямился и с азартной ненавистью – мол, жрите! – выкрикнул:
– …краулер…!
– Вот, – удовлетворенно сказал демиург, – это лучше. Так держать. Все, поехали! Свет!!
– Уж полночь близится, а Рыбкина все нет, – сипло сказал Пеньков, со стуком поставил на стол пустой стакан и отер тыльной стороной ладони капли самогона с усов. В этот момент люк переходного кессона с глухим чмокающим звуком открылся и вошел Рыбкин в меховом комбинезоне и кислородной маске.
– Не напускай, бля, марсианского морозу, Рыбкин, – сказал Сергей. – Урою.
Рыбкин стащил кислородную маску.
– Отъедрись, чмо, – рассеянно парировал он.
Наташа сделала робкий шажок навстречу Рыбкину и остановилась в нерешительности. Сергей угрожающе поднялся из-за стола со спектрограммами и астрономическими фотографиями.
– Ты как мне сказал?
– Кончай кусалово, – веско уронил Пеньков, положив ладонь на карабин.
Сергей посопел, но все же уселся обратно и опять углубился в материалы ночных наблюдений.
– Наташенька, – сказал Рыбкин, глядя на девушку, – а вы почему не готовы? Мы разве не пойдем гулять нынче?
Рыбкин был явный ссыльный интеллигент.
Наташа подошла к нему вплотную, всхлипнула, а потом уткнулась ему в меховую грудь комбинезона. Давно сдерживаемые слезы хлынули у нее из глаз.
– Я… – пролепетала она, давясь рыданиями, – я… Феликс, я думала, вы со мной уже не захотите…
– Почему, Наташенька? – нежно сказал Рыбкин, проведя ладонью по ее пышным волосам.
– Папу… – совсем тихо, почти шепотом произнесла Наташа. Голос ее пресекся. Она вздохнула и повторила: – Папу вчера забрала пиявка…
Лицо Рыбкина стало сочувствующим и скорбным.
– Значит, я буду вам еще и вместо отца, – сказал он.
Наташа подняла к нему восхищенное лицо с заплаканными, но счастливыми глазами:
– Феликс… Феликс, какой вы хороший… Как будто не отсюда!
– Значит, так, мужики, – сказал Пеньков, сдвигая на затылок наушники. – Постанова такая. Сейчас только передали: прилетел какой-то законник с Большой земли. Мясня начнется, чую… Теплый Сырт окружен пиявками, так и лютуют, волки… Прогулки отменяются.
– Мне можно, – сказал Рыбкин, – и со мной тоже можно. Я слово знаю.
Пеньков пожал плечами: твое, мол, дело.
– Одевайтесь, Наташа, – тихо сказал Рыбкин.
Наташа сорвала с вешалки свой меховой комбинезон и, очень торопясь, натянула его поверх одежды. Вжикнули несколько стремительно затянутых молний. Потом Наташа надела кислородную маску, но, прежде чем опустить ее на лицо, тихо спросила Рыбкина:
– Неужели вы их не боитесь?
– Боюсь, – ответил Рыбкин негромко. – Вы бы посмотрели, Наташа, какие у них пасти. Только они еще более трусливы.
– Вы что, правда слово знаете?
Рыбкин оглянулся по сторонам. Ни Пеньков, ни Сергей на них не смотрели: каждый был углублен в свои дела. Пеньков внимал едва слышным пискам из наушников и что-то записывал под их диктовку; Сергей угрюмо крутил так и этак спектрограммы, будто в первый раз их увидел и не мог сообразить, что с ними, такими причудливыми, делать. Но Рыбкин все же отступил за угол переходного кессона, чтобы его совсем уж не стало видно, поманил Наташу к себе, а когда она подошла, коротким жестом приподнял и тут же опустил рукава комбинезона: на обоих его запястьях красовалось по паре наручных часов.
– Ой, котлы… – с детским восхищением сказала Наташа. У нее сразу просохли слезы, глаза загорелись. – Золотые?
– Пиявки боятся тиканья часов, – тихо сказал Рыбкин. – Они знают, что их время кончается. Даже легкий намек на тиканье ввергает их в панику и гонит прочь. Нам нечего бояться, Наташа. Идемте. Мне надо показать вам очень важную вещь.
Когда они вышли, в обсерватории некоторое время царило молчание. Потом Сергей решительно отодвинул ворох спектрограмм, выключил регистратор мерцаний, взялся за свой стакан, до краев полный мутным первачом, и сказал:
– Бля, гадом буду! Что тут может быть за гулянье? Не вкуриваю, как Рыбкин вынимает свой штуцер на марсианском морозе…
– Штуцер на морозе вынуть не штука, – задумчиво ответил Пеньков. – Но как Наташка ему навстречу кунку наружу вытягивает при минус девяносто… Вот вопрос для науки!
И оба заржали.
– Снято!!!
Красноватая каменистая пустыня, плоская, как стол, простиралась до самого горизонта. Маленькое негреющее солнце стояло низко в фиолетовом небе, и его немощное свечение не могло помешать блеклым звездам мерцать в зените. Рыбкин и Наташа, волоча за собою убегающие вдаль тени, подошли к глухой стене серого угловатого строения, приземистого, мощного, лишенного окон, сложенного из крупных плит. Оно походило на загородный дом опасающегося наезда братков олигарха.
– Вот что я хотел вам показать, Наташенька, – сказал Рыбкин. – Этого никто еще, кроме меня, не видел. Теперь будем знать мы двое.
– Что? – спросила Наташа. Рыбкин показал.
Из щели между плитами прорастал какой-то суставчатый, похожий на хвощ стебель, увенчанный крошечным сиреневым цветком.
– Какая прелесть! – сказала Наташа. – А я и не знала, что колючка цветет.
– Колючка дает цветок очень редко, – медленно сказал Рыбкин. – Известно, что она цветет раз в пять марсианских лет.
– Нам повезло, – сказала Наташа.
– Каждый раз, когда цветок осыпается, на его место выступает новый побег, а там, где был цветок, остается блестящее колечко. Такое вот, видите?
– Интересно, – сказала Наташа. – Значит, можно подсчитать, сколько колючке лет. Раз, два, три, четыре…
Она остановилась и посмотрела на Рыбкина. Поймав и отплюнув жидкий свет умирающего солнца, полыхнули очки ее кислородной маски.
– Тут восемь ободков, – сказала Наташа неуверенно.
– Да, – сказал Рыбкин. – Восемь. Эта колючка растет в этой щели восемьдесят земных лет.
– Но мы прилетели на Марс только три десятка лет назад… – тихо сказала Наташа. – Не понимаю… – И вдруг осеклась. – Так это – не наша база?
– Да, – тихо и немного торжественно сказал Рыбкин. – Тут вообще нет ничего нашего. И нигде нет. Мы ничего не умеем сами, Наташа. И не хотим. Здесь цвела иная цивилизация. Могучая, красивая, честная. Демократическая. Мы умеем лишь захватывать чужое. И пользоваться, пока не сломаем, не изгадим то, что было построено другими. Теми, кто, в отличие от нас, умеет создавать. Изгадим – и идем дальше, и все повторяется сызнова…
Некоторое время они молчали. Потом стало слышно, как Наташа начала всхлипывать под маской.
– Ну зачем мы? Зачем мы такие несчастные, никчемные? – Она плакала все громче. – Только сами мучаемся и других мучаем! Лучше бы нас вообще не было!
– Снято!!!
Маленький актовый зал базы Теплый Сырт был переполнен. Не каждый день прилетает такое начальство. Не каждый день можно получить кремлевские директивы из первых рук. Все стены были увешаны кумачами: «Планы партии – планы народа!», «Освоим Марс раньше срока!», «И на Марсе будут яблони цвести!», «Добро пожаловать, товарищ генеральный инспектор!», «Даешь каналы!».
– ……… товарищи! – сказал в заключение с трибуны Юрковский. -……!
Зал встряхнули бурные аплодисменты.
– Но есть еще и…… отдельные… недочеты! – продолжил генеральный инспектор, когда овация отбушевала. -………! Вот, например, так называемая Старая База торчит тут, как…… в…! И некоторые, извиняюсь, расконвоированные специалисты, я слышал, уже нагнетают: мол, это не мы строили, это Странники какие-то строили. Такое недопустимо, товарищи!……! Поэтому, во избежание развития подобных инсинуаций и распространения заведомо ложных измышлений, льющих воду на мельницу мирового империализма, я принимаю решение: все эти сомнительные руины сровнять……… с землей незамедлительно. Взрывчатки у нас на «Тахмасибе» для подобных мероприятий припасено вполне достаточно. Завтра же спозаранку начнем работы. Чтоб и следа не осталось тут от всей этой……!
Бурные аплодисменты.
– Улетая на… к Сатурну, я хочу быть спокоен за наши марсианские рубежи!
Бурные аплодисменты.
– И еще одно, товарищи, – сказал Юрковский, отпив воды из стакана. – Классик сказал: счастливые часов не наблюдают. – Он многообещающе улыбнулся, обведя зал рентгеновским взглядом, и у многих мурашки побежали от ледяной улыбочки кремлевского залетки. – Если…… так, то верно и обратное: кто часов не наблюдает, тот и счастлив. А ведь высшая цель партии – это благо и счастье народа. Поэтому всем предлагается немедленно, прямо не выходя из зала, – а кто сюда не поместился, тот обязан сделать это в течение часа по завершении собрания, мои подчиненные проследят за исполнением – сдать на… все наручные часы. В отсеках, в лабораториях пусть уж остаются, но наручные – все сдать. Я хочу, чтобы во время проведения столь важных и ответственных работ все были счастливы.
Бурные аплодисменты.
Юрковский дождался, когда они затихнут, и, уставившись на сидевшего сбоку в пятом ряду Рыбкина, сказал:
– Это и к вам, гражданин Рыбкин, относится.
Стало смертельно тихо.
– Встаньте, пожалуйста. Вы меня… поняли?
После едва уловимой заминки Рыбкин медленно поднялся. Он был смертельно бледен. На него никто не смотрел, все старательно перечитывали лозунги.
– Я вообще хотел бы после собрания побеседовать с вами отдельно. Вы не против?
– Товарищ Юрковский, я…
– Каллистянская ящерица, Рыбкин, тебе товарищ! – гаркнул Юрковский, подавшись вперед и опершись обеими руками на трибуну. – А может, ты и не Рыбкин вовсе, а? Может, ты Хайкин? Или Нуйкин?
Тишина стояла такая, что слышно было, как за стенами базы, вдали, в пустыне, с мучительной медлительностью растет марсианский саксаул. Рыбкин не выдержал – обернулся. Нашел глазами Наташу, сидевшую в предпоследнем ряду. Она, гордо поднимая подбородок, с деланым оживлением что-то жестами объясняла соседу и словно была единственной, кого происходящее не касалось и не интересовало ничуть; и сразу делалось ясно, что выдала Рыбкина именно она.
Впрочем, будь она хоть подавлена, хоть утони в слезах, сомневаться не приходилось все равно. Про часы мог подсмотреть кто-то из астрономов, про цветок на Старой Базе Наташа могла кому-то сболтнуть, не сдержав восторга, а уж тот донес, но… Но о том, что Рыбкин обрезан, никто, кроме нее, знать не мог.
Рыбкин отвернулся и опустил голову.
– Нет, по-хорошему с ними нельзя… – с тихим, бессильным отчаянием прошептал он.
– Увести, – равнодушно уронил Юрковский.
– Снято!!! – гаркнул демиург.
Все зашевелились, заговорили. Кто-то торопливо закуривал.
Демиург перевел дух:
– Молодцы! Ну просто молодцы, все нормально идет… Теперь так. Пять минут перекур, переходим на другую площадку – и дальше. Пока все на местах, слушайте вводную. Эйномия у нас по ходу, очень важный эпизод.
Юра напрягся. Что этот собрался сотворить с его Эйномией?
– Сейчас опять развелось немало идиотов, пытающихся доказать, что под Красным знаменем было не так уж плохо. Во всяком случае НЕ ВСЕ было плохо. И очень любят напирать на то, что науку, мол, развивали, ускорители строили, ракеты запускали, открытия делали… При нем пахали целину, при нем пихали на Луну… Всякие там «Тайны забытых побед». Вот мы им сейчас покажем эти тайны! Во-первых. Наука – не более чем спорт задохликов, бокс доходяг. Кого интересует истина? Кому важно, какой там ген или мезон куда полетел? Да всем начхать на гены и мезоны! Себя показать, свое доказать, степень получить, грант хапнуть, оппонента послать в нокаут – вот наука! Забить гол своей идеи в ворота богатого фонда. Отобрать мяч у того, у кого иная идея… Только все это происходит не перед камерами, не на глазах у трибун, а в тиши уединенных кабинетов, в элитарных тусовках конференц-залов, и потому подлостей, подножек и игры рукой там куда больше, чем на обычном футбольном поле. Ну а уж советская так называемая наука – это вообще шмуздец. Как, собственно, и нынешняя, российская… Безделье и воровство, мерзкие кляузы и высокопарная трескотня. На Эйномии этой они, конечно, ни хрена не делали, бухали только, выпили все, что горит, на клей перешли, на смазку из каких-нибудь гравиметров. Циклотроном ее сепарируют и гонят что-то вроде клея… Да и не могли они ничего путного сделать! Оборудование-то говенное, и жрать нечего, а на голодное брюхо не больно поработаешь. И теперь, чтобы как-то оправдать ноль результатов, они у нас все побегут к генеральному с телегами дружка на дружку…
Юра только стиснул зубы и так стоял, ощущая, как постепенно начинают от напряжения ныть челюсти.
– Поняли? – спросил демиург.
Юра украдкой оглянулся. Нельзя было понять по лицам: поняли остальные или нет. Юра понял. Выразить словами нипочем не смог бы, но – понял. Во всяком случае ощутил. Демиург всю жизнь хотел быть создателем. И по своим способностям он, возможно, мог бы стать создателем. Но он так и не сумел придумать, что именно ему создать.
Создатель любит свои творения и чтит чужие, зная, каким трудом, каким потом они даются. Наверное, даже Иегова и Аллах при встречах чинно раскланиваются, говорят: «Шалом»-«Салям» – и долго, обстоятельно обсуждают, как идет у каждого их неимоверно сложная работа, где случился провал, где наметился успех; а когда, по-свойски сказавши: «Мир вам», подключается триединый христианский Бог, тут уж вообще начинаются семинары по секциям. И не о том, кто главнее, – смешно создателям воду в ступе толочь, – о деле: кто что и как сумел. И конечно, они не поленятся при всяком удобном случае, например, по-товарищески воскурить ароматические палочки перед смутным Дао – шутка ли, порождать все, будучи ничем! Жаль, поговорить с ним, напрямую обменяться с ним наработками, выяснить, каким математическим аппаратом оно пользуется, совершенно невозможно; но и это не повод для неуважения, ведь результаты красноречивее всяких слов.
Демиургам нечего любить. Поэтому они не умеют уважать. Поэтому им остается только ненависть, которую сами они полагают честностью и широтой мысли.
Теперь Быков и Юрковский выходили на улицу вместе. Так как-то само получалось.
Нынче дул резкий холодный ветер, подмораживало; на мир наваливалась зима. В ледяном воздухе фонари над ползучей рекой автомобильных горбов блистали режуще, точно прожектора с вышек. Пора было думать о елках. Быков попробовал закурить, защелкал зажигалкой перед криво торчащей из стиснутых губ сигаретой. Ветер несколько раз срывал с зажигалки пламя. Юрковский, ни слова не говоря, оттопырил просторную полу роскошного пальто и прикрыл зажигалку Быкова от ветра. Занялось. Быков затянулся.
– Спасибо, – сказал Быков.
– Да не за что, – ответил Юрковский, снова застегиваясь.
– Не думал, что это будет так, – неловко сказал Быков.
Юрковский кивнул. Буркнул:
– Если бы я заранее прочел сценарий…
– Да уж, – пробормотал Быков. – А вот вслепую… Это, знаешь… ну… как с перестройкой.
– Да, похоже, – задумчиво сказал Юрковский. – Каждый эпизод по отдельности – все правильно, справедливо, честно. Но вот так в одну дуду, в сумме… шаг за шагом… Когда спохватишься оглянуться, куда это, мол, мы забрели, – мама дорогая!
– А теперь уже не отказаться. Тошно бросать работу на половине. Да и… деньги, черт возьми… ощутимые.
Юрковский, морщась, несколько раз кивнул: мол, ощутимые, да.
– Никогда я не любил Совдеп, – нехотя проговорил он потом. – От всей души радовался, когда он лопнул, но… После такого мне хочется, как, помнишь, у Данелии в «Паспорте» – на каждом углу царапать «Слава КПСС!».
Быков затянулся, стряхнул пепел в ветер.
– Я бы уж давно в коммунисты записался, – признался он, – если бы не рожа Зюганова. Как увижу в телевизоре, так тошнит.
Юрковский криво усмехнулся:
– А я бы давно записался в демократы, но как вспомню рожу Немцова, так тоже тошнит.
– А к Грызлову слабо? – с любопытством осведомился Быков.
– А к Грызлову пускай грызуны сбегаются, – хмуро ответил Юрковский. – Где наш амбар? Хрум-хрум-хрум!
– М-да, – произнес Быков. Затянулся. Закашлялся. Раздраженно стряхнул пепел. – Двадцатый век скомпрометировал ответы…
– Но не снял вопросов, – влет закончил Юрковский знаменитую цитату.
Невесело посмеялись. Потом Быков для порядка спросил, не сомневаясь в ответе:
– Ну что, мыться пойдем?
– Обязательно, – сказал Юрковский.
Быков отбросил недокуренную сигарету. Они обнялись, Быков скомандовал: «Левой!» – и они, печатая шаг, точно идущий на помывку взвод, грянули по гололеду мимо бесчисленных припаркованных у студии иномарок, мерзнущих на ветру, и во все горло скандируя хором: «Надо, надо умываться по утрам и вечерам!»
На них оглядывались, а узнав знаменитые лица, благоговейно столбенели и расплывались в умильных улыбках.
В «Петушках» все было вроде как всегда, но как-то не так. И парочка, стоявшая перед Юрой, почему-то страшно раздражала. Давно бы уже выбрали себе по стакану и отвалили. Так нет, они прямо тут, перед стойкой, беседу взялись беседовать. С чего они начали, Юра не слышал, не прислушивался к их разговору поначалу, и первая реплика въехала ему в уши лишь потому, что парень вдруг заговорил на повышенных тонах:
– Да мне твои Киркоровы и Биланы по барабану! Даже не собираюсь про этих децилов тереть!
Девушка обиженно отвернулась от приятеля. Некоторое время оба, как бы каждый сам по себе, с подчеркнутой пытливостью исследовали карты напитков. Бармен терпеливо ждал. Юра тоже терпеливо ждал. А любимая, наверное, тоже более или менее терпеливо ждала его за столиком; сегодня – видно, по случаю первых морозов – народу было особенно много, и Юре пришлось ее усадить не как обычно, в уютном уголке, а под цитатой про «мы займемся икотой». Место так себе, на проходе. А эти обдолбанные, испугавшись неожиданной размолвки из-за пустяка, решили наводить мосты тут же, опять-таки не трогаясь с места.
– Вот Китай снова трясет, – сказал парень примирительно, – это да…
Девушка сразу повернулась к нему, как подсолнух к солнцу. Вернулась общая тема, и она не замедлила ее подхватить:
– Чо, в натуре? Я не слыхала… Ужас, ужас… Погоди, а как это – зимой трясет? Зима же! Зимой земля замерзает!
– Молодые люди, – не выдержал бармен.
Если бы не он, Юра, верно, до утра бы стоял.
С двумя «Ксюхами» он торопливо вырулил между столиками к любимой. Поставил стаканы, сел.
– Ну ты тормоз.
– Да это не я тормоз!
– А кто?
– Да вон те двое… Вон, видишь? Да ладно, ну их, лучше начнем наш маленький расколбас. – Он слегка приподнял стакан с болтающимся пристальным лунму. – С первым морозным днем!
– И вас туда же… – Она с улыбкой ответила ему зеркальным движением, они чокнулись, накатили, и на какой-то момент стало хорошо, как всегда.
Но минут через пятнадцать тягучего обмена репликами ни о чем Юру черт дернул за язык. Уж очень хотелось ему поделиться с любимой тем, какие поразительные просторы и бездны ему начали открываться.
– Я тут помалу в образ продолжаю входить, – пояснил он.
Как бы заранее оправдался. Без рессоры начинать грузить про теорию относительности – это ж у любимой мозги вынесет.
– Ну?…
– У Стругацких все типа шибко грамотные, так что и мне надо… И вот какую смешную хрень вычитал. Прикинь: если на нас посмотреть в четырех измерениях, мы все всегда перемещаемся со скоростью света.
– Чего? – обалдело сказала она.
Живописно треснутый стакан с коктейлем растерянно замер у ее пухлых губ.
– Да не стремайся, это как два пальца. Я когда въехал, меня вообще конкретно проперло. В четырехмерных координатах пространства-времени одно и то же движение разделяется на движение во времени и движение в пространстве. Если и то и другое сложить, обязательно получится скорость света. У кого угодно: у тебя, у Кремля, у стакана, у ракеты. Но только в сумме. Если что-то совершенно неподвижно, все его движение приходится лишь на время. Типа на старение. Но если ты начинаешь в пространстве двигаться, ровно на твою пространственную скорость твоя скорость во времени уменьшается. Хотя сумма этих скоростей все равно одна и та же: скорость света. А у самого света, зацени, раз он летит так быстро, как только вообще что-то может перемещаться в пространстве, вся скорость приходится на пространственную, и во времени свет вообще не движется, типа не стареет. Круто, а?
Она уже давно поставила свой стакан и смотрела теперь на Юру даже несколько испуганно. И никак не могла взять в толк: прикалывается он или чисто гонит?
– Да мне как-то фиолетово… – выжидательно проговорила она.
– Нет, не скажи… – слегка обиделся Юра. Ему казалось, он очень понятно объяснил. – Интересно же! Четырехмерный континуум, если учесть принцип эквивалентности…
Любимая поджала губы.
– Голимо обкумарился, – сварливо сказала она.
Юра будто впервые ее увидел.
Эпизоды на Бамберге должны были стать кульминацией фильма, а меж тем все в тот день, когда началась их съемка, шло наперекосяк. Ну понятно, Юре после ссоры с любимой было погано, жизнь покатила против шерсти, но и остальным, похоже, не моглось, актеры ходили раздраженные, злые. И декорации все время как-то плыли, падали: гвозди, что ли, подвезли бракованные или вообще началась какая-то мистика. Юре то и дело казалось, что это не межпланетная американская станция Бамберга, а все те же «Петушки»; из-под звездно-полосатого флага проглядывал искусственный жасмин, хотя художник по декорациям, наверное, в «Петушках» и не бывал никогда, а просто старался создать элегантную роскошь, которая надлежаще контрастировала бы с барачными и помойными интерьерами «Тахмасиба» и советской марсианской станции.
У Юры в голове то ли мутилось, то ли, наоборот, просветлялось. Например, когда он ехал утром на студию, то вдруг сообразил, что неспроста в первый вечер, после омерзительной сцены в триста шестом номере, Быков назвал его, Юру, петушком, это было отнюдь не типа «бойкий пацан», а точный термин; петушки – это те, кого опустили на нарах. Но тогда получалось, что всех, кто проводит время в «Петушках», и в хвост и в гриву вафлят какие-то неведомые паханы, а петушки и курочки сидят себе, того не понимая, и уверены, что наслаждаются жизнью и полной свободой. Мозг у Юры в последние недели работал так, что между словами и вещами, которые, как Юре прежде казалось, были совершенно отдельными, крутились в мировом просторе сами по себе, вдруг начали устанавливаться неочевидные, но плотные, нерасторжимые связи; будто гравитационная постоянная сбросила маскхалат, а глюоны, склеивающие материю воедино, один за другим начали зажигать крохотные дрожащие маячки. А еще, Юра прочитал это буквально позавчера, есть какая-то суперсимметрия; и зуб можно было дать, что именно из-за нее петушки и «Петушки» – это одно и то же!
Два с лишним месяца назад глючная, из доисторической эпохи, никакого вроде бы отношения к реальности не имеющая книжка Стругацких внезапно намекнула ему, что в жизни есть разнообразие и простор – простор целей, простор смыслов; что тесное, спертое существование, которое каждый день бьет в глаза, лупит по башке, тянет за шкирку и кажется единственно возможным, вовсе даже не единственно возможное. А теперь охрененная физика, в которую Юра сдуру влез чисто из тщеславия, вот приспичило ему убедиться в том, что Стругацкие перепутали, чего быстрее, – физика эта недвусмысленно намекала, что есть еще и разнообразие свободы. Есть СТЕПЕНИ свободы. Страшно такое выговорить в демократической стране, но есть ИЕРАРХИЯ свободы. Есть поистине свободная свобода. Потому что, как ни крути, свобода понимать то, чего не понимаешь, и свобода видеть связи там, где еще вчера видел хаос, видел случайную россыпь сухих отдельных крошек, – это совсем не то, что свобода сегодня купить вот то, а завтра – вот это или сначала выпить здесь, а потом – там. Воробей замечает, как кто-то невообразимо большой и сильный сыплет крошки, и его свобода – дождаться этого, уловить это, а потом опередить других таких же воробьев и склюнуть сперва левую крошку, потом правую или наоборот. Свобода человека – сообразить, что это был каравай, его уже кто-то съел, а чтобы он возник снова, необходимы вещи сказочные, совершенно ненужные для практического склевывания. Нужно солнце, нужна земля, нужны зерно и дождь, мельница и печь… Нужны добровольное разделение обязанностей и полное обоюдного доверия взаимодействие… Странно, но, когда видишь так, мир вроде бы и раздвигается, увеличивается многократно, становится безграничным и в то же время оказывается куда более доступным и даже подвластным. И дух захватывает от столь необъятного, по-настоящему невозбранного раздолья.
Если бы сейчас Юру попросили дать определение свободы, он, на гребне внезапно жахнувшего ему по мозгам корпускулярно-волнового вдохновения, мигом выдал бы что-нибудь вроде: свобода есть переменная величина, обратно пропорциональная силе давления на совесть. И возможно, догадался бы добавить: чтобы это уравнение, а значит, и само понятие свободы имели физический смысл, совесть должна характеризоваться отличной от нуля положительной величиной. И он уже чувствовал, хотя, наверное, не смог бы пока сформулировать этого словами, что совесть – это всего-навсего стремление соответствовать какой-то въевшейся в плоть и кровь сказочке; а уж от такой мысли рукой подать до многих и многих важных выводов. Например, о том, что коль скоро множителей в правой части уравнения два, то разрушить, обнулить сказку совести или изуродовать ее, вогнав перед ее численным значением минус, – по крайней мере не менее действенный способ лишить свободы, чем понатыкать вышек с прожекторами и пулеметами и понавесить колючки.
Но Юре совершенно не с кем было всеми этими переживаниями и соображениями поделиться. Вчера вот попробовал, блин… Лучше бы пил молча.
С Юрковским разве что? Он – умница…
Быков тоже, но уж очень суровый…
Однако с Юрковским отношения как раз сегодня грозили разладиться. Когда демиург дал вводную, Юра почувствовал на себе взгляд генерального; и взгляд этот был то ли испуганный, то ли даже какой-то виноватый. А когда человек на тебя так смотрит, по душам поговорить очень трудно. Особенно при ужасающей разнице в возрасте и заслугах.
Дело в том, что сегодня Юре, как оказалось, предстояло спасти Юрковского, пожертвовав при том своей мелкой жизнью. Впрочем, помрет Юра окончательно или нет, оставалось за кадром; недосказанность – лучший способ активизировать воображение и внутреннюю эмоциональную жизнь потребителя художественной продукции. Но, во всяком случае, Юру должны были унести всего в кровище, и, даже если бы в корабельном лазарете его и спасла советская медицина, это, может, оказалось бы для него еще хуже, потому как светила ему тогда расстрельная статья за содействие изменнику Родины в переходе государственной границы.
Случиться должно было вот что.
В душе Юрковского уже некоторое время, оказывается, происходили переоценка ценностей и внутренняя борьба. Точно нельзя было сказать, что именно ее вызвало, – тут опять-таки имела место недосказанность, чтобы было о чем поспорить критикам, когда фильм выйдет. Может быть, Юрковскому осточертело всеобъемлющее материальное убожество. Может быть, его начали мучить угрызения совести от того, как сурово он на Марсе обошелся с Рыбкиным: как-никак, единокровник, – а попробуй не обойдись, если донос поступил; ты не обойдешься, так с тобой обойдутся… Может, окончательное решение Юрковский принял уже по прилете на Бамбергу, когда во время предварительных телепереговоров свиделся с по-настоящему культурными, интеллигентными людьми – хорошо воспитанными, хорошо одетыми; они не ботают по фене, а все время заботливо спрашивают: «Хау ар ю?» или «Ю ар о'кэй?» – пьют благородный виски из красивых бокалов и как сыр в масле катаются в космических жемчугах и бриллиантах. Может, просто в Юрковском заговорила кровь, то есть раньше или позже он в любом случае вспомнил бы, что он не безродный советский палач, а блудный сын своего народа. А может, все вместе.
Во всяком случае, под первым же пришедшим в голову надуманным предлогом – там, видите ли, нарушаются международные нормы охраны труда – Юрковский велел Быкову завернуть на астероид Бамберга, где американская фирма «Спэйс перл лимитэд», что значит «Космический жемчуг ограниченный», добывала брюлики экстра-класса. В космическом вакууме из-за лучей и температур камешки на астероиде уродились – пальчики оближешь. «Любишь? Докажи!» Юрковский и Юру подговорил уйти в рывок. Генеральный все продумал: в долгую инспекцию на Бамбергу его одного, при всех его регалиях, с пристыкованного к американской станции «Тахмасиба» никак не отпустят, обязательно пойдут еще мордоворот Иван в качестве личного телохранителя и несколько автоматчиков охраны, которые, ясен перец, и берегут, чтоб чужие не набежали, и стерегут, чтоб свой не убежал; ну а раз так, Юрковский настоял и стажера взять для его же, стажера, идейной закалки. Мол, вот он, мир капитализма, учись, сынок, узнавать дерьмо в сладкой упаковке. На самом же деле Юре отводилась важная роль: в момент, когда Юрковскому надо будет сигануть во внутреннюю галерею Бамберги и попросить там политического убежища, Юра должен постараться как-нибудь отвлечь автоматчиков на себя. Потом, мол, когда внимание охраны, наоборот, перескочит на побег Юрковского, уже и Юра сможет беспрепятственно перейти чек-пойнт. Верил ли сам Юрковский в то, что стажеру это удастся, или нет – неизвестно; тут главное было уломать мальчишку, ведь без него вообще шансов не было. По роли Юре, натурально, сперва полагалось забздеть: патриот, комсомолец и так далее, куда ему сообразить сразу, где счастье. Но, столкнувшись с такой тупостью, Юрковский должен был человечно сказать: «Мальчик, там тебе никто в дупло вдувать уже не станет» – и это, конечно, решило дело.
Разумеется, гладко такой маневр пройти не мог – и не прошел. Драма есть драма, правду же снимаем, а не красивые сказочки; злобные советские автоматчики, презрев, что они на дипломатической территории и тут действуют особые правила применения табельного оружия, должны были затарахтеть длинными очередями, едва заметив, что генеральный наладился юркнуть в запретный коридор, – и тогда Юра героически прикрыл бы Юрковского собой. Изрешеченного и окровавленного, его на носилках оттаскивали обратно на «Тахмасиб», и он, то ли умирая, то ли просто теряя сознание, должен был со счастливой улыбкой едва слышно прошептать что-нибудь вроде: «Ну вот, теперь и умирать не жалко. Лучшее, что я мог сделать в нашей скотской жизни, я уже сделал…» И больше уж ничего не говорил и вообще впредь в кадре не появлялся.
Однако благодаря Юриному самопожертвованию фильм имел хоть и правдивый (как и все у демиурга), но счастливый конец – в отличие, между прочим, от сказочки Стругацких. Юрковский уцелел, и выскрести его обратно из глубин Бамберги у Быкова не было ни малейшей возможности. «Тахмасиб» полетел себе дальше – с однозначной перспективой по возвращении на Мирза-Чарле всем экипажем загреметь в лагеря. Юрковский же вскоре переехал в Израиль, воссоединился со своим многострадальным народом и нашел себя: открыл в Тель-Авиве ювелирную фирму. Пригодились налаженные на Бамберге связи со «Спэйс перл».
– Ну что? Усвоили?! – закончил демиург; голос его дрожал от творческого упоения. – Все «Оскары» ниши! По местам!
Юрковский был мрачнее тучи и даже будто сделался ниже ростом. Коротко покосившись в первый момент на Юру – то ли испуганно, то ли виновато, – он старался вообще больше не встречаться с ним взглядами. Играл как-то вяло, неубедительно; он отговаривал текст, но думал явно о чем-то своем. Демиурга колотило от бешенства.
Впрочем, с горем пополам отработали телепереговоры и стыковку, долгое потайное перешептывание Юрковского и Юры в мусорном отсеке накануне инспекции, высадку из «Тахмасиба» на астероид, первую встречу с американцами, собеседование с местным шерифом, который должен был обеспечивать на копях надлежащую охрану труда… Выручало то, что все эти разговоры были для Юрковского как бы наигранными, фальшивыми, – плевать ему было на охрану труда, если он уже вот-вот чаял спасения из советского ада; и поэтому то, что играл Юрковский с отчетливой фальшивинкой, парадоксальным образом накладывалось на эмоциональный рисунок эпизодов как нельзя лучше. Юра честно старался изо всех сил, подыгрывая великому старшему коллеге, но тот, что ни делай, никак не мог ожить в кадре.
Меж тем пора было браться за сложнейшую сцену беседы Юрковского с топ-менеджером «Спэйс перл», во время которой все и должно было произойти.
И действительно, тут-то все и произошло. Только совсем не то, к чему группа готовилась.
Трудно сказать, что послужило последней каплей. Может быть, слишком уж хорошо сыграл топ-менеджер. Он был такой лощеный, такой положительный по сравнению с лохматыми милитаризованными дикарями с советского корабля, он с таким превосходственным видом принялся демонстрировать Юрковскому продукцию своей фирмы; он так был уверен, что эти его сверкающие крошки выпеченного вакуумом и космическими лучами каравая неотразимы для любого, если только он не полный лох и лузер…
Юрковский, горбясь все больше, слушал его, слушал и своим тупо-мрачным взглядом исподлобья начинал уже, срам сказать, походить на памятного Юре с детства телевизионного Ельцина, а потом встал, протянул руку и взял с ладони топ-менеджера гроздь его сверкающих спэйс перл. Юра напрягся. После этого действие должно было понестись вскачь; вот-вот Юре предстояло прыгнуть вперед, чтобы прикрыть спину убегающего Юрковского от автоматных очередей. Автоматчики тоже напряглись, у Ивана, стоявшего рядом с Юрой, пучились желваки.
Юрковский медленно стиснул кулак с бижутерией.
– Вы что же это себе выдумали, мистер, – тихо, но страшно, с жутковатой нутряной хрипотцой сказал он. – Если я еврей, так я друзей предам? Тех, с кем прошел Теплый Сырт? Урановую Голконду? Комсомольца этого предам?
Ton-менеджер обомлел. Юра тоже обомлел. А Юрковский неожиданно размахнулся и швырнул топ-менеджеру его брюлики в фуфел. Ton-менеджер охнул, хватаясь за щеку: генеральный инспектор МУКСа швырнул всерьез, хлестко, от души.
– Вы что же думаете?! – надсаживаясь, заорал Юрковский. – Если я надеваю кипу, подходя к Стене Плача, то ваши сраные каменюки мне интереснее и важнее, чем кольца Сатурна?! А вот… вам!……………!!!
Нельзя было даже сомневаться: на сей раз жуткие загибы со штормовым ревом и брызгами летели прямо из глубины его интеллигентной души. Никакой натянутости и принужденности. Стопроцентное проживание.
– Да я, может, всю жизнь их мечтал увидеть, эти кольца!! – гаркнул Юрковский напоследок, а потом развернулся, схватил за спинку стул, на котором так вальяжно сидел еще несколько мгновений назад, поднял его могучими руками, как перышко, и что было силы швырнул в сторону окаменевшего от шока демиурга.
Что тут началось! Стул не долетел, конечно, зато попал в стену, и декорации, как карточный домик, принялись шумно складываться: видно, все же бракованные были гвозди. Автоматчики, придя в себя, побросали автоматы и кинулись вязать взбесившегося генерального, но Юра с Иваном успели первыми. Заломили, бормоча что-то успокоительное, руки бушующему начальнику, оттащили его от перепуганного топ-менеджера. Поволокли Юрковского к «Тахмасибу». Юрковский вырывался и орал. Демиург, даже не пытаясь восстановить порядок, в ужасе жмурился и зажимал уши ладонями; теперь он казался маленьким, не важным и совсем не всемогущим. Декорации, как костяшки домино, с удаляющимся грохотом рушились все глубже и глубже в безднах студии; потом волна погрома докатилась до соседней площадки, бабахнула по ее постройкам, и там от удара, видно, перемкнуло какую-то аппаратуру. Радугами взошли крупные медленные искры, похожие на жар-птиц. Ни к селу ни к городу, перекрывая крики и фанерный гром разваливающейся Бамберги, с полуслова заорала молодая Пугачева: «Ой, какой же был скандал, ну какой же был скандал, но, впрочем, песня не о нем, а о любви…»
Юрковского увели в корабельный лазарет для интенсивной терапии – он сорвал горло, и нельзя было допустить, чтобы такой актер повредился голосом. Юра задержался на пороге кессона. Он так и не мог понять, Бамберга там внизу, под реакторными кольцами исполинского корабля, или «Петушки», и невольно все искал в углу, под цитатой про икоту, оставленную там вчера любимую. Ему хотелось бы, чтобы она его сейчас видела. Может, она бы даже полетела с ним.
Но внизу было безлюдно. Демиург с присными скрылся от греха подальше в глубоких штольнях астероида – мало ли, вдруг автоматчики сгоряча двинут в рейд восстанавливать охрану труда, ну а в лабиринтах старых выработок, может, и не найдут; тахмасибовцы же все давно были на борту.
Иван терпеливо ждал.
– Иван, – тихо сказал Юра, не оборачиваясь. Он чувствовал себя таким легким и свободным, будто вся его скорость стала приходиться на пространственную; он, маленький человечек из желез, костей и кишок, казалось, летел теперь со скоростью света, и потому впереди открылась в трех измерениях бесконечность, а в четвертом – вечность. – Как хорошо, что я попал к вам в экипаж…
Иван усмехнулся, с симпатией глядя юнцу в вихрастый затылок:
– То ли еще будет.
– А знаете что, Иван…
– Что?
– А давайте эту Бамбергу вообще пожжем фотореактором, – предложил Юра.
Некоторое время было тихо, и Юра испугался. Обернулся к Ивану. Спросил виновато:
– Что? Я слишком?
– Да почему, – задумчиво ответил Иван. – Дельное предложение… Конечно, в нем невооруженным взглядом виден дефицит как буржуазного гуманизма, так и пролетарского интернационализма, но ведь… Но ведь и правда – достали!
У него опять запрыгали, коротко взбухая под кожей, желваки: видать, наболело. Желваки были похожи на бьющихся в тугом полиэтиленовом мешке лягушек. Иван еще поразмыслил, потом решительно откинул коротко лязгнувшую крышку переговорного устройства, сдернул с фиксаторов массивную металлическую трубку интеркома и, несколько раз покрутив жужжащую ручку, сказал громко:
– Барышня? Алло, барышня! Дайте рубку.
– Соединяю, – донесся до Юры тоненький, тоньше комариного писка, ответ телефонистки корабельного коммутатора.
Иван плотнее прижал трубку к уху:
– Алексей Петрович? Жилин беспокоит… Да, мы уже на борту, все в порядке… Я вот что хотел сказать. Мы тут посоветовались с товарищами, и есть мнение…
Сцена 18. Инт. Рубка планетолета «Тахмасиб». День
Алексей Петрович Быков со щелчком вставил трубку интеркома в стальные держатели. Сутулясь и сопя, долго сидел неподвижно, а потом нажал большим пальцем рифленую клавишу стартера.
Никогда еще на Амальтею не опускался такой изуродованный планетолет. Край отражателя был расколот, и в огромной чаше лежала густая изломанная тень. Двухсотметровая труба фотореактора казалась пятнистой и была словно изъедена коростой.
Но директору «Джей-станции» некогда было считать раны великого корабля. Этим займутся ремонтные бригады. Они разберутся, какие палубы покорежены нежданно-негаданно налетевшими со скоростью метеоритного роя спэйс перлами, сколько склевали петушки и что безвозвратно погублено икотой. Разберутся, найдут оптимальные методы восстановления… Может, и спасут машину. Жаль будет, если не спасут. Но это – потом, потом. Сейчас директор торопился встречать Быкова.
Они пошли навстречу друг другу, и по кабинету прошелестел шепоток, а потом все сразу замолчали. Они пожали друг другу руки и некоторое время стояли молча и неподвижно. Потом Быков отнял руку и сказал:
– Товарищ Кангрен, планетолет «Тахмасиб» с новым фильмом прибыл.
Июль 2008
Рощино – Санкт-Петербург