— Итак, — сказал я, — вы вышли победителями из всех ваших невзгод. Был ли доволен народ новым порядком, когда он утвердился?
— Народ? — повторил за мной Хаммонд — Конечно, всякий был рад наступившему миру. Особенно когда оказалось, что после всех передряг населению, даже бывшим богачам, живется не так уж плохо. Что же касается тех, кто бедствовал всю войну, длившуюся около двух лет, то их положение улучшилось, несмотря на последствия борьбы. И когда водворился мир, уровень жизни очень скоро поднялся до уровня, близкого к благосостоянию. Большим затруднением было то, что прежние бедняки имели очень слабое представление о настоящих удовольствиях жизни: они, так сказать, слишком мало требовали, они не знали, как и чего требовать для себя от нового строя. Может быть, это даже было хорошо, что необходимость восстановления разрушенного войной заставила людей работать вначале почти так же упорно, как и до революции. Все историки сходятся на том, что никогда не было войны, уничтожившей столько ценностей, столько изделий промышленности и орудий производства, как эта гражданская война.
— Это меня удивляет, — сказал я.
— Удивляет? Не понимаю почему, — промолвил Хаммонд.
— Да потому, что партия порядка, наверное, смотрела на все ценности как на свою собственность и берегла ее от рабов в надежде на свою победу. С другой стороны, «мятежники» сражались как раз за обладание этими богатствами. И я склонен думать, что, убедившись в близости своего торжества, они стали особенно осторожны и старались ничего не разрушать, ожидая, что скоро все перейдет в их руки.
— Нет, события пошли так, как я уже вам рассказывал, — возразил старик. — Когда партия порядка пришла в себя от первого замешательства и удивления, или, лучше сказать, когда она наконец поняла, что, несмотря ни на что, будет побеждена, она сражалась с большим озлоблением и мало что щадила в борьбе с врагом, лишившим ее всех радостей жизни. Что же касается «мятежников», то, как я упоминал, когда разразилась настоящая война, им было не до того, чтобы спасать жалкие остатки ценных вещей. Они говорили: пусть лучше страна потеряет все, кроме храбрых людей, лишь бы она не попала в прежнее рабство!
Старик помолчал, задумавшись, потом продолжал:
— Когда конфликт по-настоящему разыгрался, тогда только стало ясно, как мало стоил старый мир неравенства и рабства. Понятно ли вам, что это значит? В эпоху, о которой вы, по-видимому, так много знаете, не было надежды, не было ничего, кроме унылых усилий вьючного животного под тяжестью ярма и ударами кнута. Но в последовавший период борьбы расцвела надежда. «Мятежники» ощутили в себе великую силу, способную построить новый мир на развалинах старого, и они это сделали! — сказал старик, и глаза его сверкнули из-под нависших бровей. — А их противники немного узнали действительную жизнь с ее горестями, о которых они (я подразумеваю их класс) раньше не имели понятия. Короче говоря, обе боровшиеся стороны, рабочий и предприниматель, общими усилиями...
— ...общими усилиями, — поспешил договорить я, — разрушили капитализм!
— Да, да, да! — подтвердил старик, — совершенно верно. Иначе и нельзя было его разрушить. Исключая лишь тот случай, когда все общество постепенно опускалось бы все ниже и ниже до состояния грубого варварства, но без его надежд и радостей. Конечно, сильное и быстродействующее средство оздоровления было наилучшим.
— Без сомнения, — сказал я.
— Да, — подтвердил старик, — мир испытал второе рождение. Как могло это произойти без трагедии? Рассудите сами. Дух нового времени — нашего времени — должен стать источником наслаждения в жизни. Страстная и гордая любовь к самой плоти земли, подобная чувству любовника к прекрасному телу любимой женщины, — вот, повторяю, что должно было стать теперь духом времени. Все другие виды мироощущения были исчерпаны. Бесконечное стремление к критике, безудержное любопытство, направлявшие дела и мысли человека, как это было во времена древних греков, для которых познание было не средством, а целью, — ушли безвозвратно. Ни малейшего желания возвысить человека не было и в так называемой науке девятнадцатого столетия, которая, как вы должны знать, была вообще лишь придатком к капиталистическому строю, а нередко даже придатком к полиции этого строя. Несмотря на кажущуюся значительность, наука эта была ограниченна и робка, так как не верила в самое себя. Она была порождением и единственной отрадой этого унылого времени, делавшего жизнь такой горькой даже для богатых. И это безнадежное уныние, как вы могли видеть своими собственными глазами, развеял великий переворот. Ближе к нашим взглядам был дух средних веков: рай в небесах и загробная жизнь казались настолько реальными, что стали для людей как бы частью их повседневной жизни на земле, которую они любили и украшали, несмотря на аскетическую доктрину их религии, предписывавшую им презирать все земное.
Но и это мировоззрение с его несокрушимой верой в рай и ад, как в две страны, в одной из которых предстоит жить, также исчезло. Теперь мы словом и делом утверждаем веру в вечную жизнь человечества и каждый день этой жизни прибавляем к малому запасу дней, подаренных нам нашим индивидуальным опытом. Следовательно, мы счастливы! Вы удивлены? В прошлое время людям твердили, что надо любить ближнего, исповедовать религию человечества и так далее. Но, видите ли, человека утонченного и возвышенного ума, способного оценить эти идеи, отталкивали от себя индивидуумы, составлявшие ту самую массу, которой его призывали поклоняться. И он мог избавиться от отвращения к ней, только создав условную абстракцию «человечества», имевшую мало исторического и реального отношения к роду человеческому. В его глазах он делился на ослепленных тиранов, с одной стороны, и безвольных, униженных рабов — с другой. А теперь — разве трудно принять религию преклонения перед человечеством, когда мужчины и женщины, которые составляют его, свободны, счастливы, деятельны и, в большинстве случаев, отличаются физической красотой? Они окружены красивыми предметами, произведениями своего труда, и природой, улучшенной, а не испорченной соприкосновением с человеком. Вот что сделал для нас этот век!
— Все это мне кажется похожим на истину и подтверждается картинами вашей обыденной жизни, которые я наблюдал. Не можете ли вы теперь рассказать мне о ходе прогресса после периода борьбы.
— Я мог бы рассказать вам столько, что у вас не хватило бы времени меня выслушать. Но я по крайней мере позволю себе остановиться на одном из главных затруднений, которое нужно было преодолеть. Когда люди после войны начали вновь переходить к спокойной жизни и труд их почти возместил разрушения, принесенные войной, нас охватило нечто вроде разочарования. Нам казалось, что сбываются пророчества некоторых реакционеров, утверждавших, что наши стремления и успехи придут к концу, как только мы достигнем некоторого уровня благоустройства жизни. Но в действительности прекращение соперничества как стимула к старательному труду нисколько не нарушило производства необходимых обществу предметов. Оставалось еще опасение, что люди, располагая чрезмерным досугом, обленятся и утратят ясность творческой мысли. Впрочем, эта мрачная туча только погрозила нам и прошла мимо. Вероятно, по тому, что я рассказал вам раньше, вы можете догадаться о средстве, которое уберегло нас от подобного бедствия. Надо помнить, что многие предметы прежнего производства — убогие товары для бедняков и предметы безудержной роскоши для богачей — перестали выделываться. В то же время чрезвычайно расширилось производство предметов «искусства». Само это слово потеряло у нас старый смысл, так как искусство стало необходимым элементом работы каждого человека, занятого в производстве.
— Как? — удивился я — Неужели среди отчаянной борьбы за жизнь и свободу люди находили время и возможность работать в области искусства?
— Вы не должны думать, — сказал Хаммонд, — что новые формы искусства основывались главным образом на воспоминаниях об искусстве прошлого. Как это ни странно, гражданская война была гораздо менее разрушительна для искусства, чем для других сторон жизни. Искусство, существовавшее в старых формах, вновь чудесно ожило в последний период борьбы. Особенно это касается музыки и поэзии.
Искусство, или «работа-удовольствие», как правильнее было бы говорить, выросло как-то само собой. У людей, больше не принуждаемых к непосильному и безысходному труду, пробудился инстинкт прекрасного, стремление выполнять свою работу как можно лучше. Через некоторое время у людей как бы проснулось увлечение красотой, и они принялись — сначала грубо и неумело — украшать произведения своих рук. А когда это вошло в обиход, художественное качество изделий стало быстро повышаться.
Всему этому способствовало, с одной стороны, уничтожение убожества и грязи, к которым наши не столь давние предки относились так спокойно, а с другой — досужая, но не одуряюще однообразная сельская жизнь, которая развивалась все шире и (как я уже сказал раньше) сделалась для нас обычной.
Так, мало-помалу мы начали вносить радость в наш труд. А осознав эту радость, сроднились с ней. Тем самым все было завоевано! И мы стали счастливы. Пусть так и будет навеки!
Старик погрузился в раздумье, как мне казалось, не без оттенка меланхолии. Но я не хотел мешать ему.
— Дорогой гость, — чуть вздрогнув, внезапно сказал он, — вон идут Дик и Клара, чтобы увезти вас отсюда. Наступает конец нашей беседы, чем вы, я полагаю, не будете особенно огорчены. Долгий день тоже приходит к концу, и вам предстоит приятно поездка обратно в Хэммерсмит.