Юлия Боровинская Нити и основа

Нора хорошая, Нора прекрасная, внешние уголки ее глаз приподняты вверх, и уголки ее больших губ приподняты вверх, и даже концы коротких волос завиваются вверх. Она не умеет ни стоять, ни даже просто ходить – летит, бежит, прыгает, оступается и взлетает вновь, оттого на ногах у нее – вечные синяки и царапины, а широкие губы – сухие, в трещинках. Вообще-то почтальону полагается фургончик, но Нора, как только пришла на эту работу, сразу же отказалась: у нее и прав-то нет, и вообще, за рулем же нужно СИДЕТЬ! Она лучше так, ей не тяжело, ей всего-то двадцать один год. И мужа у нее пока нет – из всех городских мужчин поймать Нору может только ее отец, монтер Жак: с первой звездой он выходит на улицу и ждет, пока длинная (почти на голову его выше!) и тонкая, как флагшток, Норина фигурка не замаячит вдалеке. Тогда Жак широко расставляет руки, чтобы не пропустить и поймать дочку в объятия, и комбинезон его пахнет металлом, резиной, пластиком, чуть-чуть гарью – родной запах, и Нора падает в сон мгновенно, на бегу, на лету…

Да, Нора прекрасная, но отчего же она встает так рано, почему же ей, проснувшейся с рассветом, кажется, что в десять утра уже можно стучать в окно и звонко выкрикивать: «Корабль! Скоро придет корабль!»

Эвридика просыпается и сбрасывает с себя все одеяло разом одним плавным, но быстрым движением. У нее слишком широкие бедра, слишком тяжелая грудь, она несет на себе всю эту избыточную, пышную плоть, как дорогую шубу, и ей всегда жарко, даже тогда, когда остальные ёжатся от сквозняка и просят закрыть окна. Спать бы ей еще да спать, вот и юный подмастерье ювелира – голенастый, длинноногий, она зовет его «Кузнечик», ах, зачем не у кузнеца он в подмастерьях! – так сладко посапывает рядом. Но разбуженная Эвридика уже не возвращается в сон, встает, накидывает длинный халат, выходит в сад, а там чудная Нора взялась рукой за ствол молодой сливы и кружится – это чтобы и не уйти и не останавливаться.

– Так что за корабль? – спрашивает Эвридика с утренней хрипотцой в голосе и закуривает.

Из всех женщин городка она одна еще не бросила курить – и не собирается. Только зря в самом центре витрины табачной лавочки пылится пачка с тонюсенькими сигаретками – Эвридика курит самые простые, белые, короткие, с синими буквами на этикетке.

– Это такой корабль, где есть книги для всех, для всех, для всех! Все самые главные книги мира! И если ты найдешь там свою книгу, то…

Эвридика улыбается, выпуская струю дыма прямо из улыбки, а Нора проносится насквозь, не растеряв ни одного солнечного блика в волосах.

– Ну, ты-то точно там ничего не найдешь. Разве что кто-нибудь уже придумал специальную книгу, которую можно читать на бегу и при этом видеть, куда бежишь.

– Ну я, что я? Я читаю адреса, а еще дороги, деревья и небо, мне пока хватает, а вот ты бы могла…

Могла бы? Могла.

И когда дивная Нора улетает, Эвридика идет на кухню заваривать себе чай – отчего-то по утрам она терпеть не может кофе. Голубые, веселые язычки газа танцуют над конфоркой, и связки сухой полыни над плитой от тепла пахнут острее.

– Дикси, ты проснулась уже? – слышит она голос Кузнечика, ополаскивая чайные листья, и, не оборачиваясь, отвечает:

– Дикси – это не имя. Так заканчивали свои речи римские ораторы: «Dixi – я всё сказал!»

– Как же мне тебя звать?

– Зови меня «ты». Зови меня «знаешь…». Зови меня «послушай…». Зови меня «иди ко мне».

– Иди ко мне!

Подумаешь, пропадет ложка заварки.


День разматывает свой клубочек неспешно, даже если утро отбурлило и растворилось, как таблетка аспирина в стакане воды. Нора все же заварила чай – черный китайский чай на молоке – и пьет его, густо-кремовый, цвета томленой сгущенки, из красной глиняной кружки – нарочито грубой, но посмотрите, как тонко выдавлен дракон на крышечке! Кусочек медовых сот на блюдце – лесник Филипп приезжал в город за солью, привез, Эвридика только у него берет мед, а все из-за аромата полыни, – все восемь лет, что здесь живет, берет, а откуда пришла и когда уйдет, никто не ведает.

Но чай чаем, а за калиткой уже кто-то стоит, переминается с ноги на ногу нерешительно, то поднимает руку, чтобы постучать, то опускает. Девочка пришла погадать на свое нехитрое счастье – а откуда, вы думаете, Эвридика берет деньги на белые сигареты, на чай и мед? Карты у нее странные – тоненькие, а точно из слоновой кости выточены – и всегда говорят только правду, даже когда это клиентке и не нравится. Именно поэтому взрослые женщины к Эвридике и не ходят: правда-то она всегда рядом, только позволь ее себе увидеть – а зачем? Лучше уж без правды… да и без слез!

– Заходи! – звучно, как морской колокол, ударяет голос хозяйки, и низенькая, пухлая и ладная фигурка, набравшись духу, ныряет во двор. Дочка молочницы пришла – надо же! А ведь учительницей собралась стать, кому бы в гадания не верить, так ей! Но можно и карт в руки не брать – и так все ясно: влюбилась в Кузнечика, оттого так долго у порога и топталась, все ведь знают, откуда он по утрам к ювелиру спешит…

– Я вот принесла… – Девочка (и впрямь, ведь совсем девочка, хоть и распирает округло простое коричневое платьице в нужных местах, да так, что и женщине трудно удержаться, не ущипнуть упругое) протягивает узелок, связанный из носового платка, – может, еще лет в пять начала на красивую куклу собирать. – Мне – на судьбу.

А какая уж там судьба в девятнадцать лет: любовь, тело юное, жаркое, начавшее догадываться, что есть сладость пуще меда, истомнее сна, радостней танца. Будет тебе любовь, как не быть; сбрось эти тряпки, встань перед зеркалом – сама поймешь!

Но Эвридика все же вытаскивает колоду, тасует ее, шурша и пощелкивая картами, раскладывает причудливым ковром.

– Вижу, – говорит она. – Понимаю, – говорит она, и сердце дочки молочницы проваливается куда-то в самый низ живота, как тогда, зимой, когда на санках с горы ехали, и Кузнечик обнял ее, и сквозь шубу она его руки запомнила.

Сейчас, вот сейчас гадалка скажет «нет», и накипают уже слезы в серо-зеленых, опушенных частыми ресницами глазах.

– Через пять месяцев, – говорит гадалка, легко касаясь карт оттопыренным мизинцем, – через пять месяцев и восемь дней вы встретитесь у колодца, и он понесет твои ведра. А еще через полгода позовет он своего мастера-ювелира в сваты, и вся улица будет гулять на вашей свадьбе, и патер, конечно, сделает вид, что не замечает под белым платьем твоего животика. Всего-то пять месяцев – подождешь? А если нет, сама знаешь – владелец обувной лавки давно уже по тебе сохнет, а мужчина он симпатичный, хоть и вдовец. Ну, тут уж тебе выбирать…

Будущая учительница кивает ни жива ни мертва, тугим мячиком выскакивает за калитку, и на кончике языка поют, нёбо ей щекочут слова: «Всего пять месяцев!»

А Эвридика складывает карты, грустно самой себе улыбается. Ну да, а ты чего хотела? Молодой-голодный, насытится – уйдет, да и не с ним бы тебе жить. А с кем? Да ни с кем! Город хоть и маленький, да велик, мужчин много, а гадалка – почти ведьма, про нее и слово-то дурное побоятся сказать. Да и то – к кому женщины плакаться бегают, кому тихим шепотом самые стыдные тайны свои доверяют? Помнят женщины: рожь высокая секрета не сохранит, тростник выдаст, а Эвридика назавтра не то что кому-то – самой рассказчице виду не подаст, будто знает про нее лишнее. Эвридике чужие тайны не для того нужны, чтобы сплетничать или хвастаться. Просто в каждой, самой обычной истории хоть одна яркая ниточка да найдется. Собери их, сплети – вот и готов цветной ковер сказочный.

Сидит Эвридика над своим ковром: тут подтянет, там лишнее выдернет, пылинку смахнет, складку разгладит. Давно уже готов – пора расставаться.

А вот и Норин голосок звенит-заливается:

– Корабль! Корабль пришел!!!

И бегут на пристань горожане, даже бабка Хельга на своей коляске – и та к кораблю тянется, даже патер шагает солидно, но скоро – ах, как хотелось бы ему стремглав броситься, а ведь кажется, уж он-то свою Книгу давно нашел!

А Эвридика босыми ногами по горячей пыли, что на солнце, и по холодной пыли, что в тени, в церковь идет. Понятно, не молиться. Просто прохладно там, пусто и тихо, и Богоматерь дель Маре из простенка голову склоняет и ладонь протягивает.

И еще один человек входит, идет вдоль рядов, садится рядом, обнимает, так спешит поцеловать, что зубами зубы задевает. И выдыхает:

– Эва!

Все на пристани, все на корабле, никто не видит, как пред опущенными очами Богоматери дель Маре выгибается женщина, как скользят ее губы по телу мужчины, как сжимают его руки обильную плоть – всю, до последней клеточки ему принадлежащую. И альтом отзывается на стон труба в органе.

А после лежат они, тесно прижавшись, на холодной гладкой деревянной скамье, дышат одним дыханием.

– Поедем со мной, Эва, поплывем! Что твой домишко ветхий, что сад? Ты найдешь свою книгу, каждое утро станешь просыпаться в моей каюте, каждую ночь – плавать нагая в морских волнах под близкой Луной… Не должно быть так, что ты здесь, а я там, – неправильно!

И шепчет она:

– У моряка в каждом порту жена, и в каждом – единственная. Ах, и без того столько женщин ночами плачет, столько девочек, в судьбе своей неуверенных, мечется… А мне и своей беды – по горло, и своего счастья – выше солнца. Ты зигзагом по морю идешь, я – спиралью по суше, нет-нет да и встретимся, и построится рай на час вокруг нас. Чего ж еще?

И не говорят уже больше, и вновь органная труба долгим гулом отзывается.

А прощаясь у церковных дверей, на пороге из тени в свет, как всегда прощаясь, как навсегда, протягивает Эвридика ему Книгу – стопу тетрадей, от руки исписанных:

– Вот, возьми. И пусть кто-то ее найдет.

Загрузка...