— Ваш родственник, по-видимому, не особенный любитель красивых здании, — сказал я, когда мы входили в сумрачный дом классического стиля.
Комнаты были совершенно пусты, только кое-где их украшали большие кадки с цветами. Все было чисто, стены — тщательно выбелены.
— Я, право, не знаю, — рассеянно сказал Дик, — прадед становится стар, ему более ста пяти лет, и, конечно, ему не хочется переезжать. Он мог бы жить в более красивом доме, если бы пожелал. Как и все другие, он не обязан постоянно жить на одном месте. Прошу сюда, гость!
С этими словами Дик провел меня наверх. Открыв дверь, мы очутились в довольно большой комнате, такой же простой, как и весь дом. Здесь была необходимая мебель, довольно грубая, но прочная, украшенная резным рисунком, не особенно тщательно выполненным. В дальнем углу комнаты, за письменным столом у окна, в большом мягком кресле сидел старичок. На нем была сильно поношенная широкая синяя куртка с поясом, такие же панталоны и теплые серые чулки. Он вскочил с места и голосом, очень звучным для такого старика, воскликнул:
— Здравствуй, Дик, дорогой! Клара здесь и будет счастлива тебя видеть. Радуйся!
— Клара здесь? — переспросил Дик. — Если бы я знал, я бы не привел... во всяком случае, я думаю, я бы...
Он запнулся в смущении, видимо опасаясь, как бы я не почувствовал себя лишним. Но старик, который не сразу заметил меня, выручил его и, сделав несколько шагов мне навстречу, ласково заговорил:
— Прошу вас извинить меня. Дик такой огромный, что всякого заслонит, и я сразу не увидел, что он привел ко мне своего друга. Сердечный привет вам, и, надеюсь, вы развлечете старика вестями из-за моря, так как я вижу, что вы прибыли из дальних стран. — Он посмотрел на меня задумчиво, даже озабоченно. — Смею ли спросить вас, откуда вы? — изменившимся голосом сказал он. — Ведь ясно, что вы чужеземец!
— Когда-то я жил в Англии, — уклончиво ответил я, — а теперь вернулся и сегодня ночевал в хэммерсмитском Доме для гостей.
Он вежливо поклонился, но казался немного разочарованным моим ответом. Что же касается меня, то я смотрел на него пристальнее, чем разрешается благовоспитанному человеку, потому что лицо его, похожее на печеное яблоко, показалось мне необычайно знакомым, будто я видел его где-то раньше, может быть даже в зеркале, сказал я себе.
— Откуда бы вы ни приехали, — промолвил старик, — вы здесь среди друзей, и по выражению лица моего правнука Ричарда Хаммонда я вижу, что он привез вас ко мне, чтобы я мог быть вам чем-либо полезным Верно, Дик?
Дик, который все меньше прислушивался к разговору и беспокойно поглядывал на дверь, ответил:
— Да, это так. Наш гость находит, что многое теперь очень изменилось, и не может всего понять, а я не могу ему объяснить. Потому то я и надумал привезти его к вам. Вы знаете больше кого-либо другого, что произошло за последние двести лет... Кто там?
И он снова повернулся к двери. Мы услышали снаружи шаги, дверь отворилась, и вошла очень красивая молодая женщина. При виде Дика она остановилась на пороге, вспыхнула, как роза, и тем не менее посмотрела ему прямо в глаза. Дик глядел на нее в упор, нерешительно протянув руку, и все лицо его выражало необыкновенное волнение. Прадед поспешил вывести их из замешательства и с веселой старческой улыбкой сказал:
— Дик, мой мальчик, и моя милая Клара, мне кажется, что мы, старики, мешаем вам. Я понимаю, что вам многое нужно сказать друг другу. Пойдите-ка наверх в комнату Нельсона, — он куда-то ушел. Стены его комнаты теперь уставлены сверху донизу средневековыми книгами, и они послужат приятным фоном для вас и для вашего возрождающегося счастья.
Девушка взяла Дика за руку и увела из комнаты, глядя прямо перед собой, но легко было понять, что покраснела она от счастья, а не от досады, ибо любовь застенчивее, чем гнев.
Когда дверь за ними закрылась, старик повернулся ко мне, продолжая улыбаться:
— По правде сказать, дорогой гость, вы окажете мне огромную услугу, если, как говорится, развяжете мне язык. Моя любовь к разговорам не покидает меня, скорее даже растет, и хотя мне отрадно любоваться этими молодыми людьми и их любовной игрой, которую они ведут так серьезно, как если бы судьбы мира зависели от их поцелуев (а ведь это иногда так и бывает), все же я не думаю, чтобы мои рассказы о прошлом могли быть им интересны. Последний урожай, рождение последнего ребенка, последний завиток, сделанный рукою резчика — все это для них представляет историю. Когда я был молод, дело обстояло иначе, потому что тогда не было подобной уверенности в мире и постоянном благоденствии, как теперь. Итак, не желая подвергать вас допросу, я позволю себе все же спросить вас об одном должен ли я смотреть на вас как на исследователя, который хоть немного осведомлен о нашей современной жизни, или как на человека, приехавшего из страны, где сами основы жизни не имеют ничего общего с нашими? Знаете ли вы что-нибудь о нас?
Он внимательно посмотрел на меня с растущим недоумением, и я тихо ответил ему:
— Я лишь настолько знаю вашу современную жизнь, насколько мог охватить ее взором по пути из Хэммерсмита сюда, а также по ответам Ричарда на мои вопросы, большинство которых он с трудом понимал.
Старик улыбнулся на это и сказал:
— Тогда я буду говорить с вами так, как если бы вы были...
— ...с другой планеты, — докончил я.
Старик, который так же, как Дик, носил имя Хаммонд, снова улыбнулся и, повернувшись, предложил мне массивное дубовое кресло. Заметив мой взгляд, остановившийся на резьбе этого кресла, он промолвил:
— Да, я очень привязан к прошлому, моему прошлому, — подчеркнул он. — Эта мебель приобретена еще до моего рождения, ее заказывал мой отец. Если бы эти вещи были сделаны за последние пятьдесят лет, конечно, работа была бы более искусной. Но я не думаю, чтобы тогда я любил их больше. Мы как бы начинали жизнь сначала, это было время горячих голов и быстрых решений... Но я опять заболтался. Спрашивайте меня, спрашивайте, о чем хотите, дорогой гость! Раз уж я не могу не говорить, пусть моя болтовня пойдет вам на пользу.
Я помолчал и потом, немного волнуясь, сказал:
— Простите меня, я, может быть, покажусь вам нескромным, но меня очень интересует Ричард: он был так внимателен ко мне, совершенно чужому человеку, и я хотел бы задать вам вопрос, касающийся его.
— Но если бы он не был внимателен к вам, совершенно чужому человеку, — сказал старик, — это было бы по меньшей мере странно. Люди имели бы основание избегать его. Спрашивайте, спрашивайте, не стесняйтесь!
— Эта красивая девушка... — нерешительно начал я, — он женится на ней?..
— Да,— сказал старик,— собирается. Они уже были женаты, и мне ясно, что они поженятся опять.
— Как так? — спросил я, не понимая его.
— Сейчас я расскажу вам всю историю, — произнес старый Хаммонд, — она довольно проста и, надеюсь, кончится счастливо. В первый раз они жили вместе два года — оба были тогда еще очень молоды. Потом ей взбрело в голову, что она влюблена в другого, и она бросила бедного Дика. Я говорю, «бедного» потому, что он не встретил новой подруги. Это продолжалось недолго — около года. Потом Клара пришла ко мне, так как привыкла обращаться со своими огорчениями к старому деду, и спросила меня, как поживает Дик, счастлив ли он, и все такое. Я понял, куда ветер дует, и сказал, что он очень несчастлив и нездоров. Последнее не было правдой. Об остальном вы можете догадаться. Сегодня Клара пришла ко мне для серьезного разговора, но думаю, что Дик будет ей лучшим собеседником, чем я. Если бы он случайно не заглянул ко мне сегодня, я завтра послал бы за ним.
— А дети у них есть? — спросил я.
— Да, двое, — ответил старик. — Они сейчас у одной из моих дочерей, у которой живет Клара. Я не хотел терять ее из виду, так как был уверен, что она опять сойдется с Диком, который действительно добрейший малый и принял все это очень близко к сердцу. У него ведь не было никого, кто бы его пригрел. И вот я все устроил, как случалось не раз в подобных случаях.
— Ax, вы, конечно, хотели, чтобы они избежали бракоразводного суда! Наверно, семенные отношения часто улаживаются через его посредство?
— Вы глубоко ошибаетесь! Я знаю, что раньше было такое сумасшедшее учреждение, как суд, занимавшееся делами о разводе. Однако все подобные дела бывали вызваны ссорами из-за собственности. А теперь, я думаю, дорогой гость, — прибавил он, улыбаясь, — хотя вы и приехали с другой планеты, все-таки, даже бегло окинув взглядом наш мир, вы могли убедиться, что среди нас не может быть ссор из-за частной собственности.
И в самом деле, мое путешествие из Хэммерсмита в Блумсбери и вся та спокойная, счастливая жизнь, которую я мог наблюдать, даже пример моей покупки, — все это показывало мне, что священное, как мы привыкли считать, право собственности больше не существует. Я сидел молча, а старик продолжал:
— Итак, ссоры из-за собственности теперь невозможны. Что же остается в этой области для деятельности суда? Вообразите себе суд, заставляющий выполнять договоры о страсти или чувстве! Если бы требовалось доказать нелепость принуждения по брачным договорам, такой суд мог бы существовать как reductio ad absurdum (Приведение к нелепости (лат.)).
Он снова помолчал и сказал:
— Поймите раз и навсегда, что мы все это изменили. Вернее, изменились наши взгляды на подобные вещи, изменились и мы сами за последние двести лет. Мы не обманываем себя и не считаем, что можем избавиться от всех бед, связанных с отношениями полов. Мы знаем, что нельзя предотвратить несчастья мужчин и женщин, не умеющих отличить страсть и любовь от дружбы, способной смягчать боль при пробуждении от кратковременных иллюзий. Но мы не настолько безумны, чтобы усугублять свое несчастье, затевая отвратительные дрязги из-за средств к жизни или права тиранить детей, которые явились плодами любви или сладострастия.
Он опять замолк, а затем продолжал:
— Ребяческая любовь, принимаемая за гордое чувство «до гробовой доски», быстро испаряется и сменяется разочарованием. Мужчину более зрелых лет часто охватывает необъяснимое желание быть всем на свете для какой-нибудь женщины, чьи самые обыкновенные душевные качества и внешность он идеализирует до сверхчеловеческого совершенства, делая ее единственным предметом своих мечтаний. Возьмем наконец разумное стремление сильного, здравомыслящего человека сблизиться с красивой и умной женщиной. Она для него непревзойденное воплощение физической и духовной красоты. Испытав в наших любовных переживаниях все наслаждения и восторженный полет духа, мы покорно несем печали, нередко сопровождающие любовь. Вспомним строки древнего поэта (я привожу по памяти один из переводов девятнадцатого века):
Затем так часто боги терзают горем нас,
Чтобы потом слагали мы песню и рассказ.
Да, трудно ожидать, чтобы все горести исцелялись и не рождали песен.
Он замолчал, и я не хотел прерывать его молчания. Наконец он заговорил снова:
— Но вы должны знать, что мы сильны, здоровы телом и живем легкой жизнью. Мы проводим ее в разумной борьбе с природой, развивая не одну сторону своей натуры, а все ее стороны, и с величайшим удовольствием участвуем в жизни всего мира. Для нас вопрос чести — не ставить себя в центр жизни и не воображать, что мир перестанет существовать оттого, что страдает один человек. Поэтому мы сочли бы за безумие, за преступление, если хотите, всякую сентиментальность и преувеличение страданий, связанных с нашими чувствами. Мы столь же не склонны выставлять напоказ наши горести, как и нянчиться с физической болью, и признаем, что существуют другие радости, кроме любви. Помните, что мы все долговечны, и поэтому красота мужчин и женщин не так мимолетна, как в те дни, когда мы были отягчены болезнями, которые сами себе причиняли. Итак, мы стряхиваем с себя все эти беды, становясь на такую точку зрения, которую сентименталисты других времен, может быть, сочли бы не героической, а скорее презренной, но мы признали ее необходимой и мужественной. С другой стороны, мы освободили любовь от вмешательства коммерции. И еще мы перестали нарочно выставлять себя дураками. Глупое увлечение, рождающееся естественно, как безрассудство незрелого молодого человека или даже более зрелого мужчины, попавшегося в ловушку... с этим мы должны мириться и даже без особенного стыда, но руководствоваться в своих чувствах какими-то условными правилами или разыгрывать сентиментальную роль… Друг мой, я стар и, может быть, разочарован в жизни, но все-таки я думаю, что мы покончили со многими подобными глупостями старого мира.
Он остановился, как бы для того, чтобы дать мне возможность вставить слово, но я молчал, и он продолжал:
— Во всяком случае, если мы и страдаем от тирании и изменчивости нашей природы или отсутствия личного опыта, мы не строим кислых физиономий и не лжем. Если происходит разрыв между теми, кто думал, что никогда не разлучится, значит, так и должно быть. И нет надобности в притворном единстве, когда сама основа его пропала. Мы не заставляем также заявлять о своем неувядающем чувстве тех, кто его вовсе не испытывает. Поэтому исчезла такая чудовищная мерзость, как продажное наслаждение. В нем нет надобности. Не поймите меня превратно. Вы не казались возмущенным, когда я сказал, что больше нет суда, заставляющего выполнять договор о чувстве или страсти. Но люди устроены так прихотливо, что вы же, может быть, возмутитесь, если я скажу вам, что больше нет и кодекса общественного мнения, заменяющего такой суд и столь деспотичного и неразумного. Я не говорю, что люди не осуждают — и часто несправедливо — поведение своих соседей. Но я говорю, что не стало незыблемых моральных правил, по которым судили бы людей. Нет прокрустова ложа, чтобы вытягивать или стискивать их умы и поступки. Нет лицемерного отлучения, которое люди вынуждены были произносить либо по привычке, либо из страха перед безмолвной угрозой такого же отлучения, в случае недостаточного лицемерия. Ну, теперь вы возмущены?
— Нет, нет, — с некоторой неуверенностью ответил я, — все так изменилось!
— Во всяком случае, — сказал старик, — одно я могу утверждать: если теперь возникают чувства, то они настоящие и присущи всем вообще, а не ограничиваются людьми исключительно утонченными. Равным образом, я убежден, что ни мужчины, ни женщины больше так не страдают от всех подобных переживаний, как в былое время. Но простите, что я так многословно распространялся по этому вопросу, вы ведь сами хотели, чтобы я говорил с вами, как с жителем другой планеты.
— Конечно, и я вам очень благодарен, — промолвил я. — Теперь я хотел бы спросить о положении женщины в вашем обществе.
Он рассмеялся от всей души, как молодой человек, и сказал:
— Недаром заслужил я репутацию очень кропотливого исследователя истории: мне кажется, я действительно понимаю движение за эмансипацию женщин в девятнадцатом веке и сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой из живущих в настоящее время знал это лучше меня.
— Как так? — спросил я, немного задетый его веселостью.
— Да так, — сказал он — Вы сами убедитесь, что все споры об этом давно угасли. Мужчины больше не могут порабощать женщин, равно как и женщины — мужчин. Все это дела минувших дней. Женщины делают то, что они умеют хорошо делать и к чему они склонны, и мужчин это нисколько не оскорбляет. Однако все это такие общие места, что я почти что стыжусь на них ссылаться.
— Принимают ли женщины участие в законодательстве? — спросил я.
Хаммонд улыбнулся.
— Повремените с этим вопросом, — ответил он, — пока мы не дойдем до темы законодательства: для вас и здесь могут быть неожиданности.
— Очень хорошо, — сказал я, — но еще два слова по женскому вопросу. В Доме для гостей женщины прислуживают мужчинам. Это представляется мне несколько отсталым.
— Вот как? — возразил старик. — Может быть, вы считаете работу по хозяйству занятием незначительным и не заслуживающим уважения? Кажется, таково было мнение «передовых» женщин девятнадцатого века и тех мужчин, которые их поддерживали. Если и вы разделяете такое мнение, я напомню вам одну норвежскую народную сказку под названием «Как мужик правил домом». Результат этого «правления» был таков, что после многих передряг хозяин и корова повисли на двух концах веревки. Хозяин был втянут в печную трубу, а корова болталась в воздухе, свалившись с крыши, которая по деревенскому обычаю была покрыта дерном и спускалась почти до земли. Жаль бедную корову! Но, конечно, подобной беды не может приключиться с таким утонченным человеком, как вы — с лукавой усмешкой добавил он.
Я молчал, сконфуженный этой шуткой. Но его подход к последней проблеме показался мне несолидным.
— Итак, друг мой, — продолжал он, — разве вы не знаете, что для умной женщины великое удовольствие — искусно вести дом, так вести его, чтобы все домочадцы смотрели на нее с радостью и благодарностью? Вы знаете также, что все любят быть под началом красивой женщины, потому что это одна из самых приятных форм флирта. Вы не так стары, чтобы этого не помнить, я и то помню!
И старый весельчак снова усмехнулся, а потом громко расхохотался.
— Простите меня, — сказал он немного спустя, — я смеюсь совсем не над вами, а над глупым образом мыслей девятнадцатого века, свойственным богатым или так называемым культурным людям, которые, занимаясь высокими материями, не имели даже понятия о том, как, собственно, готовится их обед: это казалось им слишком низменным для их возвышенных умов. Глупые, никчемные люди! А вот я, литератор, как обычно называют нашу странную породу, и это не мешает мне быть хорошим поваром.
— Я тоже хороший повар! — заметил я.
— Ну что ж, — продолжал он, — тогда, я думаю, вы лучше поймете меня, чем я мог бы предполагать, судя по вашим словам и вашему молчанию.
— Может быть, и так, — сказал я, — но люди, проявляющие особенный интерес к обыденным житейским занятиям, все-таки удивляют меня. Я задам вам по этому поводу несколько вопросов, но я хотел бы сначала вернуться к положению женщин в вашем обществе. Вы изучали проблемы, связанные с женской эмансипацией в девятнадцатом веке. Помните ли вы, что некоторые «передовые» женщины хотели освободить наиболее просвещенных своих сотоварок от деторождения?
Старик стал вдруг очень серьезным и сказал:
— Я помню эту странную нежизненную выдумку. Как и другие подобные безумства того времени, она была результатом отвратительной классовой тирании. Вы хотите знать, друг мой, что мы думаем об этом теперь? На это легко ответить. Само собой разумеется, материнство у нас высоко почитается. Естественные и неизбежные муки, через которые проходит роженица, скрепляют союз между женщиной и мужчиной и создают между ними новый стимул любви и привязанности. Это всеми признано. Что же касается остального, помните, что все искусственные тяготы материнства устранены. Мать больше не питает тревоги за будущность своих детей. Конечно, они могут вырасти лучшими или худшими, могут обмануть ее надежды; подобные опасения входят в ту совокупность радостей и печалей, которые составляют человеческую жизнь. Но по крайней мере мать свободна от страха (а иногда и уверенности), что подлые предрассудки сделают ее детей неравноправными с другими мужчинами и женщинами. В минувшее время общество, с помощью своего иудейского бога и некоторых людей науки, возлагало грехи отцов на детей. Как изменить ход этого процесса, как вырвать жало наследственности? Это долго было предметом постоянных забот наиболее умных людей среди нас. Теперь перед вами здоровая женщина (почти все наши женщины здоровы и по меньшей мере миловидны), женщина, уважаемая как мать и воспитательница детей, желанная как любовница и ценимая как друг и товарищ. В ней, свободной от заботы о будущем своих детей, инстинкт материнства развит гораздо сильнее, чем у бедных тружениц прошлого или их сестер из привилегированных классов, воспитанных в притворном неведении реальной жизни, в атмосфере жеманства и сладострастия.
— Вы говорите горячо, и я вижу, что вы правы, — сказал я.
— Да,— промолвил он,— и я укажу вам пример тех благ, которые принесла нам свобода. Что вы думаете о внешности встречавшихся вам сегодня людей?
— Я с трудом поверил бы, — сказал я, — что в цивилизованной стране может быть столько красивых людей.
Он слегка крякнул, как старая птица.
— Как, разве мы еще цивилизованны?! — спросил он. — Что касается нашей внешности, то здесь преобладала кровь англов и ютов, не отличавшихся особой красотой. Но мне кажется все же, что мы стали более благообразны. Я знаю человека, у которого есть большая коллекция портретов, перепечатанных с фотографий девятнадцатого века. Рассматривая лица на этих портретах и сравнивая их с лицами обыкновенных людей в наши дни, убеждаешься, что наш тип, несомненно, улучшился. В настоящее время многие не считают фантастичным ставить этот расцвет красоты в непосредственную связь с нашей свободой и здравомыслием в вопросах, которых мы с вами уже касались. Эти люди находят, что ребенок, рожденный как плод естественной и здоровой любви, даже если она преходяща, должен во всех отношениях, особенно в отношении физической красоты, выгодно отличаться от ребенка, рожденного в лоне почтенного коммерческого брака или среди безнадежной нищеты рабов прежнего строя. Говорят, радость рождает радость. Как по-вашему?
— Я согласен с этим, — был мой ответ.