Верните мне боль

— Извелась ты, — сказала Ида.

Не стоило развивать эту тему, и я поскорее внесла ясность:

— У врачей — была, была; спецкарточка отправлена в Центр питания, скоро все будет в норме!

Она отступилась, начала рассказывать о своих учениках — Ида преподает химию в Первой ступени познания.

— …знаешь, прелюбопытнейший народ. Совершенно непредсказуемые — в делах и мыслях. Одна, знаешь, такая долговязенькая, до мозга костей отличница, вчера вдруг выскакивает: «Мы уже много по химии знаем, что из чего состоит, а вот из чего состоит любовь?»

Если человек хочет вас развеселить, надо хотя бы улыбнуться. Я и улыбнулась.

…Из чего состоит любовь? Наверное, из счастья и боли — для большинства смертных. Иным, должно быть, достается сплошное счастье, утомительное, как вечно безоблачное небо.

На мою долю выпала одна боль.

Из нашего Института в состав экспедиции включили двоих — Вадима Чистякова и Евгения Лобина. Отвергнутые кандидаты утешились довольно скоро: в конце концов, все, собранное в экспедиции, к нам в Институт и вернется. «Для углубленного изучения», — подчеркивали некоторые.

— Я могла не наигрывать оптимизма: никто не знал, что и мне пришел официальный ответ на безупречной пластобумаге. «Комиссия рассмотрела… особые требования… вынуждены отклонить Вашу просьбу…» — и все в этом роде, вежливо и непререкаемо.

Оставалось одно — разузнать о сроках.

Вадька на осторожный вопрос отозвался с энтузиазмом: «Какие сроки? Пять лет? Бери выше. Да там одних подводных раскопок — на десять!»

— Сроки? Определят обстоятельства, — сказал Лобин. — Но вряд ли вернемся скоро. Там ведь время работает не на нас: район тектонического разлома. Землетрясение открыло нам подводный город. А если будет еще одно — и заберет все назад, безвозвратно?

Кажется, он даже побледнел — от одной мысли об этом.

— Ты доволен, что едешь?

— Доволен? Не то слово. Видишь ли, для меня все это очень важно. Памятники материальной культуры заставляют говорить молчащие века, восстанавливают потерянные звенья — те, что разрывало время, мощь стихий и разгул варварства. Я многого жду от этого города. Пройти сквозь пласты тысячелетий — и прикоснуться к тайне. Ну, да ты сама понимаешь!

…Да, я понимала. Именно в этот момент поняла, как все это будет. Тогда, после. Пройти по коридору, заглянуть в дверь — а Жени нет. И через месяц — нет. И через годы — нет.

…Он еще рассказывал что-то, тихо, — серьезный, как всегда. Я не слышала, оглушенная болью. С ней, тупо безжалостной, мы знакомы уже давно.

Нет, не в первые дни. Тогда все было светло, словно мне подарили чудесный подарок, от встречи к встрече радость нарастала каким-то солнечным арпеджио…

По просьбе Лобина я сделала реферат для их отдела: «Образы материального мира в древнегреческом эпосе». Он просмотрел при мне, поднял засветившиеся глаза: «Умничка!» Обнял за плечи и меня, и Анельку, проходившую мимо, воскликнул с таким искренним воодушевлением: «Славные у нас в Институте девушки!»

Как они резанули, эти ласковые слова!

Значит, я лишь одна из славных. Для него — единственного… Не обобщающегося ни с кем.

Пошла я к себе в отдел, включила магнитный замок, зажгла На двери табличку: «Сотрудник отсутствует» и выревелась запросто, по-бабьи, да так, что даже от себя и не ожидала…

Это было в первый раз. Потом — еще и еще. Не уставал человек подтверждать, что я для него добрый товарищ, соратница в общем деле. И все-таки надежда упорствовала, не сдавалась. И были дни, отмеченные светом, — встречи деловые, встречи случайные, общие заботы и успехи, институтские авралы, которые вытягивали вместе, все более долгие разговоры. Кажется, вот-вот и приоткроется мне заветная тихая глубь чужой, родной, драгоценной души…

Теперь впереди было одно — день отъезда.

…Я прощалась с ним на Зеленом кольце.

Листопад в нашем городском лесу — что о нем сказать? Старинная фразеология донесла до нас «золотую осень», но что там золото!

В немыслимом буйстве и непостижимой гармонии смешиваются, перемежаются медь и бронза, охра и сиена; вспыхивает радостная лимонная желтизна, сквозит янтарь. Кострами горят кустарники, а шпалеры винограда перебивают все таким неистовым багрянцем, что невольно вспомнишь раскаленные, во все небо, закаты в пустыне.

И все это живет, шевелится, мерцает, тронутое ветром; звоном, шорохом, шуршаньем полнится воздух…

Мы сидели в альпинарии, на огромных валунах, я — выше, он — ниже. Вот, наконец, у моих колен эта голова, можно коснуться волос рукой…

Можно, но нельзя; чтоб не думать об этом, я спросила:

— Зачем осени такая праздничность красок? В природе все оправдано, объяснимо, а это?

Он повернул голову, взглянул, чуть улыбаясь. Не ответил — но что-то во мне было расковано этой улыбкой. И я заговорила…

Созналась, что тоже подавала заявление. Просила выяснить, — там, на месте, будет виднее, — пусть работать не по специальности, нужен же будет вспомогательный состав? Я бы делала все. Лишь бы взяли…

Покачал головой: вряд ли. Для вспомогательного состава люди найдутся, это не проблема. Да и зачем — разве мне плохо здесь, в Институте? Где микрофильмотека, лучшая в регионе?

И тогда я сказала, что мне будет плохо без него. Сказала, кем он был для меня, — другом и наставником, примером и опорой. Светом жизни. Единственным…

А он…

И тут столь отчетливо обрисованная картина тускнела, смазывалась. Я начинала воображать все сначала: вот подошла, вот сказала: «Пойдем побродим по Зеленому кольцу, на прощанье!»

…Так все и было. Подошла. Сказала. Женя ответил:

— Раюшка, дорогая! Какие прогулки? Отчеты сдавать надо? Снаряжение закупать надо? А справочный аппарат подготовить? Мы с Вадимом и спим и едим на бегу! И не волнуйся ты насчет прощанья. Шеф дал указание — будет прощальный обед в кафе «Синтез», вот как у нас!

…И был прощальный обед — по большому счету, в наимоднейшем кафе.

Звяканье посуды, торжественно-приподнятая, чуточку хмельная атмосфера. Разговоры — застольные, на полтона выше обычных.

— Браты-кандидаты, а кафе-то и вправду «синтез»; устремленность в прогресс плюс великолепная традиционность! Поглядите: фонтаны — с лазерной подсветкой, а пол какой — настоящий наборный паркет! Амарант! Палисандровое дерево!

— Подумаешь, дерево! Тут шампанское настоящее подают, тоновит, конечно, полезней, но в этом есть что-то такое…

— Пусть все будет по старинке: начнем с тостов! Друзья, за Вадима и Евгения! Смотрите, эм-эн-эсы, Младшие-Сыновья-Науки, вы будете представлять Институт в одном из глобальных предприятий века!

— Если подумать, что им придется полрабочего дня проводить под водой…

— Все равно завидую! А вдруг этот город — она, Атлантида?

— Оставь Атлантиду для воскресных юмористических приложений!.

Вдруг все стихли — встал шеф. Огладил знаменитую бородку, начал не спеша:

— Друзья мои, коллеги! Приходится иной раз слышать остроты в адрес нашего Института. Мой закадычный враг и верный оппонент Недялков зовет меня «архивариусом». Пусть так! Да, в то время как наука стремится приблизить будущее, наше внимание устремлено в прошлое. Мы изучаем историю психологии человечества на тысячелетних путях его развития. Мы — хранители Памяти, а это свято. Память помогла человечеству победить Время и Пространство, ибо наша цивилизация, наша культура — творение не единиц, а миллионов. Человек должен прежде всего познать самого себя, ибо только от него, человека, зависит то, что будет еще сотворено на этой древней Земле, в этой вечной Вселенной… Мы многого ждем от этой экспедиции. Мы многого ждем от Евгения и Вадима… За их успех!

Лавина шума, возгласов. Кто-то даже выкрикнул: «Ура! За экспедицию Века!»

Когда дошло до «экспедиции века». Женя не выдержал: у него природная нетерпимость к высоким словам. Он попросил слова. Каким-то экспромтом прервал излияния. Включил видекс…

Стена осветилась набегающими волнами разноцветного света. Весьма эффектно. И ансамбль впечатлял. Инструменты цвета павлиньей шейки. Комбинезоны на парнях, словно не сшитые, а откованные из платины.

В меру самоуверенный конферансье объяснил, что в своих творческих поисках ансамбль движется к синтезу «музыка-свет-вокал-движение».

Вот какой мне запомнился номер — в пестрой их программе. Шагал, не двигаясь с места, человек, ссутуленный горем, в сумрак, в мокрый блеск осенней ночи, шагал в сухом и, четком ритме, под выдохи ветра: нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…

На крыше высотной гостиницы было ветрено. Аэробус — прозрачный эллипсоид с серебрящимися ребрами — покачивался у причала.

Они были уже внутри. Вадька уперся лбом в плексилит, делал какие-то знаки; Евгений тихо улыбался.

Прощальные выкрики, взмахи, пожелания, обещанья…

А я вижу только его лицо. Морщинка на переносице. Куртка табачного цвета, рубашка с крылатым воротником.

Веселое, шумливое прощанье.

Как же оно весело — стоять в гомонящей толпе, смотреть на это лицо последний раз! — и чувствовать, как с дикой болью разламывается сердце…

Еще длился тот самый день, а мне казалось, что все происходило давным-давно. В ином времени, в иной жизни.

Перед концом работы забежал Игорь. Потоптавшись, спросил нерешительно:

— Какие у тебя планы на вечер?

Я смотрела на него, слышала, что он говорит, понимала — и не воспринимала: все это было по ту сторону сознания.

— Опять скажешь «времени нет»? — он обиженно выпятил губы.

— Что ты? У меня теперь бездна времени! — я засмеялась, а он почему-то замолк и, кажется, ушел.

Бездна времени. Некуда спешить, нечего ждать, подгоняя часы, скорей бы дожить до того, когда увижу его, скажу ему… Бездна времени. Черный провал, в него летишь, а он все длится, нет дна, нет конца, нет передышки…

…Кажется, я бродила по улицам, и в стуке своих шагов, в ритме дня, слышала все одно — ту песенку из кафе «Синтез», и слова, горькие, как запахи осени:

«Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет. Ветер снегами недальними веет. Листья осенние кружат и реют — и заметают легкий твой след. Боль моя память. Утренний свет… Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…»

Где я ходила? Улицы были неразличимы. Проплывали прохожие, одинаковые, как грибы. Надвигались, расступались, сходились снова разноцветные призмы зданий. Непонятно куда, торопился транспорт.

Что-то он шел слишком густо. Сделав усилие, я сообразила, что стою на обочине Большого Круга, что за спиной у меня — деревья Зеленого кольца; ветер, срывая листву, охапками швырял ее на синий пластобетон шоссе; желто-пыльная, шуршащая поземка взвивалась за каждой промчавшейся машиной, а их шли сотни и сотни, они возникали и исчезали, точно блики света и тени, беззвучно, и только дрожь земли под ногами напоминала о мощи и ярости этого неутолимого движения…

Кто-то с другой стороны шоссе шагнул на «зебру». Видно, недосуг было дойти до подземного перехода — и куда это люди спешат?

Я не спешила — и все-таки двинулась навстречу торопливому пешеходу, машинально перешагивая через люминесцирующие полосы, видя — и не видя как зло подмигивает кошачий глаз светофора.

Тот, торопыга, шагал стремительно, но плавно, — эта поступь, этот полет развернутых плеч, кого они напомнили?

Ослепив, как лазер, ударил в зрачки алый луч. Качнулся весь воздух разом.

Машины уже двинулись слитым строем. Я заметалась — вбок, назад. И тут чьи-то руки, осторожно и точно, охватили меня и втащили на «островок безопасности».

Плотная масса сдвинутого могучим толчком воздуха ударила в спину, взвихрила волосы. Впереди, сзади машины — беззвучные иглы скорости пронизывали пространство. Еще бы миг, если бы не этот прохожий…

Я подняла глаза — и увидела его.

Это было невозможно, невероятно. Абсурд в чистом виде. Он сейчас уже в Управлении…

Это его лицо. Каждую родинку на этом лице я знаю наизусть. Это его глаза — коричнево-золотые, цвета гречишного меда, расширены тревогой:

— Ты что, Рай? Задумалась, да?

Я кивнула. Не было дыханья, не было слов: ведь это действительно он. Женя!

Он был реальностью так же, как транспортная река, обтекающая нас, все эти каплевидные и похожие на веретена, дискообразные и острорылые, как дельфины, трамбусы, электро-скайтинги, аэроходы, реальностью, как эти сухие листья, взвихренные их движением и кружащие в воздухе, словно невиданный желтый снег…

И мысли мои кружились: ведь это он, Женя. Может, врачи, комиссия, оставили в последний момент?

А он уже рассказывал, светясь и радуясь, про отлет, передвинутый на два часа: срочное поручение начальника отряда.

Я слушала и понимала одно: мы простились, а он здесь, рядом, близко, как еще никогда не был; я видела только его глаза и, глядя в них, лепетала несусветное — что мы встретились после прощанья, и, значит, прощанье было не настоящее, не навсегда, что мы обязательно встретимся еще…

Наверное, я все это излагала очень смешно — он вдруг положил мне на плечо руку и легко рассмеялся, воскликнул: «Этак ведь и опоздать можно!» снова ринулся на «зебру», торопясь, до нового потока машин…

Он успел, а я осталась.

Снова справа, и слева, и поперек, и поверху, по эстакаде, скользили, реяли, вихрились машины, а я стояла одна, недвижно, как старинный верстовой столбик, стояла в желтой лиственной метели и смотрела вслед тому, кого люблю, а светлый звук его голоса, его смеха горел во мне, словно впаянный в память…

Ида нынче не такая чуткая, как всегда: видит, что я не хочу говорить о том, и все же продолжает свое:

— А не лучше ли тебе уехать? Знаешь, перемена обстановки, новые впечатления…

Я думала об этом: Институт… каждый день почти каждый напоминает о нем. Шеф: «Послать бы Лобина на этот симпозиум: опять выскочит Недялков со своей теорийкой „затухания гуманизма в эпоху первичной НТР“, а наш Евгений умел прихлопывать подобных теоретиков, словно мошкару, и в рамках академичности, заметьте!» Или Смелин развздыхается: «Без Женьки и в теннис не с кем сыграть!»

А город? Он населен им.

Прозрачный октаэдр павильона «Холодок» — там однажды мы ели мороженое, и он сказал, приглядевшись: «Что-то у тебя грустинка в глазах!»

Какой радостью затопила меня эта «грустинка» — значит, ему не все равно, весела я или нет. Вон на той аллее сквера я его встретила. Случайно. Прождав два часа. Мы ходили вокруг бассейна и спорили о новом фильме Мишеля Трюдо… А здесь, на площади, нас столкнул действительно случай: в толпе — для меня — что-то сверкнуло, словно стеклышко среди гальки, и я, не рассмотрев еще, уже знала — он…

На каждом углу подстерегает меня память, боль моя. «Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…»

А сегодня утром такое получилось — до сих пор лицо обжигает стыдом…

Мне опять понадобилось подняться на шестой этаж, зайти в микрофильмотеку. Какое счастье это было прежде! Летишь по коридору — двери словно отскакивают назад, а та, главная, его дверь всегда приоткрыта, он любил сквознячок, от нее мостик света переброшен к стене, а за дверью голоса, смех… Его смех — как обвал, как водопад, как все сосульки с крыши, разом — в стеклянные дребезги!

Так было прежде, а я снова и снова ходила по коридору, не глядя на ту, закрытую, дверь.

А сегодня глянула, и ударило по глазам! Опять этот солнечный мостик от двери к стене, через темно-зеленый линкруст пола…

…Стало быть, Боря Ивлев, один из наших славных парней, тоже решил подышать ветерком. Так уговаривал меня рассудок, а ноги налились свинцом, шла, словно в путах… Ближе, ближе! И сердце диким рывком рванулось туда! А вдруг, а может, а если?

Боря, разумеется, оторвался от работы. Никогда не приходилось видеть, чтоб у человека так высоко поднялись брови и расширились глаза. До чего нелепым было мое вторжение и мой вид, чтоб вызвать такую реакцию! И хоть бы я нашлась, что-нибудь объяснила, нет, — постояла и — обратно… Стыд и боль: не знаю, что было сильнее.

— Нет, нельзя мне уезжать, — сказала я Иде. — Женя ведь связан по работе с институтом. Командировка, отпуск — мало ли что? Он приедет, а меня не будет?

Она взглянула — странно взглянула. Так смотрит человек, собирающийся сказать не то, что думает. А сказала она вот что:

— Не понимаю я тебя… Все-таки, ну, что ты в нем нашла? Средний тип младшего научного сотрудника, подающего надежды сделаться старшим. И внешность — не бог весть что. Мне, например, в принципе не нравятся блондины. Какие-то они недопроявленные. Сливаются с фоном…

Мне представляются «вообще блондины» — одинаковые, как двери в нашем коридоре, с зеркально повторенной рекламной улыбкой. Нет, Женя не «вообще». Не вписывается в категории, не объединяется в группы.

Странное дело. Бывают похожие люди, даже двойники, не так уж много отпустила природа красок и наизобретала вариаций в чертах лица. Бывают люди одного темперамента. Бывает сходство темпераментов, родство душ. И все-таки личность — неповторимая.

Какой он, Женя? Что я в нем нашла?

Нет в нем ничего среднего, весь из крайностей. То подвижен, как пламя, то вял и слаб. Ради друга, в защиту обиженного — пойдет на сто ножей. А задели его самого, пусть наглецы, горлохваты, — только и скажет: «Их тоже надо понять». Скромность, доходящая до абсурда. «Фиалка пряталась в лесах, под камнем чуть видна», — дразнил его Вадька. И спокойная непреклонность в главном…

Люблю его, со всей этой путаницей. Люблю его смех, лицо, голос, душу. И рубашки с крылатыми воротниками. И невозможную привычку лезть пятерней в волосы (прощай, прическа!), когда мысль застопорит.

Он такой — и я люблю его таким.

Я молчу, но Ида всматривается в меня все испуганней и спрашивает наконец:

— Неужели это — бывает так? Я не знала…

И я не знала. Не догадывалась, что возможно так тосковать по человеку, по его словам, смеху, по звуку его голоса, по молчаливому его присутствию, — тоска до физического стеснения в груди, до рвущегося крика — не могу, не могу!

…Уже ночь. Ида стоит у прозрачной стены, и я рядом с ней. Внизу улица: на шестиметровых опорах, как шаровые молнии, пылают светильники. Под каждым из них — конус света, плотный, как фарфор. Ночь — где-то высоко, над крышами. Да и там теснят ее мигалки аэробусов и винтокрылов…

Ида смотрит на меня огромными печальными глазами — в них больше печали, больше сочувствия, чем надо бы…

И уже у порога:

— Знаешь, — говорит ровно, бесцветно, — Анелька получила письмо от Вадима. В августе он приезжает в отпуск…

«А Женя?» — рвется из меня, но я молчу. Боюсь этих глаз…

— Все-таки лучше все знать до конца, — решается Ида. — Отрезать — и точка. Вадим приедет один. Женя… С ними поехала одна девушка, инструктор по подводному плаванию… Лобин женился.

Аэрогорск, город новехонький, словно только что снят со стеллажа универа. Плексилитовые дома, насквозь прозрачные. Деревья в скверах, парках, в городском лесу — молодые, как дома.

Всюду цвета ранней весны, неяркие, похожие на песню вполголоса. Утром по городу пробежался дробный дождик, аккуратно, ни одного не пропустив, раздал надутым бутонам стеклянные колпачки, отлакировал молодые листья. Смешно, но и в этом сияющем, влажном шелесте весенней зелени я слышу все тот же ритм, сухой и четкий: «Боль моя — память, утренний свет. Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…»

Нет и не будет.

…Аэрогорск, поможешь ли ты мне? Ведь и слез нет. Сухим, неутолимым жаром горит душа.

Трамбус, по-провинциальному неторопливый, скользит вдоль улиц, робот-водитель перечисляет местные достопримечательности. Сообщает, что до Института Счастья три остановки.

…Это опять была Ида — ворвалась, взвихренная:

— Слушай! Я узнала, что тебе надо! Ты помнишь Гошу Ланского?

Кто может забыть Гошу? Было в нем что-то от бойцового петушка — малый рост, взъерошенность. И наскоки — на шефа:

— Извините, Максим Авдеевич, но мы здесь попусту тратим время, самое драгоценное достояние общества. Да что говорить? Совершенствование мира суть нашей деятельности! Природу — и ту шлифуем. А человек? Что, так ему и оставаться с неслаженностью своей психики, которую мы столь плодотворно под вашим руководством — изучаем?

Шеф ответил примерно так:

— Дорогой мой, идя в науку, вы ошиблись дверью: устранять психические расстройства — дело медицины.

— Область медицины — психопатология, — продолжал кипеть Гоша, — а я вижу несовершенство и в психике практически здоровой!

— Самонаблюдение? — ядовито интересовался шеф, лишая Гошу дара речи, но ненадолго…

Кончились все эти дискуссии тем, что Григорий Ланской ушел из Института. Доходили слухи, что он, действительно, поступил в медицинский и окончил его экспресс-методом за два года, попутно изучив Упанишады, «хатха-йогу» и еще что-то, столь же древне-таинственное…

— У него теперь свой Институт, — деловито сообщила Ида, — НИИВОПСИ направленное изменение психологии человека. Говорят, они там делают чудеса: перековывают пессимистов на оптимистов. В обиходе — Институт Счастья.

…Вот я и еду — в Институт Счастья. Рисую в воображении нечто вроде дворца из арабских сказок — каскады мраморных лестниц, лазурные купола, толпы счастливцев в одеждах нежных пастельных тонов и Гоша — в белом хитоне, может быть, даже с иридиевым нимбом вокруг буйных кудрей?

Вот так я притворяюсь сама перед собой, что не волнуюсь и ничего от своего предприятия не жду. Да и чего ждать, если мыслить здраво… Не «отворожат» же они Лобина от «разлучницы» и не предоставят его мне?

Институт, при всем том, выглядит внушительно: плексибетонные кубы зданий, пластиковая геометрическая мебель, ощутимая тишина.

Оказалось, что «к самому Ланскому» так, с ходу, не попадешь. Ожидающих было несколько — как и я, жаждущих синтетического счастья. В разговоры никто не вступал, сидели у мини-видексов, вмонтированных в стены. Я тоже нашла экранчик — в дальнем углу, нажала клавишу наугад. Проявилось что-то непонятное — свод изречений? Словарь?

«Счастье не птица, само не прилетит. Слоны повсюду означают счастье. В.Луговской. Счастье — это когда можно чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь. Тацит. Не будь несчастья, не нашел бы счастья. Счастье — это жизнь на свежем воздухе, физический труд и семья. Л.Толстой. Счастье, тебя я повсюду искал, где же ты, счастье? Р.Гамзатов. То и счастье, что не век ненастье. Счастье в оглобли не впряжешь. Да! Счастье, у кого есть этакий сынок! А.Грибоедов. Счастье — со-частье, часть, доля в общей добыче. Этимологический словарь. На свете счастья нет, а есть покой и воля… А.Пушкин.»

В эту минуту меня прервал образцово вежливый эм-эн-эс — младший научный сотрудник — в силоновом халате той невероятной белизны, которая даже отливает сиреневым:

— Простите, но вы включили учебный экран… Фильмы — вон на тех экранах, в синей окантовке.

Не хотелось мне никаких фильмов. Стала прохаживаться по вестибюлю. Очень все было строго, одна роскошь — цветы.

Они росли в гидропонных ящиках, у подножия эскалаторов. Незнакомые цветы, нечто вроде бледно-лиловых колокольчиков, на высоких гибких стеблях. Была в них какая-то странность, которую я не сразу уяснила. Они шевелились, точно на ветру. Я стала наблюдать: оказывается, шевеление начиналось, когда кто-то проходил мимо. Цветы как будто здоровались разворачивая лепестки и откидывая ладошки листьев. А иногда пружинно сворачивали свои стебли, смыкали лепестки.

Очень любопытно. Я подошла ближе, наклонилась…

Странно. Они словно меня испугались. Да как! Прямо «изменились в лице» — бледная лиловость лепестков налилась пурпуром, темнела, чернела. Стебли, сократившись пружинисто, сжались в комок…

В чем дело? Я отшатнулась от неожиданности.

А на панели в стене замигали индикаторы. Где-то в глубине здания поплыл тонкий звон. Справа, слева — послышался шорох раздвигаемых дверей. Меня окружили фигуры в силоновых комбинезонах. Еще и еще… Было крайне неловко.

— Я их не тронула! — попыталась я объясниться. — Может быть, возле них и дышать нельзя?

Кто-то молча берет меня под руку. Кто-то шепчет: «Редкий случай…» Участливо-встревоженные лица…

Так было, когда кто-то из наших умудрился подцепить почти забытую болезнь со свирепым названием «грипп» — и тогда к нам съехался весь цвет городской медицины…

— Григорий, хоть ты объясни мне, в чем дело, с цветами этими?

— А, пустяки. Это нам геноботаники подарили. Вывели цветок-индикатор, восприимчивый к биотокам человека. Реагирует на разные отклонения от нормы в сфере психики…

— Похоже, что у меня это отклонение посерьезней, чем у Пизанской башни?

— Это уж ты мне расскажи, что тебя сюда привело…

Гоша научился уклоняться от прямого ответа. Это ново. Комплекцией посолиднел. Лба тоже прибавилось — за счет кудрей. Видно, здорово закрутился человек, если не может выбраться к косметологам. Но главное изменился взгляд. Прежде пылающий — немедленно действовать! — теперь сосредоточенный, чуточку усталый, внимательный — и вдруг уходящий от тебя: в мысль.

— Расскажи сначала о себе, Гоша. Как ты — доволен? Руководитель Института Счастья — звучит?

— Прости, но это звучит обывательски… «Счастье в коробочке» — может, еще и голубой ленточкой обвязать? Знаешь, вопросы управления психическими процессами оказались куда сложней, чем думалось. Гораздо лучше, когда человек справляется со своей бедой сам, за счет внутренних резервов…

— Ну, утешил…

— Тебе очень плохо?

— Очень.

— Причины?

Это выговорить очень трудно.

— Несчастная любовь.

— Да… — Гоша смущен еще больше, чем я. — Такая девушка… Знаешь, я сам был в тебя почти влюблен. Но — случается. Наша теория — несовпадение тэта-ритмов… ну, это еще надо проверить. Если рассудить, так ведь этого не должно быть, правда? Что в наше время может помешать любви? Сметены все преграды — социальные, религиозные, расовые. Нет, наконец, красивых и некрасивых — за этим следят спорт, косметология… И все-таки — несчастная любовь. Типичный анахронизм в эмоциональной сфере, самой консервативной изо всех психических сфер.

— Григорий, я не нуждаюсь в объяснениях. Помнишь, ты говорил, что твоя задача — не объяснять, а изменять? Мне нужно, чтобы это прошло. Я устала от боли…

— Видишь ли, Раюшка… Мы прошли период исканий. Мы поняли, что всякое форсированное вмешательство — хемотерапия, гипнотерапия — может привести к необратимым изменениям в психике, к утрате каких-то личностных свойств…

— К чему же мы пришли?

— У нас иные методы. Пример нам — медицина. Сейчас ведь ее суть — не скальпель хирурга, не таблетки фармакологии, а обращение к естественным защитным свойствам организма. Так и у нас. Психотехника — на основе природных особенностей человеческой психологии. Ведь раны душевные способны затягиваться, как и телесные. Время — прежде всего тут помогает. Другие факторы… Помнишь: «Спасибо, сторона родная, за твой врачующий простор…» Весьма благотворно влияние природы — море, горы, степь. Музыка — тоже могучая сила. Разумеется, у нас все это концентрировано, соответствующим образом направлено…

— И вы добиваетесь успеха? Делаете людей счастливыми?

— Нет. Мы только делаем их не несчастными.

— И то хлеб.

— Да, хлеб — в ряде случаев. Возвращаем работоспособность, нормальный тонус. Но — должен тебя предупредить: на карте души человеческой белых пятен еще хватает. И у нас иногда получаются непрогнозируемые результаты.

— Значит, это опасно — ваша психотехниика?

— Нет. Но иногда — бесполезно. Случаются рецидивы. У некоторых равновесие духа словно бы держится на кончике иглы…

— Если будет рецидив, я приду снова.

— Хорошо. Теперь ты все ясно себе представляешь…

Он нажал кнопку. Вошла сотрудница, как и все, в силоне фарфоровой белизны.

— Приступайте к процедурам по схеме два, — сказал Гоша.

…В голове — обморочная пустота. Так тихо вокруг, как будто остановилось время. Во мраке зажигаются, набегают световые волны. И музыка, словно эхо света: разгорается — угасает — разгорается…

…Кто я? Я морская волна — бегу, бегу, достигаю берега и рассыпаюсь белой вздыхающей пеной. Я лист дерева. Травинка, согнувшаяся под тяжестью дождя.

Ветер, как струны, перебирает гибкие ветви ивы. Мерное их колыханье баюкает, укачивает мою боль.

Где она, боль? Растворилась в бездонной синеве неба. Потонула в зеленоватом свечении океана трав — зеленая волна бежит по нему от горизонта до горизонта. Я бегущая волна. Несусь низко над травой…

Блаженное чувство полета — все, все позади! — охватывает меня.

…Весна уже в разгаре. Мне нравится нарядный день, скользящий мимо меня, словно в кинораме. Яркий клинкер домов. Большой Круг. Представляю себе, каким грохотом и рычаньем встретило бы меня в прошлом веке это двенадцатирядное шоссе с транспортными развязками на трех уровнях! Наш век — век бесшумных моторов, текстовелюровых шин, губчатого пластобетона. Машина промчится — словно бархатом провели по стеклу…

По подземному переходу я перешла Большой Круг, вошла в пределы Зеленого Кольца и порадовалась ему.

С некоторых пор мир видится мне необычайно отчетливым и ярким — словно я шла, ослепленная солнцем, и вдруг надела дымчатые очки.

Я различаю все оттенки зеленого, все подробности неторопливого бытия растений. Вижу, что молодые листья у каштана — словно бы гофрированные, а у тополя — точно обмокнуты в лак. Вижу следы мороза и солнечные ожоги — на шершавой коре вишен. Различаю в травяном ковре прошлогодние пожухлые стебли и забивающие их сочные, молодые. Вижу, как ходят дрозды вперевалочку. Как спланировала сорока, неся хвост строго по горизонтали…

Никогда еще не было в моем сознании такой четкости, отграненности каждой мысли…

Подумала о природе. Теперь — об Иде: что-то в ней изменилось. Забежит, чмокнет в щеку: «Ну, у тебя все в порядке?» — начнет рассказывать о своих учениках, об их огорчающих выдумках и внезапных срывах, вдруг — оборвет рассказ… Все же есть в ее характере незавершенность. А ученики — что ж? Переходный возраст… Это же азбучно: его надо переждать, как дождливую погоду.

Странное ощущение приходит ко мне — ощущение тепла и уюта от того, что это не моя забота, ученики, переходный возраст.

А какая забота — моя?

Наверно, я уйду из Института. В самом деле, к чему это копанье в ветоши веков? Все равно, нам никогда не постичь побуждений, стремлений героев старых книг. Займусь чем-нибудь другим. Поеду к своим родителям разводить овцебыков на Памире. Или буду сниматься — говорят, я видеогенична. Да мало ли на свете занятий?

…А одно из лучших — сидеть, жмурясь на солнышко, в чудесном альпинарии, на белом валуне с черными пятнами лишайников, похожем на пегого бычка. Когда все вокруг — весеннее, сияющее, промытое. Все дышит тихой радостью — впору замурлыкать. Но…

…на одном из валунов сидит девочка. Тощенькая, согнувшаяся фигурка самый неблагодарный возраст. Склонила голову, длинные прямые волосы закрывают лицо. Что у нее на ладони? Как будто бы смятый бледно-сиреневый ирис.

Уже странно — в наше время редко кто решится отнять жизнь у живого, оторвать цветок от родины его — земли.

Меня охватывает быстрое и тревожное ощущение какого-то неблагополучия, какой-то дискомфортности в этом сияющем и уютном мире.

Подхожу ближе: нет, это не сорванный цветок. Это птица, несчастного, жалкого вида. Птенец горлинки, еще с желтизной на клюве, сквозь редкие перья сквозит лиловая, пупырчатая кожа.

Он лежит на боку, глаза прикрыты пленкой, лапки скрючены.

Он мертвый, этот птенец.

— Жора! — девочка гладит редкие перья. — Жорик! — И захлебывается слезами.

Тягостное зрелище — плачущий ребенок. Начинаю понимать Идукаково ей с такими вот, способными проливать слезы, разговаривая с мертвой птицей?

Сажусь рядом, кладу ладонь на теплые волосы.

— Не надо плакать, девочка. Он из гнезда выпал, да? Почему ты зовешь его Жорой?

Она поднимает глаза — ресницы, склеенные слезами, торчат треугольничками.

— Потому что он — Жора. Когда он упал из гнезда, я его подобрала. И он жил у меня. Двадцать два дня… Все ел. Уже пробовал летать. И вдруг… перестал есть…

И опять слезы. Неразумное, детское, но все-таки горе. Неизвестно, чем ей помочь. Я запоздало советую:

— Надо было обратиться в пункт помощи животным. Или сразу отнести его в городской заповедник…

— Я бы отнесла. Но он не хотел уходить от меня. Он садился на стол, возле лампы, и смотрел, как я делаю уроки…

Как трясется худенькая, выгнутая спина, бугорки позвонков обозначились под платьем. И этот жалкий комочек сизых перьев.

— Знаешь, — вдохновляюсь я, — есть такие люди, которые могли бы тебе помочь. Они волшебники. Они делают всех счастливыми.

— И Жора будет живой?

— Нет, что ты? Это невозможно. Но эти люди заберут твое горе. Ты все забудешь…

Она молчит, строго выпрямившись. Глаза, опухшие, в покрасневших веках, смотрят пристально, вопрошающе.

Она качает головой:

— Нет, не хочу. Он жил, он был мой друг — а я его забуду?

— Ему ведь все равно. Он уже ничего не чувствует…

— А мне? Я-то живу. Мне не все равно. Забыть — значит предать.

Что она сказала? Детский лепет… Почему он смог перевернуть, взорвать мою тупую успокоенность, мое самодовольное благополучие, мою отгороженность от всего тяжкого и печального?

Гоша, Григорий Ланской, милые сотрудники в белом силоне, — то ли вы делаете у себя в Институте?

…Нет, я лечу туда. Завтра же. Я расскажу им все. Я попрошу их, милосердных:

— Верните мне боль. Верните мне себя!

У меня много работы в последнее время — я столько и хочу. Что-то сдвинулось, переменилось. В институте хвалят уже не только мою скрупулезную добросовестность и дотошность. Говорят, что у меня есть «неожиданные ракурсы». Одобряют «глубину понимания».

Нелегко мне дается эта самая глубина…

Люди прошлого, герои старых книг!.. Ведь они жили, столь непохожие на нас и в чем-то такие же, как мы.

Жили, страдали. На наш взгляд — иногда по своей вине, пренебрегая рассудком, взрывая логику, покоряясь предубеждениям… Но ведь их страдания были истинными. Болью сердца прикоснувшись к ним, я поняла…

А главное — я поняла необходимость своей работы. Надо знать, чего искали, чем мучались те, кто прошел по земле до нас: то, что найдено нами, начинали искать они. Если будет потеряно понимание того, как было, не оценить и высоту, на которую взошел, не взглянуть в новые высоты и дали, не найти новую формулу Счастья — огромного, всеохватного, всечеловеческого.

…Для себя — я нашла ее. Счастье. «Со-частье». Двинулся бы ты дальше. Этимологический словарь! Со-участие. Душа, открытая, распахнутая всему человеческому. Пусть мне будет больно, если где-то живет еще и когда-то жила — боль.

Счастье — это не только, когда тебя понимают. Счастье — когда ты понимаешь других.

…Все мое, все отражается во мне. И таинства людских судеб, и великолепное разнообразие природы, и это небо, сквозящее в ветвях и листьях, — все огромное небо…

Придет и мой час — уходить из мира действия. В этот час не покинь меня, память!

Воскреси тот день, тот час. Пусть я переживу вновь…

…бесшумное круженье машин — бурю техники века, обтекающую наш островок…

…ветер, взметнувший мои волосы…

…и тоску, и боль, и счастье — в яростном взлете души…

…и глаза — в глаза. И серебро его смеха, и в нем — вся беспредельная радость жить на земле человеком.

Загрузка...