Юлия Боровинская Стеклянные перья

В моей комнате резких движений лучше не совершать. Знаю, знаю, но все равно вскакиваю так, что только мелкие смерчики разлетаются от моей юбки, взмахиваю руками, встряхиваю длинными тяжелыми волосами снизу вверх, отбрасывая их за спину, а влажный соленый ветер, как вечный скорый поезд, летит из распахнутого настежь северного окна в распахнутое настежь южное. И на любое движение воздуха низким гулом отзывается огромный колокол с высокого, едва различимого потолка. А ведь говорят, дескать, низкий гул – это плохо, угнетает это, ввергает в депрессию, да сумасшедшая ты, что ли, – жить на заброшенной колокольне! Может быть, я и сумасшедшая, а только депрессий в этом городе у меня еще ни разу не бывало, и гудение моего колокола мне нравится – красивый звук, чистый, закатный, ах, как бы раскачать его, чтобы ударил по-настоящему? Но веревка давно прогнила, и язык отвалился – вот она, дырка в полу, стенкой от старого шкафа прикрытая, а сам язык – давно уже на дне, найти-то, наверное, можно, а как поднять? как привязать?

На дне – значит, под водой. Дело в том, что город наш затопило – лет десять назад, а может, больше, не знаю, меня тогда тут еще не было. Подступило море, вздулась река, и – только верхние этажи да башенки торчат. Нет, говорят, на Восточной окраине воды чуть, только-только мостовую прикрывает, в самые сильные приливы выше ступенек не поднимается. Может быть. Я туда не плаваю.

Поначалу-то все думали: ну, наводнение, бывает. Спасатели, вертолеты, теплые одеяла… А вода все не уходит и не уходит, даже не собирается. Большинство жителей посидели во временном лагере, который в ста километрах отсюда развернули, поохали-поохали – город-то старый, красивый, жаль бросать, – но понемногу разъехались, кто к родственникам, кто так, куда глаза глядят, лишь бы сухо было. А некоторые вернулись.

А что, на верхних этажах вполне можно жить, даже свет здесь есть, гидроэлектростанция работает, лодок полно. Если с чем и были проблемы, то, будете смеяться, с водопроводом. Что-то там, на насосной станции, не то замкнуло, не то соскочило. Алексис долго копался, он с большой техникой в дружбе, любят его всякие машины-механизмы с комнату величиной, а вот часы или, скажем, калькулятор ему нипочем не починить, даже странно. А сам невысокий, тощий, пальцы тонкие – как он ими с громадными гаечными ключами управляется, не пойму. В общем, он с насосной станции неделями не выходил, но до конца так и не отладил: у Элейн в гостинице «Волны» вода идет, у Сони в ресторане, у Клары в шоколаднице, у Марка в кафе, да еще в пекарне – и все. Ну, им-то не обойтись, для туристов нужно, а остальные к ним за водой ездят, ничего, привыкли.

Да, туристы стали сюда приезжать – интересно же. Обычно в «Волнах» и останавливаются, там целых три этажа сухие. По городу катаются, смотрят, Леонел их нырять с аквалангом учит, городские улицы показывает, Том сувениры всякие продает, Каролита на заказ пикники им устраивает на бывшей бирже – там крыша плоская, удобно… Живем, словом, понемногу.

Ну а я – перевозчица. У меня одной в городе моторка, маленькая, но шустрая. Если, скажем, нужно горячие булочки постоянным клиентам от матушки Kоры развести, или доктора Миля к пациенту доставить, или… Нет, туристов я не катаю, они на весельных лодках любят, чтобы другие гребли, а они сидели. Ну, ничего, Берт, Дин и Фрэнсис – парни молодые, им веслами помахать только в удовольствие.

И мертвых на западный берег возить – тоже моя работа. Да. Пока всего однажды пришлось, зато на второй же день. Нет, страшно не было, просто грустно до слез, хотя я Сэмюэла-часовщика и не знала совсем. Я других вещей боюсь. А что гроб? – ящик деревянный, я его и не касалась, без меня загрузили-разгрузили… А провожающие уже сами на лодках приплыли. Ну, работа, она всякая бывает, вам, наверное, тоже не всё в радость.

С тех самых пор Том меня начал называть «наш Харон», сокращенно – Хари. А я не обижаюсь, знаю же, что он не со зла. В той, бывшей, жизни меня вообще Птицей прозвали. Может, из-за того, что привычка у меня руками размахивать? А тут все уже привыкли: «Хари, Хари», – давно забыли, что это прозвище означает и что у меня другое, настоящее имя есть. А мне-то какая разница. Хари так Хари, я и с моряками всегда только так знакомлюсь…


Когда багровое солнце садится левее Сторожевой башни, облака вытягиваются рваными цветными лентами – вот фиолетовая, вот розовая, вот золотая, а там, на дальнем краю неба, лимонная, и проступает сквозь прорехи белое и голубое. И полощет ветер эти ленты, только не на небе, а в воде. Ах, медленное небо закатное, ах, беспокойная вода живая! – только этой вот гранью между подвижным и замершим и проступает горизонт.

И деревья, деревья живут, вздымают кроны над водой, шепчутся с ветром. Как такое может быть? – не погибли, не сгнили, и каждую весну зацветают каштаны, и каждое лето зреют желуди на дубах. Да что там дубы, трава зелена под водой, и рассыпаны мелкие синие осколки незабудок в затопленных двориках. Десять лет! Да что ж это за море такое обняло город, не бывает таких морей.


Друзей у меня не то чтобы много. Да нас здесь вообще мало, человек сто, может, наберется. Ольга и Дин в бывшем театре живут, в костюмерной, выше только чердак. Когда вода пришла, им всего-то лет по пятнадцать было, и Ольгины родители решили остаться, а Диновы – уехать, только он сбежал, потому что уже тогда влюбился, так и не смогли его увезти. Я приехала, он еще у матушки Kоры жил, тесто помогал месить, а потом уж они с Ольгой поженились и жилье себе выбрали. Нет, вы не подумайте, я к ним не за тряпками бегаю, куда мне наряжаться – моторка же, масло машинное, солярка, любой наряд вмиг измажешь. Вот Ольга приодеться любит: то кринолин у нее, то туника, а то шкура леопардовая на одной лямке через плечо – красиво! А Дин как выбрал себе черный кафтан с рукавами-фонариками, так и ходит всюду, даже на работу. Туристам нравится… А в самом конце коридора у них – осветительская с пультом. Большинство прожекторов, конечно, давным-давно замкнуло – сцена-то под водой, – только голубой горит. Всегда горит, никто его не выключает. Можно через стекло вниз посмотреть – там декорация осталась: широкая лестница с колоннами, всю ее то ли тиной, то ли мхом затянуло, водоросли проросли, рыбки плавают – и голубой свет. Красиво – дух захватывает!

Леонел говорит, под водой вообще красиво. Все уговаривает меня внизу поплавать. А я и нырять-то никогда не умела, у меня задница широкая, мгновенно всплывает. Он смеется, дескать, ничего, груз привяжем, и нырнешь, но я пока что не решаюсь. Он вообще хороший, Леонел, только старый уже, борода седая – как он ее в свой костюм для погружения прячет, ума не приложу! Вот и Соня мне твердит: хороший, поженились бы… А я здесь не за тем, чтобы замуж выходить, я его и полюбить-то только ненадолго могу – ну и зачем хорошему человеку лишние огорчения? Лучше уж так – дружим и дружим, ведь, если бы все всерьез, кому тогда, кроме меня, моряков провожать?

А Соня в своем ресторанчике живет. Ну то есть когда-то это довольно большой ресторан был – на обзорной площадке телевышки. А потом Соня часть себе под квартирку отгородила и для матери еще комнату сделала. Я заходила – хорошая комната, светлая, старая Дона целыми днями в кресле сидит, вяжет и радио слушает, а на кровати три кошки спят: рыжая, черная и трехцветная.

Что еще интересно – лифт у Сони до сих пор работает. То есть можно подплыть, кабину вызвать и к ней наверх подняться, а можно и на самое дно спуститься, Леонел так ездил, прямо в акваланге, вывеску «Ресторан ПОДНЕБЕСНАЯ» снизу привез. Здесь китайская кухня раньше была, да. А в лифте – воды ни капли. Просох что ли, пока поднимался? Непонятно. Но здесь многое непонятно.


Том режет из мореного дерева фигурки и отдает их воде. Да, так и бросает в волны прямо из окна, зная: ровно через пять лет море вернет их – совсем другими. Ни единой зазубрины, ни одного острого угла, узор годовых колец точно прожилки в яшме. То, что было сделанным, стало цельным и настоящим. «Что это?» – удивляются туристы, но кто хоть раз сжал в ладони фигурку из лавки Тома, уже не сможет расстаться с ней никогда – только бы чувствовать эту твердость, эту гладкость, скользить пальцами по изгибам… «Сколько с меня?» – и отдают Тому деньги, морю – сердце. Резчик не знает, что случается с ними потом – голубеют ли их глаза, забывают ли они имена своих жен и таблички на дверях своих кабинетов, чтобы однажды очнуться от сна обыденной жизни на пирсе, отыскивая взглядом свой корабль, или только лунные вечера топят их сердца в приливе тоски, что отхлынет утром, оставив лишь мелкий мусор повседневности.


На самом деле эту комнату не я обживала, она мне осталась после Эжени. Это ее кровать, и шкаф ее, и зеркало, а вот кресло уже я сама привезла. Нет, Эжени здесь больше не живет, так уж получилось: я приехала, а она уехала – на том самом корабле. Куда? Не знаю, она мне не говорила.

Ох, не люблю я эту историю рассказывать! Я и себя-то прежнюю уже плохо помню, словно первые тридцать пять лет жизни и не мои были. Кем же я работала-то тогда? Ну, неважно! Словом, вытащила меня однажды подруга на курорт. Я эти пляжи, если честно, терпеть не могу: обгораю мгновенно, кожа тонкая, даже и не поплаваешь толком… А здесь знаете как по ночам плавать здорово! Я в одиннадцать вечера, если моряков встречать не нужно, моторку на прикол ставлю – люди же спят, шуметь нельзя, – а сама купальник надену и прямо из северного окна в волны. Это я только нырять не могу, а плавать – сколько угодно, меня вода хорошо держит. Мы так, кстати, с Томом и познакомились: плыву, звездами любуюсь, и вдруг какая-то штука мне прямо по плечу! Это он очередную свою скульптурку бросил, не глядя. Я от неожиданности забарахталась, а Том решил, что тону, спасать полез. Он вообще-то нелюдимый, если бы не этот случай, может, никогда бы и не разговорились…

Ну да, я же про то, как сюда попала, рассказывала. Так вот, на курорте на этом подруга моя быстро с местным парнем познакомилась. Как же его?.. Алим, что ли? Красивый парень, высокий, широкоплечий… Местные вообще любят с туристками романы крутить. Удобно: две недели бурных страстей – и до свидания, никаких претензий. Только меня лично все это и дома достало. Не везло мне, никогда не везло. Я влюбляюсь, а в меня – нет. Иногда даже думала: хоть бы соврал кто для приличия, хоть день себя счастливой почувствовать. Сейчас вспоминаю – сама себе не верю.

В общем, подруга с Алимом своим по дискотекам порхает, а я все эти топтушки не люблю: грохот, духота. Все, что с собой взяла, уже перечитала, не станешь же полную сумку книг на курорт набирать, а купить здесь нечего, кроме кошмарных журнальчиков. Тоска. И еще целая неделя впереди.

Ну вот, поплавала я однажды ночью в гостиничном бассейне, дай, думаю, на пляж схожу. Купаться там в темноте запрещено, но хоть так погуляю. Подальше от дискотеки ушла, иду, мысик огибаю и вдруг вижу: корабль стоит. Совершенно непонятно, откуда взялся, тут же пляжи всюду, причаливать нельзя. Однако же вот, стоит – красивый, белый, на волне покачивается. И человек ко мне по берегу идет. Мужчина.


Они столько раз говорили потом – о прочитанных книгах и гаснущих звездах, о причудливых привычках котов и играх, в которые играли в детстве, о запомнившихся стихах и случайно подсмотренных чудесах – на палубе, в тревожные ночи новолуния, когда лишь на секунду слепит тебя вращающийся прожектор на носу и вновь ни зги, тьма, только два их голоса, пробивающихся сквозь шум волн. И касание рук в этой темноте – как молния, и уже невозможно остановиться, сдержать себя, вспомнить о любви и нелюбви.

Они спали в его каюте на узкой койке, тесно обнявшись, прижавшись друг к другу, чтобы не упасть во сне, кожа к коже, и она запомнила, как стучит у него, спящего, сердце. Да, все было между ними, только вот любви опять не случилось, и каждый раз, заглядывая в его глаза, видела она в них отражение другой женщины – стройной, гибкой, рыжей, то с торжествующей нахальной улыбкой, то печально и нежно выдыхающей испанские слова.

Нет, это было слишком больно, нужно было уходить – уходить, какой бы мучительной сладостью ни приковывало ее к нему.


Да какая вам разница, как его звали? Всех как-то зовут, не в этом дело.

В общем, рассказал он мне, что корабль этот – библиотека, и на борту у него – все лучшие книги мира, а появляется он только там, где кому-то очень нужен.

Ну так вы ошиблись, говорю, никому здесь ваш корабль не нужен. Слышите, как народ веселится? Здесь не до книг!

А тебе, спрашивает, разве не нужен?

Мне, говорю, да. Корабль, самолет, дирижабль – только бы увез подальше отсюда. А если по пути почитать что-нибудь стоящее дадут, так и вовсе замечательно!

Ну так поехали, отвечает.

И я поехала.

А мне действительно было все равно куда – да хоть в гарем к арабскому шейху, хоть рабыней на плантации. Я как представила себе, что еще неделю здесь промаюсь, а потом – опять домой, с десяти до семи – на работе, два часа – дорога, кот, интернет, телевизор… Повеситься – и то причин нет, кто же от серой тоски вешается?

А библиотека непростая оказалась. Мне уже потом объяснили, что в ней каждый человек свою книгу найти может. Ну, такую книгу, где его несостоявшаяся судьба описана. То, чему он был предназначен. То, ради чего до этой самой минуты жил и стал, каким стал.

Нет, я не побоялась. Я нашла.


Каждый второй день полнолуния открываются двери безымянного кабачка на Западной окраине, и, поднимаясь по ступенькам из-под воды, входят в него моряки. Пронзительно играет свои бодрые песенки механическая пианола, ром и джин наполняют стаканы, приливая с донышка до краев, сам собою поворачивается в очаге вертел с кусками мяса, а Хари улыбается из-за стойки каждому – непременно каждому! Хари подсаживается за их столы, поет с ними песни, обнимает за шею, Хари танцует с ними, звеня хрустальными браслетами, смахивая взметнувшимися юбками свечи со столов, но здесь ничего никогда не загорится, здесь всё соль и вода. Хари любит их – невернувшихся моряков, любит за всех тех, кто не захотел любить и ждать их на суше, любит последней земной любовью, последней радостью, чтобы было о чем вспомнить в сухом и теплом раю, чтобы было о чем пожалеть, было, за чем потянуться на землю, было, ради чего родиться вновь и вновь отдать душу морю: море тоскует без живых, человеческих, накрепко слитых с ним душ. И даже когда Хари поднимается с кем-то, кому это действительно нужно, наверх по скрипучей лестнице, чтобы сдвинуть с плеч широкие лямки и переступить через платье, это не работа, о нет, она любит каждого всем нерастраченным в буднях сердцем, всем невостребованным сердцем своим, – и к чему знать морякам, что любовь эта гаснет, лишь только закрываются двери рассвета? Да, она сама открывает им двери рассвета и провожает, и машет вслед с улыбкой, даже не пытаясь стереть текущие по щекам слезы, – им, уходящим с памятью о ее любви, им, не успевшим полюбить в ответ. И иногда, в иные – пустые – ночи, Хари втайне думает, что если бы хоть кто-то из них всей душою захотел остаться с ней, то ни смерть, ни жизнь не стали бы возражать. Правда, тогда пришлось бы искать на ее место кого-то еще, а много ли женщин согласились бы на такую работу? И все же Хари надеется: без надежды какая же любовь?


Да, я нашла. Только не книгу – песню. Нет, фонотеки у них там нет, даже и магнитофона нет, только фортепиано в кают-компании. Текст песни в книжке был напечатан. О господи, да я ее до этого сто раз же слышала, у меня мама такие вещи любила. А вот прочла – как в первый раз. Прочла – и…

Выхожу из хранилища – как раз обедать позвали, – а он увидел меня и говорит: «Ты уходишь». Спокойно так сказал, без сожаления, разве что челюсти напряглись… или мне просто показалось?

Мне хорошо здесь, по-настоящему хорошо. Я люблю и комнатку свою с колоколом, и вздымающиеся над водой шпили и башни, и болтовню с Леонелом, и кофе у Марка, и тот миг, когда открываются двери рассвета и дробится в воде розовое небо. Вот только всякий раз, улыбаясь входящим в безымянный кабачок, я думаю о том, что будет, если он… Он ведь тоже в море, понимаете?

Смеялись во тьме чьи-то лица,

Гитара уплыла вдаль.

Матросы запели про птицу,

Которой несчастных жаль.

У нее стеклянные перья

И слуга – седой попугай,

Она открывает двери

Матросам, идущим в рай.

Загрузка...