Тропа была крутой, узкой, скользкой от утренней росы. Мои босые ноги цеплялись за корни, скользили на мокрой земле, спотыкались об острые камни. Я поднимался медленно, останавливаясь каждые несколько метров, чтобы отдышаться, хватаясь за кусты и стволы берёз, когда головокружение накатывало особенно сильно.
Головная боль после видения всё ещё пульсировала в висках — не такая острая, как была, но достаточно сильная, чтобы каждый шаг отдавался эхом в черепе. Запястья горели огнём — кожа висела лоскутами, обнажая сырое мясо, которое покрылось новым слоем грязи. Мокрая рубаха прилипла к телу ледяным компрессом, и я дрожал так сильно, что зубы стучали.
Но я шёл. Потому что память этого тела — память Мирона — шептала мне, что я близко. Что дом там, за верхушкой яра, за полем. Что мама там. Что Касьян, может быть, уже там.
«Мама, — повторял я про себя, как мантру, помогающую преодолевать каждый шаг. — Касьян. Срок. Нужно успеть».
Я не думал о том, что всё это означает. Не думал о том, как я оказался здесь, в этом теле, в этом мире. Адреналин всё ещё пульсировал в крови, заглушая философию инстинктом выживания: двигаться, достичь цели, защитить.
Это было настоящее.
Я стоял на краю поля, дрожа от холода и шока, глядя на деревню, которую моя память знала, но которую мой разум не мог принять.
Воздух был другим. Чистым, резким, с запахами, которых я никогда не чувствовал в городе. Древесный дым — не от угольных печей, не от газовых плит, а от настоящих дров, горящих в печах. Запах навоза — сырой, тяжёлый, доминирующий. Запах сырой земли, травы, реки.
«Где я? — спросил я себя, но ответа не было. — Когда я?»
Никаких машин. Никаких проводов. Деревянные избы. Плетёные заборы.
Это выглядело как четырнадцатый век. Может, пятнадцатый. Может, раньше.
«Это невозможно, — шептал разум Глеба-Логиста, который привык к Excel-таблицам и GPS-навигаторам. — Время не… люди не…»
Но память Мирона шептала другое: «Это дом. Это всегда было так. Это нормально».
Две реальности, два голоса, один разум.
Я сделал глубокий вдох, стиснул зубы и заставил себя двигаться дальше. Вниз по склону, по грунтовой дороге, к первым избам.
Деревня просыпалась. Из труб валил дым — кто-то уже топил печи. Где-то вдали кричал петух — не записанный звук, а настоящий, живой, резкий. Собака залаяла на меня — худая, рыжая дворняга, которая бежала вдоль плетня, скаля зубы.
Я ускорил шаг, игнорируя боль в ногах.
Память Мирона вела меня — налево, мимо колодца, настоящего деревянного колодца с журавлём. Мимо большой избы с крытым двором, кто-то богатый живёт, подсказывала память, направо по узкому переулку.
И вот — наш дом.
Изба на краю деревни, почти у самого леса. Брёвна потемневшие, старые. Крыша из дранки местами провалилась. Окна затянуты чем-то мутным. Труба — деревянная, обмазанная глиной, покосившаяся — дымила тонкой струйкой.
Но это был дом.
Я остановился у калитки — такой же плетёной, покосившейся, скрипучей.
Дверь избы была закрыта. Внутри не слышно ни звука.
«Она там, — подсказывала память Мирона. — Мама. Агафья. Она всегда дома в этот час».
Я поднял руку, чтобы толкнуть калитку, и замер.
Я не мог просто ворваться внутрь. Не вот так — мокрый, покрытый грязью и кровью, с диким взглядом и запахом реки. Если я ворвусь с криком «Меня убил Касьян!», я вызову панику, которую не смогу контролировать.
«Контроль, — прошептал внутренний голос Глеба-Логиста. — Мне нужен контроль над ситуацией. Паника — это пассив. Мне нужна стратегия».
Я сделал глубокий вдох, разжал кулаки, попытался успокоить дрожь в руках.
И толкнул калитку.
Она скрипнула — громко, протяжно.
Я пересёк крошечный двор (грязь, несколько кур, склонившаяся баня) и подошёл к двери.
Тяжёлая. Деревянная. Без замка — только деревянная задвижка.
Я толкнул её.
Дверь поддалась со скрипом.
И я шагнул внутрь.
Контраст ударил меня, как физическая волна.
Снаружи было холодно, сыро, пахло навозом и сырой землёй. Внутри было… теплее. Не тепло, но теплее. И сухо.
Запахи обрушились на меня: сушёные травы, квашеная капуста — кислый, резкий запах из бочки у стены, древесный дым и что-то ещё — старое, застоявшееся, но не грязное.
Изба была небольшой. Одна комната — горница. Низкий потолок из почерневших от копоти брёвен. Маленькое окно, затянутое чем-то мутным, пропускало слабый предрассветный свет. Вдоль стены — массивная печь из глины и камня, от которой исходило слабое тепло, она почти остыла, но ещё держала жар. Рядом с печью — деревянная лавка. На лавке, укрывшись старым тулупом —
Она.
Женщина лет тридцати пяти, может, чуть старше, но выглядящая на все сорок пять. Лицо усталое, измождённое, с глубокими морщинами у глаз и рта. Тёмные волосы, туго стянутые платком. Одежда грубая, домотканая — сарафан тёмно-серого цвета, рубаха под ним. Она спала, не раздеваясь, прямо на лавке, прижавшись к остывающей печи.
Агафья.
Мать Мирона. Моя мать?
Память этого тела кольнула — острая, болезненная. Я знал её. Я любил её. Она была всем, что у меня осталось после смерти отца. У меня был отец, но я никак не мог его отчетливо вспомнить.
Но это была не моя мать. Моя мать жила в двадцать первом веке, в городе, в квартире с горячей водой и интернетом. Это была чужая женщина, которую я никогда не видел.
И всё же — моя.
Скрип двери разбудил её.
Она вздрогнула, открыла глаза — тёмные, испуганные — и села, сбрасывая тулуп. Повернула голову к двери.
И замерла.
Её глаза расширились. Рот приоткрылся. На секунду она просто смотрела на меня — мокрого, грязного, окровавленного подростка, стоящего на пороге.
Потом издала звук — сдавленный, шокированный вздох, как будто её ударили в живот.
— Миронушка!
Она сорвалась с лавки и бросилась ко мне — быстро, несмотря на возраст и усталость. Схватила меня за плечи, посмотрела в лицо, потом на запястья, на мокрую одежду, на грязь.
— Живой… Господи… Живой…
Её голос дрожал, но она не плакала. Она была сильной — я видел это в её глазах, в том, как она держала себя. Хозяйка. Женщина, которая научилась справляться.
— Что стряслось⁈ — Её руки ощупывали меня, проверяя, цел ли я. — На Перекат снесло? Я… я думала…
Она не договорила, но я понял. Она думала, что я мёртв.
Я смотрел на её испуганное, измождённое лицо и думал.
Быстро. Холодно. Логично.
«Я не могу сказать ей правду. Не сейчас. Если я скажу, что меня пытались убить, она запаникует. Она захочет бежать к старосте, к кому-то ещё. Она поднимет шум. А Касьян узнает, что я жив, раньше, чем я буду готов».
Паника — это пассив. Мне нужен контроль.
«Ей нужна легенда. Простая, правдоподобная история, которая объясняет всё — мокрую одежду, раны, отсутствие лодки — но не упоминает врага».
Я кашлянул — горло всё ещё болело от речной воды и тины — и хрипло произнёс:
— Да… На Перекате… зацепило.
Голос был чужим — хриплым, надломленным, но это даже помогало. Это делало историю правдоподобнее.
Я кашлянул ещё раз, согнувшись, и продолжил:
— Упал… головой ударился… Лодку разбило.
Идеальная ложь. Она объясняла всё: мокрую одежду, рану на затылке, порезы на запястьях… И главное — она не упоминала Касьяна.
Агафья замерла на секунду, глядя на меня, и я видел, как её страх трансформируется во что-то другое.
Облегчение. Потом — дело.
— Снимай мокрое. Живо, — скомандовала она, и её голос стал твёрдым, решительным.
Она развернулась и бросилась к печи. Подбросила несколько поленьев в угли. Я услышал, как огонь вспыхнул, зашипел. Схватила со стены чистую рубаху — грубую, домотканую, серого цвета — и кинула мне.
— Раздевайся. Сейчас.
Я стоял, дрожа, и смотрел на неё. Она была в режиме хозяйки — решительная, быстрая, не терпящая возражений. Женщина, которая знала, что делать в кризисе.
Я стянул мокрую рубаху — она прилипла к коже, и я едва смог её снять. Бросил на пол. Мокрые портки тоже. Остался голым, дрожащим, покрытым грязью и запёкшейся кровью.
Агафья не смотрела — она была занята. Она уже тащила что-то из угла — старый тулуп, овчинный, тяжёлый, пахнущий овцой и дымом.
— Надевай рубаху. Быстро. Потом — к печи.
Я натянул чистую рубаху — она была грубой, царапала кожу, но сухой. Потом Агафья накинула на меня тулуп и буквально подтолкнула к печи.
— Садись. Грейся.
Я сел на лавку, прижавшись спиной к тёплой, теперь уже горячей, глине печи, и почувствовал, как тепло начинает проникать в тело.
Впервые за несколько часов я почувствовал себя… не в безопасности, но близко к этому.
Агафья исчезла в сенях и вернулась с деревянной миской, тряпками и чем-то ещё.
Она опустилась на колени передо мной и взяла мою руку — осторожно, но твёрдо. Посмотрела на запястье.
Кожа висела лоскутами. Сырое мясо под ней было красным, распухшим, покрытым грязью и запёкшейся кровью. Это выглядело ужасно.
— Это… ты как? О камни? — спросила она, глядя на раны.
Мне нужна была ещё одна быстрая ложь.
— О снасти, — хрипло ответил я. — Запутался, когда падал.
Она кивнула, не сомневаясь. Её руки начали работать — она окунула тряпку в воду и начала осторожно промывать раны.
Боль была острой, но я стиснул зубы и терпел.
Пока она работала, мои глаза начали сканировать комнату.
Ищу аномалии. Ищу подсказки.
Изба была бедной. Очень бедной.
Стол — грубый, сколоченный из досок, выскобленный ножом до белизны. На столе — краюха чёрного хлеба, деревянная ложка, глиняный горшок.
Лавки вдоль стен — такие же грубые.
Печь — массивная, занимающая четверть избы. Это была не просто печь для готовки. Это было сердце дома — она обогревала, на ней готовили, на ней спали.
Иконка в углу — маленькая, потемневшая, с ликом, который я не узнал.
Бочка у стены — с квашеной капустой, судя по запаху.
Сундук — старый, потрёпанный, с железными петлями.
Всё на своём месте. Всё нормально для бедной избы четырнадцатого-пятнадцатого века.
Кроме одного.
Мой взгляд замер на столе.
На чистом, выскобленном столе, рядом с краюхой чёрного хлеба, лежал предмет, который не вписывался в картину бедности.
Лист бумаги.
Не грубый, не жёлтый, а белый. Почти белоснежный. Дорогой. Пергамент? Или что-то ещё более ценное?
На нём было что-то написано — я не мог разобрать с этого расстояния, но видел печать. Красную восковую печать внизу.
Чужеродный предмет. Дорогой. Официальный.
— Что это?
Я не планировал говорить вслух, но слова вырвались сами — хрипло, но с металлом в голосе.
Агафья, которая всё ещё промывала мои запястья, замерла.
Её руки застыли. Тряпка повисла в воздухе.
Она медленно подняла глаза и посмотрела на меня.
В её взгляде был страх. Тот самый страх, который она подавила, когда увидела меня живым. Он вернулся — глубокий, тяжёлый, безнадёжный.
— Мама, — повторил я, и мой голос стал тише, но твёрже. — Что это за бумага?
Она отвела взгляд. Опустила тряпку в миску. Медленно встала на ноги, вытирая руки о сарафан.
— Это… — Её голос был тихим, сдавленным. — Это от Касьяна. От Авинова.
Имя упало в тишину избы, как камень в воду.
Касьян.
Воспоминание вспыхнуло в моей голове — яркое, как вспышка. Ухмылка. Светлые волосы. Серые глаза. Удар по затылку. Темнота.
— Касьян, — повторил я вслух, и моё тело отреагировало инстинктивно: мышцы напряглись, кулаки сжались. — Когда он приходил?
Агафья всё ещё не смотрела на меня. Она стояла спиной, глядя на печь.
— Вчера, — ответила она тихо. — Вечером. Я… я думала, ты пропал. Он… он тоже так думал. Спрашивал, где ты.
Я встал с лавки, сбросив тулуп. Подошёл к столу. Взял лист бумаги.
Тяжёлый. Дорогой. На ощупь — не обычная бумага, а что-то качественное, импортное.
Я попытался прочитать текст.
Буквы были странными — не современные кириллица, а что-то архаичное, с завитками и лигатурами. Но память Мирона подсказывала — я мог читать. Медленно, но мог.
Текст был формальным, официальным. Я узнал несколько слов: «долг», «срок», «требование», «имущество».
Внизу — красная восковая печать. На ней — оттиск герба: двуглавый орёл и что-то ещё.
— Что он хочет? — спросил я, не отрывая глаз от бумаги.
Агафья обернулась. Посмотрела на меня. В её глазах был ужас.
— Он принёс… требование.
Я стоял у стола, держа в руках этот чужеродный, дорогой лист бумаги, и пытался осмыслить то, что читал.
Буквы были непривычными, архаичными, но память Мирона помогала. Медленно, по слогам, я складывал текст воедино.
«Сим напоминаю о возврате долга в сумме двадцати рублей серебром, данных в заем покойному Степану Заречному два года назад под заклад имущества. Срок возврата долга назначен на нынешний день, по истечении коего имущество подлежит изъятию в счёт долга согласно закону. Свидетель: Игнат Воронов, староста Слободы Нижней. Печать приказчика Авинова».
Двадцать рублей серебром. Имущество. Срок — сегодня.
Слова были простыми, но за ними стояла угроза, которую я понимал даже без знания экономики этого мира.
— Долг, — прошептал я, и память Мирона подсказала детали, фрагментами, обрывками. — Отец брал деньги у Авинова. Два года назад. На… на что? На лодку? На сети? Не важно. Он не успел вернуть. Умер.
Агафья стояла у печи, обняв себя руками, и смотрела на меня с тем самым ужасом в глазах, который я видел раньше.
— Он сказал, — начала она тихо, и её голос дрожал, — что если мы не вернём долг, он заберёт всё. Дом. Лодку. Сети. Причал. Всё.
Я медленно опустил бумагу на стол.
«Рейдерство, — пронеслась мысль холодная и ясная. — Обычное, банальное рейдерство. Выдать кредит под завышенные проценты, дождаться, пока должник не сможет выплатить, потом забрать имущество. Схема старая, как мир».
Но здесь была деталь, которая меня беспокоила.
«Касьян знал, что я не вернусь, — понял я. — Он ударил меня, связал, бросил в лодку и отпустил на перекат. Он инсценировал мою смерть. Зачем?»
Ответ пришёл сам собой, логичный и холодный:
«Если наследник мёртв, кредитор может забрать имущество без споров. Без суда. Без свидетелей. Труп в реке — чистое закрытие сделки».
Я посмотрел на Агафью.
— Срок, — сказал я, и мой голос был тише, чем я хотел. — Когда срок?
Агафья сглотнула. Её руки сильнее сжали себя, как будто она пыталась удержаться от того, чтобы не расплакаться.
— Сегодня, — прошептала она. — Он сказал — сегодня. К закату. Если мы не принесём деньги сегодня к закату… он придёт с людьми и заберёт всё. Он пришёл вчера вечером, принёс эту бумагу… чтобы мы знали. Это последний день.
Сегодня. К закату.
Я посмотрел в окно. Небо за мутным пузырём уже посветлело — не рассвет, но близко к нему. Может, час до восхода солнца. До заката оставалось… что? Двенадцать часов? Четырнадцать?
Времени мало. Очень мало.
— Сколько у нас денег? — спросил я, хотя уже знал ответ.
Агафья покачала головой.
— Ничего. Совсем ничего. Я… я продала всё, что могла. Последнее полотно — ещё месяц назад. У нас осталось только… — Она обвела взглядом избу. — Только это.
Дом. Лодка. Сети. Причал.
Всё, что было у семьи Мирона.
— Двадцать рублей серебром, — повторил я вслух, пытаясь оценить сумму. — Это много?
Память Мирона подсказала: огромная сумма. Целое состояние для бедной семьи. Год работы, может, больше.
Невыплатимо.
Я сел на лавку, чувствуя, как усталость наваливается на меня, как гиря. Головная боль всё ещё пульсировала. Запястья горели. Тело дрожало от холода, несмотря на тёплую печь.
«Касьян думает, что я мёртв, — повторил я про себя. — Он думает, что дело сделано. Что сегодня вечером он придёт, заберёт имущество, и никто не сможет ему помешать, потому что наследник утонул».
Но я не утонул.
Я выжил.
И теперь у меня было преимущество: он не знает, что я жив.
«Это даёт мне время, — понял я. — Немного времени. До заката. Двенадцать часов, может, чуть больше. Этого должно хватить».
Я поднял голову и посмотрел на Агафью.
— Мама, — сказал я, и это слово прозвучало странно — чужое, но в то же время правильное. — Мне нужно кое-что сделать. Но сначала… скажи мне. Где наше имущество? Лодка, сети, причал — где всё это?
Агафья посмотрела на меня с недоумением.
— Ты… ты же знаешь. Лодка — на причале, где всегда. Сети — в сарае за домом. Причал — у реки.
Лодка цела. Сети целы. Имущество на месте.
Хорошо. Очень хорошо.
— Покажи мне сарай, — попросил я, вставая с лавки. — Сейчас.
Агафья нахмурилась.
— Миронушка, ты… ты весь избитый. Тебе нужно отдохнуть. Поесть. Я сварю.
— Покажи мне сарай, — повторил я, и мой голос стал жёстче. — Пожалуйста. Это важно.
Она посмотрела на меня долгим взглядом — изучающим, беспокойным. Наверное, услышала что-то в моём голосе, чего не было раньше. Что-то чужое.
Но она кивнула.
— Хорошо. Пойдём.
Я накинул тулуп поверх сухой рубахи и последовал за ней к двери.