Мы, не зажигая электричества, присели к окну, выходящему на Фонтанку. Хотелось посмотреть в глубину августовской ночи, когда таинственно и бездонно темно-синее небо и четки крупные звезды. По небу передвигались лохматые груды. Недавно шел дождь, холодный и упорный, а теперь чистые звезды проглядывали через просветы растерзанных туч. И длинная набережная Фонтанки с редкими фонарями блестела, тусклая и мокрая. Река — темная и невидимая, с неожиданными отражениями огней — катилась где-то внизу. Изредка в темноте мелькал красный огонек и, шипя, пробегал по реке пароход. И снова было внизу, где вода, — черно, тихо и пустынно.
Мы молча смотрели в призрачную тьму ночного города. Казалось — Судьба при тусклых точных огнях пишет страницы человеческих трагедий — незаметных и грозных, смешных и брызжущих кровью.
— Как тихо и жутко, — сказал мой приятель Вася, прерывая долгое молчание. — Я уверен, что теперь не один человек в Петербурге думает о смерти…
Мы вспоминали о случаях самоубийств, известных нам, всегда наполнявших нас тоской и тревогой своей безысходностью и поэтическим ужасом. Я рассказал Васе то, что мне пришлось видеть недавно.
…Были грустные сумерки, прозрачно-синие, обрызганные золотисто-красными бликами ушедшего солнца. Это уже кончились белые ночи, и тьма обещала скуку и пустоту улиц, напоенных желтыми огнями и одиночеством.
На изгибах Екатерининского канала запирались лавки, лабазы, постепенно увядало движение. У одного поворота, у решетки канала, стояли двое: высокий мужчина с красным, бритым лицом, одетый в серый костюм и черный котелок, а возле него девушка в черном. Из-под английской шляпы смотрели большие, просящие глаза, а губы на бледном лице складывались в страдальческую гримасу. Мужчина хмурился, глядел в сторону, облокотясь на решетку. Девушка о чем-то просила его тихими и тоскливыми движениями рук. Потом мужчина сказал что-то резкое и решительное, отчего она вся поникла и беспомощно опустила руки. А он, твердо повернувшись, не оглядываясь, пошел по каналу, играя на ходу тростью. Девушка страдальчески сжала руки и смотрела ему вслед, пока он завернул за изгиб канала. И вдруг, пробежав несколько шагов, перегнулась к воде. Она была уже почти на той стороне решетки. Какой- то прохожий схватил ее и удержал. Собралась небольшая толпа.
Я подошел тоже. «Пустите! — крикнула девушка, вырываясь. — Не мешайте мне умереть! Мне незачем жить!..»
Она быстро пошла из толпы по каналу. Несколько человек с любопытством следовали за ней. Я хотел подойти к ней, потрясенный. Она посмотрела на меня широко открытыми серыми глазами. О, этот бесконечный, бессознательный взгляд, в котором застыли страшная тоска и безнадежность, — я никогда его не забуду! Не успел я опомниться от этого жуткого взгляда, как она опять побежала. И, добежав до спуска, бросилась в воду. Сразу, без борьбы пошла ко дну, и только на мгновение вздулась на поверхности ее белая нижняя юбка. Откуда-то выросла, сбежалась громадная толпа, жадно-любопытная и шумная. Все кричали о помощи и никто ничего не предпринимал. Стоял и я, как парализованный, сознающий свое бессилие. Бросали ненужные спасательные круги, шарили баграми; какой-то оборванный человек полез в мутную воду и, ныряя, искал. Через полчаса раздались крики: «Есть, есть»! Вытащили. Она была мертва. Пальцы ее скрючились, царапая грязное дно в последних судорогах, и все лицо было в черной грязи, похожее на страшную маску с открытыми, большими, стеклянными глазами. Это было ужасно. Когда ее тут же пробовали откачивать, — взметнулось ее мокрое платье и блеснули красивые белые-белые ноги в наивных чулочках и подвязках. Эти ноги, трогательно-чистые, почему-то тоскливо и упорно запомнились.
Через громадную толпу, окружившую утопленницу, протискался человек в сером костюме и котелке. Я его узнал. Он пробрался к девушке и сказал: «Я ее, кажется, знаю…» Лицо его оставалось хмурым и каменным. Потом ее увезли. Человек в сером костюме поехал тоже за нею. Толпа медленно расходилась.
Я был потрясен виденным. Я шел в этот вечер к любимой женщине, и ненужной и далекой показалась мне наша любовь, наши живые ласки. Город казался мне большим склепом без выхода и света. И некуда было спрятаться от наступившей ночи. Я пошел в трактир и там одиноко пил, чтобы умертвить мучительную тоску и тревогу, наполнившие мое сердце…
Вася хмуро задумался.
— Да, ужасны эти незаметные драмы, каждую минуту разыгрывающиеся под беспечно сверкающим покровом петербургской жизни… Никто ничего не видит, не слышит, не замечает. Все это — ужасное в своей стыдливости — прячется в омуте огромной жизни. И только изредка на поверхность омута всплывает искаженное безумием и отчаянием лицо, и протягиваются судорожно беспомощные руки с мольбой о спасении. Жутко!
И вдруг, как бы в ответ на эти мысли (ах, многое в жизни похоже на чудесную случайность!) возле моста через Фонтанку, сейчас же против нашего окна, из черной пропасти молчащей реки раздался резкий, пронзительный крик, в котором были отчаянье, ужас и мольба о помощи. Кто-то хрипло, захлебываясь, кричал:
— Помогите!.. Тону!..
Мы, пораженные, вздрогнули и быстро побежали вниз к Фонтанке. Там уже собиралась и суетилась толпа.
— Человек бросился с моста, — сообщал кто-то, задыхаясь. — Вон, под мостом барахтается…
Мы смотрели напряженно в воду. Там было только черно. Изредка оттуда долетал хриплый крик о помощи.
— Вон, вон! Видите, вон голова… — кричали в толпе и показывали на воду.
— Пароход, остановись! — махали издали идущему пароходу.
В темноте ночи нарастало томительно-жуткое ожидание.
— Бросайте круг! В эту сторону! — кричали с баржи, стоящей у берега. — Хватай, хватай! Круг брошен! Эй, подай лодку!..
— Схватил… — раздался из воды глухой, обессиленный голос.
— Ну, теперь держись! Тащи, ребята! — кричали на барже.
Веревку, прикрепленную к кругу, зацепили за выступ руля и стали тянуть. Вскоре недалеко от берега у баржи, скорчившийся, судорожно схватившийся за веревку и круг, показался человек. Толпа бросилась с моста к берегу и стала всматриваться. При слабом свете панельных фонарей виден был повисший за веревку худой, мокрый человек со слипшимися волосами, в грязной, рваной рубахе. В толпе, ждавшей эффектного, драматического зрелища, пронесся ропот разочарования. Человек висел у борта баржи и громко дрожал.
— Э-ва, какой!.. — сказал кто-то.
— Что, братец, холодно? Неприятно теперь купаться? — острили с берега.
На барже почему-то возились и не вытаскивали человека.
— Верно, пьян был. Вот и свалился… — сказала вдруг злобно какая-то поддевка, уходя от толпы.
— Да, пьян!.. Скажи ты на милость!.. — раздался из воды обиженный, дрожащий голос. — Посидел бы тутотка сам!..
В толпе засмеялись.
— Ишь, какой! В воде, а рассуждает. Чудно!
— Ну, что же, робя, — тащи. Эй, ты! Держись там! — крикнули с баржи.
Веревку передали на берег и стали тащить. Человек держался за веревку и круг и медленно поднимался по высокой, шершавой стене каменной набережной.
— Ой, братцы, всю спину ободрали, — стонал он. — Ой, ой!.. Та-та-та… Вот, наконец… Ух, слава тебе Господи!
Он стоял на набережной в толпе и крестился. Вид у него был чрезвычайно жалкий и смешной. С мокрой рубахи и худых ног, одетых в рваные брюки, сочилась вода. Оказалось, что в одной руке у него шапка, с которой он почему-то не расстался, когда тонул. В толпе смеялись.
— Шапку-то ты зачем с собой взял?
Человек посмотрел на шапку и удивился: в самом деле, — зачем ему была нужна шапка?
— Ты зачем бросался? — строго спрашивал городовой.
— Жизнь, братцы, надоела… невмоготу, тошно… Опять же, — работы нет…
— Эх, ты! — сказал кто-то укоризненно. — Пошел на самоубийство, — а сам кричит: «Помогите!..» Голова!
— Страшно, братцы, стало… Сперва эта вода, — холодом, значит, обожгло… Опять же — чернота…
Человек разводил руками и с виноватым равнодушием смотрел на толпу.
— Ну, нечего тут распространяться, — сказал внушительно городовой. — Садись и поезжай! Там те покажут, как жизни себя решать… Петр! — крикнул он дворнику. — Вези его. Ну, не дрожи — садись! Там разберут.
Мокрый и жалкий человек послушно сел в пролетку и, аккуратно нахлобучив шапку — даже поправил ее спереди, — поехал с дворником в темноту улицы, усеянную тусклыми огнями фонарей.
Мы с Васей пошли домой. Было и тоскливо и смешно.
— Все в жизни смешно и грустно, — сказал Вася. — Водевиль превращается в трагедию, трагедия кончается водевилем. Ну, разве не смешно: человек, только что собравшийся умереть, заботится о том, чтоб аккуратнее одеть шапку. А эта спокойная безучастность к тому, что он остался жить!..
Мы уже вошли в комнату, где было тепло и уютно и ярко горело электричество. На столе шипел самовар и пахло свежими булками.