Глава 7

Солнце уже висело низко над рекой, окрашивая воду в тяжёлый медный цвет, когда я добрался до дома.

Ноги гудели. Руки дрожали от усталости. Одежда пропахла речной водой, смолой и потом.

Я толкнул дверь, переступил порог и остановился.

Секунду стоял, глядя на тяжёлый деревянный засов, который всегда задвигала мать.

Сегодня его задвинул я.

Медленно, с усилием, прикладывая вес плеча. Дерево со скрипом вошло в пазы. Тяжело. Надёжно. Окончательно.

Я закрыл дом.

Физически. Символически.

Я стал щитом.

Мать бросилась ко мне — не истерично, не с рыданиями, а деловито, по-хозяйски, как человек, который знает правила этого мира.

— Приходили? — спросила она коротко, хватая меня за плечи, заглядывая в лицо. — Брали?

Не «ты живой?». Не «что случилось?».

«Приходили? Брали?»

Она понимала правила рейдерства.

Я отрицательно качнул головой и сел у печи. Ноги подкашивались.

Мать сунула мне в руки влажную тряпицу — вытереться — и села напротив, сложив руки на коленях, ожидая.

Я выкладывал факты коротко, сухо, как Глеб выкладывал отчёты партнёрам после переговоров. Без эмоций. Только хронология.

— Двадцать рублей серебром я отдал, — сказал я. — При свидетелях. Купец Новгородский и кормчий Иван. Мытник записал. Долг закрыт.

Мать выдохнула, закрыла глаза, качнула головой — облегчённо, как человек, которого долго душили, но вдруг отпустили горло.

— Но Касьян хотел повесить пятьдесят сверху, — продолжил я. — Сорок «убытку» и десять «пошлины без печати».

Мать замерла.

— Пятьдесят? — прошептала она. — Пятьдесят серебром?

Её голос дрогнул. Пятьдесят серебром — это было невозможно. Три года работы. Пять коров. Весь улов на два сезона.

— Не дал, — сказал я твёрдо. — Сорок сбил. Я сказал — он работу не делал. Купец подтвердил при всех. Касьян проиграл.

Мать смотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто не узнавала.

— Но десять серебром он всё равно вписал, — добавил я. — Пошлина за лоцманство без печати. Срок — неделя. Это слышали все. При свидетелях.

Я не сказал матери об угрозе Касьяна — «Мать подпишет бумаги».

Не сказал о том, как он шипел эти слова, глядя мне в глаза.

Я фильтровал угрозы. Это теперь моя работа.

Мать резко встала, прошлась по избе, обхватив себя руками.

— Неделя? — повторила она, оборачиваясь ко мне. — Они и дня обычно не дают.

В её голосе я услышал что-то новое — не страх, а удивление. Почти уважение.

Неделя была роскошью. Неделя была победой.

Плечи горели. Шея была каменной. Руки дрожали от перегрузки — от гребли, от верёвок, от борьбы с рекой.

Я откинулся на стену, закрыл глаза, медленно массируя правое плечо. Мышцы были забиты молочной кислотой, каждое движение отдавалось тупой болью.

Голос был севшим, хриплым — я орал инструкции кормчему сквозь рёв воды на Перекате, и связки ещё не восстановились.

Мать поставила на стол миску с горячей водой, принесла чистую тряпку и полоски ткани для перевязки.

— Руки, — сказала она коротко, деловито.

Не жалобно. Не с охами. Как фельдшер солдату после боя.

Я молча подставил запястья.

Мать взяла мою правую руку, аккуратно повернула к свету лампады.

Замерла.

Секунду смотрела на запястья, и я видел, как её лицо меняется — глаза расширяются, дыхание учащается, губы сжимаются в тонкую линию.

Кожа на запястьях была рваной. Тёмная корка засохшей крови, грязи и речного ила. Глубокие ссадины, где верёвка впивалась в плоть, когда меня тянули под воду.

Доказательство.

Доказательство того, что кто-то пытался меня убить.

Мать задышала ртом — один раз, два раза, — как человек, который только что увидел, насколько близко его сын был к смерти.

Потом проглотила эмоцию, выдохнула медленно и вернулась в деловой режим.

Окунула тряпку в горячую воду, отжала, начала осторожно промывать раны.

Я морщился. Вода жгла, особенно там, где кожа была содрана до мяса. Но не стонал. Не дёргался.

— Не перетягивай сильно, — сказал я тихо, глядя на свои руки. — Мне завтра ими работать.

Мать посмотрела на меня, кивнула. Промыла обе руки, нанесла что-то вязкое и горькое — травяную мазь, которую она делала сама — и начала перематывать запястья полосками ткани.

Не туго. Достаточно, чтобы защитить раны, но не сковывать движения.

— Завтра снимешь, — сказала она, завязывая последний узел. — Промоешь ещё раз. И снова намажешь.

Я кивнул.

Мать встала, вытерла руки о фартук, пошла к печи.

Вернулась с деревянной миской — хлеб, солёная рыба, остатки каши. Скудная еда. Очень скудная.

Поставила миску на стол.

Потом принесла маленький узелок — тряпицу, завязанную в угол. Положила рядом с миской.

Развязала.

Внутри — ничего.

Пусто.

Она посмотрела на меня, и в её глазах я увидел то, что она не сказала вслух:

«Вот всё, что есть».

Я кивнул, фиксируя факт без истерики.

Резервов нет. Еды — на два дня, может три, если экономить. Денег — ноль. Снастей — ноль. Товара на продажу — ноль.

Финансовый и логистический ноль.

— Ты им сказал, что у нас нечего брать? — спросила мать тихо, глядя на пустой узелок.

Я покачал головой.

— Им этого не надо знать.

Пауза.

— Если они будут думать, что у нас есть что терять, — добавил я, — они не полезут сразу. Будут ждать, пока я заплачу. А пока они ждут — я работаю.

Мать смотрела на меня долго, изучающе.

— Ты говоришь, как купец, — прошептала она наконец.

Я пожал плечами.

— Я говорю, как человек, который хочет выжить.

Я взял краюху хлеба, откусил. Жевал медленно, думая.

— Без снастей я никому не нужен, — сказал я вслух, формулируя проблему. — Ни рыбакам, ни купцам, ни лоцманам. Снасть — это мой инструмент. Без инструмента я ничто.

Мать кивнула.

— Снасти нам в Слободе не продадут, — продолжил я. — Касьян через мытника, наверное, уже всем сказал. «Не давать Мирону снасть. Не давать работу. Не давать кредит».

Мать подтвердила:

— Скажет «не давать» — не дадут. Люди жить хотят. Никто не станет против дома Авиновых.

Я кивнул.

— Значит, снасть брать не здесь. — Я говорил медленно, собирая мысли в систему, как Глеб собирал логистические цепочки. — Мне нужно место, где мне продадут, не спрашивая у него разрешения. И где заплатят серебром за работу, тоже не спрашивая.

Пауза.

— И это надо сделать завтра, — добавил я тихо.

Мать села напротив, обхватив себя руками.

— Может, пока спрячемся? — предложила она неуверенно. — У дядьки в Верхней Слободе? Переждём?

Я покачал головой — резко, жёстко.

— Если уйдём — придут и опечатают дом. Потом скажут: «в бегах, долг не платит». И заберут всё — избу, лодку, причал — в счёт долга. — Я посмотрел на мать в упор. — Исчезнуть — это признать поражение. Это дать им всё без боя.

Она замолчала, обдумывая, потом спросила:

— Может, продать лодку?

Я посмотрел на неё — долго, молча.

Потом сказал:

— Не продам.

Тон получился жёстче, чем я хотел.

— Лодка — это не вещь, мама, — продолжил я, медленно, отчеканивая каждое слово. — Это мои руки. Продать лодку — всё равно что отрубить себе кисть и надеяться потом жать тесто.

Она моргнула, не понимая аналогию полностью, но чувствуя её силу.

— Без лодки я ничто, — добавил я тише. — Ни рыбак, ни лоцман, ни работник. Просто калека, которому можно приказывать таскать мешки за медяк. Я не продам лодку.

Мать смотрела на меня долго — изучающе, как будто увидела меня впервые за много лет.

— Ты изменился, — прошептала она наконец.

Я не ответил.

Потому что она была права.

Мирон Рыбец — тихий, забитый, незадачливый парень, который боялся конфликтов и мечтал только о том, чтобы его оставили в покое — умер на той лодке в реке.

На его месте был Глеб. Глеб, который умел вести переговоры. Глеб, который видел логистические цепочки. Глеб, который не паниковал, а строил планы.

Но я не мог ей этого сказать.

— Старый долг закрыт, — повторил я вместо этого, возвращаясь к фактам. — Новый — десять рублей серебром. Семь дней — это не «сейчас». Это работа. А работать я умею.

Мать молчала, переваривая логику.

Потом медленно кивнула.

— Ты теперь старший в доме, — сказала она тихо. — Решай.

Это не было капитуляцией. Это было признанием.

Я стал главой семьи. Защитником. Стратегом.

Мать и сын — рабочая бригада. Без сантиментов. Без иллюзий.

Я доел хлеб, запил квасом, встал.

Подошёл к двери, проверил засов — тяжёлый, надёжный, на месте.

Вернулся к столу, но не сел обратно на лавку у стены.

Сел лицом к двери.

Позиция охраны.

Мать заметила, но ничего не сказала: просто кивнула и пошла к своему углу готовиться ко сну.

Тишина.

Снаружи — ночная Слобода. Глухо. Изредка слышны приглушённые шаги, далёкие голоса, лай собаки.

Я сидел, глядя на дверь, слушая.

И тут — стук.

Не громкий. Не паника. Уверенный, нагловатый стук.

Тук.

Пауза.

Тук-тук.

Мать замерла у печи, обернулась ко мне — глаза широкие, испуганные.

Я поднял руку: «тихо».

Встал медленно, бесшумно.

Подошёл к двери, не открывая засов.

— Кто? — спросил я негромко, но чётко.

Пауза.

Потом — голос. Молодой. Мальчишеский. Но с хитрецой.

— Мирон? Это я, Егорка. Из монастыря. Открой, надо поговорить.

Я замер.

«Егорка. Монастырь».

Первое упоминание того самого места, о котором я думал перед сном.

«Не соседка. Не случайный прохожий. Кто-то уличный. Наглый. И — из монастыря».

— О чём говорить? — спросил я, не открывая дверь.

Смех за дверью — лёгкий, почти дружелюбный.

— О твоих снастях, Рыбец. Я знаю, где они. И знаю, кто тебе может их вернуть.

Пауза.

Мать смотрела на меня широко раскрытыми глазами.

Я стоял, глядя на засов, взвешивая.

«Егорка. Монастырь. Снасти».

«Слишком удобно. Слишком вовремя».

«Но выбора нет».

Я медленно отодвинул засов.

Открыл дверь.

На пороге стоял парень — лет шестнадцати, может, семнадцати. Худой, жилистый, в потрёпанной рубахе и штанах, заправленных в истоптанные лапти. Волосы рыжеватые, всклокоченные. Глаза хитрые, живые, быстрые — как у хорька.

Он улыбался — нагло, но не враждебно. Как человек, который пришёл по делу и знает, что его здесь ждали.

— Ну что, утопленник? — сказал он вместо приветствия. — Слышал, тебя на Перекате едва не скормили рыбам.

Я перекрыл собой дверной проём, не впуская его внутрь, не отступая.

— Кто ты? — спросил я холодно. — Шнырь касьянов?

Парень фыркнул, качнул головой.

— Касьянов? Да я бы ему в глаза плюнул, если б не боялся, что дядька мой потом за это получит. — Он сплюнул в сторону. — Я Егорка. Из монастырской артели. Работаю на отца Серафима, через дядьку. А к Касьяну отношусь так же, как и ты — никак. Враг моего врага, понял?

Я смотрел на него молча, оценивая.

Голос — искренний. Поза — открытая, руки на виду. Но глаза — быстрые, оценивающие. Мелкий хищник. Ищущий выгоду.

— Чего хочешь? — спросил я.

Егорка перестал улыбаться. Лицо стало серьёзным, деловым.

— Касьян обманывает на расчётах, — сказал он прямо. — Каждый раз. Мерник у него дырявый — всегда в минус выходит. Обещал пять серебром за месяц — дал три. Обещал три — дал полтора. А если начинаешь качать права, говорит: «Не нравится — иди. Другой найдётся».

Он замолчал, сжал кулаки.

— Отец мой в его артели двадцать лет работает. Спину гнёт. А в результате — долг. Вечный долг, который никогда не кончится, потому что Касьян считает так, как ему выгодно.

Я кивнул медленно.

— И что ты предлагаешь?

Егорка выдохнул, расправил плечи.

— Слышал, ты сегодня на причале с ним словесно бился. И выиграл. При свидетелях. — Он посмотрел на меня с уважением. — Никто так с ним не говорил. Никто не смел.

Пауза.

— Ты знаешь, как работать по-честному, — продолжил Егорка. — Мера на свету. Вес при людях. Расчёт на бумаге. Так?

Я кивнул.

— Так.

— Тогда возьми меня. — Егорка шагнул ближе, глядя мне в глаза. — Я знаю обходные тропы к монастырю. Знаю, где можно пройти мимо касьяновых глаз. Проведу тебя туда, где его слово — ничто. Где можно снасти достать, работу взять, денег заработать. И всё это — по-честному.

Я смотрел на него, взвешивая.

«Он мне нужен. Проводник. Доступ к монастырю. Информация о Касьяне».

«Но нужно установить правила сразу. Иначе он сядет на шею».

— Не даром ведь? — спросил я. — Есть цена?

Егорка кивнул честно:

— Есть надо. У меня дома три младших брата. Еды не хватает. Отец почти всё отдаёт Касьяну в счёт долга. — Он говорил просто, не жалобно, лишь констатируя факт. — Я не прошу подарков. Я прошу работу. Возьми меня подручным. На неделю. Я буду носить, тянуть, сторожить, проводить. А ты — корми у своего стола и дай две рыбины с первого улова. Чтоб отнести домой.

Я молчал, обдумывая.

«Две рыбины — это почти ничего. Еда у стола — тоже немного. Но он предлагает услуги, которые мне нужны».

«Это честная сделка».

— Договорились, — сказал я наконец. — Но на моих условиях.

Егорка насторожился.

— Каких?

Я выпрямился, глядя на него сверху вниз.

— Ты — подручный. Не партнёр. Не друг. Подручный. Ты делаешь, что я скажу. Таскаешь, что скажу. Молчишь, когда скажу. Понял?

Егорка кивнул медленно.

— Понял.

— Оплата — еда у моего стола и две рыбины с первого улова, — продолжил я. — Мера — на свету. Вес — при людях. Расчёт — на бумаге, если понадобится. Без обмана. Без хитрости. По-честному.

Егорка выдохнул, и в его глазах я увидел облегчение.

— При людях и на бумаге? — переспросил он, будто не веря.

— Иначе смысла нет, — ответил я твёрдо. — Если я обманываю тебя — зачем тебе работать? Если ты обманываешь меня — зачем мне тебя держать?

Егорка кивнул, и в его лице появилось что-то новое — не хитрость, а уважение.

— Я согласен, — сказал он.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай правила.

Я поднял один палец.

— Правило первое: в дом — только с моего слова. Я не позвал — ты не входишь. Ясно?

Егорка кивнул.

— Ясно.

Я поднял второй палец.

— Правило второе: все разговоры — через меня. К моей матери — ни полслова. Никаких вопросов, никаких просьб, никаких шуток. Она тебя не касается. Понял?

Егорка кивнул серьёзно.

— Понял.

Я поднял третий палец.

— Правило третье: соврёшь один раз — расстанемся. Сразу. Без разговоров. Без второго шанса. Но если будешь держаться прямо — будешь есть у моего стола столько, сколько нужно. Честь за честь. Работа за работу.

Егорка смотрел на меня долго, переваривая.

Потом кивнул.

— Справедливо, — сказал он тихо. — Согласен. Я сын рыбака Ивана из касьяновой артели. Дядька мой — Панкрат, трудник у отца Серафима в монастыре. Через него я могу провести тебя туда, где Касьян не видит.

Я кивнул, фиксируя информацию.

«Отец в артели Касьяна — мотив мести. Дядька в монастыре — доступ. Всё сходится».

— Хорошо, Егорка, — сказал я. — Завтра, как сереть начнёт, я выйду из дома. И ты уже будешь стоять здесь. Покажешь тропку к монастырю. Поможешь что-то донести, если понадобится. И будешь работать так, как я скажу. Договорились?

Егорка кивнул, и на его лице появилась улыбка — не наглая, а почти благодарная.

— Стану. Тропку покажу. Не подведу, Мирон.

Я протянул руку.

Егорка моргнул, удивлённо посмотрел на мою руку, потом пожал её — крепко, по-мужски.

— До утра, — сказал я.

— До утра, — повторил Егорка.

Он развернулся и быстро пошёл прочь, растворяясь в темноте ночной Слободы.

Я закрыл дверь, задвинул засов.

Мать стояла у печи, глядя на меня широко раскрытыми глазами.

— Ты ему веришь? — спросила она тихо.

Я пожал плечами.

— Пока проверяю. Если обманет — расстанусь. Если не обманет — получу проводника и рабочую силу за две рыбины. Это выгодная сделка.

Мать кивнула медленно, но в глазах её была тревога.

— Он из артели Касьяна…

— Его отец из артели Касьяна, — поправил я. — И именно поэтому он мне нужен. Он знает, как Касьян работает. Он знает тропы. Он знает монастырь. Он — мой вход туда, куда Касьян меня не пустит.

Я сел на лавку, потёр лицо руками.

«Договор заключён. Проводник есть. Завтра — монастырь».

«Завтра начинается работа».

Мать подошла, положила руку мне на плечо — коротко, без слов.

Потом ушла к своему углу.

Я сидел ещё долго, глядя на угасающий огонь в печи, слушая тишину.

«Егорка. Монастырь. Снасти. Семь дней».

«Всё сходится».

«Завтра узнаю, прав ли я».

Я поднялся, залез на полати и закрыл глаза. Но не заснул.

Лежал, глядя в темноту, слушая дыхание матери, треск остывающей печи, далёкий шум реки.

Думал.

Планировал.

Перебирал в голове то, что имею.

Бредень — старый, латаный, но целый. Верёвка — крепкая, длинная. Нож — острый. Ремешок для уключины — запасной, на случай если порвётся старый. Узелок с хлебом — краюха, вяленая рыба, горсть сушёных ягод.

Лодка на причале — целая, но требует починки.

Руки — рабочие, хоть и рваные.

Голова — ясная.

«Этого должно хватить».

Когда небо за окном начало сереть, я тихо спустился с полатей.

Мать уже не спала — сидела у стола, глядя в окно.

Обернулась, когда услышала скрип половиц.

Я подошёл к столу, где вчера лежал пустой узелок. Достал из-за пояса две медные монеты — всё, что у меня осталось от заработка кормчего.

Положил их на стол перед матерью.

— Это тебе, — сказал я тихо. — На еду. Если понадобится что-то срочное.

Мать посмотрела на медяшки, потом на меня.

— Мирон…

— Не спорь, — сказал я твёрдо, но без злости. — Мне они не нужны. У меня есть план. А тебе надо держаться, пока я работаю.

Она медленно накрыла монеты ладонью, кивнула.

— Ты идёшь к монастырю? — спросила она тихо.

— Да.

— С этим мальчишкой?

— С Егоркой. Да.

Пауза.

— Будь осторожен, — сказала мать, и в её голосе была не паника, а усталая тревога. — Касьян не простит того, что ты сделал вчера. Он будет следить. Он будет ждать, когда ты оступишься.

Я кивнул.

— Знаю. Поэтому я иду туда, где он меня не достанет.

Я подошёл к углу, где лежали мои вещи. Завязал узел с едой, закинул бредень на плечо, засунул нож за пояс, проверил ремешки.

Подошёл к двери, остановился, обернулся.

Мать стояла у стола, сжимая в руке медные монеты, глядя на меня.

— Я вернусь к вечеру, — сказал я. — Засов не открывай никому, кроме меня.

Она кивнула.

Я отодвинул засов, открыл дверь и вышел в серый предрассветный воздух.

Егорка ждал в тени сарая — силуэт, прислонённый к стене, почти невидимый в утренних сумерках.

Когда я появился, он выпрямился, и я увидел, как от него отделились ещё несколько силуэтов — мальчишки, младше его, которые быстро и бесшумно разбежались в разные стороны.

Егорка подошёл ко мне, остановился у порога.

— Готов? — спросил я коротко.

— Готов, — ответил он так же коротко.

Я кивнул, закрыл за собой дверь — тихо, чтобы не разбудить соседей.

Егорка развернулся и пошёл вперёд. Я пошёл следом.

Мы шли молча.

Не по главной дороге, а берегом, по узким тропам между сараями и огородами. Егорка двигался быстро, уверенно, как человек, который знает каждый поворот, каждую кочку, каждый камень.

Несколько раз он останавливался, поднимал руку — жест «стой» — и прислушивался.

Я замирал, слушая вместе с ним.

Где-то вдалеке — голоса. Скрип телеги. Лай собаки.

Егорка ждал, пока звуки не затихали, потом кивал и шёл дальше.

«Он осторожен. Хорошо».

Мы обошли Слободу стороной, спустились к реке, пошли вдоль берега — там, где ивы росли густо, скрывая нас от чужих глаз.

Солнце поднималось медленно, окрашивая небо в оранжевый и розовый. Туман стелился над водой — густой, молочный, как одеяло.

Егорка вёл меня дальше, мимо причалов, мимо знакомых мест, туда, где река делала крутой поворот и Слобода кончалась.

Впереди был лес. Густой, старый, тихий.

Егорка свернул с тропы, прыгнул через ручей, нырнул под низкие ветви ивы.

Я последовал за ним.

Лес поглотил нас.

Здесь было темнее, прохладнее. Пахло мхом, сыростью, прелыми листьями. Птицы ещё не проснулись. Только где-то вдалеке стучал дятел — мерно, монотонно.

Егорка вёл меня по едва заметной тропе — настолько узкой, что ветки цеплялись за одежду, корни пытались споткнуть.

Я шёл молча, доверяя ему.

«Он знает эти тропы. Он прав — здесь Касьян не увидит».

Мы шли около часа, может, меньше. Время в лесу течёт иначе.

И вдруг лес кончился.

Впереди — низина. Туманная, белая, как море облаков.

А за низиной, на пологом пригорке — стена.

Монастырская стена.

Деревянная, высокая, массивная. Брёвна толстые, прочные, потемневшие от времени. Башни по углам — приземистые, угрюмые. Ворота — низкие, тяжёлые, с железными петлями.

За стеной виднелись купола церкви — два, может три, ещё скрытые утренним туманом.

Колокол ударил один раз — низко, глубоко, так, что воздух задрожал.

Я остановился, глядя на стену.

Егорка встал рядом, тоже глядя.

— Туда, — сказал он тихо, кивнув на ворота.

Я кивнул.

«Работа началась».

Сделал шаг вперёд, к тропе, которая вела вниз, в туманную низину, к воротам.

Загрузка...