Вещи знают свое место

– Было очень находчиво впутать Марка, – говорит он, когда мы оказываемся за пределами кухни, – но я ничего не знаю о делах Виолетты. А даже если бы и знал, то не стал бы обсуждать.

– Не знаешь, но почему-то прячешься.

– Тебя это… – Если он надеется прожечь меня взглядом, то напрасно. Мне скорее смешно, чем страшно. – Не касается, ясно?

Глядя в его посветлевшие от гнева глаза, я пытаюсь казаться невозмутимой, хотя от того, чтобы послать все это куда подальше и уйти, меня отделяют считаные доли секунды.

– Я больше не буду ни о чем тебя спрашивать, – произношу я, когда наше взаимное молчание начинает звенеть от напряжения. – Прости, что уговорила твоего брата привезти меня сюда и пристаю со всякими глупостями, но…

В очередной раз за вечер я достаю из рюкзака свой блокнот и держу его перед собой, словно свидетель Иеговы – пачку листовок с обещаниями вечной жизни, которые нужно впарить прохожим до того, как придет время обедать.

– Я видела тебя тогда в форте. Тебя и твой рейсте. – Мой палец привычно чертит на обложке три штриха, похожих на единицы с точками между ними. – И все, что случилось потом. – Его раздражение понемногу рассеивается, уступая место любопытству. – Ты рейстери. Моя бабушка тоже, но это только догадки, потому что она пропала без вести и все, что от нее осталось, – точно такой же знак на стене. Она ушла из дому и не вернулась, – договариваю я, окрыленная тем, что он слушает и не перебивает. – Но дверью не воспользовалась, я бы это поняла. Ей пришлось бы пройти через смежную с моей комнату и отпереть несмазанный засов.

В наступившей тишине я прислушиваюсь к звукам, доносящимся из кухни, но слышу только, как подтекает неисправный кран. Ничего больше.

– Мне кажется, в ту ночь она и начертила на стене третий рейсте. Когда ты меня увидел, то сказал, что ошибся комнатой. Что это за комнаты? Могла ли она попасть в…

– Нет, – обрывает он. – Не могла. Я называю комнатами места, отмеченные моими рейсте. Это может быть любая подворотня, закоулок или брошенный дом. Ты ведь знаешь, как работает Рейсте Дверей? – Я качаю головой, и он продолжает: – Раз есть вход, должен быть выход. Чтобы перемещаться таким образом, нужно сначала проложить коридоры. Образно, конечно. Один знак в моей комнате, второй – там, куда мне нужно попасть. Их может быть больше, но два – это необходимый минимум. Если твоя бабушка действительно ушла через такой коридор, значит, где-то она вышла. Иначе никак.

Кажется, я начинаю понимать. Проблема приобретает новый размах.

– Ты можешь узнать, куда ведет ее рейсте?

– Возможно.

– А ты это сделаешь?

Герман отвечает не сразу. Пока он погружен в раздумья, я снова прислушиваюсь к «кап-кап-кап» из-за плотно закрытой кухонной двери. Долгое отсутствие Марка настораживает.

– Возможно.

В темноте он берет меня за руку и проводит по длинному узкому коридору. Комната, в которой мы оказываемся, могла бы принадлежать сентиментальной пожилой даме. Здесь много фотографий, но мне не удается их разглядеть. Видно только, что заботливо спрятанные под стекло снимки чередуются с настенными часами – квадратные, круглые, с маятниками и без, они тикают вразнобой, словно пытаясь друг друга догнать. Вместе с этим звуком зарождается и нарастает совсем иной: он врывается в открытую форточку, заполняет комнату, приносит прохладу и невнятную тревогу – начинается гроза.

– Сюда, – глухо зовет он откуда-то из-за старинного буфета. – Осторожно, тут ступенька.

Я конечно же спотыкаюсь. Взмахиваю руками в отчаянной попытке вернуть опору и налетаю на Германа. На долю секунды он обнимает меня за плечи. Несколько ламп Эдисона, вкрученных прямо в стену, неохотно разгораются; вытянутые стеклянные колбы мерцают нитями накаливания, но светлее не становится. Все окружающее кажется красноватым, предметы дрожат и тонут в полумраке.

Если предыдущая комната могла бы быть кабинетом престарелой фрау, то этот подвал – музеем Второй мировой. Стены увешаны знаменами, штандартами и флагами. Некоторые из них мне знакомы, но большинство – нет. На застеленном газетой столе стоят деревянные ящички с чем-то, что мне не удается разглядеть. Там же лежат простреленная немецкая каска и несколько толстых книг с разбухшими от сырости страницами. Смятая незаправленная постель – это все, что свидетельствует о том, что Герман проводит здесь ночи.

– Где твоя бабушка оставила рейсте?

– В нашем доме в Железнодорожном.

Звякает стекло. Герман разливает темно-коричневую жидкость из стеклянного графина по двум стопкам и протягивает мне одну из них.

– Прозит! – говорит он и залпом опрокидывает свою. Резко выдыхает, щелкает пальцами, берет со стола баллончик с краской. – У меня есть несколько проверенных комнат в этом городе. Если только местные не перекрыли… – Парой быстрых штрихов он обновляет уже нарисованный на стене третий рейсте, а затем подносит к нему ладонь.

Тонкая светящаяся линия возникает у самого пола, тянется вверх, делает поворот на девяносто градусов, словно кто-то с другой стороны обводит контур несуществующей двери лучом фонаря. Запах перегретого тефлона ощущается здесь слабее, чем в форте. Я слышу гул, словно где-то включается вытяжка. Возможно, так оно и есть, иначе мы задохнулись бы в дыму, однако едкая зелень заметна лишь в лучах света.

– Только не вздумай за мной ходить, – говорит Герман и протягивает руку ладонью вверх. – Ключи есть?

Я долго роюсь в рюкзаке в поисках связки, со второй попытки снимаю ключ от бабушкиного дома с брелока и отдаю его Герману. Он совершенно не выглядит взволнованным. Меня начинает бить озноб.

– А если ты не вернешься?

– Я вернусь. Ничего здесь не трогай. И вообще стой где стоишь. – Он замечает мой испуг и смягчается: – Ну сама подумай, что может случиться? В худшем случае я просто ничего не узнаю.

Что может случиться – это тот самый вопрос, который я задаю себе на протяжении последних трех лет.

Я называю бабушкин адрес. Маленький двухэтажный дом у моста, объясняю я, там, где озеро Бактинзее сливается с речкой Железнодорожной. Он стоит на отшибе, другого жилья поблизости нет, только старая немецкая мельница на другом берегу, так что ошибиться сложно. Герман коротко кивает, прячет баллончик в карман и делает шаг в бледно очерченный дверной проем с нарисованным в центре знаком.

Стоит ему только уйти, из-за комода, который скрывает вход в комнату, доносятся голоса. Я замираю на месте, чувствуя, как холодеет спина. Скрипят беспорядочно открываемые двери. Кто-то с громким топотом ходит по комнатам.

– Герка! – вскрикивает Марк.

Топот становится громче. Голос Марка срывается, но он снова кричит – отчаянно, жутко:

– Герка! Беги-и!

Что-то с грохотом падает на пол, звенит бьющаяся посуда.

– БЕГИБЕГИБЕГИ!

Я бросаюсь туда, где должен быть спрятанный за комодом лаз, пытаюсь на ощупь отыскать выход и с ужасом понимаю, что его уже нет. Прямо сейчас с Марком происходит что-то страшное. Я это чувствую, но не могу помочь. Сердце колотится где-то в районе горла. Я отступаю назад, чтобы попробовать разглядеть хоть что-нибудь в неверном красноватом свете, и натыкаюсь на стол. С его края срывается вниз и, раскатисто грохоча, катится по цементному полу фашистская каска.

Шум снаружи ненадолго затихает, но это затишье – зловещее.

– Слыхали? – совсем близко произносит кто-то, но не Марк. – Там еще одна комната!

С кряхтеньем и руганью они начинают сдвигать комод. Все это напоминает вязкий затянувшийся кошмар, от которого никак не проснуться.

Шкаф. Кровать. Дырявое вольтеровское кресло. За моей спиной все еще медленно гаснет едва различимый контур открытого Германом «коридора».

– Прозит, – шепчу я себе. Набираю полные легкие воздуха, закрываю глаза и разбегаюсь.

* * *

Туманно. Во влажной дымке утопают два полуразрушенных амбара.

Я спотыкаюсь и падаю, но тут же встаю и бегу – мимо спящих домов и моргающих желтым светофоров по темной пустой дороге, дальше и дальше. В выбитых окнах кирхи Гердауэна виднеется ночное небо. Колет в боку, воздуха отчаянно не хватает, но я не останавливаюсь.

Восемьдесят километров меньше чем за секунду. Всего лишь шаг – и Луговое, Зеленополье, Шевченко, Поречье – где-то позади… Я дома, я действительно дома, на исхоженной в детстве улице, которую ни с чем не спутать, и это наверное чудо, но далекое, словно раскаты грома, только предвещающие бурю. Я еще пойму и, возможно, пожалею о том, что сделала, а сейчас только Марк, Марк, Марк, остальное не имеет значения.

Справа за деревьями темнеет озерная гладь. Черно-белые полоски на столбах отмечают начало моста. Не доходя до него, я сворачиваю влево и спускаюсь по заросшему склону. Здесь шумит, стекая по ступеням бетонных плит, мутная речная вода, и огромное озеро превращается в узкую полоску реки. Я бегу вдоль берега, высокая трава хлещет меня по ногам.

Первой навстречу попадается ржавая железная горка. На ветке огромного дуба покачивается привязанная веревкой покрышка от грузовика. Это не наших рук дело – видимо, кто-то до сих пор приходит сюда поиграть. Когда-то была и песочница, но сейчас это место заросло так, что и не сыщешь. Каменный дом с устремленной вверх треугольной крышей и стройными стенами печально взирает на реку темными прямоугольниками окон. Снизу к полукруглым балкончикам второго этажа тянется дикий виноград.

Дверь незаперта, значит, Герман уже здесь. Я ныряю в знакомый подъезд. Не глядя под ноги, взлетаю вверх по ступеням, оставляю позади гостиную и свою бывшую детскую, в которую нестерпимо хочется заглянуть, но моя цель находится дальше. На ностальгию нет времени.

Сколько же я тут не была?.. То, что раньше было просторным и старинным, оказывается тесным и старым. Кровать под уродливым, свисающим серой паутиной балдахином, которая всегда представлялась мне ложем, достойным особ королевских кровей, потертая ширма и трюмо, множащее убогую обстановку комнатушки, потеряли былую спесь. Канделябры, шкатулки, фарфоровые пастушки, собрания сочинений Канта, Толстого и Дюма за треснувшим стеклом книжного шкафа – все превратилось в сборище ненужных вещей, словно в порыве болезненной жадности купленных на уличной барахолке.

В воздухе висит запах пудры и грязного белья.

– Герман! – зову я его, замершего возле стены между портретом неизвестной дамы и столиком с пыльной, давным-давно потерявшей годность косметикой. Он жестом просит тишины.

– Марк. С ним…

– Ш-ш. Он еще жив.

Знает, думаю я с невероятным облегчением, но в следующий миг Герман всем телом вжимается в стену, раскинув руки, и добавляет надсадно, будто бы через силу:

– У меня должно получиться.

И я понимаю, что речь о рейсте бабушки Эльзы. Это он жив. Страх за Марка снова заполняет меня до кончиков пальцев.

– Оставь, не надо! Ты должен вернуться! Твой брат…

Герман быстро прикладывает ладонь к губам, повторно призывая к молчанию, и взмахом велит подойти ближе.

– Давай, помоги мне.

Я не понимаю, чего он ждет, поэтому покорно следую указаниям его рук. Приобняв меня за плечи, он медленно меняется со мной местами. Мы движемся неловко, будто слепые, которым запрещено говорить. В нашем арсенале только жесты и взгляды: вопросительный мой и сосредоточенный – его.

И вот уже я стою у стены, наши ладони скользят по обоям, все это слишком стремительно, но скорость нашего сближения не противоречит законам параллельной реальности, в которой я оказалась, одним шагом отмерив расстояние в два часа езды по трассе. Герман в точности повторяет мою позу распластавшейся по стене морской звезды. Мы замираем. Он размеренно дышит у меня за спиной.

– Почему сразу не призналась, что ты шеффен? Я взял бы тебя с собой.

Я не отвечаю, и это к лучшему – мой ответ вряд ли блистал бы умом или хотя бы остроумием. Становится слишком жарко. Я чувствую биение двух сердец – Германа и своего собственного, но в какой-то момент к ним присоединяется еще одно.

Это рейсте. Теперь я тоже знаю, что значит «он живой». Словно прижимаешь к груди бьющуюся птаху. Слишком слабую, чтобы вырваться, и слишком напуганную, чтобы довериться чужим рукам. От этого ощущения пощипывает веки.

– Никогда не ходил чужими коридорами, – признается Герман. В его голосе слышится страх.

– Я же прошла через твой. Это просто.

Тогда он резко толкает меня в спину, и я падаю вперед, не встречая сопротивления.

* * *

Далекая музыка звучит невнятно, словно кто-то завел старинный патефон. Высокий женский голос бравурно исполняет арию Адель из «Летучей мыши»: Mein Herr Marquis, ein Mann wie Sie…

На паркетном полу длинными прямоугольниками лежит свет фонарей. Высокие, от пола до потолка, эркерные окна скрыты невесомым тюлем. Я отвожу в сторону ткань и выглядываю на улицу в надежде понять, куда мы попали. Увы, подсказок там нет: только деревья и часть дороги – самой обычной, с крышкой канализационного люка и огромной дырой в асфальте – отделенная от дома витой оградой. За дорогой цветным пятном виднеется разноцветная веранда. Качели еще какие-то… Детский сад? Но если это обычный двор спального района, то как тут оказалось все это? Вдоль ограды выстроились массивные фонарные столбы. Внутри каждого рожка дрожит живой огонек, а значит, они… Газовые!

Что это за город? Страна? Век?..

Ja, sehr komisch, ha-ha-ha, ist die Sache, ha-ha-ha…

Под звуки этого «ха-ха-ха» я приоткрываю дверцы платяного шкафа, который ютится в углу, и отступаю назад.

Вспоминается прочитанная однажды статья о том, что форма Третьего Рейха от «Хьюго Босс» до сих пор считается самой красивой военной формой. Как по мне, это настолько же неоднозначно, как, например, признать таковой балахон Смерти и ее же косу.

– Гауптштурмфюрер.

Вздрогнув, я с трудом отрываюсь от разглядывания эсэсовского кителя и оборачиваюсь к Герману. Он сидит у стены с запрокинутой головой, зажимает ладонью нос и хрипит:

– Как Йозеф Менгеле. И Кестниц у Лема.

– Мы что, в… Восточной Пруссии?

– Нет, конечно. Путешествие во времени – это слишком круто. Даже для шеффенов… Если ты выяснила все, что хотела, советую свалить, пока хозяева этого паноптикума не явились на запах.

Сама я настолько к нему привыкла, что почти перестала замечать, но Герман говорил дело – еще немного, и вонь просочится наружу. Не считая зеленого дыма, уже подползающего к щели под дверью.

Оказаться лицом к лицу с любителем Штрауса, по совместительству гауптштурмфюрером, мы оба желанием не горим.

Герман отнимает руку от лица и встает: по подбородку стекают две темных струйки. Приглушенно ругнувшись, он пробует остановить кровь рукавом футболки.

– Чужой коридор?.. – сочувствую я.

– Он самый.

В замке проворачивается ключ. Раз. Другой. Третий.

– Быстрее!

Герман ныряет в стену, а я с надеждой окидываю взглядом комнату, словно бабушка Эльза скрывается где-то здесь и вот-вот выскочит, как когда мы играли в прятки и ее убежище оказывалось слишком хитрым, чтобы я могла его отыскать, но эркер провожает меня неизменной пустотой. Стоит только изящной дверной ручке со скрипом опуститься, я ухожу вслед за Германом.

И попадаю в ад.

* * *

Первый же вдох вызывает надсадный кашель. Дыша глубоко, я делаю только хуже, но не могу заставить себя перестать. Кажется, еще немного, и я вывернусь наизнанку. Горло и легкие раздирает болью, но виной тому вовсе не переход через чужой рейсте.

Это пожар. Бабушкин дом пылает, будто ведьма на костре инквизиции.

Сквозь узкие щелочки, в которые превратились мои глаза, я вижу утопающий в дыму балдахин. Исчезает кровать, за ним – книжный шкаф и два кресла. Дольше всего продержались фарфоровые пастушки и блестящие ручки трюмо, но вот скрываются и они. Я выхожу в коридор. Дым устремляется следом. Я открываю дверь детской и впускаю его внутрь.

Сначала не станет сумки с книгами, как всегда, брошенной прямо у входа. Храбро уйдет лошадка-качалка, куклы с пустыми глазами, смирно сидящие на подоконнике. Фломастеры и раскраски. Наклейки на дверце шкафа. И оскаленная морда умирающей лошади с ненавистной «Герники» наконец-то дождется конца. Темноволосая девочка не боится. Она смотрит на дверь с полуулыбкой ожидания. Тянется, чтобы почесать комариный укус на ноге, роняет тапочку, и она исчезает в дыму. «Никто не придет?» – читаю я в ее глазах. И качаю головой в ответ.

Нет, никто.

В соседней комнате двое мальчишек склонились над тем самым столом, за которым сама я когда-то зубрила рейсте. Вихрастые головы соприкасаются, перед каждым – раскрытая тетрадь и чернильница, но их внимание поглощено вовсе не уроками. Заметив меня, один из них быстро прячет под столешницу истрепанный листок послевоенной газеты и хватается за перо.

Я тихонько прохожу мимо. Дым не отстает.

В кухне хозяйничает полная женщина с румянцем во всю щеку. Ловко помешав варево в кастрюле, она скребет ножом говяжий желудок и опускает его в кипящую воду. Устало вытирает передником лоб.

Через заднюю дверь, ведущую прямо в огород, подволакивая ногу, входит ее супруг, высокий костлявый мужчина с поникшими усиками. Он приносит с собой огромный пустой чемодан, при виде которого хозяйка в сердцах швыряет в мойку нож и вдруг заливается слезами. Ее муж достает из кармана маленькое зеленое яблочко, вытирает его о штанину и протягивает ей в знак утешения.

Они прощаются с домом. Дом прощается с ними. Я здесь лишняя. Я никогда его не любила, а он – я в этом уверена – ненавидел меня.

– Есения!

Дым ненадолго рассеивается, чтобы я смогла различить бесконечно испуганные глаза Германа.

– Здесь нельзя лежать. Обхвати меня за шею. Держись. Вот так…

Он поднимает меня на руки и выносит из бабушкиной спальни, откуда я так и не вышла.

– Эх ты, а еще шеффен…

– Я не…

– Конечно, не, – бормочет он мне в макушку. – Я бы и сам в таком не признался. Сколько раз ты это делала? Два или больше?

– Что именно? – хриплю я, пока он нащупывает ногой край ступени и примеряется к спуску.

– Убивала других рейстери.

Дым набивается мне в горло. Вместо слов выходит бестолковый кашель.

– Я надеялся… – Он с трудом удерживает равновесие и задыхается все сильней, но не перестает говорить. – Надеялся, что ты выдумала историю про бабушку, чтобы заманить меня в какую-нибудь дыру вроде этой.

– Заманила. Но не выдумала.

– Жаль. Я бы с радостью остался лежать здесь с разрезанными ладонями. Как Виолетта.

– Почему?..

– Потому что заслужил.

Он опускает меня на ноги и настежь распахивает входную дверь. От жара на втором этаже лопаются оконные стекла. Герман заставляет меня пригнуться и закрывает собой; мы выбираемся из-под козырька, вцепившись друг в друга, и уже непонятно, кто из нас кому помогает – мы держимся на ногах одинаково плохо. Оставив пылающий дом позади, мы катимся в мокрую траву и лежим, тяжело дыша, словно выброшенные на сушу киты. Под мостом бешено ревет падающая вода.

Каменные стены достойно принимают гибель. Огонь с треском пожирает сухую древесину перекрытий, а они стоят и наверняка простоят еще долго, обугленные и зарастающие травой, пока кто-нибудь не придет, чтобы растащить их на кирпичи. Безмолвные проклятия, призраки старого дома и искры пламени возносятся к небу. Все, что еще оставалось от некогда живущих здесь людей, поднимается вверх столбом жирного черного дыма. И я понимаю, что мне совсем не жаль ни дома, ни своего пропадающего в огне «наследства».

Мне легко, как давно уже не бывало. Я почти счастлива.

Герман окидывает меня взглядом и неожиданно широко улыбается.

– Вот это рефлексы! Знаешь, как про таких говорят? «В гроб смотрит, а деньги копит».

Я разжимаю кулак и вижу фарфорового херувима с нарумяненными щеками. На пухлые босые ножки надеты крошечные коньки. Я ставлю это чудо на землю, и мы с Германом любуемся им так, словно в целом мире не осталось ничего важней.

– Подлинный «Мейсен», антиквариат, – говорю я, нервно стуча зубами. – То, что сохранилось от Кроппов, первых владельцев дома. Еще посуда была, мебель разная…

Во взгляде Германа сквозит снисхождение. С точки зрения трофейщика мой рассказ, наверное, кажется страшно неуклюжим. И все же я продолжаю.

– Это все прадед, военный врач. Его мобилизовали из Пруссии, а потом он вернулся сюда – но уже в Советский Союз. И взял в жены немку. Дочку хозяев. Он сделал это, чтобы она могла остаться дома. Анна Кропп превратилась в Анну Четвергову. Ее родители тоже не хотели уезжать. Они убили себя прямо в этом доме сразу после свадьбы дочери. И здесь же родилась моя бабушка Елизавета, Эльза…

– Выходит, в тебе четверть немецкой крови?

– Выходит, что так.

Герман протягивает руку, касается статуэтки кончиками пальцев. Бормочет:

– Подлинный «Мейсен»… – и вдруг меняет тему: – Да и я, как ты поняла, не Сидоров Иван. Мать до последнего надеялась сплавить нас заграничному папочке, поэтому предусмотрительно назвала так, чтобы ему угодить. В меру своего понимания, конечно. Одного в честь Гессе, второго – в честь Твена. И то и другое сгодилось бы в любой стране.

– Он был писателем?

– Козлом он был. Потом мать, конечно, поняла, что импортная родня не тает от умиления при мысли о знакомстве с двумя сопливыми потомками из России. И не стало больше ни Герочки, ни Марички, а только…

Он замолкает, не договорив. Внутри меня словно распрямляется невидимая пружина.

– Марк.

– Что – «Марк»?

– Перед тем как пойти за тобой, я что-то слышала. – Ночную тишину нарушает далекий шум двигателя. Припозднившийся автомобиль проносится мимо догорающего дома не останавливаясь. – Там были чужие люди. И Марк кричал.

Герман смотрит на меня так, словно ждет возгласа «шутка!», хохота и идиотского похлопывания по плечу. Я не делаю ничего из перечисленного. Я смертельно устала. Он, наверное, тоже. Я боюсь неизвестности, но еще сильнее – того, что увижу. Он, наверное, тоже… Мы слышим шаги, и они стремительно приближаются.

Взгляд Германа перескакивает на что-то позади меня. Прочитанного в его глазах испуга достаточно, чтобы я мгновенно очутилась у него за спиной. Одновременно с моим маневром Герман, похожий на лирического героя начала прошлого века, Герман-поклонник Лема, ищущий смерти Герман Терранова выхватывает из-за пояса пистолет и, будто в кино, направляет его на шагающего со стороны дома худого парнишку. Тот не может не замечать оружия, но приближается к нам с видимой беззаботностью, и по выражению его лица (очень симпатичного лица, в котором детская открытость миру странно сочетается с вызовом, этому миру брошенным) невозможно понять, что его сюда привело – простое любопытство или намерение предъявить нам пропажу двух десятков хрустальных рюмок.

– Рейстери, – шепчет Герман. – Из той комнаты.

Это я уже поняла, не зря же моментально измышляю миллион оправданий тому, что вломилась в его дом без приглашения – начиная с «как только вижу зеленый дым, словно магнитом тянет, просто болезнь какая-то» и заканчивая «разве это не вы продаете славянский шкаф?»

– Бесков, – коротко говорит он и протягивает Герману правую руку, затянутую в кожаную перчатку без пальцев. На левой такой нет, и я невольно думаю о некоем дефекте, который он пытается скрыть.

«Бесков» – это вообще что? Фамилия? Имя? Незнакомое ругательство?

Помедлив, Герман опускает пистолет и отвечает на рукопожатие. Бесков широко улыбается, демонстрируя белоснежные зубы.

– Знакомая вещь! – Я тут же напрягаюсь, ожидая обвинений в воровстве, но его взгляд устремлен на оружие. – «П-38»! Можно?

– Нет, – отрубает Герман и прячет пистолет обратно за пояс.

Улыбчивого парня это, кажется, нисколько не смущает.

– Хорошо горит, – кивает он на пожар. Так и представляется, как прикурил бы от тлеющей головешки. – Видели кого-нибудь?

Герман напряженно молчит. Я беру инициативу на себя и мотаю головой. Видимо, почувствовав более перспективного собеседника, с этого момента Бесков обращается только ко мне.

– Вам лучше пойти со мной. Я открою дверь… Скажем, там. – И он указывает на мрачно темнеющую на другом берегу мельницу Гердауэна.

Герман издает звук, похожий на смешок.

– Мы спешим.

– Вам нельзя возвращаться.

– Тебя забыл спросить. Догоняй, – кидает он мне и уходит. Я смотрю ему вслед. Мне по-прежнему страшно неловко за то, что мы пробрались в чужой дом, но до нас это сделала бабушка Эльза, а потому я не исключаю повторного визита.

– Не могу обещать за него… – говорю я, и Бесков понимающе кивает. Мы сговариваемся о встрече за спиной Террановы, и это чертовски волнует. – Но я приду. Чуть позже.

– Завтра.

– Завтра, – соглашаюсь я.

– На углу Кройц и Хайнрих-штрассе.

Временная ткань реальности снова становится зыбкой. Ощущение иного времени возвращается. Сейчас я не удивилась бы ни ожившему колесу мельницы Гердауэна, ни паре телег, запряженных лошадьми, на мосту.

– А где это?

Но он уже удаляется к тлеющим развалинам, спрятав руки в карманы и насвистывая арию Адель из «Летучей мыши».

– Бесков! – кричу я. – Что еще за штрассе? У меня нет загранпаспорта!

Он хохочет, но не оборачивается и не сбавляет шаг.

– Просто так приходи!

Ладно. «Кройц» – это крест. Ничего сложного. Улица Креста.

Мне удается догнать Германа возле окрашенных нежно-розовым утренним светом стен разбитой кирхи.

– Что такое Кройц-штрассе?

– Улица-призрак.

– Думаешь, довоенное название?.. Тогда я легко смогу…

– Не думаю, а знаю, – обрывает он грубо. – Улицы Кройц больше нет. Ее полностью застроили новыми домами, ни одного довоенного не сохранилось. Историю учить надо. Развел он тебя, как дуру…

В полном молчании мы останавливаемся возле старых амбаров. Пока Герман колдует со своим рейсте, я угрюмо смотрю ему в спину. Что бы он ни говорил и ни делал, я не имею права обижаться.

То, что ждет его впереди, заведомо отпускает ему все грехи.

Загрузка...