А вдруг несколько лет назад она тоже «ошиблась комнатой» и не смогла отыскать дорогу назад?..
Третий рейсте затерялся среди узоров на стене бабушкиной спальни и, постепенно бледнея, стал до того неразличим, что я сама с трудом нахожу то место, где он когда-то был. Если б знать, что тот вечер окажется так важен, я запомнила бы все до мельчайших подробностей – нет, спустилась бы вниз на мгновение раньше и застигла бы ее рисующей на обоях или готовой вот-вот шагнуть в несуществующую дверь (теперь, когда я своими глазами увидела, как это происходит в старом форте, сомнений в том, что бабушка поступила так же, почти не осталось). Я вбежала бы в комнату, может, закричала бы или заплакала, вцепилась бы в рукав ее платья и тогда… Тогда…
Могла ли я что-то изменить? Раньше я об этом не задумывалась. Слово «каникулы» всегда было синонимом двух наших каморок на первом этаже и двух на втором. Оставшаяся часть дома принадлежала соседям. Кажется, они даже не попытались продать квадратные метры, а просто навесили на дверь амбарный замок и спешно съехали.
Сейчас, оборачиваясь назад, я отчетливо вижу себя темноволосой девушкой-студенткой с книжкой в руках. Она сидит на продавленной кровати и сутулит плечи в неудобной позе. От окна ее отделяет деревянная ширма. Страницы освещает торшер – уродливая лампа с пыльным коричневым абажуром. Вместе с бахромой колышется паутина; чтобы погасить свет, нужно потянуть за массивную деревянную рукоятку, которой заканчивается шнур. Девушка читает. Возле окна громоздится темный шифоньер с резными створками. От постоянной сырости их перекосило настолько, что они перестали смыкаться, и вещи как попало навалены сверху. Остальные свисают с полок и спинки стула. Над кроватью чернеет прямоугольник картины. Девушка выключает торшер, убирает книгу и возится, устраиваясь. Она нарочно отворачивается от стены, но что-то не дает ей лежать спокойно. Она теребит волосы. Трется затылком о подушку. Почесывает шею. Ничего не помогает, и тогда она с тяжелым вздохом смотрит вверх.
А там «Герника»[6].
И женщина с мертвым ребенком на руках. И лошадь с языком-пикой, торчащим из разинутого рта – нос и передние зубы в почти полной темноте кажутся похожими на человеческий череп. Чуть выше распахнула лучи-ресницы лампа то ли из пыточной, то ли из операционной. Бык с неживыми глазами, раскрытые ладони мертвеца… Люди и животные бьются в замкнутом пространстве коробки, из которой нет выхода. Они застряли в бесконечном умирании. Они только и делают, что умирают…
Сюжет не для детской комнаты, но это и не она. Здесь вообще нет ничего детского. Возможно, поэтому девушка никогда не любила сюда приезжать и, закончив школу, почти перестала. А в тот день будто что-то дернуло. Несмотря на грядущую сессию, нелюбовь к родному поселку, и этому дому, и вечной сонной тишине, которая заставляла ее чувствовать себя погребенной заживо, она собрала учебники и села в раздолбанный рейсовый автобус, чтобы нагрянуть без предупреждения – вот, мол, и я, ты же рада? И бабушка действительно вроде бы рада; «вроде бы» – потому что той же ночью она покинет свой печальный старинный дом, чтобы больше в нем не появиться.
– Твой новый друг?
От неожиданности я роняю карандаш. Он выскальзывает у меня из пальцев и проваливается в щель между половицами. Виновница потери присаживается на подлокотник кресла и заглядывает через плечо.
Я тоже смотрю на собственный рисунок так, словно вижу его впервые. Это почти верно – несколько мгновений случайной встречи в форте вряд ли можно считать полноценным знакомством, однако моя память вообще странная штука. Я, наверное, прошла бы мимо, встретив этого же человека на улице, но, когда мне понадобилось изобразить его на бумаге, воспоминания послушно потянулись вслед за рукой. Мне никогда не удавалось передать портретное сходство – только собственное ощущение. Эти темные волосы чуть ниже линии скул, трагичный изгиб бровей и демоны в глазах заставляют меня фантазировать на тему ибсеновского Освальда («Мама, дай мне солнце…»). Возможно, Печорина («Я иногда себя презираю, не оттого ли я презираю других?»). Нет, Дубровского!..
Хотя, скорее всего, трагичный изгиб и демоны мне со страху померещились.
– Познакомишь?
Я перевожу взгляд на мансардное окно. Неба почти не видно из-за ветвей огромной липы. В ветреную погоду они скребут по крыше, и от этого кажется, будто какой-то невидимый великан там, снаружи, просит дозволения войти и укрыться от грозы.
– Не вопрос, – говорю я. – Если сама его найду.
– Если найдешь?..
Подруга устраивается рядом, поджав под себя ноги. По выражению ее лица я понимаю, что она здесь не для того, чтобы поинтересоваться, как у меня дела.
– Есь, а что у тебя с Эмилем?
Вопрос вызывает желание на всякий случай все отрицать. Видимо, слишком отчетливое.
– Не в этом смысле, – усмехается она. – Просто он чуть ли не вандалом тебя называет. Ругается страшно. Ты ему там какой-то тег на древней стене…
– Передавай мои глубочайшие извинения.
– То есть все-таки ты.
– Нет, хотя если ему нравится так думать, то я не против.
Настя терпеливо сидит напротив и ждет продолжения беседы, но мне резко становится не до нее.
Слово «тег» порождает некую идею, и я тянусь за ноутбуком. Чтобы достать его из ящика стола, приходится встать на колени – в этом месте потолок моей каморки под крышей практически встречается с полом.
Тег. Короткая подпись художника граффити – райтера. Смысл теггинга в том, чтобы многократно повторять собственное имя на всех возможных поверхностях. Чем труднодоступней место, тем ты круче. Чем больше тегов, тем ты круче. Как по мне, к стрит-арту эти каракули имеют еще меньшее отношение, чем наскальная живопись эпохи палеолита, однако если мой Освальд взял за правило заявлять о себе таким образом, вряд ли он ограничился бы одним лишь фортом.
Я гуглю городской стрит-арт, бегло просматриваю несколько статей – их содержание только утверждает в мысли, что найти подобного человека как минимум не невозможно, – и переключаюсь на фотографии разрисованных объектов. Некоторые из них поражают воображение, другие – обыкновенная мазня. Пролистав несколько страниц, я задерживаюсь на снимке угла жилого здания, вид со двора. Бледно-розовая стена украшена силуэтным изображением лукавого Гофмана. Лоб писателя – тут мне приходится максимально увеличить фото, от близости цели даже пульс учащается – безошибочно отмечен третьим рейсте. Еще один я нахожу в неопознанной арке между маркерными буквами «Jedem das Seine»[7] и крупно намалеванной дверью с надписью «Гори в аду». Третий – на бетонной опоре старого цеха…
– Насть, ты, случайно, не знаешь, где собираются нелегальные художники?
Подруга отрывается от телефона и задумчиво морщит нос.
– На бойне Розенау, кажется. Или в «Дарите». Но лучше спросить у Эмиля, это же его епархия.
– Позвони ему.
– Передать, что ты интересуешься?
– Само собой. Пусть трепещет от страха, что я приведу единомышленников. И да, извинения по-прежнему в силе.
Земля под бывшим целлюлозно-бумажным заводом навсегда отравлена трупным ядом брошенного производства. Будто Зона Тарковского, она – не территория, а проверка на прочность. Подошвы моих кед хрустко вминают осколки стекла в кирпичное крошево, заменяющее здесь почву. Посмертным саваном колышется защитная сетка. Судя по невыносимой вони, скрытое под нею здание медленно и мучительно разлагается.
Меня никто не останавливает. Я шагаю в пустой дверной проем, и по темным цехам будто проносится удивленный шепоток призрачных местных обитателей. Отовсюду слышны их шорохи и вздохи. Я лопатками чувствую любопытствующие взгляды, но боюсь обернуться, чтобы случайно не встретиться глазами с самим хозяином, лесоторговцем Теплихом, гневно вопрошающим: «Was machen Sie hier?»[8]
В одном из залов позирует девушка в платье невесты. Откинув за спину фату, она поправляет фиолетовую челку, выгибает спину и не моргая глядит в потолок. Ни модель, ни фотограф не обращают на меня внимания. Девушка бесшумно меняет позу. Я не задерживаясь прохожу вдоль стены – топот моих ног сводит на нет все предположения о том, что я превратилась в невидимку, – и попадаю на лестницу. Каждая каменная ступень отмечена круглым клеймом с забитой пылью надписью на немецком.
Сверху доносятся голоса. К тошнотворному запаху местных отходов добавляется застарелая табачная вонь и синтетически-карамельный ароматизатор краски для граффити.
Я сжимаю во влажной ладони телефон и смело иду на звук. Компания подростков расположилась несколькими пролетами выше. Один вяло орудует баллончиком, двое других сидят на ступенях. Скорее всего, мой визит сюда напрасен, но обратной дороги нет – в отличие от погруженных в себя обитателей предыдущей локации, эти пристально наблюдают за каждым моим шагом.
– Привет.
Двое сразу отворачиваются. В моем распоряжении остается светловолосая девушка с острыми ключицами. Под ее выжидающим взглядом я достаю смартфон и выбираю один из сохраненных снимков – тот самый, с Гофманом.
– Я ищу одного человека. Вот его работа.
Девушка молча смотрит на экран, кривит губы и взглядом переадресует вопрос сидящему рядом приятелю. Тот снисходит до секундного внимания.
– Так это Девиант. Он сейчас, кажется, в Риге.
Каким-то седьмым чувством я понимаю, что речь не о том, и ищу подходящее изображение, но его нет, и тогда в ход идет мой собственный блокнот, в котором я максимально крупно, чтобы развеять все сомнения, выписываю третий рейсте.
– Нет, меня интересует это.
Тут уже все трое глядят на меня, как на идиотку, с характерным закатыванием глаз и звуками, недвусмысленно намекающими на мои умственные способности.
– Ну и на что тебе сдался этот чикокер? – выплевывает девушка.
– Он неплохо рисует.
Слова будто выстраивают вокруг меня незримую стену. Некоторое время я жду в надежде на ответ, потом понимаю, что их молчание – это он и есть, и ухожу ни с чем.
Свое ничто я уношу с гордо поднятой головой, однако не успеваю отойти далеко. За поворотом меня настигают, хватают за руку и разворачивают в обратную сторону.
– Так что тебе нужно от Террановы? – шепчет она настолько тихо, что я скорее читаю по губам, чем разбираю слова.
У нее ледяные ладони и пытливый взгляд, в котором ясно светится мой шанс произвести первое впечатление дважды.
– Близкий мне человек попал в беду. Он может помочь.
Лампочка сканера гаснет. Теперь это просто девчонка, которая тащит из пачки сигарету и кивком приглашает меня полюбоваться видом на тлеющую за окном свалку бумажных отходов.
– Он не из наших. – Я внимательно слушаю и созерцаю мусорный ландшафт. За сизой пеленой ядовитого дыма позитивно выделяется ярко-красными крышами новенький коттеджный поселок. – Тегает по всей области. Фасады домов, подъезды, заброшки… Но тебе это не поможет, потому что его никто никогда не видел.
– М-м?..
– Я о райтерах. Мы не в курсе, кто он такой.
– Но при этом ты знаешь его имя. – У меня получается нечто среднее между вопросом и утверждением.
– Терранова – фамилия. Да, очень странная история… Пообещай, что никому не расскажешь!
Я с готовностью киваю, хотя понятно, что даже если я кому и проболтаюсь, она об этом в жизни не узнает.
– Короче. – Замогильная интонация, по-видимому, должна означать повышенный уровень секретности. – Была тут одна ненормальная. Утверждала, что встречается с этим парнем, Германом. Она рассказывала, что по жизни он не бомбер. Тегать для него – какой-то фетиш, вроде зависимости. Он «черный копатель». Ищет немецкие тайники и оружие, а потом продает криминалу. Мы, конечно, решили, что Вио просто гонит. Выдумала себе воображаемого друга, а тегает сама, чтобы все поверили…
– С ней можно поговорить?
Моя собеседница быстро оглядывается по сторонам и придвигается вплотную.
– В том-то и дело, что нет. Месяц назад ее убили.
Мои брови непроизвольно ползут вверх. Некоторое время она вовсю наслаждается произведенным эффектом, а затем продолжает:
– Поищи в интернете. Убийство назвали ритуальным, у Вио на ладонях нашли какие-то вырезанные руны или типа того. Может, она была в секте, я не знаю. Мы не особо общались, но незадолго до смерти она пообещала провести нас в закрытый клуб, где якобы играет брат Террановы.
– Что за клуб?
– «Pr. Eylau». Бывший жилой дом на Штурвальной. Двухэтажная развалюха, переделанная под хостел. Во время ремонта в подвале нашли заваленный вход в огромное бомбоубежище. Теперь наверху пивная и номера, а внизу, в подвале, клуб для фриков вроде тебя. Но вывесок нет, не зная – не догадаешься.
Я невольно представляю свои черные джинсы, рубашку, надетую поверх футболки с иероглифом, шипастый браслет на запястье и пытаюсь понять, за что мне сейчас прилетело.
– Пирсингованные ребята с подведенными лайнером глазами, – поясняет она. – Готы? Эмо? Или как вас там?.. Ну, в общем, поначалу это казалось клевой идеей, но наверное хорошо, что мы туда не попали. Вдруг секта.
Стереотипность мышления. Передается вербально-визуальным путем, носит характер эпидемии.
– Больше ничего не знаю. Не благодари.
Девчонка ушла, а осадок остался. Ритуальное убийство. Бомбоубежище. «Черный копатель» Терранова… Все это вроде бы не связано ни с бабушкой Эльзой, ни с рейсте, ни с моим аристократично бледным Освальдом. Тем не менее клуб – это единственная зацепка, и я собираюсь ей воспользоваться.
Молодой официант со взъерошенными гелем волосами (никакого лайнера) несколько раз переводит взгляд с моей паспортной фотографии на меня и обратно. Сходство и правда не очевидно. В попытке внедриться в среду я постаралась на славу, и теперь почтенная семейная пара за соседним столиком старательно делает вид, что компания Мартиши Аддамс нисколько их не смущает, студенты с противоположного конца зала не стесняются смотреть и комментировать, а мальчик, похожий на вокалиста начинающего бойз-бэнда, ставит передо мной запотевший бокал портера с таким видом, словно подает лекарство безнадежному больному. Без него моя коллекция собранных за сегодня взглядов была бы неполной.
Губы оставляют на стекле бокала жирный черный отпечаток. Сделав глоток, я хмуро рассматриваю массивную люстру-колесо, подвешенную на цепях к потолку, пестрые гобелены с единорогами, глиняные кувшины, пучки сухих трав и сияющую золотистой подсветкой барную стойку. Сбоку от нее понурили шлем рыцарские доспехи в полном сборе. Стеклянная дверь впускает очередных посетителей, но и среди них не наблюдается никого столь же колоритного, как я.
Это самый заурядный пивной бар из всех, что я видела.
Если здесь действительно есть подземные помещения, то туда, скорее всего, ведет отдельный вход. Возможно, из того квадратного пристроя, который хорошо заметен с улицы, но словно отсутствует, если смотреть изнутри.
Мне не остается ничего, кроме как попросить счет.
Когда передо мной ложится папка с чеком, где-то под полом зарождается и крепнет барабанный ритм. Пассажи не поражают сложностью, удары монотонны, словно сердцебиение, но именно это внезапно придает мне уверенности.
– Разве концерт сегодня? – спрашиваю я, делая вид, что страшно увлечена визитной карточкой заведения.
Официант медлит с ответом.
– Репетиция.
– Терранова там?
Я исхожу из логичного предположения, что братьев объединяет общая фамилия, и попадаю в цель.
– Точно не могу сказать.
Я отрываюсь от созерцания визитки и посылаю своему собеседнику долгий взгляд из-под накладных ресниц. Похоже, это только усугубляет его желание как можно скорее забрать деньги и сбежать. Но я расставаться со своими кровными пока не собираюсь.
– А можно ли как-то выяснить?..
Он по-прежнему смотрит куда угодно, только не на меня, однако это не бессмысленное блуждание глаз, а вполне себе красноречивое.
Я извлекаю из бумажника две купюры и вкладываю их в папку. Его пальцы, сцепленные в замок на уровне моего лица, остаются неподвижны.
– Да вы… – завожусь я, но вовремя заменяю рвущийся наружу эпитет сдержанным кашлем в кулак. Мой тощий кошелек вольного художника с натужным скрипом выдает последний кредит. – Передайте, пожалуйста, что с ним хотят поговорить о Виолетте.
Парень демонстрирует ничего не обещающие складки на лбу и скрывается за барной стойкой. Я внимательно наблюдаю за тем, как он прикладывает ключ-карту к магнитному замку и открывает дверь, увешанную гербами и вымпелами так, чтобы совершенно не бросаться в глаза. Звук ударных едва успевает вырваться наружу, но сразу же уходит в подполье вслед за моим посланником и дразнит меня оттуда невозможностью сделать погромче. Напрягая слух, сквозь гул голосов посетителей я различаю, как вступает акустика, баян и блок-флейта, и даже звон бокалов начинается казаться причудливой фонограммой к этому тревожному, как балтийский ветер, мотиву.
Я закрываю глаза. Бряцают столовые приборы. Кто-то приглушенно просит принести суп.
Ах, сегодня весна Боттичелли!
Вы во власти весеннего бриза…
– Вас баюкает в мягкой качели голубая «Испано-Сюиза», – одними губами повторяю я слова любимой бабушкиной песни и жадно ловлю ее невнятные отзвуки. Бар на Штурвальной перестает быть. А в доме на Карпфенвег одна за другой гаснут люстры. Гостиная тонет в клубах сигарного дыма. Платья шуршат, поскрипывают стулья. Все взгляды устремлены в полумрак сцены, где прямо сейчас живет и умирает певец. И они умирают вместе с ним, закатив глаза и покачиваясь, чтобы потом, когда закончится песня, выйти на террасу с бокалом вина, затеряться в кипарисовой аллее, сознаваться в том, о чем пожалеют, делать то, что нельзя…
Если это и есть секта, то я уже запуталась в ее сетях.
– Пять минут.
Свет испуганно вспыхивает вновь. Вместе с ним возвращаются фальшивые декорации пивной, стук вилок и запах кухни. С внезапной робостью я смотрю на резкий профиль парня из форта. Он подает знак официанту, и нам приносят одинаковые коктейли. О том, что это другой человек – коротко стриженые волосы лежат непослушными вихрами, – я догадываюсь за мгновение до того, как он поворачивается ко мне. И тут уже сомнений не остается. Будто обжегшись, я утыкаюсь взглядом в бокал.
Кожа на левой половине его лица покрыта бордовыми рубцами. Из-за них нижнее веко и уголок рта словно тянутся друг к другу. Жуткая улыбка половиной губ не сходит с его лица, другая часть которого – по-прежнему мой прекрасный Освальд.
Я пью слишком поспешно. Он наверняка это замечает, хотя тоже на меня не смотрит. Длинные тонкие пальцы выводят на столешнице непонятные знаки.
– Я… М-м… – Его руки меня гипнотизируют. А время идет. – Если честно, соврала про Виолетту.
– Зачем?
Между нами что-то сгущается, но я не могу это уловить. Он держится так просто, словно мы знакомы давным-давно, я и сама чувствую нечто схожее. Его запястья и скулы, свитер с растянутым воротом, серебряный крестик на шее принадлежат тому же миру, что и «Герника» на стене комнаты в бабушкином доме, и улыбка нарисованного солнца, и та я, которая останусь, если смыть с лица черно-белый грим.
Я заставляю себя посмотреть на него. Невероятные ресницы. Теперь я знаю, чего не хватало на моем рисунке.
– Это ты только что пел Вертинского?
Он кривит губы в усмешке, но на взгляд не отвечает.
– «Идеал ваших грез – Квазимодо, но пока его нет, вы – весталка. Как обидно, как больно, как жалко полюбить неживого урода»[9], – декламирует он с убийственной интонацией.
Я вовсе не стремлюсь лезть к нему в душу, но с некоторыми людьми это получается само собой. Даже обсуждая погоду, кажется, что расковыриваешь их раны.
– Необычный выбор. Я бы послушала.
– Приходи в субботу.
– Приду.
Пять минут истекли, но он все еще сидит напротив и вообще выглядит глубоко погруженным в себя. Во всей его позе сквозит зажатость. К сути вопроса мы так и не приблизились. Я гоню случайные мысли, однако они оказываются сильнее. Выходит довольно мерзко, поэтому я разбавляю красочность картинок внутренним монологом. Кем же надо быть, думаю я, чтобы любить тебя? Гуляя вдвоем, замечать косые взгляды и бросать такие же на другие, обычные пары? Видеть тебя несчастным, больным, крепко спящим? (И делать с тобой то, что обычно делают близкие люди). Целовать тебя… (И терпеть твои поцелуи). А тебе во всем будет видеться жалость и жертва. И это правильно, потому что к тебе невозможно относиться иначе. Твой инди-фолк навряд ли когда-нибудь заметят и оценят по достоинству, но даже если это произойдет, для тебя ничего не изменится. Ничего не изменится, даже если ты окажешься гением.
Жертвенности во мне нет совсем, зато жалости столько, что дышать трудно, поэтому вместо ответа я кладу перед ним раскрытый блокнот.
– Можно?..
Я киваю. Странно видеть в этих руках вещь, принадлежащую мне. Он почти не уделяет внимания портрету брата, зато подолгу рассматривает мои дома. С ним удивительно легко молчится – как с человеком, которому все уже сказано.
– Так тебе нужен Герман, – произносит он, бережно перелистывая страницу за страницей. – Не уверен, что он будет рад тебя видеть. В последнее время он вообще никому не рад.
– Из-за Виолетты?
Он впервые смотрит прямо на меня. Я выдерживаю это, ухитрившись не отвести взгляд, и даже подаюсь вперед, как ищейка, учуявшая запах добычи.
– Герман знает ее убийц?
– Ты случайно не из полиции?
Я не успеваю ответить – за меня это делают знаки рейсте. Он смотрит на них дольше, чем на все остальное, со смешанным выражением удивления и боли, а после захлопывает блокнот и возвращает его мне.
– Жди здесь. Скажу ребятам, что репетиция отменяется.
Он исчезает за секретной дверью, а я устремляюсь в туалетную комнату. Сдираю накладные ресницы. Давлю на кнопку дозатора, размазываю по лицу жидкое мыло и смываю пену чуть теплой водой из-под крана. Мой макияж превращается в боевую индейскую раскраску. Чтобы избавиться от нее полностью, приходится умыться еще несколько раз. Теперь я вижу в отражении хоть и украшенное потеками, но знакомое лицо.
Музыкант уже стоит у дверей с курткой в руках и растерянно оглядывает посетителей. Только когда я останавливаюсь рядом, на его губах пробивается робкая улыбка узнавания.
Мы выходим на улицу. Сейчас нужно будет ждать на остановке, и каждый из этих людей станет смотреть на него и на меня, на меня и на него, и гадать, что же случилось с его лицом и с моей головой (раз я рядом), и полбеды, если все это будет происходить молча.
Он талантлив и наверняка красив внутренне, возражаю я себе, но тут мы направляемся к скромно стоящим в отдалении белым «Жигулям», и становится ясно, что публичное порицание отменяется, от меня всего-то и требуется, что сидеть и помалкивать – думаю, так будет лучше для нас обоих.
Поначалу все идет по плану: за окном плавно проносятся улочки, магазины и парки, невнятно бормочет радио, у меня есть время, чтобы подумать о предстоящем разговоре с Германом Террановой. В голове мелькают совершенно нежелательные варианты развития событий. «Я видела, как ты прошел сквозь стену старого форта». – «Девушка, не знаю, что вы употребляете, но с этим пора завязывать». – «Три года назад моя бабушка ушла в стену и не вернулась». – «Советую больше никому об этом не рассказывать. А то сами знаете…» Стоит только умолкнуть бестолковому внутреннему диалогу, как на смену ему приходит скрипучий голос графини Томской, а затем злобная ухмылка Пиковой Дамы, столь отчетливая, что впору браться за карандаш.
Его голос врывается в мое затянувшееся безумие подобно сквозняку из распахнутой форточки.
– Так какой из рейсте – твой?
Я пытаюсь понять смысл вопроса, но безуспешно, в чем откровенно и признаюсь:
– Не знаю.
– У Германа – Рейсте Дверей. Вио могла снимать боль.
Еще одна рейстери! Мертвая рейстери. Выходит, каждый из этих знаков несет определенный смысл, но мне известно только то, как они пишутся.
– Физическую боль, конечно. Кроме той, что причиняла сама.
В его голосе столько горечи, что я невольно оборачиваюсь. Обезображенная часть лица не видна, поэтому взгляд дается мне относительно легко.
Я замечаю, как дрожат его руки. На пластиковой оплетке руля темнеют влажные следы. Похоже, он думает, что я дружу с этой девушкой, иначе чем еще объяснить такой всплеск откровенности?
– Я привел Вио с улицы. Ей там было не место. Герман почти не покидает комнату, поэтому я не видел в нем угрозы… Инъекции стали не нужны – Вио справлялась лучше. Она всегда была рядом. Я брал ее с собой на концерты. Мы возвращались домой, она готовила ужин. Она принесла в наш дом уют. Мне даже казалось, что мы семья… я не делал предложение только потому, что боялся показаться нетерпеливым. Нужно было дать ей время привыкнуть к тому, что я… – Он машинально проводит пальцами по лицу и снова берется за руль. – А потом она стала пропадать. На ночь, на сутки, на несколько дней…
Либо мы выехали за черту города, либо это какой-то отдаленный его район – пейзаж за окном пестрит покосившимися избами, заваленными хламом дворами и спутниковыми тарелками на гнилых фасадах, намекающими то ли на состоятельность хозяев, то ли на их пламенную любовь к телевидению. Я бросаю взгляд на часы – почти девять вечера, но светлых окон – по пальцам пересчитать, зато в заброшке, едва напоминающей немецкую кирху, весело пылает костер. Знать бы, куда мы едем… Но я боюсь спугнуть удачу, поэтому просто ворочаюсь в кресле и вздыхаю.
– Она уходила и возвращалась. Где и с кем была, не объясняла, говорила только, что ничего мне не должна, что не пленница здесь и имеет право жить как ей нравится. Мы страшно ругались. Я угрожал разлукой. В ответ она бросала, что без нее я сдохну. Она была права.
Наконец машина сворачивает во двор, при виде которого мне хочется хлопнуть дверью и сбежать.
К дому ведет почти незаметная в темноте тропинка, по обе стороны от нее – заросли сухого кустарника высотой в мой рост. Бряцает щеколда. Мы идем дальше. За деревянной калиткой, которую при желании можно выбить пинком, скрывается небольшой участок, густо поросший крапивой. Дом кренится набок, от падения его удерживает лишь толстый ствол гигантского дерева. Узловатые ветви склоняются до самой крыши и нависают над ней беспокойной кроной.
Музыкант поднимается на веранду.
Щелчок выключателя – и над крыльцом вспыхивает железный фонарь. Теплый оранжевый свет обрисовывает кресло-качалку с рваным сиденьем. Рядом растопырил тонкие ножки шахматный столик. Доска для игры почти выцвела, на некогда белых полях темнеют следы сигаретных ожогов.
Пока он возится с замком, я терпеливо жду, опираясь на влажные перила. За домом скрывается еще одна постройка – поначалу я приняла ее за чулан для метел, прямой портал в школу магии Хогвартс, но теперь, при внимательном рассмотрении, становится ясно, что изначальное предназначение этой высокой и узкой каменной башни со сквозными окнами гораздо прозаичней. Несколько расположенных на разной высоте жердей наводят на мысль, что когда-то здесь была голубятня.
Виолетта никак не дает мне покоя. Были ли связаны ее отлучки с «сектой» или это необходимое как воздух (и теперь, при виде дома, вполне понятное) желание вырваться отсюда и хоть ненадолго оказаться среди нормальных людей? Что-то еще, не вполне уловимое, словно забытая мелкая неприятность, тревожит меня. Тяжелый осадок тоже связан с именем этой девушки, и, мысленно повторив его несколько раз, я вдруг понимаю – девчонка с «Дариты» говорила, что Виолетта встречается с Германом Террановой. Выходит, все же не выдержала и променяла урода на другого бледного юношу со взором горящим – такого же, только лучше…
– Проходи, – говорит наконец музыкант и толкает скрипучую деревянную дверь. – Не разувайся.
Я вдыхаю запах сырости и, не задержавшись в крошечной прихожей, оказываюсь в полупустой комнате с крашеными в темно-серый стенами. Одна из них занята полками, от пола до потолка заполненными старыми книгами – корешки истрепаны, некоторые отсутствуют вовсе. На подоконнике за тюлевой занавеской стоит пустая птичья клетка. Между двух кресел поблескивает позолотой рама без холста. Единственный журнальный столик занят чуть слышно гудящим компьютером. Из-за него здесь душно. Я замечаю электронное пианино, придвинутое к окну, огромные наушники и акустическую гитару.
Люстры нет – свет дают черная настольная лампа и елочная гирлянда, растянутая на стене между двух канцелярских кнопок.
Я оборачиваюсь к своему спутнику, но не нахожу его, и вынуждена отправиться на поиски, потому что все еще не знаю его имени и не могу позвать. Шум доносится из кухни. Уже с порога я понимаю, что еду здесь готовить не принято: обеденный стол заменяет самодельная барная стойка, плиту – микроволновая печь. Крошечный холодильник под раковиной выглядит так, словно его не открывали несколько лет.
Резко пахнет спиртом.
– Прости, – говорит музыкант, торопливо отворачиваясь. – Я сейчас.
Что-то с металлическим звоном летит в мойку.
– Прости, – повторяет он и медленно оседает.
Его грудь тяжело поднимается и опускается. Левая рука с высоко закатанным рукавом повисает, и я с содроганием различаю на сгибе многочисленные следы от уколов.
– Нужно вызвать «скорую», – говорю я чужим голосом.
В тусклом свете лампы без абажура его искривленное от боли лицо кажется трагикомической маской.
– Не… – Он переводит взгляд на что-то за моей спиной и осекается.
Мгновение спустя это что-то проносится мимо меня.
– Марк, черт, Марк!
Герман Терранова склоняется над братом, но резко отдергивается, словно тот его ударил.
– Ладно-ладно, сам… – бормочет он. Откидывает назад длинные волнистые волосы, опирается руками о край раковины и замирает, опустив голову, в то время как музыкант подползает к табурету и забирается на него с адресованной мне смущенной улыбкой, которую я предпочла бы не видеть.
– Это подруга Виолетты.
Герман упирается в меня взглядом. Он болезненно бледен и, кажется, зол, а мне внезапно становится обидно за Марка, живущего наедине с зеркалом, в котором отражается тот, кем ему никогда не стать.
– Есения, – говорю я, уловив в повисшем молчании вопрос. – Я видела тебя в форте. И я знаю про рейсте.
Оба переглядываются. Герман кивает мне на дверь. Его брат остается сидеть, прикрыв глаза: один полностью, второй – насколько позволяет шрам, и эта гримаса остается в моей памяти последним кадром с участием живого Марка Террановы.