Старые стволы дубов вспыхнули, как факелы, разом и по всей длине. Так быть не могло, но почему-то случилось. Седой шофёр «скорой» и водитель лесовоза оттащили подальше от нестерпимого пламени пожилую женщину, которая только что так уверенно принимала роды, а через несколько мгновений остолбенела каменным изваянием, скорбно глядя на огромный погребальный костёр. Фельдешерицы совали нашатырь и что-то говорили, пытались отвлечь, растормошить. Но она видела лишь небывалые клубы светлого дыма, что поднимались ввысь, к ярко-голубому небу и ослепительному солнцу. Которые для неё вдруг стали чёрно-белыми, как в старых фильмах или мультиках, над которыми рыдал сын, когда был маленьким.
Пожарная машина попалась навстречу «скорой», что уже везла в больницу роженицу, младенца и жену старого врача. В кабине пахло хлоркой, корвалолом, спиртом, резиной, холодным железом — такими привычными для медицинского работника запахами.
Спасённая пришла в себя в операционной, едва ей наложили швы на крупные порезы. Потом, в палате, обессиленно рыдая, гладила малыша, что теперь лежал у неё на груди спокойно, хотя пока обмывали и смазывали йодом пуповину — верещал не переставая. И слушала пожилую акушерку, которая в третий раз перевирала свой же рассказ о чуде на дороге, требуя сразу же, как только молодая мать встанет на ноги, пойти в церковь. Потому что Господь прислал ей в помощь ангела, не иначе: на бывшего главного врача райбольницы весь старый персонал только что не молился. Со слов старушки выходило, что незнакомый спаситель и раны исцелил, и роды принял, и из-под поехавших с лесовоза брёвен едва ли не на руках вынес, а сам принял мученическую смерть в огне.
Грузовик и легковушка сгорели дотла. На маленькой красной машинке оплавились алюминиевые литые диски, а цвет теперь вряд ли угадали бы даже криминалисты. От старого доктора осталась пара фарфоровых коронок и две титановых спицы, которые он носил в правой ноге как память об увлечении горными лыжами в молодости. Давным-давно ушедшей.
Люди шёпотом говорили, что его Бог прибрал на небо живым, целиком, потому и хоронить было нечего.
Сперва пришли запахи. Сырой земли, острый смоляной, горький дегтярный. И старой выгребной ямы, засыпанной свежей травой. Подуло еле уловимым ветерком, что пах дымком и конским потом, и ароматы сортира почти пропали. Почти.
В голове крутились будто два сна одновременно, так бывает, когда уже вроде как пора просыпаться, но ни один из них отпускать не хочет, и смешиваются между собой разные слои прошлого, явь с вымыслом, встречаются те, кто никогда не видел друг друга на самом деле, разговоры какие-то ведут. А ты смотришь, словно со стороны, безучастно.
Вот только в моём случае участие было, причём вполне себе активное. Вот роженица, исходящая кровью, которой я зажимаю артерию на шее. Вот ребёнок, родившийся «в рубашке». Хотя, мамочка-то, пожалуй, тоже везучей оказалась, даже очень. Не то, что я.
А вторая сцена, что воспринималась столь же ярко и живо, была странной.
Я видел со стороны самого себя, как в старой песне Градского: «может, я это, только моложе». Этот я лежал на земляном полу какой-то клетушки с бревенчатыми стенами и без окон. Вокруг стояли на той же самой земле два парня, грязные и заросшие, старшему, крепкому и высокому, лет двадцать, младшему меньше пятнадцати, наверное. Хотя, оба тощие, немытые, можно было легко ошибиться в любую сторону. По лицу младшего катились слёзы, оставляя светлые полосы на серых щеках.
— Не реви, Глебка. Не гневи Богов, — произнёс старший.
— Да как же это, Ромаха? Копьём, как оленя на охоте, из засидки, тайком! Изяслав, паскуда, даже боя не дал! — захлёбываясь, отвечал младший.
— А ну уймись! Помнишь, в сече батьку и железо не брало, и булат миновал? И сейчас спасётся он, верь моему слову, — говорил он уверенно, твёрдо. Но мне было много лет, и я чувствовал, что сам он вряд ли верил в то, что говорил.
— А вдруг у отца от железа да булата наговор есть, а от древа нету? — ещё горше зарыдал младший.
— Видел я, как копья да дубины мимо него летали, знать, от дерева тоже, — ответил старший, но с ещё меньшей уверенностью.
А я смотрел на того себя, что лежал меж ними. Под левой ключицей виднелась рана, не особо большая и страшная, со спичечный коробок, меньше даже. И кровила она мало. А то, что дышал тот я вполне нормально, никак не похоже на виденные неоднократно картины с пневмотораксом, с поверхностным дыханием и одышкой. Это внушало надежду, что старший мог оказаться правым.
— Спаси меня, лекарь. Сможешь? — раздался голос внутри. Хотя, не чувствуя тела, не имея рук и ног, наблюдая за происходящим словно со стороны, трудно было понять, где здесь у меня «нутрь», а где «наружа».
— Как? У меня и рук-то нет, — ответил я. Судя по тому, что парни продолжали переговариваться, ругая каких-то Ярославичей, меня они не слышали.
— Мои руки бери. Тулово забирай. Лишь бы жив остался, — великодушно разрешил голос. И я почувствовал, как меня начало тянуть к лежавшему, будто он — водоворот на стремнине реки, а я неосторожно подплыл к шелестевшей воронке слишком близко. А потом пронзило острой болью грудь слева. В том самом месте, где была рана. И я открыл глаза.
Надо мной был глухой бревенчатый потолок, с которого свисали корни какой-то травы, что росла, видимо, поверх брёвен, снаружи. Слева едва пробивался тускловатый свет, будто от окошка, но очень маленького. Он позволял еле-еле разглядеть тех парней, что маячили надо мной.
— Это Роман и Глеб, сыны, — прозвучало внутри. Так, будто мысль, как и голос, с которым она прозвучала-воспринялась, были моими.
— Чьи? — спросил я удивлённо, хотя привычки самому с собой разговаривать сроду не имел. Вроде бы.
— Мои. Теперь наши. Наверное. Раз Боги тебя привели. Я слышал пару раз о таком, когда встречались души родичей, что в разные времена жили, — неуверенно ответил-подумал лежавший я.
Так, пока всё равно ничего не понятно, кроме того, что в груди у меня, или у нас, дырка, и что, судя по тому, что я услышал, кто-то наколол нас на копьё. Если я правильно понял, на какое-то охотничье, на деревянную остро затёсанную и, возможно, обожжённую для крепости на огне палку. Но почему тогда крови так мало, и лёгкое работает? А теперь это было понятно точно — тело я начинал ощущать в полной мере. Даже укусы клопов.
Парни отскочили в стороны, когда я поднял руки и начал осмотр. Самоосмотр. Пальпация показала, что в сантиметре от входного раневого отверстия в толще тканей находилось инородное тело. Проще говоря, кусок от той рогатины отломился и застрял внутри, удачно скользнув по рёбрам снаружи, а не изнутри, поэтому и лёгкое осталось целым, продолжая работать, и кровь не хлестала.
— Есть нож? — голос чем-то на мой был похож.
— Откуда, бать? До креста ж обобрали, гады, — отозвался растерянно старший. А младший восторженно хлопал глазами, перестав рыдать.
Я провёл ладонью по груди и нащупал ниже и правее раны распятие. Никогда не носил его, поэтому, наверное, и потянулся сразу к непривычному ощущению. Ворот рубахи был разорван почти до пупа, поэтому с извлечением находки проблем не возникло. На цепи из неожиданно крупных и грубых звеньев обнаружился кулон размером с куриное яйцо, может, чуть меньше, странной формы: четыре лепестка, будто у листа клевера. Только толстый какой-то, почти сантиметровый. Рядом на простой, но крепкой верёвочке висел какой-то не то кисет, не то кошель, маленький, не крупнее того странного кулона. Привычного медного распятия, мысль о котором резанула после слов старшего, Романа, не было.
— Покажите кресты ваши, — а вот теперь голоса я вовсе не узнал. Не то молчал долго, не то ещё по какой-то причине звук получился глухим, шелестящим, вовсе не похожим на речь живого человека.
Парни, сперва было отшатнувшись, словно заговорило с ними бревно или лавка у забора, подскочили обратно, почти синхронно запустив руки под рубахи. У старшего нашёлся похожий на мой кулон, тоже толстый, явно сложенный из двух половин. У Глеба, смотревшего на меня, как на чудо, как на Куранты на Спасской башне, увиденные впервые, на шнурке висела странная штуковина — не то широкая подкова, не то полумесяц рогами вниз. Судя по тускловатому блеску, еле уловимому в потёмках, вещица была золотая. Мягкий металл, может, и сгодится.
— Дай, — я протянул руку.
Младший притянул к губам шнурок, перегрыз его, поймал в ладонь упавшую подвеску и протянул мне. Видимо, крепкая нитка была, раз на шее рвать не стал. Я присмотрелся к кулону.
— Лунница, — подсказал голос внутри. — Старая, движения небесных светил отмечены на ней. В какую пору жито сеять, в какую жать. А у нас с Ромахой — мощевики, в них земля родная.
Жито — это, кажется, зерно? Рожь или пшеница? Мама называла белый хлеб ситным, это я помню. Про житный только пару раз от неё слышал, сама пекла по осени, из ржаной и пшеничной муки, когда заканчивали молотить. И краюху всегда велела отнести на поле, с которого зерно брали. Говорила, что нужно уважить «житеня», житного деда. Мы с братом маленькие думали, что это кто-то вроде домового или лешего, только в полях. Надо же, полных семь десятков лет с лишком не вспоминалось, а тут как само в памяти всплыло.
Я взял лунницу за один рог, а второй засунул в рот, оттянув чуть правый угол, чтобы достать краем полумесяца до коренных зубов. В этой голове у этого тела зубы были все, и притом крепкие, здоровые. Сдавливая ими край и чуть проверяя готовность языком, осторожно, чтоб не порезаться, размял внешний край подвески в тонкую, на «нет» сходящуюся полоску.
— Оторвите тряпки край, почище, если найдётся, — голос набирал силу, но на человечий по-прежнему похож был слабо.
Парни осмотрели друг друга придирчиво, будто собирались на свидание или в театр. Младший указал на подол своей рубахи. Да, на нём кровавых пятен было значительно меньше, чем на наших с Романом. Зато рукава были от концов до плеч обляпаны бурыми брызгами, густо.
Старший опустился на корточки, притянул нижний край ткани ко рту, надкусил, и только после этого раздался треск рвущегося полотна. Вот дикий народ, всё зубами рвут. Хотя, может, тут такую ткань делают, что пальцами и не растеребишь? Нитки, полезшие из края того лоскута, который оказался в руках Романа, явно были толще привычных, намотанных на катушки и продаваемых в магазинах. Правда, теперь и в магазинах-то, поди, не купить их. Мне как-то понадобились, так на весь город один-единственный лоток нашёл на старом рынке, где древняя старуха торговала всякой всячиной, вроде напёрстков да пуговиц. Ну да, время такое настало: гораздо проще купить новую вещь, чем зашить старую. И выгоднее. Кому-то.
Левой рукой, хоть и неудобно было, нащупал под кожей и мышцами отломок деревяшки. Прикинул требуемую длину и глубину разреза, с удовольствием ощущая в руках твёрдость и силу. Вспомнил про Лёню Рогозова, коллегу-хирурга, с которым познакомились в восьмидесятых на одном из семинаров, проходивших в Ленинграде. Узнав, с кем именно довелось тогда сидеть в одной аудитории — сперва даже не поверил: врач-легенда, герой, что сам себе перед зеркалом удалил аппендикс в Антарктиде! Хороший он оказался мужик, скромный, хоть и выпивал уже прилично. Эти воспоминания, кажется, даже чуть куража добавили. И я усмехнулся.
Судя по тому, как снова отшатнулись парни, усмешка не удалась совершенно. А какие-то глубинные, нутряные ощущения донесли до меня суеверный ужас того, кому раньше принадлежало это тело, и кто теперь наблюдал за происходящим на правах статиста. Видимо, он тоже как-то мог слышать или чуять мои мысли. И то, что у меня в друзьях были те, кто сам себе железом хворь из чрева выгнал, никак не укладывалось в его голове. Я же жалел лишь о том, что новокаина не было, и гораздо сильнее — о том, что света в этом погребе не хватало.
— Поруб. Поруб это. Ярославичи, псы, клятву нарушили. Крест целовали, что вреда мне с сынами не будет! Мы пересекли Днепр, вошли в шатёр. А их собачьи прихвостни нас и схватили. Даже словом перемолвиться не удалось с родственничками. Довезли до стольного града Изяславова, да живых под землю и спустили, — попытался внести ясности внутренний голос. Хотя мне казалось, что он если не прямо боялся, то очень сильно опасался того, как я начну резать своими руками своё тело. То есть его, и его руками. Тьфу, ладно, и с этим после.
Зафиксировав четырьмя пальцами деревяшку так, чтобы не сдвинулась ни вглубь, ни влево, ни вправо, вздохнул поглубже и сделал разрез. Кровь потекла гуще, младший сын всхлипнул и повис на руке старшего. Который сам стоял, не сказать, чтоб сильно увереннее.
В голове вдруг зазвучала песня, слышанная когда-то давно: «И, когда я пьяный и безбожный, / Резал вены погнутым крестом, / Ты боялась влезть неосторожно / В кровь мою нарядным рукавом»*. Вспомнилось, что неожиданные слова, пропетые надрывно-проникновенным голосом, совершенно не ожидаемым мной от очередного «шансонного» исполнителя, звучали в машине старшего сына. Мы ехали с ним навещать какую-то дальнюю родню. Я попросил его свозить нас с женой, чтоб парень чуть отвлёкся. Уж больно переживал он тогда развод, молодой был. Кто бы знал, что неожиданная метафора из той случайной песни так обернётся?
Зажав окровавленную лунницу губами, пошарил в ране пальцами правой руки. Искомое нашлось сразу, это не иголка в ягодичной мышце, которую на рентгене видно отлично, а вот на самом деле — ещё поди найди. Силы в этих руках было, пожалуй, побольше, чем в моих в молодые годы: едва не раскрошил край рогатины. Но услышав и почувствовав подушечками хруст и то, что дерево того и гляди рассыплется на щепки, выбирать из раны которые в темноте мне никак не улыбалось, чуть передвинул пальцы вглубь, задержал дыхание и выдернул остриё. Тут же придавив сверху лоскут от Глебовой рубахи, сложенный вчетверо. А левой рукой ухватился за правую лопатку, почти полностью перекрыв рану. Шевелить левой было больно, но, как часто шутят травматологи, не смертельно.
— Дай с сынами перемолвиться, — прозвучало внутри. Парни и впрямь стояли не дыша, и бледные настолько, что, кажется, в порубе этом даже чуть светлее стало. Я прикрыл глаза и будто бы «отошёл от штурвала», передавая тело хозяину, прежнему мне.
— Про лунницу — ни слова. Святым крестом исцеление вышло. Я клятвы не преступал, безвинных не карал, подсылов-лиходеев за чужими животами не отправлял, потому и помог мне крест святой. Всё ли ясно? — вот теперь человеческого в голосе было значительно больше. В основном, правда, боль и усталость.
Пацаны рухнули на колени и склонили головы.
— Поднимитесь! Ни предки наши, ни я ни перед кем на коленях не стоял — и вам не след! — силы прибавилось, как и ярости. Совсем живой голос стал. Мальчишки вскочили, и бледность на глазах наливалась румянцем. Уважают отца, и совестливые, надо же.
В правой руке что-то хрустнуло. На протянутой к ним окровавленной ладони лежали два обломка от острия копья. Оно оказалось сантиметров пятнадцати длиной, а на самом конце блеснул металлический наконечник. Эх, как же удачно, что он не остался внутри, в самой глубине, оттуда его пальцами поди выдави без инструментов.
— Держите, сыны. И навек помните: тому, кто слову своему не хозяин, кто крестное целование ни в грош не ставит, вовек удачи не видать! И второе помните крепко: что бы ни случилось, каких бы слухов и наветов не принесли вам сороки да собаки, мы — род! Никогда ни один из Всеславичей на другого не поднимет ни рать, ни оружную руку. Сколь бы ни было нас — едины мы, как персты во длани, что для удара занесена.
Кулак сжался, заставив деревяшки заскрипеть в нём. Парни смотрели на отца, будто боясь моргнуть.
— Держите. Да слова мои помните крепко! — разошлись окровавленные пальцы, освобождая две щепки. Два наговорных талисмана-амулета, если верить тому, что я почувствовал в словах князя. Кровь отцова, древо, что рука убийцы в грудь вонзила, да речи верные — должны уберечь сынов от усобицы. По крайней мере, он изо всех сил хотел этого.
— Клянусь, батька! — хором выдохнули оба и осторожно, как хрустальные, взяли с ладони отца деревяшки.
— А теперь ложитесь да набирайтесь сил. Чую, завтра Солнышко увидим, — завершил напутствие тот. Закрыл глаза и опустил подбородок влево, придавив лоскут, едва заметно напитавшийся кровью, ещё и бородой.
Мальчишки уселись рядом, придвинувшись поближе, но осторожно, так, будто хрустальным был и сам князь. Теплее чуть стало. Щеками прижались к плечам, Глеб к левому, Роман к правому, здоровому, а руками обняли меня. Ромка ещё и ладонь левую на мою поверх положил, на ту, которой я за правую лопатку держался, чтоб рану закрытой держать.
— Благодарствую, лекарь, — обратился ко мне внутренний голос, — не дал пропасть. Не оставил детей сиротами, жену вдовой и землю без хозяина. Говорили люди знающие-ведающие, что могут две души в одном теле ужиться, коли много общего у них. Поведай мне, когда не лень, про житьё-бытьё своё? Как величать тебя, какого ты роду-племени?
* Сергей Трофимов (Трофим) — Ты мой свет: https://music.yandex.ru/album/399801/track/33207327