В тот же самый день Морис Хейзел сломал позвоночник.
Морис совсем не хотел сломать его, он всего-навсего хотел прибить угол водосточного желоба на западной стороне дома. Меньше всего он думал, что при этом можно сломать позвоночник, ему и без того хватало горя в жизни. Его первая жена умерла в 25 лет, умерли и две его дочери. Брат погиб в автокатастрофе недалеко от Диснейленда в 1971. Самому Морису было уже к шестидесяти, у него был особый случай полиартрита — быстро прогрессирующий, Еще у него были бородавки на обеих руках, бородавки, которые вырастали быстрее, чем доктор успевал их выжигать. А в добавок в последние годы у него появилась склонность к мигреням, из-за чего этот хрен — сосед Роган, стал называть его «Кот Морис». Морис потом часто говорил Лидии, своей второй жене, что ему было бы очень интересно, как бы Рогану понравилось, если бы он стал называть его «Роган — Геморрой».
— Оставь, Морис, — говорила в таких случаях Лидия. — Ты совсем шуток не понимаешь, ты их никогда не понимал, иногда я удивляюсь, как это меня угораздило выйти замуж за человека, абсолютно лишенного чувства юмора. Мы поехали в Лас-Вегас, — говорила Лидия, обращаясь к пустой кухне, словно к невидимой толпе зрителей, стоящей перед ней, — мы смотрели Бадди Хэкета, и представляете, Морис ни разу не засмеялся.
Кроме полиартрита, бородавок и мигреней у Мориса была Лидия, которая, храни ее Боже, превратилась за последние пять лет в некое подобие пилы, особенно после удаления матки. Так что у него было множество печалей и множество проблем и без поломанного позвоночника.
— Морис, — кричала Лидия, стоя в дверях и вытирая мыльную пену посудным полотенцем. — Морис, сейчас же слезай с этой стремянки!
— Что? — повернул он голову, чтобы увидеть ее. Он стоял на второй сверху ступеньке алюминиевой стремянки. На этой ступеньке была ярко-желтая наклейка, гласившая: «Внимание! Равновесие с этой ступеньки может уйти без предупреждения!» На Морисе был плотницкий фартук с большими карманами: в одном — гвозди, в другом — дюбели. Земля под стремянкой была не очень ровная, и когда он двигался, стремянка слегка качалась. Затылок Мориса начал ныть, предвещая приближение мигрени. Он был раздражен. — Ну, что тебе?
— Я сказала, слезай оттуда, пока ты не свернул себе шею.
— Я уже почти закончил.
— Морис, ты качаешься на этой стремянке, как на волнах. Слезай.
— Как только все закончу, слезу! — сказал он сердито. — Отстань.
— Ты сломаешь себе хребет, — скорбно повторила она и ушла обратно в дом.
Через десять минут, когда он уже забивал последний гвоздь в водосточный желоб и отклонился назад, он услышал кошачий крик, а потом громкий лай.
— Господи, что это?
Он посмотрел вокруг, и стремянка угрожающе закачалась. В ту же секунду их кот по имени Красавчик, вылетел из-за угла гаража — шерсть дыбом, глаза сверкают. За ним, высунув язык, гнался соседский щенок колли с волочащимся поводком.
Красавчик без злого умысла, хоть и не от большого ума, кинулся под стремянку. Щенок бросился за ним.
— Осторожно, ты, глупая псина! — закричал Морис.
Лестница зашаталась. Щенок толкнул ее с разбега.
Стремянка сложилась, и Морис с испуганным воплем слетел с нее. Гвозди и дюбели высыпались из карманов фартука. Он упал на ребро бетонной дорожки, и его спину пронзила ужасная боль. Он не столько услышал, как почувствовал, что хрустнул хребет, А потом все потемнело.
Когда мир опять приобрел цвет, он все еще лежач на кромке дорожки, усыпанной гвоздями и дюбелями. Лидия стояла на коленях, склонившись над ним, и плакала. Сосед Роган тоже стоял рядом, белый, как полотно.
— Я же тебе говорила, — причитала Лидия. — Говорила, слезь с этой стремянки. Вот теперь видишь, что получилось?
Морис понял, что видеть этого совсем не хочет. Боль, пульсирующая и сжимающая, опоясала его, как ремень, это было ужасно, но хуже всего было то, что ниже этого болевого ремня он ничего не чувствовал.
— Попозже еще попричитаешь, — суховато сказал он. — А сейчас вызови врача.
— Я вызову, — пообещал Роган и побежал к своему дому.
— Лидия, — с трудом произнес Морис и облизал губы.
— Что? Что, Морис? — она наклонилась к нему, и слеза упала на его щеку. Это было, наверное, трогательно, но он вздрогнул, и боль стала еще сильнее.
— Лидия, у меня еще и мигрень.
— Бедный мой Морис! Но я же тебе говорила…
— У меня болит голова из-за того, что собака этого хрена Рогана лаяла всю ночь и не давала мне спать. Сегодня эта собака гонялась за котом, потом толкнула стремянку, и вот теперь, мне кажется, я сломал хребет.
Лидия вскрикнула. От этого звука голова Мориса загудела.
— Лидия, — сказал он и снова облизал губы.
— Что, дорогой?
— Я много лет подозревал кое-что. А теперь я знаю точно.
— Бедный мой Морис! Что?
— Бога нет, — ответил Морис и потерял сознание.
Его отвезли в Санто-Донато, и вместо того, чтобы, как обычно, есть один из ужасных ужинов Лидии, он услышал от врача, что уже никогда не сможет ходить. Его запаковали в гипс, взяли анализы крови и мочи. Доктор Клеммельман смотрел в его глаза и стучал по коленям маленьким черным молоточком, но никаких сокращений мышц в ответ не последовало.
Лидия все время была рядом, слезы текли у нее из глаз, и она меняла носовые платки один за другим. Лидия — из тех женщин, кому хорошо было бы быть женой Иова, она везде ходила с пачкой маленьких кружевных платочков, так, на всякий случай, вдруг подвернется причина поплакать. Она вызвала свою маму, и та скоро приедет («Хорошо, Лидия», — хотя для Мориса более невыносимого человека, чем теща, трудно было найти). Позвала раввина, и он тоже скоро придет («Хорошо, Лидия», — хотя он не заходил в синагогу уже лет пять и не уверен, что помнит имя раввина). Она позвонила его шефу, и хотя он не сможет приехать сейчас, просил передать свои соболезнования и сочувствие, («Хорошо, Лидия», — хотя, если кто и был под стать теще, так это вечно жующий сигары хрен Фрэнк Хэскелл). Наконец, они дали Морису снотворное и убрали Лидию. Вскоре Морис отключился: ни беспокойства, ни мигрени — ничего. Если бы они все время давали эти маленькие голубенькие таблетки, — была его последняя мысль, — он бы залез опять на стремянку и сломал себе хребет снова.
Когда Морис проснулся, или снова пришел в сознание, начинало светать, и в больнице было тихо-тихо. Он чувствовал себя как-то безмятежно и спокойно. Ничего не болело, тело казалось легким и невесомым. Кровать находилась внутри странного сооружения, напоминающего клетку для белки, блестящие балки из нержавейки, растяжки и блоки. Ноги были подвешены к этому устройству с помощью тросов. Под спиной тоже какая-то штука, но что именно, он не мог определить не видя.
Бывает и хуже — думал он. — Во всем мире бывает хуже. В Израиле палестинцы убивают фермеров целыми автобусами только за то, что те совершили политическое преступление — поехали в город в кинотеатр. Израильтяне восстанавливают справедливость, сбрасывая на палестинцев бомбы и убивая детей вместе с затесавшимися в их ряды террористами. У других бывает гораздо хуже… Не то, чтобы у меня было хорошо, и не думай, просто бывает хуже.
Он с трудом поднял руку: где-то внутри ощущал боль, но очень слабо. Попытался сжать кулак у себя перед глазами. Порядок. С пальцами все нормально. Руками тоже можно двигать. То есть он ничего не чувствует лишь ниже пояса, ну и что? На свете: множество людей, парализованных от шеи и ниже. А еще есть больные проказой. Есть умирающие от сифилиса. А сколько людей сейчас садится в самолет, который разобьется. Нет, его случай тоже не из приятных, но бывает и хуже.
Намного хуже.
Затем поднял левую руку. Она словно расплывалась перед глазами — дряблая старческая рука с обвисшими мышцами. На нем была больничная пижама без рукавов, и на предплечье проступал вытатуированный блекло-синий номер А499965214. Это намного, да, намного хуже, чем упасть со стремянки и с переломом позвоночника лежать в чистой, стерильной городской больнице, приняв анальгетик, после которого уходят все проблемы.
Он помнит душевые — газовые камеры, там было хуже. Его первая жена Хейда умерла в одной из таких душевых. Помнит траншеи, ставшие могилами. Закрывая глаза, как сейчас видит людей, стоящих на краю такого рва, слышит залпы винтовок и помнит, как они падали спиной в эти рвы, словно тряпичные куклы. Там были еще крематории, наполнявшие воздух сладковатым запахом сжигаемых тел, — евреев, сгорающих как невидимые свечки. Перекошенные ужасом лица старых друзей и родственников, словно таявшие на глазах: тоненькие, еще тоньше. Однажды они исчезали совсем. Куда? А куда попадает пламя свечи, когда ее задует ветер? В рай? В ад? Огни в темноте, свечи на ветру. Когда Иов сдался и начал роптать, Господь спросил его: «Где был ты, когда я полагал основания Земли?» Если бы Морис Хейзел был Иовом, он бы спросил в ответ: «А где был Ты, когда моя Хейда умирала?»
Да, несомненно бывают вещи и похуже, чем сломанный позвоночник. Но что это за Бог такой, если он позволил ему сломать позвоночник и остаться парализованным на всю жизнь после того, что он видел: умирающую жену, дочерей, друзей.
Никакой он не Бог после этого, вот что!
Слеза скатилась по краешку уха. Где-то в коридоре Прозвенел звонок. Пробежала медсестра, шаркая белыми туфлями. Дверь палаты была приоткрыта, и сквозь щель виднелись буквы на стене коридора; НСИВНОЙ ТЕРА. Он подумал, что полное название должно быть ПАЛАТА ИНТЕНСИВНОЙ ТЕРАПИИ.
Он услышал движение в комнате — шелест простыней.
Очень осторожно Морис повернул голову направо, отвернувшись от двери. Он увидел у кровати тумбочку с двумя кнопками вызова, на ней кувшин с водой. Рядом стояла еще одна кровать, на которой лежал мужчина, на вид еще старше и еще болезненней, чем Морис. Он не был привязан к гигантскому колесу-тренажеру для морских свинок, как Морис, но возле его кровати стояла штанга с капельницей, а в ногах — что-то типа стойки с приборами. Кожа у мужчины была желтоватой и дряблой. Глубокие морщины пролегли у рта и вокруг глаз. Волосы были желтовато-седые, сухие и безжизненные. Веки отливали синевой, а на внушительных размеров носу Морис заметил красноватые капилляры, как у пьяницы с большим стажем.
Морис отвел глаза, а потом посмотрел снова. Становилось все светлее, больница просыпалась, и у него возникло странное чувство, что он где-то видел своего соседа. Как это могло быть? На вид мужчине было где-то от шестидесяти пяти до восьмидесяти, а Морис вроде и не знал никого в таком возрасте, разве что мать Лидии, которая была стара как сфинкс, на которого к тому же очень похожа.
Может, он встречал его в прошлом, может еще до приезда его, Мориса, в Америку. Может быть. А может, и нет. Но какая разница, в конце концов? Почему вдруг он сегодня вспомнил это — лагерь, Патин, хотя всегда старался — и довольно успешно, — держать такие воспоминания подальше.
Мурашки вдруг пробежали по коже, словно он вошел в какую-то заветную комнату памяти, где не успокоились старые мертвецы и гуляли старые призраки. Как это может быть, даже сейчас, здесь, в этой чистенькой больнице, спустя тридцать лет, после окончания тех мрачных времен?
Он отвернулся от старика на соседней кровати, и вскоре почувствовал, что снова хочет спать.
«Это шутка твоей памяти, поэтому мужчина кажется знакомым. Это просто твой мозг тебя развлекает, как пытался развлечь тебя в…»
Но не надо об этом думать. Нельзя себе позволять об этом думать.
Засыпая, он вспомнил, как похвастался Хейде (но не Лидии, она не похожа на Хейду, которая всегда ласково улыбалась, едва он надувал щеки и важничал): у меня хорошая память на лица. И вот представился случай проверить, так ли это. Если он действительно когда-нибудь встречал человека с соседней кровати, то он сможет вспомнить когда… и где.
Уже в плену сна, покачиваясь на его волнах, Морис подумал: «Может быть, я встречал его в лагере».
Это было бы очень странно — ирония судьбы, как говорится.
Чьей судьбы? — спросил себя Морис Хейзел и заснул.