Прижимая к себе ее мертвое тело левой рукой, яростно и быстро размахивая огромным мечом правой и направляя Тигрола коленями, я пробивался сквозь массу сражающихся, в холодной ярости отчаяния не думая о том, выйду ли я живым или одно из тысяч копий и мечей, которые летали и сталкивались вокруг, сбросит меня с седла и швырнет нас обоих вниз, где мы были бы растоптаны до потери человеческого облика копытами и ногами, которые вспенивали кровавую грязь поля битвы.
Отчаявшийся долго не умрет, как говорили мы в те мрачные дни веры и фатализма, и поэтому я вышел живым, хотя и не без ранений, из кричащей, вопящей, сражающейся толпы и, наконец, отдал все, что осталось на земле от их милого и отважного предводителя, на попечение ее отряда из немногим более двух десятков воительниц, которые вернулись живыми из той отчаянной атаки, благодаря которой мы выиграли эту дорогой ценой купленную битву.
Потом я поскакал обратно в бой с единственной мыслью в своем тяжелом сердце. Я нашел Дерара и Амру, собиравших вместе цвет наших оставшихся всадников, чтобы дорого и смертельно отомстить за потерю, которая постигла нас. Римляне отступили в угол между рекой и холмами, а на нашей стороне прозвучал час вечерней молитвы, и Абу со знаменем пророка в руке читал молитвы и призывал нас отомстить за кровь павших правоверных.
Наши молитвы возносились в тихое вечернее небо, смешиваясь с песнями неверных; но прежде чем они закончились, из тридцати тысяч глоток мусульман вырвался протяжный, пронзительный боевой клич:
— Ла Илаба илла Аллах — илла Аллах — Аллах-ху! — и мы понеслись вниз по склону, шеренга за шеренгой, волна за волной, одним яростным, огненным потоком страстной отваги и жгучей мести. Люди кричали и вопили, лошади ржали и визжали, огромные неуклюжие верблюды вытягивали шеи и ревели, и подобно лавине, прорвавшейся сквозь деревья на горном склоне, мы с грохотом обрушились на остатки римского войска.
Никогда еще славная сталь Армена не делала такой жестокой и кровавой работы, как в этот короткий бурный час печального триумфа и горько-сладкой мести. Я сражался в безумном, слепом отчаянии рядом с доблестным Дераром, чье сердце пылало, как мое, а рука страдала от той же дикой скорби, как и моя, и с теми же мыслями, горящими в мозгу — убивать, убивать, убивать, пока последний оставшийся в живых римлянин не заплатит за дорогую жизнь, потеря которой лишила ислам его самого яркого земного света.
Ночь была далеко позади, когда Ярмук завершился победой. Каждый неверный, кто не бежал, был убит, потому что мы знали, что сломили элиту легионов Ираклия, и понимали, что он никогда больше не выйдет на поле боя (как, по правде говоря, и случилось) и когда снежные вершины Хермона начали краснеть в свете зари, Сирия была нашей, вся, кроме Антиохии, Алеппо и священного города Салема.
После Мекки и Медины мы почитали Иерусалим как самый священный город в мире, в память о Моисее, Соломоне и Исе, поэтому нам не потребовалось много времени, чтобы решить, что именно он должен стать следующей и величайшей наградой нашего оружия. Мы вернулись в Дамаск на месяц отдохнуть и подлечиться, а также дождаться подкреплений из Аравии и Ирака, а затем двинулись на Салем.
Я снова увидел город с того же холма близ Вифании, откуда я вместе с Циллой глядел на священный город, сияющий славой, которую пролил на него Соломон. Город поседел за семнадцать столетий и лишился почти всего древнего великолепия; серый, мрачный и суровый, восседающий на крутых холмах и осажденный со всех сторон могучим войском, которое мы привели против него.
На северо-западе я узнал тот ужасный холм, некогда увенчанный крестом, на котором я упал, чтобы умереть, и увидел знамена новой веры, развевающиеся на его вершине, и когда я подумал обо всем, что пережил, и обо всем, что любил и потерял с тех пор, как начался мой удивительный путь, мой мозг затуманился, а сердце отяжелело от тайны и печали всего этого, и я мрачно задумался, когда же наступит следующий час моего отдыха.
Четыре долгих и напряженных месяца мы стояли лагерем на холмах вокруг Иерусалима. Это были месяцы непрерывного наблюдения, беспрестанных вылазок, атак и отражений, но ни разу мы не пробили брешь в этих крепких, седых стенах, и ни один отряд не пришел из Византии на помощь городу, в котором находилась гробница Исы.
Наконец, когда голод и мор начали сражаться за нас на улицах и в домах города, ворота в конце улицы, которая когда-то называлась Красивой, открылись, и во главе двойной шеренги священников и монахов вышел патриарх Софроний, чтобы договориться с Абу Убайда о сдаче. Абу поставил неизбежные условия — коран, меч или дань, и патриарх, как вы знаете, выбрал последнее, но сам добавил к ним четвертое, что самый священный город в мире должен быть отдан лично предводителю правоверных, никому иному.
Это условие было принято, ибо, по правде говоря, оно было достойным, и тотчас же в Медину были отправлены гонцы, сообщившие Умару о случившемся. Через десять дней мы узнали, что он едет, и тысячей всадников выехали ему навстречу, разодетые в лучшие наряды, которые отвоевали у наших врагов. И вот, к нашему удивлению и стыду мы обнаружили, что преемник пророка и правитель Аравии, Сирии и Персии приехал один, если не считать свиты из полудюжины всадников, на старом рыжем верблюде с мешком зерна, еще мешком фиников, деревянным блюдом и кожаной бутылкой воды, перекинутой через седло.
Он посмотрел на нас, на наши золотые и шелковые роскошества с таким холодным и молчаливым презрением, что мы в едином порыве сорвали их с себя и бросили в пыль под копыта его верблюда, чтобы он проехал по ним и втоптал их в грязь — акт раскаяния, который внушил некоторым из ваших историков глупую фантазию, будто Умар собственными руками стащил некоторых из нас с коней и ткнул носом в пыль.
Увидев город, он воздел руки к небу и вскричал:
— Бог побеждающий! О аллах, даруй нам легкую победу! — и поскакал вниз, поставил перед воротами свой шатер из верблюжьей шерсти и сел на землю, ожидая, когда выйдет патриарх. То, что оставалось уладить, вскоре было сделано. Софроний вышел и положил ключи к его ногам, а Умар, вежливо поздоровавшись, сел на верблюда и поехал с ним в город, тихо беседуя о великих деяниях, происходивших здесь, как будто он был почетным посетителем и гостем, а не покорителем.
Ни одна жизнь не была отнята, ни одна золотая монета не была украдена, когда Салем перешел от власти креста к власти полумесяца, и Умар так строго соблюдал условия, которые он заключил, что, когда мы стояли в тот вечер с Софронием на ступенях храма Гроба Господня в час вечерней молитвы, он повернулся и сказал мне:
— Выйдем, Халид, помолимся там, на улице.
— Почему бы моему господину не помолиться здесь? — спросил патриарх, склонившись перед ним. — Разве улица более святое место, чем это?
— Нет, гораздо менее святое, Софроний, — с улыбкой ответил Умар. — Но если мы сейчас помолимся здесь, не используют ли мусульмане будущих веков наш пример как предлог, чтобы нарушить договор?
С этими словами он вышел на улицу, и я за ним.
Когда мы проделали то, что требовала вера, я вернулся и спросил:
— Тот римский солдат из отряда Даруса принес тебе мое послание, о Софроний, и моя кольчуга все еще висит на стенах твоей церкви?
— Да, так и есть, о Странник сквозь века, — ответил он медленно и уверенно, но все же словно во сне. — Ты тот, кто умер там, на Голгофе, в тот же час, когда господь умер на кресте. Сейчас ты хвалишься тем, что ты победоносный защитник иной веры, но твой урок еще не усвоен. Следуй за мной, и ты узнаешь больше.
Я вошел с ним в полутемное помещение церкви, и там он показал мою давно потерянную кольчугу, которую я так часто вспоминал и мечтал вернуть, висящую на стене перед распятием. Он снял ее и отдал мне со словами:
— Вот, у тебя снова есть то, что принадлежит тебе. А теперь послушай меня, Халид, так называемый «Меч божий» и воин ислама. Ты был бичом на земле для тех, кто называет себя именем того, чье смирение они высмеивали пышностью и тщеславием. В грядущие дни ты снова наденешь кольчугу, а поверх нее на груди ты будешь носить тот священный символ, который теперь ты высмеиваешь и богохульствуешь, хотя и в силу честного незнания. Да, сейчас ты слушаешь меня с удивлением, но когда ты в следующий раз увидишь стены Иерусалима, вспомни, что я сказал, и сохрани мои слова в своем сердце!
Взяв у него кольчугу, я взглянул в его спокойные старые глаза и, хотя для моих мусульманских ушей его слова были сущим богохульством, я вспомнил о религиях, что я видел, о том, как они восходили и угасали, и те яростные слова, которые я высказал бы другому, исчезли прежде, чем достигли моих уст. Я медленно усваивал свой долгий урок. Я видел вечную истину во многих обличьях, откуда мне было знать, что я не увижу ее во многих других, прежде чем мое путешествие закончится? Поэтому, резко дернув головой в порыве слишком быстром, чтобы его проконтролировать, я произнес тихо и почти смиренно:
— Воля невидимого непостижима, но то, что написано, исполнится, и да сбудутся слова твои. Не бойся, я запомню!
Я повернулся и молча вышел из церкви, а на следующий день, снова прикрыв грудь любимой кольчугой, отправился во главе сирийской армии на север в Антиохию. И по милости аллаха мы покорили не только Антиохию, Кесарию и Алеппо, но и Триполи, и сам древний Тир были отданы в наши руки, а затем покорились все прибрежные города, и не было ни одного города во всей Сирии и Палестине, который не был бы в нашей власти.
Но быстро сменявшие друг друга триумфы приносили мне мало радости, потому что самый яркий драгоценный камень в диадеме победы был уже недосягаем. В четвертый раз жестокая рука горькой судьбы выбила полную чашу любви из моих рук и разлила ее сладкое вино на иссохшуюся землю под моими ногами.
Для такой печали, как моя, было только одно болеутоляющее средство — яростное опьянение беспрерывной войной, поэтому, когда была покорена Сирия, я присоединился к армии Персии и после разграбления Ктесифона пировал с Дераром, Саидом и Али в Белом дворце Хосрова.
Позже я сражался полуголым и искал смерти от тысяч долгожданных опасностей в великой битве при Нехавенде, этой «победе побед», которая дала нам все земли Персии от Тигра до Оксуса, а затем с незаживающей раной в сердце и неутоленной жаждой души, я последовал за Амру в Египет и там, как тень на стене, я, который был Халидом-мечом божьим, победителем Дамаска, Айзнадина и Ярмука, завоевателем Сирии и самой блестящей фигурой в ярком великолепии той славной войны, я, герой ислама, исчез так бесследно из поля зрения моих товарищей, что, не зная, где я умер, они построили мою гробницу в Эмесе рядом с могилой Зорайды.
После семимесячной осады мы взяли штурмом крепкий город Вавилон и римский лагерь, защищавший восточную оконечность лодочного моста через Нил в Мемфис; захватили остров Рода в центре реки за один день яростных боев и сбросили греков с египтянами в воду.
В ту ночь, движимый, как мне казалось, лишь любопытством, желанием еще раз увидеть тот древний город, который я лицезрел во времена Соломона и который был моим домом, когда Клеопатра была царицей Египта, я перешел на западный берег и побрел среди могучего лабиринта вековых развалин храмов и дворцов, которые я видел во всем блеске, пока не оказался перед большим темным пилоном, в котором в одно мгновение узнал вход в храм Птаха.
Я вошел, и там в серой, похожей на утес стене передо мной стояла низкая квадратная дверь, закрытая гранитной плитой, такая же красивая, как семьсот лет назад. Я вспомнил, что делал Амемфис, чтобы открыть ее, и мне захотелось попробовать сделать то же самое. Я поставил ногу туда, где была его нога, а правой рукой нащупал цветок лотоса, тайна которого уже была, быть может, навсегда утрачена.
Я нажал, и могучий камень опустился, скрытый механизм сработал так же идеально и бесшумно, как и в далекие века, когда он был впервые установлен. Я шагнул в прохладное темное пространство. Нога моя коснулась камня, он двинулся подо мной, и прежде чем я успел обернуться, дверь сзади поднялась.
В одно мгновение я был совершенно потерян для внешнего мира, как если бы я был похоронен глубоко под вечными скалами Эльбурса, но меня не заботила судьба, приближавшаяся к концу, который мог бы показаться ужасным для другого. Я искал смерти слишком часто и слишком нетерпеливо, чтобы беспокоиться о форме, в которой она пришла, поэтому ровными, уверенными шагами я пошел туда, где, как мне помнилось, находился внутренний зал.
Может быть, это было лишь плодом моего воображения, а может быть, одним из тех явлений, которые человеку не дано объяснить, — я увидел тусклый, белый, туманный свет, парящий передо мной посреди темноты. Я шел к нему, и по мере того как я приближался, он разрастался, пока я не увидел алтарь Исиды и трон, на котором Клеопатра сидела почти семьсот лет назад, перед тем как дать клятву, нарушение которой покрыло ее позором и принесло гибель Египту.
— Почему бы мусульманину Халиду не сесть на трон фараонов?
Слова сами собой слетели с моих уст, и их эхо странным образом разнеслось во мраке и тишине. Я повиновался произнесенному порыву и сел, поставив ноги на сфинкса. Я устал от тяжелой борьбы, а трон был удобным, как кушетка, так что моя голова откинулась на пыльные выцветшие подушки, веки опустились, и я заснул.
И пока я спал, мне виделся сон о тех прекрасных женщинах, которые коснулись моей руки во время моего земного пути и ушли в тень раньше меня. Сначала давно умершая Илма, нежная и величественная, одетая в кольчугу, увенчанная сталью и золотом. Потом Цилла, испуганными глазами смотревшая на меня с подножия трона Тиглата. Затем Балкис, свирепая и раскрасневшаяся от нечестивой страсти. Далее Клеопатра с кровью на губах и аспидом на груди. Потом бледная, плачущая женщина с растрепанными волосами, которую я видел в тот краткий миг у креста. И, наконец, Зорайда с наконечником римского копья в груди.
И вот в четвертый раз занавес забвения опустился на врата моих чувств, и во сне я поплыл вниз по реке времени, которая течет из вечернего зарева прошлого в предрассветную зарю будущего.