Воображала складывает губки бантиком, говорит скорее кокетливо, чем смущенно:
— Только вы не смотрите…
Камера быстро обводит кафе и возвращается к столу под мерный перестук падающих с вазочки на стол орешков. Улыбка у Воображалы немного испуганная и, одновременно, торжествующая (она понимает, что сделала что-то не совсем подобающее, но ничуть об этом не жалеет). Ее подбородок выпячен вперед даже с некоторым вызовом, глаза прищурены.
Реакция Врача — выше всяких похвал. Несколько секунд он, затаив дыхание, смотрит на вазочку, потом переводит полный благоговейного обожания взгляд на Воображалу, шепчет с восторженной торжественностью:
— Виктория, вам кто-нибудь уже говорил сегодня, что вы — чудо?!
— Нет, — жмурится Воображала самодовольно, — сегодня не говорили. Но я и так знаю!
— Мне надо тут… на секундочку — говорит Врач, страдальчески морщась. — Я мигом, ты не уходи, ладно? — и выскакивает в стеклянные двери. Воображала насмешливо смотрит ему вслед, потом переводит взгляд на рассыпанные по столу фисташки. Приподнимает бровь. Откидывается на спинку кресла с довольной задумчивой улыбкой. Болтает ногой. Оттолкнувшись, прокручивается в кресле пару оборотов. Похоже, что Врач зря волновался — она польщена и заинтригована, и увести ее отсюда можно разве что под конвоем.
Врач возвращается очень быстро — вазочка не опустела и наполовину. Бегом пересекает дорожку между клумбами, взлетает на отделяющие территорию кафе ступеньки, тревожно вглядывается в полумрак под навесом. На лице — напряжение и с трудом сдерживаемый страх, губы закушены.
При виде чинно поедающей мороженое Воображалы он расслабляется и облегченно вздыхает. Садится в свое кресло, залпом выпивает остывший кофе, повторяет радостно и уверенно:
— Ты — чудо!
Воображала кивает, не отвлекаясь от сложного процесса одновременного поглощения всех компонентов десерта и кофе. Она выковыривает кончиком ложки изюминку, потом цепляет кусочек мороженого, приклеивает к нему фисташку и покрывает все это сливками. Потом ложка отправляется в рот, после чего к вазочке не возвращается, а быстро ныряет в чашку с кофе, пока мороженное не успело растаять во рту. Потом следует непродолжительное смакование, и процесс повторяется. Кажется, она способна заниматься этим целую вечность. Но Врач не торопится. Он просто смотрит на нее с многозначительной улыбкой и ждет. Вид у него довольный до непристойности.
Водя по краю опустевшей вазочки ложкой, Воображала искоса бросает на врача осторожный взгляд и, наконец, решается:
— А-а… Вы? — спрашивает она неуверенно, запинается, но все-таки упрямо продолжает: — А вы фисташки… Л-любите?..
Врач улыбается ей ободряюще и говорит, делая вид, что он не понимает, но так, чтобы было понятно, что это он просто делает вид:
— Люблю, конечно. Только с пивом, лучше темным и живым, но такого у них тоже нет…
Воображала улыбается, глядя в стол, потом поднимает глаза. Вид у нее смущенный и довольный. Врач произносит с восторженной торжественностью:
— Ты не просто чудо! Ты — УНИКУМ! Ты знаешь об этом?
— Угум-м… — отвечает Воображала, улыбаясь еще шире, хотя это и казалось уже невозможным. Теперь она похожа на сытую ленивую кошку, разомлевшую у батареи. Камера отступает, захватывая столик. На нем, кроме пустых креманок и чашек, тарелочка с орешками и большая стеклянная кружка темного пива. Врач смотрит на Воображалу с выражением почти плотоядным.
— А что ты еще умеешь?
— Н-ну… — Воображала ведет себя как женщина, которой только что отпустили комплимент малопристойного содержания — ей и приятно вроде бы, и неловко как-то, и страшновато, что знакомые услышат, и уходить не хочется. Оглянувшись украдкой — не обращают ли на них внимания другие любители мороженого? — она сводит пальцы рук домиком. На концах сомкнувшихся пальцев загораются огоньки, словно искры проскакивают. Воображала с улыбкой разводит руки, оставляя пальцы широко расставленными. Между ними в воздухе растягиваются светящиеся двухцветные нити. Воображала, высунув от сосредоточенного напряжения кончик языка, быстро крутит кистями, закручивая нити в спираль, вытягивая, гоняя волнами от руки к руке. На лицо ее ложатся двухцветные блики, отражаются в стеклянной поверхности столика, дробятся, сливаются. Воображала растягивает эту маленькую самодельную радугу по краю столика, замыкает в кольцо. Теперь мерцает весь стол, и загорелые руки ее кажутся почти черными на его фоне.
Воображала чуть склоняет голову набок, смотрит из-под спутанной челки, говорит жарким шепотом:
— А вы?.. Что-нибудь… А!?.
Она выглядит возбужденной, довольной и упрямой, и сейчас очень похожа на девочку, требующую показать ей неприличную картинку. Врач перестает улыбаться, говорит серьезно и грустно:
— Когда я сказал, что ты — особенная, я ведь не шутил…
Шум улицы становится громче, перекрывает его слова, грохочет игральный автомат в углу.
Грохот усиливается, изображение начинает дрожать, сверху сыпется какой-то мусор, пыль, сухая штукатурка. Яркая неоновая вспышка рвет полумрак, чуть позже грохот и лязг перекрываются сильным раскатом грома.
Старческие аккуратные руки, вооруженные пушистой метелкой, сметают со стола в аккуратный совочек насыпавшийся мусор.
Фрау Марта с совком и метелкой идет к окну, ее лицо по-прежнему невозмутимо и спокойно, но движения несколько замедленны и неуверенны, как у моряка на палубе во время шторма. За окном вспышки молний следуют одна за другой, грохот сливается в сплошную канонаду, разряды впиваются в землю совсем рядом, словно кто-то очень большой и злобный пытается исхлестать дом светящейся плеткой, но от ярости все время промахивается. Ветер рвет занавеску в открытом окне.
Фрау Марта аккуратно ссыпает мусор в керамическое ведерко у стены, закрывает окно. Гром теперь звучит гораздо глуше, но зато явственнее становится шум самого дома, и шум этот тоже необычен — лязг, стук захлопывающихся дверей, дребезжание и звон стекла, скрипы, какие-то глухие удары и потрескивания. Изображение снова начинает дрожать, с потолка опять сыпется мусор и штукатурка. Дрожит, чуть подпрыгивая, графин на столе, ему вторят тоненьким надрывным звоном подвески люстры. Дрожь обрывается резким толчком, графин падает со стола и разлетается сотней осколков, они ярко сверкают в полумраке, отражая заоконные молнии. На некоторое время восстанавливается относительная тишина, гром за окном лишь служит ей фоном.
— Что случилось? — у Конти испуганный голос. Он стоит на ковре в грязных ботинках и плаще, с которого на ковер ручьями течет вода, поля у шляпы обвисли.
Фрау Марта берет эту шляпу и плащ, аккуратно стряхивает воду и несет в темную прихожую. Ее голос, звучащий из темноты, невозмутимо спокоен:
— Помните того мальчика из гимназии, ну, ушастенького такого? Он ее еще в кино водил. И все время — на Ваши фильмы… Помните?
— Н-ну? — Конти без шляпы и плаща выглядит еще более потерянно и беззащитно, смотрит в темный проем двери, в котором исчезла Фрау Марта, с опаской и недоумением. Вздрагивает и отшатывается, когда подошедшая к нему со спины непонятно откуда Фрау Марта снимает с него шарф и тоже уносит в прихожую. Дергается было следом, но опять отшатывается — Фрау Марта возникает из темноты неожиданно, белый передник и белое непроницаемое лицо. Невозмутимо проплывает к столу, на котором оставила метелку, сметает вновь просыпавшийся мусор в совок, стоящей рядом со столом щеткой туда же сметает осколки графина. Направляется к окну и голосом ровным, словно идет разговор о погоде, сообщает:
— Сегодня она вообразила, что он ее бросил…
У Конти округляются глаза, он пытается что-то сказать, но в этот момент очередной толчок, сильнее прежних, сотрясает старый дом. Что-то падает, разбивается, с потолка срывается крупный пласт штукатурки, Конти хватается за притолоку, лицо у него белое, глаза безумные. Вдыхает клубящуюся пыль, заходится кашлем. Кричит, чуть не плача:
— Но это — почему?! Если она всего лишь… Просто… Если не на самом даже деле, то — почему?!!
Дрожь и грохот потихоньку стихают. Фрау Марта относит мусор к керамическому ведерку (ведерко почти полное). Оборачивается и смотрит на Конти с выражением максимально дозволенного неодобрения. Губы чуть поджаты, левая бровь чуть приподнята, голова слегка наклонена влево, словно у старой птицы.
Видя, что ее осуждающее лицо не производит на Конти должного вразумляющего впечатления, она еще чуть поднимает брови, смиряясь с неизбежным, и поясняет:
— Она же всерьез это вообразила…
Конти смотрит на Фрау Марту диким взглядом. Фрау Марта смотрит в окно. На сухом лице ее появляется что-то, похожее на тень улыбки. Смутное, еле уловимое, но все-таки… И когда она добавляет, голос ее звучит почти гордо:
— Бросил, конечно… Куда ему было деваться-то, если она — всерьез вообразила?..
Яркая вспышка молнии переходит в ровное сияние неоновой рекламы на другой стороне улицы.
Крупным планом — лицо Воображалы. И лицо это стоит того, чтобы его дали именно крупным планом. Впервые с того момента, когда грызет она яблоко на подоконнике, на лице ее нет и намека на улыбку. Более того, выглядит оно так, словно его хозяйка сгоряча попыталась проглотить яйцо целиком. Вместе со скорлупой. И, судя по всему, яйцо это принадлежало кому-то из отряда страусиных…
Глаза у Воображалы вытаращены, рот открыт и перекошен, лицо вытянуто. Назвать ее состояние удивлением — все равно, что назвать Гималаи холмистой местностью, а Тихий Океан — водоемом. Вроде бы и верно, но вот как-то масштаб не учитывается…
Наконец Воображала закрывает рот, моргает, сглатывает. Ее сдавленный голос больше похож на полузадушенный хрип:
— Как это — никто не умеет? Вы смеетесь?..
Звучит это почти жалобно. Стеклянный столик начинает слегка дрожать, тонко звенят креманки, темнеет.
За темным окном сверкает молния, отдаленный раскат грома перерастает в грохот разрушающегося дома, с потолка сыпется очередная порция штукатурки, падает какая-то балка.
Воображала лежит на койке, уткнувшись лицом в подушку. Она полностью одета — белые брючки, оранжевая футболка, рыжий затылок. Конти стоит посреди ее комнаты, уперев руки в бока и широко расставив ноги для устойчивости. Эта предосторожность отнюдь не лишняя, поскольку вокруг него бушует ураган разрушения, летают игрушки, книги, падает мебель. Но он продолжает стоять, не шелохнувшись, словно остров в бушующем море, самой своей неподвижностью выражая презрение к происходящему вокруг него, и полный такого же презрения голос его легко перекрывает грохот и грозу:
— … Ай, как красиво! А умно-то как, просто слов нет!.. Тори, посмотри вон туда… Нет, ты посмотри! Там луна висит, причем довольно низко. Почему бы еще и ее не грохнуть? А? Для количества? А то на том берегу, пожалуй, осталась пара недоразрушенных зданий… Грубо работаешь, Тори! Не точно, без изюминки. Подумаешь — гроза и землетрясение! Мелковато… А цунами — слабо? А то ведь не все догадались, что наша детка капризничать изволит, и что держать себя в руках эта деточка так и не…
Договорить он не успевает — с тихим жалобным стоном на него обрушивается огромная люстра — бронзовые шары и полусферы на длинных цепочках и коромыслах, масса зеркальных ассиметричных подвесок. Конти вскидывает голову, но уклониться не успевает — один из тяжелых шаров летит прямо на камеру. Темнота, гулкий удар (как в колокол) и медленно затухающий в воздухе отголосок. Потом темнота немного светлеет, но изображение не появляется. Голос Конти, гораздо менее уверенный и какой-то слабый, словно после наркоза. Он говорит, чуть запинаясь:
— Как бы ни было плохо… Никогда! Понимаешь? Никогда… Это некрасиво. Плохо мне — значит, пусть… всем, да? Всем чтобы плохо, раз мне? Подло ведь… Подло… Нельзя так. Ты видела хоть раз, чтобы я или кто-либо из моих друзей так срывал свое горе на окружающих?..
Внезапно появляется изображение — руки Воображалы снимают с камеры влажную салфетку, до этого закрывавшую обзор. Воображала идет к столу, выжимает салфетку в стоящую на нем большую супницу. Рядом стоит пластмассовое ведерко с колотым льдом. Воображала берет несколько кубиков, заворачивает их в салфетку и возвращается к Конти. Мельком — раскрытое окно, за ним — яркий солнечный день, о недавних безобразиях напоминает лишь яркость свежеумытой зелени и груды мусора на полу в гостиной.
Конти полулежит на диване. Левая сторона его лица припухла и потемнела, он продолжает говорить, следя за Воображалой правым глазом:
— Я хоть раз навоображал каких-нибудь гадостей ни в чем не повинному человеку? Просто так, со зла, потому что настроение плохое? Ты видела хоть раз, чтобы кто-нибудь из моих знакомых устроил вот такой погром? И тебе не стыдно?..
Воображала кладет салфетку со льдом ему на лицо, закрывая глаза. Смотрит вокруг. Улыбка у нее виноватая. Конти продолжает говорить:
— Ты видела хоть раз, чтобы хоть кто-нибудь…
Резкий звук лопнувшей струны. Воображала вздрагивает, оборачивается. Конти повторяет с той же интонацией:
— Ты видела хоть раз, чтобы хоть кто-нибудь…
Словно пластинка с трещиной. Губы его смыкаются на миг, а потом снова:
— Ты видела хоть раз…
ХОТЬ РАЗ…
Воображала, слегка ссутулясь, сидит у столика. И поза, и выражение ее лица изменились — нога на ногу, локти на стол, ногти левой руки выбивают по стеклянной поверхности быстрый ритм. Из-под спутанной рыжей челки она неторопливо обводит взглядом прищуренных глаз посетителей кафе. Выражение ее лица все время меняется — озадаченность, недоумение, сожаление, восторг, какая-то нехорошая радость (с этаким прицельным прищуриванием), и снова растерянность, почти испуг. Она то улыбается, то хмурится, то поджимает губы, то вытягивает их, то прищуривается, то строит быстрые гримаски. Но одно выражение сохраняется практически неизменным — это выражение жгучего интереса. Словно она не просто видит этих людей впервые — нет, словно она впервые видит людей вообще, и само их существование в природе жутко ее удивляет.
И забавляет…
Камера переходит на врача, и успевает поймать на его лице точно такое же выражение — выражение жгучего интереса. Но уже в следующую секунду его смывает восхищенная улыбка.
— И Вы тоже… не можете?
— Увы и ах! — врач разводит руками. Улыбка меняет его лицо, делая мальчишески беззащитным и располагающим.
— Бедненький! — сочувственно тянет Воображала с интонацией бывалой куртизанки, выслушавшей признание в импотенции. Улыбка Врача несколько тускнеет. Поморщившись, он быстро просит:
— Покажи еще что-нибудь.
— Отец всегда говорил, что это неприлично… — говорит Воображала задумчиво. Она не отказывается, скорее, просто рассуждает сама с собой, думает вслух. Врач фыркает:
— Родители всегда действуют из самых лучших побуждений! Они не хотят, чтобы их дети были изгоями, отщепенцами, они лишь добра им желают! Общая трагедия всех вундеркиндов. Белых ворон всегда бьют, и свои, и чужие, а какой родитель захочет такой судьбы для своего любимого чада? У маленькой Жанны Д'Арк отбирали деревянные сабли и солдатиков, от Софочки Ковалевской запирали учебники в старом шкафу, Кюри говорили: «Опомнись, физика — не женское дело, от нее портится цвет лица!» Моцарту повезло, он в особой семье родился, в той семье были свои понятия о том, что обычно, а что — нет. А вот родись в той семье Эйнштейн — и теорию относительности пришлось бы придумывать кому-нибудь другому, потому что моцартовские родители из него добросовестно сотворили бы музыканта, пусть и посредственного, но зато такого, как все! Вот и твой отец — тоже. Из самых лучших побуждений… Если бы он мог заставить тебя совсем не воображать — он бы сделал это. Для твоего же блага, понимаешь? Но он не мог, а он человек умный, и сам отлично понимал, что никогда не сможет. Вот он и упирал на то, что так не принято себя вести, что взрослые этого не делают, что твои способности нужно прятать. И его можно понять: представь себе реакцию, ну, например, твоих преподавателей, если они узнают, что ты можешь натворить с оценками в журнале!?
Воображала хихикает, улыбка у нее довольная. Врач добавляет уже спокойно:
— Настоящий талант невозможно удержать никакими запретами. Ты просто не могла быть такою, как все. Как бы тебе не внушали, что другою быть неприлично…
Воображала опять хихикает, неопределенно поводит бровями, говорит медленно:
— Н-ну… я не маленькая… Давно уже. И давно уже убедилась, что все и всегда втихаря занимаются очень даже неприличными вещами… И не только втихаря. Потому что любая неприличная вещь на поверку оказывается вещью очень даже приятной, — добавляет мечтательно, — и чем неприличнее — тем приятнее..
Врач обескураженно хмыкает, замечает осторожно:
— Довольно цинично.
Воображала, улыбаясь, качает головой, поправляет:
— Откровенно. Это многие путают.
Некоторое время врач смотрит на нее, задумчиво сузив глаза. Похоже, она сказала сейчас нечто, заставившее его пересмотреть свою дальнейшую тактику, и вот он лихорадочно пытается сообразить, стоит ли следовать уже продуманным курсом, или же все-таки рискнуть в свете открывшихся обстоятельств. Наконец решается:
— Хорошо, тогда я тоже буду циничен. Хочу, чтобы ты все знала с самого начала, и тогда уже решала, с открытыми глазами, понимаешь? Я… Я хочу предложить тебе сделку!
— Сделку?
— Да, сделку. Мы с тобою можем друг другу сильно помочь. Тебе давно пора заняться своим уникальным даром всерьез, исследовать его специфику, возможности, найти, наконец, практическое применение — не всю же свою жизнь ты собираешься заниматься этими полудетскими шалостями?! Но самой тебе с этим не справиться — нужен специалист, наблюдатель, аналитик, короче — профессионал. Чем я хуже любого другого? Уверяю тебя — не хуже! В Военно-Медицинской Академии я входил в десятку лучших. У меня есть еще кое-какие связи. И опыт, а это тоже немаловажно. В конце концов, я знал тебя еще до проявления этого дара, я знаю, с чего все начиналось… Ну, во всяком случае, догадываюсь… Конечно, твой отец знает тебя еще лучше, но он отпадает автоматически — он не сможет стать беспристрастным наблюдателем. Нет, ну сама посуди — я тебе подхожу по всем параметрам, лучшего и желать нельзя! А мне… Для меня ты вообще — драгоценный подарок судьбы. Ты — мой шанс, понимаешь? Может быть, последний… Скоро вокруг тебя будет не пропихнуться… Как только о твоем даре станет известно… Вернее, как только в него поверят. А я полагаю, что это случится достаточно скоро, с твоими-то возможностями… Но я был бы первым, понимаешь? В самом крайнем случае, если бы даже и не удалось надолго примазаться к твоей славе, то уж на парочку-то открытий я бы тебя раскрутил как-нибудь-то уж, а?! У тебя же их — как блох у бродячей собаки! И что — стало бы жалко парочки для бедного старого маньяка, которому даже пенсии не положено по причине моральной неустойчивости? Да, я не альтруист. И, наверное, не слишком честный человек. Моей первой мыслью при виде тебя было: «Вот идет твой шанс на Нобелевскую премию, и ты будешь трижды дурак, если не разобьешься в лепешку, чтобы этот рыжий шанс стал именно ТВОИМ шансом»! Короче, очень тебя прошу — не говори «НЕТ», иначе мне придется падать на колени и делать прочие глупости, а это в моем возрасте чревато артритом и психушкой!
— Пол в этом кафе просто отвратительный, пожалей брюки! — Тон у Воображалы несколько покровительственный, на ты она переходит легко и естественно, даже не заметив этого, — Хотя, конечно, твои слова о «всяких глупостях» звучат весьма… — она хмыкает, встряхивается, продолжает уже деловым тоном, — Так что там насчет сделки?
— Я помогаю тебе — ты помогаешь мне. Справедливо?
Несколько секунд Воображала делает вид, что сосредоточенно взвешивает все «ЗА» и «ПРОТИВ», потом важно кивает:
— Думаю, вполне.
— Тогда — по рукам?
— По рукам! Что требуется от меня?
— Что всегда предшествует появлению нового товара?
— Реклама?
— Умничка!
— Ты собираешься меня… продавать?
— Не тебя и не продавать. Просто показать всем, что ты есть, и что ты кое-что умеешь. Что-нибудь зрелищное и яркое, запоминающееся… Для солидных исследований нужны деньги, и большие деньги, а для этого надо собою заинтересовать того, у кого такие деньги имеются… Ну как, сможешь сбацать что-нибудь этакое?
— Хорошо… — тянет Воображала задумчиво. Внезапно глаза ее расширяются, Улыбка становится хитрой и довольн6й.
— Хорошо! — Повторяет она решительно с мстительным злорадством, — Я, пожалуй, сделаю одну штуку. Очень красивую штуку… Я ее уже делала как-то раз, но тогда мне не дали довести ее до конца…
Она откидывается на спинку прозрачного кресла, разминает кисти рук. Врач вскакивает, оглядывает темное помещение кафе, морщится, нервно ломает пальцы:
— Не здесь… Давай там… На улице!
Напряжение в его голосе возрастает. Он хватает ее за руку и почти силой выволакивает из-под навеса. Это выглядело бы грубо, если бы не умоляющий голос:
— Ну давай, пожалуйста! Только, чтобы это было красиво и мощно! Ты уж постарайся!
Вечерний проспект с односторонним движением. В сиреневых сумерках ярко сияет рекламный щит у остановки троллейбуса на противоположной стороне. На самой остановке — кучка народу, человек семь-восемь. Прохожих немного, все спешат. Пара черных удлиненных машин стоит у тротуара за остановкой, в их зеркальных стеклах отражаются скользящие мимо автомобили. Между их черными скошенными боками на низеньком поребрике сидит оборванный подросток с сигаретой в грязных пальцах.
— Я постараюсь… — говорит Воображала и смыкает кончики пальцев. Улыбка у нее сейчас отстраненная, словно думает она о чем-то своем, голова склонена набок. Разведя руки, она растягивает голубовато-оранжевые светящиеся нити — они ярко горят в незаметно наступивших сумерках и чуть потрескивают случайными искрами. Скрутив резким движением кистей рук эти нити в яркий жгут, Воображала ловко цепляет его зубами и, скосив на врача насмешливый взгляд, рывком головы перекусывает-обрывает. Теперь с ее пальцев свисают неровные обрывки, они качаются, мерцают, сплетаются, удлиняются, подчиняясь малейшим движениям пальцев, вяжут ажурное светящееся кружево. Кружево разрастается, вскипает пенными волнами, закручивается в спиральные вихри и вдруг взрывается с легким хлопком.
В первый момент после яростно-ослепительного кипения кажется, что все кончилось. Но глаза привыкают, и становится ясно, что это не так. Огненный шквал не исчез, он просто растекся, размазался, растворился в сиреневых сумерках. Полупрозрачные стены домов полны мерцающими огнями, пылают контуры фонарей, из-под колес спешащих мимо машин разлетаются волны огня и огнем горят следы немногочисленных прохожих. По небу беззвучными всполохами растекаются полосы северного сияния, на ветках деревьев, антеннах и ажурных прутьях балконных перил переливаются огни Святого Эльма.
Напряжение растет. Теперь уже, кажется, мерцает сам воздух, у любого движущегося предмета, будь то человек или машина, появляются длинные зеленовато-светящиеся шлейфы, словно в ночном море, где каждая капля горит холодным пламенем. Воображала вытягивает полупрозрачные руки над головой — между ними проскакивает длинная искра, потом другая, третья, искры сливаются в сплошной разряд.
Все больше людей останавливается, запрокинув голову, и на лица их ложится разноцветно-мерцающий отсвет. Теперь уже не понять — утро, день или вечер, на темно-фиолетовом небе распускается переливчатой аркой оранжевая радуга, и разноцветный светящийся дождь барабанит по асфальту, превратившемуся в темное зеркало. Между вскинутыми руками Воображалы с сухим потрескиванием сияет Вольтова дуга, а сама она давно уже стала полупрозрачной, проницаемой, словно набросок тушью — легкие тонкие штрихи по светящемуся фону.
Взвизгнув тормозами, останавливается машина, ее заносит, разворачивает поперек улицы. Какие-то люди появляются на балконах, распахиваются окна и нарастает смутный тревожный звон, он начался незаметно, а теперь усилился и перекрывает музыку кафе и уличные шумы, и даже шипение плазменного разряда, что держит Воображала в своих ладошках.
Подросток на противоположной стороне тротуара сосредоточенно смотрит на опустившуюся у его босой ноги оранжевую снежинку. Она размером с хорошее яблоко и больше похожа на светящегося ежика, чем на добропорядочную плоскую снежинку, и он некоторое время хмурится в явном недоумении. Потом переводит взгляд на зажатый в пальцах окурок и понимающе ухмыляется. Звон нарастает, и нарастает напряжение света. Теперь уже длинные искры проскакивают не только между металлическими предметами, они дрожащими раскаленными проводочками сшивают стены домов, деревья, машины, окутывают стремительной огненной паутиной замерших на тротуарах людей, сплетаясь в тонкое неверное кружево, обманчиво-прекрасное, готовое, казалось бы, рассыпаться от малейшего движения или даже просто от ветра, но тут же возникающее вновь, быстрое, почти неуловимое, сияющее, и нарастающий звон начинает казаться звоном этих сотен тысяч огненных струн, перетянутых до боли, до стона золотых нитей, готовых вот-вот лопнуть, взорваться, рассыпаться золотым фейерверком.
И — прозрачный силуэт со вскинутыми над головой руками, не силуэт даже, просто контур, очерченный по яркому фону еще более ярким, переходящим в абсолютный пересвет где-то на уровне локтей…
И — залитый ослепительным бестеневым светом тротуар, каждая трещинка на нем проступает неестественно резко — смятый фантик, бумажный стаканчик, пуговица, треугольный осколок стекла, окурок в губной помаде… Залитая этим же светом фигура врача — необычно плоская, словно вырезанная из картона, никаких тебе полутонов-рефлексов, только белое и черное, — одна рука рвет галстук, другая то ли тянется вперед, то ли отталкивает что-то, рот открыт. Видно, что он, задыхаясь, что-то кричит, но слов не слышно за усиливающимся звоном. Звон незаметно переходит в женский голос — высокий, звенящий, нечеловеческий, но завораживающе прекрасный. Он вытягивает из хрустального звона полукрик-полупесню без слов, на одной, до мурашек по коже высокой ноте…
Врач, шатаясь, делает пару шагов к Воображале, словно против шквального ветра. Он пытается схватить ее за плечо, но рука проходит сквозь очерченный пламенем контур и натыкается на витринное стекло. Он отдергивает руку. Трясет головой, что-то почти беззвучно кричит, машет обожженной рукой.
Силует подергивается стремительно крутящейся дымкой, полувой-полузвон чуть приглушается, сквозь него прорываются отдельные слова:
— … Вика!.. не надо… атит… ика…
Воображала стремительно обретает материальность, улица линяет, словно опущенная в кипяток акварель, фантастическая раскраска сползает с нее, как неумело наложенный макияж с пэтэушницы. Звон сходит на нет. Воображала — теперь уже совсем-совсем настоящая и материальная до больше некуда — смыкает руки, сдавливая вольтову дугу в маленькую шаровую молнию и швыряет ее в асфальт. Негромкий взрыв и вспышка служат своеобразным финальным аккордом и лишь подчеркивают наступившие после них сумерки и тишину. Тишина абсолютна — через пару секунд невольные зрители начнут приходить в себя, ахать, хватать друг друга за плечи и задавать дурацкие вопросы типа: «Ты видел!?» или «Что это было?!» Еще через пару минут они начнут чиркать зажигалками, переступать с ноги на ногу, греметь мелочью в кармане, хлопать дверями подъездов и говорить, говорить, говорить — с кем угодно и о чем угодно, лишь бы забыть об этой тишине, возникшей на пару секунд, пока все еще смотрят вверх, туда, откуда только что падал светящийся дождь…
И в этой тишине Воображала говорит неуверенно, нервно пожав плечом:
— Ну, вот… что-нибудь в этом роде… Как ты думаешь — подойдет?..
Врач кивает, с трудом оторвав взгляд от черной воронки в асфальте. Над воронкой поднимается дымок. Лицо у врача бледное, но почти спокойное.
Дребезжание игрального автомата. Взгляд на ту же самую сцену, но со стороны, метров с тридцати. Из того кафе, где круглые столики из толстого стекла. Голос, похожий на голос Воображалы, но более низкий, произносит с какими-то новыми незнакомыми интонациями:
— А ничего, однако… Впечатляет. Я думала — хуже будет. Было, то есть…
Она сидит за столиком кафе, с интересом наблюдая за происходящим. Она выглядит старше, выше, увереннее — вполне взрослая молодая женщина трудноопределимого возраста. Модная короткая стрижка, неброский макияж, темные очки. Волосы слегка тонированы, блейзер скорее бежевый, чем оранжевый. Ее спутница сидит спиной к камере, виден только затылок — прямое каре, гладкое и блестящее, заколка в виде черной ракушки в крупный алый горох над левым ухом. Она молчит, ничем не выражая своего отношения к происходящему.
Разноцветные всполохи потихоньку сходят на нет. Остановившаяся было поперек дороги машина заводится, с визгом разворачивается и уезжает. Где-то наверху захлопывается окно. К остановке подходит троллейбус. Зазевавшиеся пешеходы ускоряют шаг, на остановке возникает короткая сутолока. Когда троллейбус отходит от остановки, на ней не остается никого. И вообще разбитая на клумбы площадка перед проспектом как-то очень быстро пустеет, на ней остаются лишь двое — растерянно оглядывающийся врач и Воображала.
— Нет, ну ты только посмотри!.. Это же надо, а?! В каком-нибудь занюханном Ньюблингтоне здесь бы уже давно были ребята из телецентра и хотя бы половины проинформированных этим засранцем газет — просто так, на всякий случай, а вдруг за поступившим сигналом что-то да есть! А у нас — хоть бы один паразит почесался!.. Великая сила — менталитет. Нет, ты смотри — ну хоть бы кто-нибудь поинтересовался — а что тут, собственно, происходит?.. Специфика выживания, любопытство отсеялось как неблагоприятная мутация. Разве что серые братья в красных шапочках припожалуют… О! Легки на помине!
Откуда-то из-за угла выруливают две машины с мигалками, дорожный патруль и оперативная. Тормозят у бровки.
— … Типичная ошибка стимула и игнорирование менталитета. А еще врач, называется. Жалко девочку… Верит, правда, во всякую чушь, но это скоро пройдет, а так вроде…
Из оперативной машины вылезают двое и неторопливо идут прямиком к нарушителям спокойствия. Нехорошо так идут, целенаправленно. Дорожники предпочитают наблюдать с проезжей части.
— Что-то мне этот пейзаж перестает нравиться… суровая правда жизни — оно, конечно, но скучно мне как-то от этой правды. Нет, ты как знаешь, а я подобного допустить не могу. На фиг эту ошибку стимула. Если гора не идет к Магомету — то пора Магомету менять менталитет…
Приятный до тошноты типично рекламный голосок сообщает доверительно:
— … в случае обнаружении дефекта некачественный менталитет подлежит замене в любой торговой точке объединения в течение пятнадцати секунд с момента приобрете…
Гаснущие вспышки. Дымок над свежей воронкой в асфальте.
— Ну вот… — говорит Воображала неуверенно, — что-нибудь в этом роде… Как ты думаешь — подойдет?..
Врач не успевает ответить — тишина взрывается криками, шумом, топотом. Словно из-под земли вырастает целая толпа увешанных разнообразной съемочной аппаратурой молодых людей, мелькают вспышки блицев. Дверцы одинаковых автомобилей на противоположной стороне улицы хлопают почти синхронно, и точно так же, почти синхронно, уверенно раздвигают образовавшуюся толпу квадратными плечами две шкафообразные личности.
— … Вы пользуетесь световыми эффектами?.. Это рекламная кампания?.. Вы применяете воздействие на психику? Если да, то какого рода?.. Товары какой фирмы…
Крашеная длинноносая девица сует микрофон Воображале прямо в лицо, та отшатывается, из-за ее спины выныривает врач, сияя дежурной улыбкой. Чей-то визгливый крик из задних рядов:
— Против чего вы протестуете?!
Врач вскидывает руки над головой, устанавливая относительную тишину:
— Никаких политических мотивов, никаких протестов. Моя юная коллега позволила себе небольшую разминку в целях привлечения вашего внимания.
— Вы используете волны? Или все-таки химию? Как насчет ущерба здоровью и собственности? Налогоплательщики желают быть информированы… — голоса отдаляются, они говорят со все более и более заметным акцентом, потом и совсем переходят на английский. За кадром — хихиканье, короткая перебранка:
— Мда, похоже — переборщила…
— Сойдет!..
— Ты думаешь?
— А, нехай!..
— Никаких рекламных трюков, никаких фокусов или психотропных воздействий. Никакого вреда для здоровья, уверяю вас как дипломированный медработник с более чем двадцатилетним стажем. Все, что вы сейчас видели — самое настоящее, без обмана, можете пощупать. Пробная демонстрация паранормальных способностей моей юной коллеги. Способности эти, сами видите, потрясающие, но изучены пока слабо. О практическом применении мы пока не думали, но если у кого-то из вас возникнут идеи — будем рады…
— Как вы это делали?
— Как она это делает — хотели вы спросить? Отвечу честно — не знаю! И никто пока не знает! Можете считать это благоприятной мутацией, утраченным в процессе эволюции атавизмом или просто чудом — сути это не изменит. Делает — и все! Но ведь как делает! Сами могли убедиться…
— Вы хотите нас убедить, что виновником всех этих… э… аномальных атмосферных явлений является эта… хм-м… этот ребенок?.. — в голосе умеренная вежливость, откровенный скепсис и неистребимая профессиональная привычка работать на публику, на костистом породистом лице — профессиональная скука. Да и нацеленная на это породистое лицо многообъективная аппаратура дает понять, что перед нами не простой газетчик или даже журналист, а звезда какого-нибудь телеканала, комментатор или даже ведущий. — Простите, но не кажется это Вам и самому несколько… хм-м… притянутым за уши?
Врач вытягивает шею, словно стараясь получше рассмотреть говорившего, и становится очень похож на сделавшего стойку фокстерьера. У него даже глаза вспыхивают в свете переносного прожектора, как у охотничьей собаки, заметившей дичь.
— Вы настаиваете на проведении повторной демонстрации?
— Не хотелось бы быть назойливым, но… думаю, что и нашим зрителям это было бы интересно. Если, конечно, Ваша юная… м-мм… подруга… не растратила все свои чудесные способности на продемонстрированный фейерверк… — сарказм в его голосе становится гораздо явственнее.
Врач что-то говорит Воображале, та, улыбаясь, кивает. Сводит растопыренные пальцы перед грудью, разводит медленно — кто-то негромко выругался, вспышки щелкают как сумасшедшие. Воображала скатывает из светящихся нитей небольшую шаровую молнию и протягивает ее на ладошке требовавшему контрольной демонстрации телекомментатору. В абсолютной тишине слышно лишь легкое потрескивание светящегося шарика и гудение камер.
— Вы хотели потрогать? Не бойтесь, напряжение здесь не очень высокое, не больше двухсот…
Криво улыбаясь, комментатор (вокруг него и Воображалы сразу возникает пустое пространство) протягивает руку, но дотронуться до светящегося шарика не успевает — между ним и его рукой проскакивает длинная искра. Комментатор с воплем отдергивает руку, с его вставших дыбом волос срываются быстрые искры, металлические заклепки на куртке светятся голубоватым неверным огнем, по черной коже пробегают всполохи.
— Извините! — Воображала выглядит искренне смущенной, — Эти шарики всегда такие нестабильные! Ничего, я сейчас еще один сделаю!
— Нет-нет! Т-то есть, меня вполне удовлетворил предыдущий! — Комментатор поспешно машет руками и даже слегка дергается, пытаясь спиной втереться в толпу. Кто-то смеется. Щелкают блицы. Поверх головы Воображалы врач кому-то кивает и рядом с ними тут же материализуются шкафообразные личности в длинных пальто.
— Они отвезут тебя в госпиталь, я сам немного задержусь и все улажу. Ты меня там подождешь, хорошо?! — говорит врач быстро и тихо в ответ на вопросительный взгляд Воображалы, и, уже громко, в толпу:
— Больше никаких демонстраций и никаких комментариев! До пресс-конференции! Сегодня в три часа дня в конференц-зале Военно-Медицинской Академии моя юная коллега ответит на все ваши вопросы…
Камера следит за Воображалой — ее уверенно то ли сопровождают, то ли конвоируют сквозь толпу молчаливые охранники. В машине один занимает место рядом с Воображалой, другой садится за руль. Захлопывается дверца, отсекая последние слова врача. Какой-то шустрый репортер пытается сфотографировать Воображалу сквозь тонированные стекла, машина уезжает.
Ей вслед с отстраненным выражением смотрит сидящий на бордюре грязный подросток.
Запоздалые блики щелкают, камеры торопятся заснять отъезжающий автомобиль, на лицах репортеров — разные степени любопытства и разочарования. Губы врача еле заметно кривятся, он стоит на ступеньке перед кафе и поэтому кажется на голову выше остальных. Он ловит взглядом требовавшего повторной демонстрации комментатора и еле заметно ему улыбается. Это о многом говорящая улыбка, которой могут обмениваться люди, только что совместно провернувшие трудную, но очень выгодную обоим работенку. И комментатор отвечает ему такой же слабой понимающей улыбочкой, но в его улыбочке больше цинизма.
За спиной врача в кафе им беззвучно аплодирует похожая на Воображалу женщина в черных очках и бежевом блейзере…
Белая стерильная комната, явно больничная палата. Белая стена крупным планом, камера медленно движется вдоль нее, задевает бок длинного медицинского агрегата, похожего на саркофаг. На нем прикреплена табличка, но надписи не разобрать, слишком мелко.
Голос Воображалы за кадром — растерянный, почти отчаянный:
— Но я не могу!
Камера рывком перемещается вдоль палаты, резко разворачивается, захватывает группу людей в одинаковых белых халатах. Люди разные — и по возрасту, и по выражению лиц. Некоторое время камера прыгает по лицам — заинтересованным, недоверчивым, скучающим, ехидным, недовольным — и, наконец, фиксируется на Воображале. Она в центре. (Тоже в белом халате, он ей велик, рукава закатаны, волосы слегка приглажены — ярко-рыжее пятно на стерильно-белом фоне).
Она тоже мечется взглядом по лицам, дергает головой, пытается объяснить:
— Вы не понимаете! Это же не фокус, р-раз — и все! Я же не могу вообразить то, чего не знаю! А что я знаю о костном туберкулезе!? Или о церебральном параличе?!! Я же не медик!.. Чтобы этим заняться, — она машет головой куда-то за край кадра, — я должна понимать, что именно там не в порядке, понимать, понимаете? И точно знать, каков именно должен быть этот самый порядок… Представляете, сколько мне для этого прочесть надо? Тонны!..
Крупным планом ее лицо, выражение почти испуганное, улыбка виноватая. Чей-то насмешливый голос:
— Ну, что я вам говорил? Убедились?..
Лицо врача, он морщится, смотрит на часы.
— Жаль… — в его голосе нет растерянности или неуверенности, просто констатация неприятного факта, — Да, было бы неплохо сразу предъявить практические результаты, но раз нет — так нет, обойдемся…
Отыскивает скептически настроенного коллегу взглядом, произносит с легким презрением:
— Надеюсь, того, что было в лаборатории, Вы отрицать не станете?.. — делает короткую паузу, но так как никто, похоже, возражать не собирается, продолжает, — Пошли, уже без пяти…
Они идут к белой двери мимо белых медицинских боксов, установленных по периметру комнаты. Воображала — последней, вид у нее виноватый. Чей-то успокаивающий голос:
— Серега, ты не прав… Привести ребенка в палату умирающих и требовать от него чуда!
Воображала спотыкается, путаясь ногами в длинном халате, хватается рукой за спинку бокса. Крупным планом — рука и табличка рядом с ней. Теперь надписи видны отчетливо, это что-то типа бирки или упрощенного медграфика. Сверху мелким черным шрифтом фамилия и имя, ниже — непонятные значки в несколько рядов. А в самом низу — крупные красные цифры. 13–26…
Воображала выпрямляется, глядя на эту табличку. По инерции делает несколько шагов, поворачивая голову. Взгляд ее по-прежнему прикован к табличке. Останавливается.
Крупным планом табличка. Но теперь она желтая, а не белая, и цифры синие. Голоса выходящих из палаты людей отдаляются, доносятся словно сквозь вату. Крупным планом — лицо Воображалы. Она хмурится, сощурив один глаз и закусив нижнюю губу. В ватной тишине очень ясно и ненатурально за кадром звучит ее совсем еще детский голос:
— Что такое 13–26?
И ему отвечает другой, принадлежащий старому, усталому и очень грустному человеку:
— Тройное проклятие. Так его называют… Легко запомнить, правда? Три раза по тринадцать. Поражение костного мозга… Метастазы… Другими словами — лейкемия. Запущенная стадия…
— Она что — умирает? — в голосе закадровой Воображалы удивление, даже недоверие.
— Боюсь, что да… — ее невидимый собеседник вздыхает.
Воображала фыркает, говорит скорее раздосадованно, чем обеспокоенно:
— Но ведь я — НЕ ХОЧУ!..
…Топот детских ног, резкий разворот камеры на дверь. Воображала лет десяти (голубые гольфы, белые шорты, оранжевая майка, бант сбился, болтается над ухом) быстро идет по длинному коридору, накинутый на плечи бледно-голубой халат развевается за ее спиной на манер средневекового плаща. У одной из палат ей приходится задержаться — санитары вывозят из нее высокие носилки, накрытые простыней, под которой угадываются очертания тела. Последний из них, выходя, прикрывает дверь и переворачивает висящую на ней табличку с фамилией и номером тыльной стороной вверх. С обратной стороны эти таблички пустые, с маленьким красным кружком посредине.
Улыбка Воображалы становится злой, глаза сощуриваются. Упрямо вздернув подбородок, она ускоряет шаг.
Распахнув тяжелую дверь, десятилетняя Воображала врывается в кабинет:
— Папа! Тот человек сказал, что фрау Марта… — в ее голосе обида, непонимание и неверие. Конти встает из-за стола, оборачивается, роняя книгу. Он не говорит ничего, но его вид достаточно красноречив, чтобы Воображала замолчала на полуслове, заморгала растерянно. Конти отводит глаза, молча подходит к ней и так же молча гладит по голове, ероша яркие волосы. Пальцы его дрожат.
Лицо Воображалы передергивается яростной гримаской. Она резко выворачивается из-под этой руки, яростно встряхивает головой, поднимая волосы дыбом (они встают непримиримым почти панковским хохолком). Маленький кулак с такой силой обрушивается на столешницу, что с грохотом падает стоявшая на столе вазочка, опрокидывается подставка для карандашей, рассыпается какая-то конторская мелочь, на пол летят блокноты, бумаги, папки. Голос Воображалы тих и вкрадчив, но от этого лишь отчетливее звучащее в нем обвинение:
— И ты. Вот тут. Вот так. Просто. Сидишь. И — все?!!
Конти вздрагивает, как от удара, выпрямляется, расправляя плечи (лицо у него измученное), говорит очень тихо, но твердо:
— Я ничего не могу сделать, Тори. Ни-че-го…
— Да ты и не пытался!..
Воображала трясет головой, хочет сказать что-то еще, но от ярости не находит слов, снова бьет кулачком по столешнице. Это ей кажется явно недостаточным, и она, схватив одной рукой крышку стола за угол, резко переворачивает его и легко швыряет в противоположный угол комнаты тяжелую дубовую тумбу, словно та пенопластовая. Ворвавшийся в окно ветер вздымает парусами тюлевые полупрозрачные занавески, подхватывает разлетевшиеся бумажные листки, кружит их, словно осенние листья, засыпает ими пол кабинета, наметая на упавшем столе маленький бумажный сугроб. Шум прибоя. Спокойный голос Воображалы:
— Что такое лейкемия?
Листки сыплются с потолка большими квадратными снежинками. Конти качает головой.
— Тори, не все выходит так, как мы хотим…
— Можешь не отвечать, — голоса Воображала не повышает, только глаза суживает и упрямо выдвигает подбородок, — Я все равно могу посмотреть в словаре.
— Ты ничего не поймешь!
— Посмотрим.
— С этим не справляются специалисты, а ты хочешь вот так, наскоком?! Не сходи с ума! — Конти идет, пригибаясь, сквозь бумажный буран вдоль книжных полок, занимающих всю стену от пола до потолка, — Ты не представляешь, сколько ты для этого должна хотя бы прочесть! Тонны!!! Да к тому же и не просто прочесть — осознать, запомнить, научиться управлять и исправлять… Ты не успеешь.
— Посмотрим, — повторяет Воображала, быстро листая маленький толстый словарь. Наконец находит нужную страницу, в победной полуулыбке вздергивает верхнюю губу, смеется беззвучно. С громким щелчком захлопывает словарь и прицельно щурится, осматривая книжные полки. Взгляд у нее плотоядный, улыбка нехорошая. Щелкает пальцами, стремительно ускользая из кадра. Конти поднимает брошенный словарь, выпрямляется — лицо обреченное, брови трагически приподняты. Говорит в пространство:
— Люди годами учатся…
— Ха! — голос Воображалы доносится откуда-то сверху. Короткий ответо сопровождается звуками — шорохом, скрипом, постукиваниями. Едва не задев Конти, сверху падает большая книга в темном переплете. Камера вздергивается, захватывая балансирующую на верхней ступеньке стремянки Воображалу. Между левым плечом и подбородком у нее зажаты штук восемь пыльных разноформатных фолиантов, подмышку засунут еще один, а правой свободной рукой она пытается дотянуться до невероятно толстой книги, выделяющейся своим размером даже среди явно энциклопедических изданий. Ее пальцы скребут по тисненому корешку, цепляют обложку, сдвигают книгу на несколько сантиметров, срываются, дергают снова. Наполовину выдвинутая книга вырывается из ее руки и тяжело падает на пол, раскрываясь при этом. Камера прослеживает ее падение и продолжает показывать крупным планом перелистывающиеся по инерции страницы. Через некоторое время становится ясно, что инерция здесь не при чем — в кадре появляется маленькая ладошка, придавив страницу на пару секунд для детального изучения. Потом пальцы соскальзывают вдоль текста вниз, страница перелистывается. Другая. Третья. Четвертая. Страницы меняются, меняется формат и качество бумаги. Слышен шелест целлофана и хруст. Потом на какой-то миг на страницу ставится пластиковый стаканчик с колой и толстой полосатой соломинкой. Когда через несколько секунд и перевернутых страниц его ставят опять, он уже пустой, и поэтому падает, его нетерпеливо отбрасывают.
Листы продолжают мелькать, формулы и схемы начинают существовать отдельно от страниц, самостоятельно роятся в воздухе, возникают на стенах, на полу, путаются, слипаются, возникают снова. Их сменяют какие-то путанные полуабстрактные рисунки из скрученных плоских лент. Ленты рвутся, путаются, свиваются в косички и спирали, распадаются на отдельные коротенькие ячейки или секции из нескольких ячеек. Их движения ускоряются, сливаясь в сплошное мелькание. Сквозь это мелькание осторожно и неслышно проходит Конти с подносом. На подносе кола, бутерброды и пакетики чипсов. Отодвинув ногой кучу пустых стаканчиков и упаковок, ставит поднос на пол рядом с раскрытой книгой.
Воображала сидит среди кучи разбросанных книг и мусора, по-турецки поджав ноги и оперевшись локтями на верхнюю из книг, сложенных столбиком перед ее острыми коленками. Подбородок ее лежит на стиснутых кулаках, брови нахмурены, глаза закрыты. Она грызет ноготь на указательном пальце, на Конти не обращает ни малейшего внимания, скорее всего — просто не замечает. Конти выходит так же тихо, как и зашел. Перед тем, как закрыть дверь, гасит свет.
Теперь светящиеся ленточки мелькают на темном фоне, обстановки почти не видно, так, смутно, силуэтом — Воображала. Ее голова опускается все ниже, локоть правой руки соскальзывает с книги. Формулы и ленты продолжают мелькать, становятся тоньше, ярче, в их движении появляется ритм, зарождается музыка. Сначала она смутная, еле уловимая, но постепенно звучание усиливается, и хаотичные дрожания лент упорядочиваются все больше, синхронизируются, становятся похожими на танец. Музыка слышна все громче и отчетливей, постепенно в ней начинает угадываться победный бравурный марш. Формулы органично сплетаются с лентами, образуя плетенку длинного туннеля, камера, все убыстряя движение, скользит по нему. Вдали появляется светлое пятнышко, оно разгорается, становится ярче и больше, музыка все громче, и усиливается звон. Камера вылетает на ослепительно яркий свет — и все обрывается.
Без всякого там постепенного угасания — просто словно обрезали. Свет до нормального уровня пригашивается скачком, словно просто выключили слепящий прожектор.
Сегодняшняя Воображала в белом халате у белой стены. Белая табличка на боксе. Красные цифры на ней — 13–26.
— Подождите! — кричит Воображала в затянутые белыми халатами спины. Говорит тише: — Я сделаю… Вот этого.
В дверях — легкое замешательство. Чей-то длинный свист. Врач проталкивается в палату, смотрит на табличку, спрашивает неуверенно:
— Думаешь?
Воображала отвечает безмятежно-горделивой улыбкой и тыкает его кулачком в живот — не дрейфь, мол! Звучит уже знакомый бравурный марш, в нем явственно набирают силу фанфары. Лицо Воображалы крупным планом.
Лицо Воображалы крупным планом, улыбка снисходительная и несколько недовольная, взгляд куда-то в сторону (вероятно, в сторону окна — на лицо ее падает свет, глаза приобретают льдистую прозрачность. Звуки марша удаляются, их перекрывает шум возбужденной праздничной толпы).
На какое-то время камера сосредотачивается на ее лице (очень крупный план). Воображала прислушивается. Потом усмехается, дергает головой, сбивая настройку. Вместе с рыжей волной ее волос в кадре мелькает что-то ярко-синее, потом снова появляется ее лицо, теперь освещенное наполовину (освещение заметно изменилось, контраст между светом и тенью стал ярче и жестче, тени углубились, смазывая детали). Воображала с явным интересом оглядывает себя, выпячивая губы, наклоняет голову (некоторое время в кадре видна лишь ее рыжая непривычно аккуратная макушка). Поднимает укоризненный взгляд куда-то выше камеры, покачивает головой, вздыхает и с обреченным отвращением рывком натягивает чуть ли не на самые брови ярко-синюю облегающую шапочку.
Эта шапочка сделана из блестящего эластичного материала, закрывает уши и на лбу изгибается пингвиньим мысиком, выступающим до самой переносицы. Над этим мысиком светится золотистая дубль-w, от ушей к затылку топорщатся узкие золотистые же крылышки.
Камера постепенно отступает (или это сама Воображала делает шаг назад), в кадр попадают другие подробности ее странного костюма — облегающий шею до самого подбородка воротник, соединяющий шапочку с эластичным полутрико-полукомбинезоном (тугим, блестящим и обтягивающим ее плечи, словно вторая кожа). Комбинезон, как и шапочка, ярко-синий, по плечам тянется золотая полоска. Когда Воображала поднимает руку, поправляя выбившуюся из-под шапочки непослушную прядку, видно, что такая же золотая полоска охватывает ее запястье широкой манжетой.
Воображала косит из-под шапочки злым глазом, говорит мрачно:
— Ладно, пошли…
Резко разворачивается, распахивает створки балкона. Шум толпы становится громче, отчетливей, переходит в восторженный рев, когда она делает несколько шагов и попадает в перекрестье направленных откуда-то сверху прожекторов. Ярко вспыхивает золотая подкладка плаща и золотые же сапоги-чулки до колен. Узенькой полосочкой — золотые плавочки поверх ярко-синих лосин.
Воображалу заслоняет спина врача, выходящего на балкон следом за ней, камера тоже начинает двигаться вперед, огибает их, разворачиваясь (на секунду, панорамой — заполненная людьми площадь, разноцветные воздушные шарики, цветы, транспаранты), вновь разворачивается к ярко освещенному балкону. Но теперь уже — с расстояния и немного снизу.
Яркий контраст золотого света и чернильно-синих теней, вскинутые в приветствии руки, ослепительные улыбки. Врач — в строгом черно-белом, на шаг позади, триумф скромной гордости, словно у швейцара в Швейцарском банке.
Камера приближается. Теперь видна некоторая ненатуральность позы Воображалы — она слишком долго держит вскинутые руки, плечи напряжены, лицо тоже, улыбка вблизи больше похожа на оскал. Губы ее чуть заметно шевелятся. Становится слышно, как она монотонно ругается свистящим шепотом, продолжая отчаянно улыбаться:
— … Идиотизм!.. Дебильство!.. Модельера за такие шуточки урыть мало!.. Какого черта им еще надо!?.. Превратили черт знает во что, обрядили, как… крылья эти дурацкие!!!.. Я им кто? Девочка из мюзик-холла!?..
— Сделай им молнию, — шепчет врач, не меняя торжественно-удовлетворенного выражения застывшего лица.
— Молнию, да?! — шипит Воображала, яростно скашивая глаза в сторону врача, — Ты думаешь, это так просто, да? Вот возьми и сделай, если такой умный! Знаешь, сколько она энергии жрет?!!
Слышно, как врач фыркает:
— Раньше думать надо было! Сама приучила, кто теперь виноват? — и другим тоном, настойчиво, — Дай ты им молнию, не отстанут ведь!
— Молнию им… — шипит Воображала, но тон у нее сдавшийся. Она уже не сопротивляется, ворчит просто по инерции, — Ладно уж…
Глубоко вздыхает, перестает скалиться. Лицо ее расслабляется, улыбка становится почти естественной, левый глаз сощуривается. Слышен явственный треск, ее лицо (крупный план) освещается пронзительно-голубым неровным светом. Треск усиливается, с шипеньем рассыпаются сверху длинные искры. Восторженный рев толпы, треск, шипение, злая улыбка Воображалы. Глаза ее закрыты, на белом лице мечутся голубоватые неоновые отблески. Лицо очень бледное. Свет становится все ярче, шум толпы нарастает, дробится, тембр его снижается, растягивается, переходит в самый низ нотного регистра. Яркая вспышка.
Издалека — сине-желтая фигурка на балконе, голубая молния в руках. Изображение замирает, меняет цвет, постепенно выцветая до черно-белого, тускнеет. Голос Воображалы, раздраженный и насмешливый:
— «Девочка-Молния»! О, Господи!.. Слушай, я не пойму — они действительно идиоты или все-таки притворяются? Мода такая, что ли… одно название хуже другого!
Рука Воображалы сминает газетную страницу с фотографией. Камера отступает, давая панораму комнаты, больше всего напоминающей рабочий кабинет. Темная официальная мебель, огромный письменный стол, темные шторы на окнах (за окнами — день). Врач (уже в обычном своем полуспортивном костюме) сидит на краешке стола. Стол совершенно пустой, если не считать черного телефона и серых мокасин Воображалы.
Воображала полулежит во вращающемся кресле поперек, забросив ноги на крышку стола и катая из скомканной газеты шарик. Одета она по-прежнему в облегающее трико, только лосины словно бы поблекли и выцвели до светло-серебристого оттенка, да поверх майки натянут грязно-оранжевый свитер.
— Какого черта им потребовалось делать из меня гибрид Коперфильда с Кашпировским?! Да еще и сахарных соплей развели… Неужели самих не тошнит? — в голосе Воображалы нет злости, только искреннее удивление.
Врач фыркает, пожимает плечами:
— А не фиг было на стадионах выступать! Да еще не где-нибудь…
— Так ведь они сами пригласили.
— Конечно-конечно, а ты сразу и побежала! Как же ж — Моськва!.. Говорил же — не высовывайся… Открыла бы кабинетик, сенсорила бы себе потихоньку, раз уж удержаться не можешь… А теперь ни на что, кроме этой фигни, времени не остается…
— Ну, не скажи… — Воображала смущенно улыбается, — Что бы ты там ни говорил, но сделать счастливой такую массу народа — это, черт возьми, все-таки не фигня!..
— Фигня-фигней. Просто достаточно большая фигня…
— Костюмчик дурацкий…
— Да ладно тебе!.. обычный суперменский костюмчик, к тому же ты в нем очень даже неплохо выглядишь.
— Ха!. Неплохо — и только. Какой кошмар! — Воображала хмыкает, потягивается, меняя позу, — Устала я что-то сегодня…
Бросает бумажный шарик. Он падает на середину стола, по инерции катится, замирает, наткнувшись на черный бок телефонного аппарата.
Врач следит за его движением, повернув голову. Спрашивает:
— Ты все еще хочешь ему позвонить?
Воображала вскидывает на него глаза, но он по-прежнему смотрит на шарик. Шарик светлый, он очень четко виден на фоне черного телефона и темной полировки. Воображала улыбается, глядя на врача, (крупным планом — ее лицо). Ее глаза все время меняют цвет — они то янтарно-теплые, почти оранжевые, то свинцово-серые, то безмятежно-голубые, фарфоровые, как у куклы.
Сейчас они светлые. Очень светлые, но не прозрачные. Словно поверхность ртутного озера, тяжелая, вечно подвижная, по-хамелеоновски меняющая окраску и не позволяющая заглянуть в глубину.
— Зачем? — спрашивает Воображала, продолжая улыбаться.
Звонит телефон. Резкая пронзительная трель.
Секундная пауза — и трель повторяется. Черный телефонный аппарат крупным планом. В кадре появляется крупная мужская рука, снимает трубку. Незнакомый мужской голос произносит устало:
— Дежурный по отделению слушает… Да… А, ну да… Нет, не обязательно, спасибо, что сразу позвонили… Да, конечно, следует официально оформить… В любое удобное вам… Да, конечно, всего доброго…
Камера разворачивается, показывая дежурную часть отделения милиции. Сидящий за столом аквариума лейтенант морщится, кладет трубку.
— Жарища! — говорит полный мужчина с подтяжками поверх голубой форменной рубашки. Он сидит на краю стола и обмахивается газетой. Это тот же номер газеты, что и скатанный Воображалой, с ее фотографией. — Если так пойдет и дальше… Что-нибудь дельное?
Он вопросительно поднимает брови, скашивает глаза на телефон и даже перестает обмахиваться газетой. Он похож на толстого ленивого кота, увидевшего мышь под самым носом. Лейтенант снова морщится, машет рукой:
— А, чушь. Конти звонил.
— Что мы ему — метеоры!? Три дня прошло!
— Да нет, в том-то и дело… Михалыч, ты его заявку оформлял?
— Ну, я…
— Радуйся — одним глухарем меньше. Отзывает он свое заявление. Говорит, позвонила ему его потеряшка откуда-то чуть ли не из-под Мурманска. Укатили с дружками… Ты же знаешь эту современную молодежь.
Михалыч вытягивает губы в беззвучном свисте:
— Ничего себе прогулочка!.. А он уверен, что это была именно она?
— Тебе что — больше всех надо? Нашлась — и слава богу! У тебя вон и без того с писаниной завал, шеф уже предупреждал…
— Так уверен он или нет?
— Н-ну… Говорит, что уверен. — лейтенант произносит это очень осторожно. Отпихивает телефон. Закуривает. Михалыч некоторое время смотрит на него, потом опять вытягивает губы в трубочку. Но на этот раз беззвучный свист гораздо длиннее.
— В конце концов, — говорит лейтенант, отводя глаза, — это больше не наше дело…
На лице Михалыча — сложная гамма чувств откормленного амбарного кота, упустившего мышь — угрызения совести борются с явным облегчением, а природная лень — с чувством профессионального долга. Наконец он вздыхает, смотрит на фото в газете, говорит раздраженно-заискивающе:
— Да уж… Молодежь сегодня… Вот мы в их годы…
Крупным планом — фотография. Газета словно пожевана. Видно, что ее сначала скомкали, а потом аккуратно разгладили. Разъяренный голос Воображалы:
— Всякому терпению бывает предел!..
Камера быстро отодвигается, показывая кабинет Воображалы. Сама Воображала, кипя от бешенства, стоит у стола, сжимая в охапке кучу журналов:
— Я простила им этот идиотский костюмчик! Я стерпела Леди Вольт — ладно, пусть будет Леди Вольт! Я стерпела Метательницу Грома! Электрогерлу и Укротительницу Молний! Но это… Это уже чересчур! — она швыряет журналы на стол, — Электра!.. Черт возьми!.. Сравнить меня — МЕНЯ!!! — с этой древнегреческой психопаткой!!! — она бросает на груду бумаг яростный взгляд, те вспыхивают ярким бездымным пламенем, сгорая почти моментально. Воображала поднимает глаза (теперь она смотрит прямо в камеру). Говорит неожиданно спокойно:
— С этим пора кончать…
— Разрядилась? — спрашивает врач осторожно-насмешливо, — А то еще можешь спалить содержимое мусорной корзины.
Воображала хмыкает, дергает плечом.
— Ладно уж… — сгребает полусгоревший мусор, смущенно рассматривает испачканные пальцы. Смеется. С размаху прыгает в крутящееся кресло, забрасывает ноги на подлокотник, крутится, оттолкнувшись от стола носком мокасина. В ее голосе — явственные горделивые нотки:
— Вчера я добила вээмэшную кафедру. А они даже и не поняли, что в их базе кто-то поковырялся! И, заметь, — ни одной леталки… Кстати, с тебя мороженное — я все-таки поняла, как можно убрать ту хромосому у даунов… А знаешь, кто заявился сегодня с утра, пока ты благополучно дрых? Коллеги твои бывшие. Ну эти, из Академии. Хочешь посмеяться? Они просили меня уехать. Даже протекцию предлагали. Вплоть до вызова в Москву или Стокгольм. Не понимаю только — почему именно в Стокгольм?.. Даже денег предлагали… Дурачки!..
Она смеется почти нежно:
— Они до сих пор не понимают, что один город — это только начало. Я уже и сейчас потихоньку начинаю контролировать пару соседних областей… Ничего, тяну! Я тут медицинскую статистику просмотрела — это же просто ужас! Жизни не хватит… Впрочем, насчет жизни можно и поспорить… Жизнь-то — ее ведь и продлить можно, почему бы и нет? Как ты думаешь?
— Не зацикливайся, — в голосе врача энтузиазма несколько поменьше, чем снега в Зимбабве, — У нас и так на здравоохранение отведено по три с половиной дня каждую неделю.
— Кстати, о днях… Сегодня ведь вторник, да?
— Ну, вторник, — подтверждает врач неохотно, сквозь зубы. Энтузиазма в его голосе еще меньше.
Воображала разворачивается лицом к камере, тычет обвиняющим пальцем:
— Что ты затеял сегодня?!
Врач морщится, вздыхает покорно:
— Хорошо, пусть будет так…
— Что значит «Пусть будет»? Какая очередная пакость будет мною обнаружена?
— Не вали с больной головы на здоровую! — взрывается врач, — Ты что, забыла, КТО ты?! И если тебе так уж приспичило, чтобы я по вторникам устраивал тебе всякие неожиданные сюрпризы — не мне, знаешь ли сопротивляться!.. Но и не тебе меня обвинять!
Воображала не улыбается (ее настороженное лицо крупным планом).
— Ты кого-то ждешь. Кого? Ну!?
Врач явно хочет ответить что-то малопечатное, но не успевает — в дверь впархивает молодая девица с типичной внешностью секретарши (мини-юбка, жевательная резинка, макияж, полнейшая невозмутимость на фарфоровом личике):
— Там пришли двое из Кабинета Президента. Говорят — им назначено…
Воображала с интересом рассматривает врача, не обращая внимания на секретаршу. Говорит задумчиво:
— Знаешь, рассуждая о практическом применении прикладной телепатии, я все больше склоняюсь к мысли о просто-таки назревающей необходимости лично опробовать ее действие, невзирая на некоторый моральный протест…
Врач вздрагивает. Секретарша переводит на него равнодушный взгляд:
— Прикажете впустить или пусть подождут?
Воображала продолжает в упор смотреть на врача, который нервничает все больше и больше. Она явно играет в «страшного босса» — сидит в кресле, сгорбившись, забросив ногу на ногу и покачивая мокасином из стороны в сторону, смотрит исподлобья, выбивает ногтями ритмичную дробь по подлокотнику и нехорошо улыбается. Костюм на ней уже другой — безукоризненная бело-голубая тройка (пиджак на два тона темнее брюк с острыми стрелками, а жилет — на два тона темнее пиджака), оранжевая рубашка, манжеты которой на дюйм выступают из рукавов пиджака, и надвинутая на самые брови белоснежная шляпа типа «шериф». В свободной от постукивания руке она вертит судейский молоточек, описывая им полукруги, словно маятником. Огромная люстра, расположенная точно над головой врача, начинает вдруг мелко дрожать, позвякивая подвесками. Врач бросает на нее нервный взгляд, говорит с преувеличенной обидой:
— Ну и ладно!! Ну и пожалуйста! Я и вообще могу уйти!..
Делает быстрый шаг назад, одновременно разворачиваясь с почти неприличной торопливостью.
Дверь захлопывается у него перед самым носом — с разгона он налетает на нее всем телом, замирает на секунду, распластанный, с поднятыми руками и вывернутой вбок головой, словно цыпленок табака, потом обмякает, кулаки разжимаются, опускаются плечи. Глубоко вздохнув и засунув руки в карманы, он разворачивается на каблуках. На лице — смирившаяся обреченность.
— Так сказать им, чтобы обождали? — повторно спрашивает невозмутимая секретарша, с непоколебимым спокойствием наблюдаая эту сцену и продолжая жевать резинку.
Молоточек описывает полный круг и с оглушительным треском опускается на столешницу:
— Введите! — восторженно рявкает Воображала.
Двое появляются в светлом дверном проеме практически одновременно. Два абсолютно одинаковых черных силуэта (в кабинете окна полуприкрыты тяжелой темной шторой, а из приемной им в спины бьет ослепительный искусственный свет). На какой-то миг они выглядят пугающе безликими, нереальными, но вот равнодушная секретарша захлопывает за ними дверь и страшноватое впечатление исчезает, перед нами просто двое мужчин, совсем и не похожих друг на друга. На них добротные серые костюмы — тоже не слишком одинаковые, один из них со стрижкой ежиком и квадратной челюстью, другой — просто лысый, полный и улыбчивый.
— Здравствуйте, — говорит он, протягивая Воображале пухлую ручку, — Меня зовут Геннадий Ефремович, можно просто дядя Гена… — он расплывается в широкой улыбке.
Тонкие холеные пальцы крупным планом. Бархотка с костяной ручкой полирует покрытый бледно-голубым лаком ноготь. Еще более крупный план — ноготь отполирован до зеркального блеска, в его похожей на елочный шарик поверхности отражаются размазанные искорки. Фокус меняется, сосредотачиваясь на этих огоньках, они приближаются, становятся четче, распадаются на отдельные фрагменты (ногти и бархотка, соответственно, расплываются, исчезая из кадра). Теперь в кадре — перевернутое и деформированное отражение приемной — странно изогнутые лампы дневного света на потолке, перекошенное окно, искривленные панели стен.
Звук открываемой двери, шаги, радостный голос Воображалы:
— … Вы знаете, я еще ни разу не бывала на засекреченной военной базе! Это так интересно!..
Четыре исковерканные фигуры проходят мимо окна, изображение переворачивается, и камера успевает поймать их спины прежде, чем за ними захлопывается дверь.
Шум прогреваемых турбин. Помещение, напоминающее кают-компанию, — круглые иллюминаторы, круглые столики и кресла, ножки привинчены к металлическому полу, ковровая дорожка. Переборки, выступающие от стенки метра на полтора, делят салон на своеобразные небольшие отсеки — столик, четыре кресла, телевизор на угловой полочке. В поле зрения камеры наискосок — один из таких отсеков и часть другого. Три кресла пусты, в четвертом вертится Воображала — трогает обивку, выглядывает в иллюминатор, крутится, болтает ногами, восторженно сообщает скучающему у перегородки спецназовцу:
— Я никогда не летала на спецсамолете! Здорово, правда!?
Спецназовец не отвечает, смотрит мимо.
Рев турбин усиливается, салон начинает слегка дрожать. Входит один из тех, что заходили к Воображале в кабинет — бритый с каменным лицом. Он садится в кресло напротив Воображалы, защелкивает пряжку ремня, поднимает на Воображалу взгляд — тяжелый, неодобрительный.
— Я в первый раз лечу на военном самолете! — радостно сообщает теперь уже ему Воображала. Он не отвечает на ее улыбку, говорит без выражения:
— Пристегнитесь.
Воображала хмыкает, достает из-за спины два ремешка с пряжками, крутит их и с торжественным выражением лица защелкивает замок.
Щелчок очень громкий, металлический, больше похожий на лязг захлопнувшегося капкана. Впечатление это усиливается тем, что из спинки и подлокотников стремительно выдвигаются металлические захваты и с быстрым пощелкиванием смыкаются, приковывая Воображалу к креслу от пяток до шеи. Спецназовец у входа передергивает затвор автомата. Турбины взревывают в последний раз, и гудение их становится равномерным, дрожание корпуса прекращается. Прикованная к креслу Воображала выворачивает голову, пытаясь посмотреть одновременно на бритоголового в кресле и охранника у переборки (в момент трансформации кресла переборка становится сплошной, окончательно отгораживая находящихся в отсеке от остального мира). Говорит восторженным шепотом, недоверчиво:
— Это похищение, правда!?
Лицо у бритоголового по-прежнему каменное, спецназовец смотрит в сторону. Улыбка Воображалы становится еще шире, в голосе — ликующее предвкушение:
— Класс!!! А глаза мне завязывать будут!?
Ровный гул турбин, свист рассекаемого воздуха. Немного снизу — летящий самолет необычного внешнего вида (немного скошенные крылья, нечто неуловимо-военное). Серое небо, белые стремительные полосы проносящихся мимо облаков. Сквозь треск помех слышен голос пилота:
— … Выходим из зоны облачности… Повторяю — коридор Б-12 курсом на…
Его перекрывает восторженный голос Воображалы:
— Представляете, меня еще ни разу не похищали! Это так здорово!..
Мужской голос с тоской:
— Да дайте же ей наконец эскимо, может, заткнется!?.
— Я не люблю мороженое без кофе и фисташек! Здесь есть фисташки?
Небо. Рваные облака. Военнный самолет.
И — три три сближающихся инверсионных следа.
Пока еще — далеко.
Растерянный голос пилота:
— Ракеты… Ничего не понимаю…
В отдаленный гул турбин вплетается тонкая визжащая нотка, становится явственнее, усиливается.
— Нас обстреливают да? Меня еще никогда…
Мужской голос с отчаянием:
— Дайте же ей, наконец, кофе!!!
Резкая прерывистая сирена тревоги. Ее перекрывает вопль пилота, в его голосе больше раздраженного изумления, чем мы страха:
— Ракеты, чтоб им сдохнуть!!! Они что там — все с ума посходили?!!
Три инверсионных следа растут, слегка изгибаются. Они совсем нестрашные — словно по голубой шолковой наволочке кто-то провел лезвиями, и в разрезы теперь лезет пух.
Сирена становится оглушительной, перекрывает все остальные шумы. На секунду сквозь нее прорывается ликующе-восторженный вопль:
— Класс!!! В меня еще никогда…
И — тишина.
Ватная, абсолютная, словно звуки просто отрезало. В этой тишине на том месте, где только что был самолет, расцветает беззвучное ватное облако взрыва, словно самолет был перезревшей хлопковой коробочкой, которая теперь раскрылась. Поначалу облако это ярко-зеленого цвета, потом яркость выцветает, теплеет, переходя в мягкое оранжевое свечение. Картинка застывает и окончательно обесцвечивается, превращаясь в фотографию на газетной странице. Крупным планом — заголовок под снимком: «А город подумал…». Голос комментатора:
— После неоднократных предупреждений по захваченному террористами самолету был открыт предупредительный огонь, но по странному стечению обстоятельств одна из ракет оказалась оснащенной…
Камера отступает от стола, на котором лежит газета, обводит комнату. Комната явно детская, обои с персонажами мультиков, разбросанные игрушки, свесившийся со стула черно-красный детский комбинезончик. Вот разве что покрывало на кровати (мельком, не задерживаясь) яркое, черного шелка, в крупный красный горох. Комната не пуста — камера останавливается на девочке лет шести.
На стоящем у окна стуле на коленках, положив руки и подбородок на широкий подоконник, стоит и смотрит в окно Анаис. Поза очень похожа на любимую позу Воображалы, но принять ее за Воображалу невозможно — у нее короткие черные волосы, блестящие, как шелк, и подстриженные в очень ровное каре, волосок к волоску. Да и одета она иначе — черное платье-резинка в крупный красный горох, черные колготки-сеточка и сетчатые же перчатки выше локтей, красные лаковые туфельки на каблуке. Голос комментатора:
— … проводит тщательное расследование причин, позволивших произойти столь возмутительному…
Шум отъезжающей машины. Анаис отворачивается от окна, делает несколько неуверенных шагов. Видно, что туфли на шпильках ей велики. Шатаясь, она добирается до кровати, дергает покрывало — алые кружочки покрывают его лишь на две трети, оставшийся край абсолютно черный.
Анаис садится на пол, подтягивает черный край к себе левой рукой. В правой ее руке зажата открытая губная помада, ею она начинает дорисовывать красные кружки на покрывале.
Некоторое время она сосредоточенно занимается этим делом (камера потихоньку приближается). А потом вдруг резко оборачивается прямо в камеру.
У нее очень светлое, почти белое, лицо (непроницаемое выражение маленького Будды), обрамленное аккуратной черной челочкой, ярко-алые, лаково блестящие губы и удлиненные черные глаза — чуть приподнятые к вискам, тоже густо подведенные. Пару секунд она просто смотрит в камеру с непроницаемым выражением, а потом чуть улыбается краешком губ и слегка подмигивает…
Врач, пошатываясь, вылезает из такси, говорит помогающей ему ярко раскрашенной и малоодетой девице:
— Солнышк-ко, я б-бы с уд-довольствием-м… но н-не могу. Н-не м-могу, п-поним-маешь…
Девица фыркает, выражается непечатно. Врач, не обращая на нее внимания, пытается попасть ключом в замочную скважину, говорит в пустоту:
— Н-не сегодня, понимаешь… сегодня меня убивать будут… да… Так вот. Такие, значит, дела…
— Да кому ты сдался, козел! — говорит девица и уходит, рассерженно постукивая каблучками.
Врач, кое-как справившись с замком, заходит в дом. В подъезде полутемно, и он опять долго возится перед дверью — уже на своей площадке. В прихожей темно, но в комнате достаточно освещения от рекламных огней и фонарей за окном. Не зажигая света, врач нетвердой походкой подходит к бару, долго возится с дверцей и так же долго — с плоской бутылкой. Наконец наливает высокий бокал, медленно выпивает до половины (не залпом, а просто глотками, словно воду). Продолжая стоять спиной к центру комнаты, поворачивает голову и говорит устало через плечо неожиданно трезвым голосом:
— Сколько можно тянуть? Только не прикидывайтесь, что вам нравится сидеть в моем продавленном кресле. Пришли стрелять — так стреляйте, черт вас возьми, а не хотите — так выметайтесь отсюда!..
Вспыхивает свет. Мужской голос говорит негромко и спокойно:
— Сначала я хотел бы кое-что узнать…
При звуке этого голоса врач вздрагивает и оборачивается, на лице — изумление. Говорит растерянно:
— Забавно… Я никак не предполагал, что это будете именно вы…
Экран телевизора, программа «Информ». Молоденькая блондиночка читает монотонным голосом:
— … что же касается расследования, проведенного нашими корреспондентами по факту халатности на полигоне Капустина Яра, то наиболее вероятной представляется версия, не исключающая возможности целенаправленной и заранее подготовленной диверсии, в связи с чем возникает резонный вопрос…
Врач выключает звук (дикторша продолжает беззвучно шевелить накрашенными губами), встает, вынимает из бара очередную бутылку. Очень осторожно наполняет два бокала. Сидящий по другую сторону стола мужчина поднимает голову. Это Конти. Перед его сцепленными руками на столе лежит полицейский пистолет.
— Она всегда была послушным ребенком… — говорит Конти очень тихо, — Всегда… Она всегда делала то, что от нее хотели… И становилась тем, кем ее хотели видеть… А я ведь так и хотел… Какой же отец не мечтает, чтобы дочь была послушной и доброй! Сильной — да, но не жестокой. Сильные — они не бывают жестокими, любая жестокость — она от слабости. Я виноват. Должен был понимать, что люди — разные. Должен был научить… Не всех можно слушаться. Должен был сразу понять, что ты за…
— Выпьем, — говорит врач, поднимая бокал.
Секунду Конти смотрит на него, потом берет свой бокал. Говорит спокойно, как о давно решенном.
— Я должен был убить тебя сразу. Еще тогда… Это было бы правильно.
— Правильно, — соглашается врач, торжественно кивая, — Давай выпьем за это!
Они синхронно поднимают бокалы, салютуя друг другу, молча пьют. Конти — залпом, врач — медленно, мелкими глотками, как воду.
— Кто-то крикнул — «ракета!»… — говорит Конти, задумчиво ставя бокал и беря пистолет, — Кто-то наверняка это крикнул… — он прицеливается, — А Тоська — девочка послушная…
Выстрел — не громче хлопка пробки из-под шампанского, взрыв разбитого телевизора, Конти задумчиво рассматривает дымок из глушителя, добавляет:
— Послушная и доверчивая.
— Забавно… — говорит врач, — Я ведь знал, что меня убьют… Они тогда просто забыли, но я-то знал, что обязательно вспомнят. И не спрячешься. Бесполезно ведь, ежу понятно, куда от них спрячешься? У них всюду свои люди… Да и какой из меня нелегал на старости лет! Долго ли я смог бы бегать? Только растянуть агонию, в конце концов все равно ведь поймают. Ждать… Это гораздо хуже — ждать… Даже напиться не получается, я пробовал. Ни-фи-га…
— … Кто же еще мог поверить в то, что мне дадут «Нобелевку»? Я сам не верил, пошутил просто. А она — поверила. Она всегда верила моему вранью. И вранье становилось правдой. Всегда… И кто-то наверняка крикнул — «Сейчас эта дура в нас врежется!..»…
— … Пьешь, пьешь — и ничего. Только голова болит. Думаешь, я испугался? Нет. Просто тошно…
— … Однажды она вообразила себя французской маркизой. Мне тогда пришлось срочно учить язык — она не понимала по-русски. Ни слова!.. И манеры… Это не притворство, нет, так притворяться невозможно. Просто я сам ее так воспитал. Сам виноват…
— Но все-таки одного я не понимаю — почему именно вы?
— Сейчас уже поздно. Может быть — и тогда было уже поздно… Знаешь, когда мне надо было тебя убить? Десять лет назад… Мне тогда ужасно этого хотелось, ты стоял у кабинета, такой молодой, такой наглый, такой благополучный… Хотя, может быть, уже и тогда было бы поздно.
— … Никак не ожидал. Нет, ну в самом деле! Кто угодно другой, но вы?.. Вам-то какой резон? Не понимаю…
— … Это не месть… Просто так будет правильно. Хотя, может, и месть. Но все равно — правильно. Я должен… Хотя бы это. Тебя и тех… других… Которые… Ты их знаешь. А, значит, узнаю и я. Так будет правильно…
— Правильно, — кивает согласно врач, наливая еще, — Выпьем.
— Выпьем, — соглашается Конти.
— Но все-таки — почему?
— А? — Конти хмурится, сосредоточенно пытаясь вникнуть в суть вопроса.
— Почему именно вы?
Конти некоторое время сосредоточенно думает, говорит уже куда менее уверенно:
— Думаю, так будет правильно.
Врач некоторое время обдумывает этот ответ, потом начинает смеяться. Тычет пальцем в расстрелянный телевизор:
— Так вы что — тоже поверили в эту лажу?!!
В узкую кабину движущегося лифта втиснуты пятеро. В центре — сияющая Воображала. На ней тюремная роба в голубоватую вертикальную полосочку с оранжевым ромбом на груди, ноги в таких же полосатых брючках широко расставлены, руки скованы наручниками, на глазах — черная повязка. Голова гордо поднята, вид довольный до неприличия. По бокам от нее два спецназовца при полном параде и вооружении, за ними, у самой задней стенке — еще двое.
Лифт останавливается, двери открываются с непривычным шипением, на стоящих в нем падает резкий желтоватый свет. Один из спецназовцев толкает Воображалу дулом автомата в спину. Они выходят из лифта (Воображала впереди, конвой — приотстав на шаг), оставшиеся двое несколько задерживаются — им мешает врач.
Он безвольно обвис у них на руках, поэтому его раньше и не было видно из-за спин впереди стоящих…
Открывающаяся дверь в кабинет без окон с кучей малопонятной аппаратуры и огромным экраном во всю заднюю стену (на экране — огромное полукруглое помещение с рядами экранчиков вдоль стен, невысокие сплошные столы с терминалами, в большинстве пустые, за некоторыми — люди в одинаковых серых комбинезонах). Из-за узкого стола навстречу входящим с радостной улыбкой поднимается Дядя Гена, протягивает приветственно пухлые руки, делает пару шагов. Останавливается. Перестает приветливо улыбаться. Лицо его наливается кровью, глаза вылезают из орбит, рот округляется. Похоже на то, что первоначальное его желание поприветствовать вошедших уступило место желанию кое-что сказать, однако осуществить это намерение ему стало весьма затруднительно по причине перебоев с дыханием.
Первые два спецназовца синхронно толкают Воображалу в спину дулами укороченных автоматов, Дядя Гена пятится, ошалело смотрит, как другая пара невозмутимо вволакивает безвольное тело врача и бросает его в стоящее у стола кресло. Сглотнув, Дядя Гена обретает, наконец, возможность говорить. Голос у него сдавленный:
— Эт-то… что?!!
Спецназовец поводит дулом, указывая на обвисшего в кресле врача и сияющую Воображалу, которая заинтересованно прислушивается:
— Сопротивлялись при задержании…
— К-каком задержании?!! Вы что, с ума сошли?! — шипит Дядя Гена, лицо у него предынсультное, — Снять немедленно!!!
Один из растерявшихся спецназовцев снимает с Воображалы повязку и наручники. Двое других пристраивают в кресле врача, по-прежнему не подающего признаков жизни. Воображала с интересом осматривается, замечает врача, дергает спецназовца за камуфляжную штанину — тот испуганно оборачивается:
— Любезный, кофе, пожалуйста. И побыстрее!
После чего то ли прыгает, то ли падает в пустое кресло и разваливается в нем, по-мужски закинув ногу на ногу (ботинок на колене). Щелкает пальцами, поторапливая.
Вконец ошалевший спецназовец зачем-то отдает честь и торопится к двери. На переднем плане Дядя Гена грудью наскакивает на того, кто говорил о сопротивлении и с яростным шепотом теснит его к той же двери:
— Вы что себе позволяете? Вам что приказано было?! Простого дела доверить нельзя!!! Что на вас нашло?!
У двери возникает небольшая заминка, поскольку каждый из спецназовцев спешит первым покинуть кабинет разъяренного начальства, а дверь достаточно узкая. Со свирепым выражением на багровом лице Дядя Гена буквально выдавливает их сквозь эту узкую дверь и с треском ее захлопывает, после чего оборачивается, быстро натягивая на лицо приветливую улыбку. Поскольку общее свирепое выражение все еще сохраняется, а цветом лицо это больше напоминает стоп-сигнал, зрелище получается впечатляющим.
Четыре спецназовца растерянно топчутся у захлопнутой двери, переглядываются. Тот, что говорил о сопротивлении, хмыкает, спрашивает смущенно (непонятно, то ли остальных, то ли себя самого):
— И правда… Что это на нас нашло-то, а?..
Темное пятно занимает весь экран. Легкое непрекращающееся позвякивание. Голос Воображалы полон искреннего и нешуточного потрясения:
— Ну ни фига себе!!!
На черном фоне проступают смутные нерезкие огоньки — ореольчиками, как от фонарей сквозь мокрое стекло. Уменьшаются до ярких точек, обретают резкость, камера отодвигается, теперь черный экран с россыпью звезд занимает не больше четверти кадра, сместившись в верхний правый угол. Сбоку в кресле сидит вялый врач, вцепившись обеими руками в огромную чашку с горячим кофе. Он еще не совсем пришел в себя, волосы растрепаны, взгляд дикий. Руки у него дрожат, ложечка в чашке отзывается на эту дрожь тонким непрерывным звоном.(При попадании врача в кадр звон на некоторое время усиливается). Голос Дяди Гены:
— Теперь ты понимаешь, что мы просто вынуждены хвататься за любую возможность, времени слишком мало…
Камера продолжает движение, показывая Воображалу (она стоит, сильно подавшись вперед, уперевшись обеими руками в крышку стола и сосредоточенно глядя на экран).
— Ни фига себе!.. — повторяет она уже тише. Оттолкнувшись руками, резко выпрямляется, разворачиваясь в противоположную от экрана сторону (камера следует за ней и продолжает ее движение туда, где у пульта стоит Дядя Гена).
— Так какого же дьявола — резкий жест в сторону находящегося уже за кадром экрана, — Никто ничего об этом?!..
Дядя Гена с грустной улыбкой пожимает плечами:
— А ты можешь вообразить, что начнется, когда об этом узнают?..
Воображала смущенно хрюкает, говорит с коротким смешком:
— Да нет, знаете ли, вот как раз этого я бы воображать не хотела!..
Она бросает еще один взгляд на экран, потом решительно разворачивается к Дяде Гене:
— Я сделаю все, что смогу… Но я должна знать — ЧТО именно я должна делать и КАК именно это нужно делать, понимаете?..
Звук внезапно пропадает. Видно, как Дядя Гена, энергично кивнув, начинает что-то говорить, потом показывает на дверь. Воображала улыбается, мотает головой. Врач отставляет чашку на столик, неуверенно поднимается с кресла. Камера теперь дает их немного сверху, по экрану идут помехи. Треск принтера. Чье-то фальшивое насвистывание. Дядя Гена и Воображала, продолжая разговор, выходят из кабинета, врач — за ними. Пару секунд в кадре пустой кабинет, потом через весь экран протягивается огромная рука, заросшая рыжей шерстью, щелкает переключателем — в кадре возникает длинный коридор, двое охранников у стеклянного тамбура, со спины — Воображала, Дядя Гена и врач. Воображала и Дядя Гена проходят сквозь шлюз первыми, не останавливаясь — им просто набрасывают на спины белые халаты. Врача тормозят охранники.
Камера подается назад, теперь видно, что все это происходит на экране одного из мониторов слежения, перед которыми сидит охранник в такой же синей форме, как и те, у шлюза. Он смотрит на экран, нам видны лишь выбритый концентрическими кругами квадратный затылок, мощная шея и плечи пятьдесят восьмого размера. Он еще раз щелкает переключателем, картинки на трех нижних мониторах меняются. Один дает что-то объясняющего невозмутимым охранникам врача, другой — общую панораму коридора. На третьем — Воображала и Дядя Гена лицом, крупным планом. Дядя Гена о чем-то говорит, Воображала смеется, надвигается на камеру, выходит из резкости. Над ее плечом (далеко, мельком) прозрачная стенка тамбура, врач колотит по ней кулаком и что-то кричит, по обе стороны от него два невозмутимых охранника…
Хлопает дверь, шаги, мужской голос:
— Ромик, ты в курсе — что за переполох? Крокозябре удалось заманить в это болото кого-то стоящего?
Ромик оборачивается от мониторов. У него вполне соответствующие рукам и затылку низкий лоб и квадратный подбородок. Нос тоже не подкачал ни размерами, ни формой, напоминающей успешно мутировавшую картошку. И на этом носу как-то очень к месту смотрятся изящные очечки в тонкой золотой оправе. Словно кирзовые говнодавы на стройных ножках элитной манекенщицы.
— Ага! — говорит он, радуясь непонятно чему.
Вошедший морщится и устраивается на соседнем вертящемся табурете. Это худой маленький человечек, огромным носом и гривой черных волос, напоминающий то ли индейца, то ли ворону (сзади волосы стянуты в хвост, свободно висящий до костлявой задницы, а по бокам пара выбившихся прядок мотается обвисшими крыльями, что тоже усиливает сходство). Разобрать цвет глаз невозможно — слишком глубоко они прячутся. Лицо недовольное, движения нервные, вид изможденный а голос такой, что вызывает у любого собеседника желание немедленно дать обладателю голоса в морду — независимо от того, что именно этим голосом произносится.
— Судя по размеру переполоха — это явно кто-то из великой семерки. Фон Зеецман, я угадал? Нет, нет, не подсказывай! Сам угадаю. Осико отпадает, он идейный… Лоис?.. Хм… Вряд ли. Он же псих! — человечек вглядывается в мониторы, хищно пошевеливая длинным костистым ноом, словно принюхиваясь, — Так-так-так, полезли в биохимию, значит, Рысенко тоже отпадает. А по какому типу была первичная обработка? Рука пентагона? Антисемитский заговор? Происки масонов?
Ромик, довольно улыбаясь, качает головой. Острое личико его собеседника вытягивается:
— Неужели «Комитет девяти»?
Ромик поджимает пухлые губы и опять качает головой. Но не выдерживает и сообщает:
— Вторжение инопланетян!
— Вторжение?.. — тупо переспрашивает воронообразный субъект и сглатывает.
— Ага! — подтверждает Ромик с безмятежной довольной улыбкой.
— Ни фига себе!!! — взрывается субъект с чисто Воображаловской интонацией, — Да ты хоть понимаешь?!! Вторжение!!! Да на моей памяти… Это же… Кого же, черт побери, он сумел зацапать?!! Неужели самого…
В этот момент сразу несколько мониторов крупным планом дают Воображалу. Воронообразный субъект замолкает на полуслове, только таращится на экраны и беззвучно разевает рот. Потом закрывает глаза и спрашивает с преувеличенным спокойствием:
— Меня обманывают глаза, или это действительно…
— Ага! — подтверждает Ромик радостно.
Воронообразный открывает глаза. Лицо его печально, почти скорбно, в голосе трагическая отрешенность (ни дать ни взять — ослик Иа из Винни-Пуха):
— И вот из-за этой сопливой трюкачки-шарлатанки поставлена на уши вся работа трехсот восьмидесяти специалистов высочайшего класса, не считая всяких там лаборантов и программистов четырнадцатого порядка, каждый из которых, между прочем, имеет звание не ниже…
— Ага! — снова повторяет Ромик радостно и добавляет тем же тоном, — А ты знаешь, сколько дает эта сопливая трюкачка на своих сопливых ладошках?
Воронообразный презрительно фыркает:
— Обычная статика! — тут же, заинтересованно, — Ну и сколько?
Вместо ответа Ромик стучит ногтем по шкале сбоку одного монитора. Воронообразный щурится, наклоняясь. Короткое молчание. Воронообразный медленно выпрямляется. Спрашивает уже совсем другим голосом:
— Если я правильно подсчитал нули…
— И-мен-но! — радостно кивает Ромик, сияя довольной улыбкой.
На пороге пункта слежения — Дядя Гена и Воображала. Оба сияют. Дядя Гена одной рукой по-хозяйски приобнял Воображалу за плечи, другой (еще более по-хозяйски) обводит помещение, улыбка у него лоснящаяся и самодовольная.
— Это Роман, это Алик, восходящее, между прочим, светило отечественной науки! Рекомендую подружиться, вам вместе работать. Знакомьтесь, ребята, это Виктория, наш новый консультант.
Воображала успевает лишь улыбнуться — хозяйская рука уже ненавязчиво подталкивает ее в сторону коридора. В коридоре белые стены (на мониторе), голос Воображалы:
— Да нет, вы не понимаете, человек — это ужасно сложно… Это же нужно собирать каждую клеточку, как конструктор, только конструктор на молекулярном уровне, понимаете? И не дай Бог ошибиться — весь узел запорешь! Нет, это такая возня, я однажды пробовала — и зареклась, проще уж по-старинке, девять месяцев…
По экрану бегут помехи. Ромик стучит по стеклу ногтями. Голос Воображалы:
— … Да нет, в том-то и дело, что нельзя, это будет совсем не то — фуфло, макет, не настоящее, понимаете?.. Н-ну, может и будет, но только как робот, если заложить в него заранее такую программу и только в пределах программы, понимаете? Он все равно не будет человеком. Пустышка, ходячая кукла, большой оловянный солдатик, кому это нужно?..
Ромик нажимает на паузу. Короткий смешок…
Яркая вспышка плазменной дуги пригашивается тонированным бронестеклом до голубоватого мерцания. Воображала поднимает растерянное лицо от окошечка, смотрит немного выше камеры:
— Но я ведь абсолютно ничего не знаю о… — щелкает пальцами, пытаясь подыскать точное название, не находит, обводит быстрым движением кисти круг, — Обо всем этом… Чем же я могу им помочь?
— О, это как раз не проблема! У нас прямой выход на пару дюжин лучших технических библиотек, и при желании ты в любой момент можешь получить любую информацию… — голос Дяди Гены полон энтузиазма и дружелюбия, — А пока… Почему бы тебе просто не вообразить, что у этих славных ребят получилось… Ну, то, сейчас у них совсем не получается?
Камера (вслед за Воображалой) обводит взглядом лабораторию. Белые стены, шлюз вместо дверей, плазменная печь с боковыми окошечками из черного стекла, несколько человек в белых балахонах и защитных очках. Все заняты своими делами, лишь один из них смотрит на Воображалу жадно и неотрывно, как сладкоежка на большой кусок шоколадного крема. Защитные очки висят у него на груди, улыбочка кривоватая.
Это Алик.
Воображала поднимает взгляд на Дядю Гену (камера меняет фокусировку, четко — Воображала, задний план лаборатории нерезок, смутные движения смутных теней).
— Вы полагаете — это может сработать?..
Фокусировка снова меняется, среди одетых в белое фигур возникает короткая суета. Бешено жестикулируя, они сбиваются в кучу у одного из тонированных окошек.
Все, кроме одной.
Алик по-прежнему стоит у белой стены и смотрит на Воображалу. Взгляд у него голодный…
Воображала поднимает голову, во весь экран — ее восторженная улыбка. Смотрит немного вверх, повыше камеры:
— Эти так здорово! Представляете, я еще ни разу не работала при таких температурах! Ужасно интересно. Но… — ее улыбка становится несколько виноватой, — Я ведь совсем не разбираюсь в доквантовой физике… И в генетике — не так, чтобы… Это же черт знает сколько времени пройти должно, пока я все это усвою и пойму наконец, чего же вы от меня хотите!
Камера дает общую панораму лаборатории. Воображала сидит у рабочего терминала, на ней белый халатик (верхняя часть халатика явственно отливает оранжевым). Дядя Гена и Алик, тоже в халатах. Дядя Гена пожимает плечом:
— Зачем торопиться? Это же… хм… не школа, домашних заданий с тебя никто не спрашивает. Было бы желание — пожалуйста, вникай, усваивай! Хоть год, хоть три — никто не торопит. В конце концов, надо же и тебе становиться академиком, зачем же из народа выделяться… А с «Эмили-35» сделай, как раньше, тебе же это не трудно?
— Не трудно… — улыбка Воображалы тускнеет, — Только я бы хотела и сама… ну хоть что-нибудь… Это ведь так интересно… Понимаете?.. — (к концу фразы голос у нее почти жалобный).
— Как же не понять, — в голосе Дяди Гены сквозь общую доброжелательность проступает явственное осуждение, — Конечно, тебе хочется поиграть, это вполне естественное желание для твоего возраста. Но, видишь ли, детка, как бы тебе попонятнее объяснить… Это ведь не игра. Совсем не игра! Это все очень и очень серьезно. И в то время, когда ты будешь развлекаться, там, далеко, будут гибнуть люди. Из-за того, что у нас нет надежной защиты! А защиты этой нет только потому, что кое-кто еще не наигрался… — осуждение наливается холодом, превращаясь потихоньку в праведное негодование. Воображала пристыженно втягивает голову в плечи, шепчет виновато:
— Я понимаю… — пытается снова улыбнуться, но это уже не та улыбка.
Появляется медсестра, катит перед собой на тележке какие-то приборы с кучей датчиков. Алик оживляется:
— Ты не возражаешь, если мы прикрепим к тебе вот это? Не бойся, больно не будет! — его доброжелательная улыбка плохо вяжется с плотоядным блеском глаз.
Врач резко ставит полный стакан на стол, расплескивая жидкость. Говорит зло:
— Я пьяный, да! Но — не дурак! Я ничего тебе не скажу!
— Тоже мне, тайну нашел! — Конти — без пиджака, в расстегнутой рубашке — пытается поймать в прицел жужжащую вокруг лампочки муху. Стреляет. Звон разбитой лампочки, жужжание продолжается. — Наш родной комитет, как бы он сегодня не назывался. Больше-то некому!.. — Опять стреляет. Фарфоровый звон разбитой вазы, жужжание продолжается. — Этим и должно было кончиться. После того, как ты стал ею торговать направо и налево… Эй, все сюда, хотите кусочек чуда?!..
— Э-э, минуточку! Я, по крайней мере, был честен! Я корыстен? Да, я корыстен! И горжусь этим! И никогда не поверю тем, кто кричит о своей бескорыстности — у них наверняка есть какая-то своя, более глубокая, корысть так кричать! А я честно говорю, что в первую очередь всегда буду стараться для себя! А там — как масть ляжет. И меня никто не убедит, что это — плохо! Во всяком случае, не Вы. Потому что Вы далеко не святой. Что, съели? Вы такой же, как я, только умеете лицемерить. Держать такое чудо исключительно для домашнего употребления — это как называется?! Все равно, что радугу спрятать в бутылку!..
Воображала в виртуальном шлеме увлеченно играет в какую-то электронную игру — руки дергают манипуляторы, губы беззвучно шевелятся. (На шлеме — выливающаяся из бутылки радуга).
Алик и Дядя Гена удовлетворенно наблюдают за ней с порога комнаты. Комната нарочито детская, обои с Микки Маусом, огромные мягкие игрушки разбросаны по полу, на ногах у Воображалы — мягкие тапочки в виде голубых ушастых щенков (каждое ухо — с хорошую подушку).
— Видишь, как это просто? — Говорит Дядя Гена с ноткою превосходства.
— Как и все гениальное! — подобострастно откликается Алик, скалясь.
— Как успехи?
— О, после того, как удалось выявить взаимосвязь с Альфа-тонусом, остальное — дело техники. Сейчас мы моделируем различные способы как усиления, так и подавления ее Альфа-тонуса через работу с соседними ритмами, и, надо отметить, результаты обнадеживающие… Правда, подавление ведет к снижению общего тонуса и негативно сказывается на ее… э-э… возможностях, но…
Дядя Гена движением руки отметает возражения.
— Это не так страшно. Мы обязаны научиться ее контролировать, это самое важное сейчас… Остальное потом наверстаем…
Воображала, доиграв, снимает шлем, некоторое время тупо смотрит перед собой, глаза пустые. Дядя Гена надевает на лицо отеческую улыбку, голос приторно сладок:
— Тебе понравились игрушки?
Воображала поворачивает голову, ее лицо становится осмысленным, расплывается в улыбке:
— О, да! Очень! Но я хотела бы еще…
— Ну вот и отлично, детка, закажи все, что хочешь.
— Эй, но послушайте, но я хотела бы…
Но слова повисают в пустоте — Дядя Гена и Алик уже вышли в коридор. Воображала, свирепея, смотрит им в след, лицо ее перекашивается.
— ДЕТКА?!!
Во весь экран — ее разъяренное лицо. Камера еще приближается — теперь видны лишь ее злые глаза. Она явно хочет сказать что-то еще, но не успевает. Внезапно глаза ее округляются, вытаращиваются в полном обалдении и скашиваются куда-то к кончику носа. Вернее (камера отступает), к огромной яркой соске-пустышке, торчащей во рту…
Обалдение сменяется омерзением, прожевав вместе со скрипящей резинкой пару невнятных ругательств, Воображала сплевывает пустышку и вскакивает на ноги.
— Эй, послушайте!..
Она бросается к двери, путаясь в тапочках, запинается об огромного розового пингвина, падает.
Коридор, по которому приближаются к камере Дядя Гена и Алик. Алик что-то говорит, быстро и сбивчиво, стремительно жестикулируя и время от времени заглядывая Дяде Гене в лицо. Из открытой двери за их спинами выскакивает Воображала в одном тапочке, прыгает на одной ноге, дрыгает другой, сбрасывая оставшийся тапок, на ней — белые ползунки, оранжевая распашонка и белый слюнявчик с огромной оранжевой морковкой.
— Эй, послушайте! Спасибо за игрушки, конечно, но когда же мне наконец поставят настоящий рабочий комп и дадут доступ в…
Дядя Гена и Алик оборачиваются, дядя Гена (благожелательно):
— Детка, скажи Верочке, она все запишет и сделает.
— Не ходи босиком, — авторитетно добавляет Алик, — Простынешь.
И они уходят за кадр.
— ДЕТ-КА?.. ПРОС-ТЫ-НЕШЬ?.. — повторяет Воображала скорее растерянно и обиженно, чем возмущенно, говорит еще раз, но уже не так уверенно:
— Эй, послушайте…
Замолкает. На ее лице — покорно-обреченное выражение, во рту опять бело-оранжевая соска. Печально глядя вслед уходящим, Воображала по стеночке сползает на пол, сплевывает соску, шмыгает носом. Лицо у нее несчастное.
Воображала сидит за лабораторным столом, голова опущена, руки безвольно лежат на белом стекле, у локтей и запястий видны расплывшиеся синяки. На ровный звуковой фон (гудение аппаратуры, ритмичные пощелкивания, позвякивания и потрескивания) накладываются быстрые шаги, с шелестом на стол перед Воображалой шлепается стопка распечаток. Голос Алика преувеличенно жизнерадостен:
— Ну-ка, детка, давай поработаем!
Воображала медленно поднимает голову. Вид у нее помятый, улыбка блеклая, на висках синяки, под глазами тени. Сквозь шумовой фон приближается, нарастая, неприятное пластмассовое постукивание и шорох резиновых шин по линолеуму. Становится неестественно, пугающе, громким. Воображала морщится. В кадре появляется медсестра с какой-то аппаратурой на тележке и кучей гремящих датчиков в руках, начинает умело и профессионально-быстро лепить их Воображале прямо на синяки. Воображала дергается, срывает датчики, отшвыривает провода:
— Не хочу!..
Но все это как-то вяло, неубедительно. Выходка ее больше похожа на детский каприз, чем на настоящий протест. Обиженно надув губы, трет синяки. Берет распечатку. Медсестра невозмутимо поднимает датчики с пола, быстро и профессионально крепит их на отмеченные синяками места.
Воображала морщится, но больше не сопротивляется. Улыбка вялая.
(происходит под оглушительный выстрел, поскольку глушитель сгорел давно и окончательно).
Выстрел сопровождается жалобным хрустальным звоном и монотонным бормотанием ругательного характера. Причем мелодичный всхлипывающий перезвон хрустальных осколков продолжается еще некоторое время после выстрела, постепенно стихая. Судя по качеству и продолжительности звучания, приказавший долго жить сервиз рассчитан был на немалое количество персон и к дешевым не относился. Наконец звон и ругань стихают.
Остается одно победное жизнеутверждающее жужжание.
С потолка на черном проводе свисает одинокий зубчатый осколок фаянсового абажура в желто-оранжевую полосочку. Вокруг этого осколка с торжествующим жужжанием бомбардировщика, успешно отбомбившегося по заранее намеченным целям, летает муха. Конти следит за ней с отвращением. Говорит прочувствованно:
— Вот ведь зараза в бронежилете!
Врач у бара гремит пустыми бутылками. Вытряхивает на пол еще несколько штук, выпрямляется, пораженный:
— Слушай, мы что — все это вчера выжрали?!!
Конти кивает. Неторопливо, спокойно, чуть приподняв бровь — в чем, мол, проблема? Врач осторожно трет лицо, осматривает пустые бутылки. Конти щелкает курком. Врач болезненно передергивается, говорит с надеждой:
— Соседи милицию вызовут…
— Не-а! — Конти делает небрежную отмашку пистолетом, из-за разлохмаченного глушителя напоминающим морду терьера. Говорит радостно:
— Все твои соседи сейчас отдыхают на Канарах.
— На Канарах? — тупо удивляется врач, — Все?
— Ну, может, и не все, — примирительно соглашается Конти. Уточняет:
— Кто-то на Канарах, кто-то — в Крыму, кто-то — в Париже. Кому что нравится. Знаешь, один старый хрыч с пятого этажа захотел в Воркуту. Интересно, зачем ему Воркута?.. А Фриманы вообще себе новую квартиру вытребовали. Забавно… Я почему-то был уверен, что уж они-то захотят навестить историческую родину…
— Фриманы? — повторяет врач, и вид у него еще более тупой.
— Ну да! — улыбка Конти очень похожа на улыбку Воображалы. Прежнюю улыбку прежней Воображалы.
— Дом, кстати, я тоже купил. Чтобы не мучиться. В жилконторе были страшно рады — он же убыточный…
Врач со стоном опускается на пол у стены, прижимается щекой к холодной крашеной панели, закрывает глаза.
— Приятно быть очень богатым, — говорит Конти негромко, сам себе, — Это многое упрощает.
Врач еще раз тихонько стонет. Говорит сквозь зубы, убежденно:
— Пристрелить меня следовало бы именно сейчас. Из милосердия…
Конти пожимает плечом:
— Патроны кончились…
Задетая его ногой пустая бутылка, гремя, катится по паркету. На ее горлышке дрожит зеленый отблеск. Крутится, прыгает вверх-вниз…
Маленький зеленый огонечек дрожит, прыгая вверх-вниз по шкале. Характерное гудение работающего медоборудования. Голос Алика:
— Нет, ты только посмотри сюда! Ты где-нибудь видел подобное?!! А ведь я ввел ей в четыре раза меньше, чем любой лабораторной крысе, каплю в море, ни один нормальный человек даже бы и не чихнул!.. Нет, ты только глянь!..
В лаборатории четверо — Воображала, молчаливая медсестра, Алик и один из его коллег — с бесцветными ресницами, бежевыми кудряшками над оттопыренными ушами и доброй улыбкой маньяка. Несмотря на внешнее несходство, они с Аликом чем-то неуловимо похожи. Может быть, тем плотоядным восторгом, с каким следят оба они за бешеными скачками зеленого огонечка по черной шкале.
Воображала полулежит в медицинском кресле, высоком и белом, напоминающем собою некую гибридную зубоврачебно-гинекологическую разновидность медицинских кресел. Ее голова откинута на специальную высокую спинку, руки безвольно лежат на подлокотниках, голые ноги под коленками приподняты полукруглыми распорками. На ней — грязно-серые плавки и выцветшая майка. Кожи ее практически не видно из-под покрывающих все тело сплошным слоем клейких лент с датчиками. Десятки тянущихся в разные стороны к аппаратуре проводов делают ее похожей на паука, запутавшегося в центре собственной паутины. Глаза ее закрыты.
— А ты представляешь себе картинку, если дать полную дозу?.. — голос у Алика мечтательный, глазки масляные. Маньяк облизывается, вздыхает тоскливо:
— Крокодил никогда не позволит… Он с нею носится, как с фельдмаршальской дочкой… Вспомни, как он тянул с разрешением и на такую-то малость! И это он еще про барбитураты не знает…
Глаза у Алика гаснут, лицо несчастное. Он смотрит на Воображалу с тоскою несправедливо обижаемого ребенка, у которого злые дяди отбирают большую конфету. Вздыхает:
— А представляешь, какой мог бы быть эффект при введении пентотала!?
А если при этом еще дать слабое облучение, да еще переменный ток на лобные доли…
— Не трави душу!..
— А в качестве катализатора я бы использовал стугестирин…
Маньяк жмурится, сглатывает, не выдерживает:
— А я бы на первом этапе лобные доли не трогал, только конечный эффект портить. Гораздо интереснее повозиться с подкоркой. И ток сделать не просто переменным, а синусоидно-циклическим, и добавить точечное воздействие кислоты на нервные центры… Просверлить черепушку местах в шести-семи, и поочередно так, тихохонько… Блеск! Предварительно, конечно, проведя лоботомию.
Они говорят в полный голос. Воображала не шевелится.
— Послушай, а ты никогда не задумывался над тем, как скажется на ее способностях ампутация мозжечка? Должно получиться нечто весьма любопытное…
— Крокодил не позволит… — снова вздыхает маньяк, в сомнении качая головой. — Он даже против обычных галлюциногенов-то рогом уперся, а ты — ампутация…
Алик смотрит на него с задумчивой улыбочкой.
— Но ведь до своего возвращения он поручил ее нам…
— Но это — только до возвращения, а потом… Если ей шкурку попортить — он с тебя самого три спустит.
— Да брось! Она у нас будет в полном порядке! — машет рукой Алик, — Прикажем — все, что надо, обратно вырастит, она же у нас девочка послушная!..
— Кузя ругаться будет…
— Для Кузи главное — чтобы она работала, а остальное его не волнует.
Подумав, маньяк качает головой и говорит нерешительно:
— Но сначала я бы все-таки сделал лоботомию…
…- То, что у меня никогда не бывает похмелья — тоже ее работа, — Конти покручивает на пальце пистолет, не выпуская из поля зрения жужжащую муху. Та по периметру облетает потолок, и взгляд Конти движется за ней, как приклеенный. Голос задумчиво-отстраненный, на лице — суровая решимость.
— И голова у меня никогда не болит. И зубы. И вообще… Был однажды, правда, некоторый… хм… перегиб… несгибаемый такой. Но я ей доходчиво объяснил, что маленьким девочкам не следует совать свой нос… хм… куда не следует. И больше — никаких недоразумений. Она ведь всегда была послушной девочкой. И очень старательной. С самого раннего возраста… Всегда выполняла то, что от нее хотели… «Вынеси мусор!» — пожалуйста. «Почисти зубы!» — извольте. «Сотвори чудо!» — нет проблем… И всегда — с небольшим перебором. От старательности… Однаждды я оставил ее на сутки одну дома… Уходя, попросил немного прибраться… Я имел в виду игрушки. На сутки! Знаешь, что она сделала? Капитальный ремонт. И так — во всем. Так что этих придурков из Комитета мне где-то как-то даже и жаль… Они ведь не понимают, насколько надо быть с нею осторожным. Понимают, конечно, что надо быть осторожными, но вот НАСКОЛЬКО именно… И когда пройдет первая эйфория, обязательно найдется какой-нибудь трус… О, найдется, трусы — они везде есть… — который ее испугается. Всерьез. А Тоська — девочка послушная… И старательная…
Все это время Конти неторопливо прицеливается, потом опускает пистолет, потом снова прицеливается, заглядывает в дуло, морщится, кладет пистолет на пол, тщательно прицеливается пустой рукой (закрыв один глаз и медленно пошевеливая указательным пальцем, изображающим дуло), и, наконец, говорит:
— Паф!
Жужжание обрывается (звук, словно порвали резинку или лопнула леска). С легким шлепком трупик мухи падает на белую бумажную скатерть. Конти смотрит на него с некоторой долей легкого недоумения на лице.