Одним из кавалеров, которые жили в Экебю, был малыш Рустер. Он умел играть на флейте и транспонировать ноты. Это был человек самого простого происхождения, бедняк, у которого не было ни родни, ни крыши над головой. Трудно пришлось ему, когда рассеялось кавалерское общество.
Не стало у него ни лошади, ни тележки, ни шубы, ни красного погребца с дорожной снедью. И побрел он пешком от усадьбы к усадьбе со своими пожитками, сложив их в узелок из белого носового платка с голубой каемкой. Опять Рустер приучился застегивать сюртук на все пуговицы до самого горла, чтобы не разглядывали посторонние люди, какая на нем надета рубашка да есть ли жилет. В просторные карманы он складывал все самое драгоценное из своего достояния: разобранную на части флейту, плоскую дорожную фляжку и нотное перо.
Он знал ремесло нотного переписчика и в прежние времена без труда нашел бы себе работу, да на его беду свет переменился. Год от году в Вермланде все меньше музицировали. И вот уже гитара на истлевшей ленте и валторна с выцветшей кисточкой на шнурке отправились вместе с ненужным хламом на чердак, где уже давно пылились продолговатые, окованные железом скрипичные футляры. И чем реже Рустеру приходилось брать в руки перо или флейту, тем чаще он вспоминал про фляжку, и в конце концов стал горьким пьяницей. Не повезло ему, бедняге.
Ради старой дружбы его еще принимали в окрестных усадьбах. Но встречали скрепя сердце, а провожали с радостью. От него несло затхлым запахом и винным перегаром, он быстро хмелел от одной рюмки и начинал нести всякую околесицу. Гостеприимные хозяева боялись его как чумы.
Однажды под Рождество он отправился в Лёвдаль, к знаменитому скрипачу Лильекруне. Когда-то Лильекруна тоже жил в компании кавалеров, но после смерти майорши вернулся на свой крепкий хутор Лёвдаль и остался там жить. И вот незадолго перед Рождеством, в самый разгар предпраздничной уборки, туда явился Рустер и спросил, не найдется ли для него какая-нибудь работенка. Лильекруна дал ему переписывать ноты, только чтобы его занять.
— Уж лучше бы ты его не привечал, — сказала ему жена. — Теперь он нарочно проковыряется подольше, и нам придется оставить его у себя на Рождество.
— Пускай уж остается, больше ему некуда деваться! — ответил Лильекруна.
Он угостил Рустера пуншем и водкой, они выпили, и Лильекруна словно заново пережил с ним былые кавалерские денечки. Однако у Лильекруны было тоскливо на душе. Он, как все, тяготился Рустером, хотя и старался не подавать вида, свято чтя законы дружбы и гостеприимства.
В доме у Лильекруны праздничные приготовления начались за три недели до Рождества. Хлопот было много, и все домашние трудились, не покладая рук. Ходили с красными глазами, оттого что и поздней ночью работали при свечах и при лучине, подолгу мерзли в пивоварне и холодном сарае, пока солили мясо и варили пиво. Однако и хозяйка, и домочадцы все терпели и не жаловались, зная, что после всех трудов наступит сочельник, и тогда все изменится, как по волшебству. На Рождество само собой откуда-то приходит веселье и радость, все будут шутить и смеяться, сыпать стихами и поговорками, ноги сами запросятся в пляс, и припомнятся забытые слова и мелодии, которые, оказывается, не забыты вовсе, а только до поры до времени дремали в глубине памяти. И все станут добрыми, такими добрыми друг к другу!
А когда появился Рустер, все домочадцы решили, что праздник испорчен. Так думали и хозяйка, и старшие дети, и верные слуги. При виде Рустера в них закралась гнетущая тревога. Они боялись, что встреча с Рустером разворошит в душе Лильекруны старые воспоминания, вспыхнет огненная натура великого скрипача, и тогда прости-прощай дом и семья! В прежние времена ему не сиделось дома.
С тех пор как Лильекруна вернулся домой, прошло уже несколько лет, и за это время все домочадцы несказанно полюбили хозяина. Он много значил для своих домашних, особенно в рождественский праздник. Его обычное место было не на диване и не в качалке, а на узкой, отполированной до блеска скамеечке около печки. Сядет он, бывало, в своем уголке и пустится в сказочное путешествие. В этих странствиях он объездил всю землю, парил в звездной вышине, и выше звезд залетал. Он то играл на скрипке, то рассказывал, а все домашние собирались в кружок и слушали. Жизнь становилась невиданно прекрасной и возвышенной, когда ее освещало сияние его богатой души.
Поэтому его и любили, как любят Рождество, радость, весеннее солнышко. Приход Рустера всех взбаламутил и нарушил праздничное настроение. Они так старались, но все их труды пропадут понапрасну, если Рустер сманит за собой хозяина. Несправедливо это и обидно, что какой-то пьянчужка навязался на шею благочестивым людям, а теперь рассядется за рождественским столом и всем испортит праздник.
В сочельник утром Рустер кончил переписывать ноты и завел речь о том, что ему пора прощаться и в путь, хотя на самом деле он, конечно, рассчитывал остаться.
Лильекруне отчасти передалось общее раздражение, поэтому он довольно-таки вяло предложил Рустеру не спешить с уходом, чтобы встретить здесь Рождество.
Малыш Рустер был вспыльчив и горд. Он покрутил усы, тряхнул черными кудрями, которые, как туча, вздымались над его челом: «Что, мол, ты хочешь этим сказать? Уж не думаешь ли ты, Лильекруна, что, кроме твоего дома, мне некуда пойти? Вот еще! Да меня ждут не дождутся на железной фабрике в Бру! Для меня, мол, и комната приготовлена, и чарка с вином налита! Одним словом, мне надо спешить, только вот не знаю, кого навестить первого».
— Бог с тобой! — ответил Лильекруна. — Поезжай, коли ты так хочешь!
После обеда Рустер испросил взаймы лошадь и сани, шубу и меховую полость. С ним послали работника, чтобы тот отвез Рустера в Бру, и наказали ему поскорей возвращаться: похоже было, что разыграется метель.
Никто не поверил, что Рустера где-то ждут или что найдется такое место в округе, где бы ему были рады. Однако всем так хотелось поскорей от него отделаться, что никто не признался перед собой в этих мыслях. Гостя торопливо спровадили, ожидая, что без него в доме сразу же станет хорошо и весело.
В пять часов все собрались в зале, чтобы пить чай и плясать вокруг елки, но Лильекруна был молчалив и печален. Он не садился на волшебную скамейку, не притронулся ни к чаю, ни к пуншу, не сыграл им польку, отговорившись тем, что будто бы неисправна скрипка, а кому охота плясать и веселиться, те пускай, мол, обходятся сами.
Тут уж и хозяйка встревожилась, и дети расстроились, и все в доме пошло вразброд. Грустное получилось Рождество.
Молочная каша свернулась, свеча зачадила, из печи повалил дым, за окном поднялся ветер, разыгралась вьюга, и со двора потянуло ледяным холодом. Работник, которого послали отвозить Рустера, не возвращался, домоуправительница плакала, а служанки перессорились.
А тут еще Лильекруна вспомнил, что забыли выставить рождественский сноп для воробьев, и начал ворчать на женщин, что вот, дескать, старые обычаи позабыты, все бы вам только модничать, а сердечной доброты ни в ком не осталось. Однако они хорошо понимали, что на самом деле его мучают угрызения совести из-за того, что отпустил малыша Рустера и не уговорил его остаться на Рождество.
Вдруг хозяин встал, вышел вон и, запершись в своей комнате, начал играть на скрипке; такой игры от него давно не слыхали с тех пор, как он бросил бродяжничать. В музыке звучала злость и насмешка, страстный порыв и мятежная тоска: «Вы думали посадить меня на цепь, а мне не страшны ваши оковы! Вы думали принизить меня до вашей мелочности. А я вырвался от вас на волю, на простор. Эй вы, скучные, серые людишки, рабские душонки! Попробуйте меня поймать, если сможете угнаться!»
Послушав скрипку, жена сказала:
— Завтра он убежит, и ничто его не остановит, кроме Божьего чуда. Вот из-за нашего плохого гостеприимства мы сами накликали беду, которой боялись.
А малыш Рустер тем временем все ехал куда-то сквозь метель. Он ездил от усадьбы к усадьбе и везде спрашивал, нету ли для него работы, но нигде его не принимали. Ему даже не предлагали выйти из саней. У одних был полон дом гостей, другие сами собирались завтра ехать в гости.
— Поезжай к соседу! — отвечали ему повсюду.
Его даже звали пожить несколько дней и поработать, но только потом, после Рождества. Сочельник бывает раз в году, и дети с самой осени ждали праздника. Разве можно посадить за праздничный стол рядом с детьми такого человека! Раньше его охотно приглашали, но теперь другое дело: кому нужен такой пьянчужка, да и что с ним делать? Отправить в людскую — неуважительно, а с господами посадить — много чести.
Вот так и пришлось Рустеру разъезжать среди злой метели от усадьбы к усадьбе. Мокрые усы печально обвисли у него по губам, воспаленные глаза покраснели, взгляд помутнел, зато из головы выветрились винные пары. И тут он с удивлением подумал: «Неужели и впрямь никто не хочет меня у себя принимать?»
И вдруг, точно впервые увидев, какой он сам жалкий и опустившийся, он понял, как он противен окружающим. «Со мною все кончено, — подумал он. — Кончено с переписыванием нот, кончено с флейтой. Никому на свете я не нужен, никто меня не пожалеет».
Мела и завивалась вьюга, взметая сугробы и перенося их на новое место; вздымались столбом снежные вихри и неслись по полям, тучи снега взлетали на воздух и вновь осыпались на землю.
«Всё, как в нашей жизни. Всё, как в нашей жизни, — сказал себе Рустер. — Весело плясать, пока тебя несет и кружит, а вот падать, ложиться в сугроб и быть погребенным — обидно и грустно». Но в конце концов всем это суждено, а нынче настал его черед. Не верится, что вот и пришел конец!
Он уже не спрашивал, куда его везет работник. Ему чудилось, что он едет в страну смерти.
Малыш Рустер не сжег во время поездки старых богов. Он не проклинал свою флейту или кавалеров, он не подумал, что лучше было пахать землю или тачать сапоги. Он только горевал, что превратился в отслуживший инструмент, который не годится больше для радостной музыки. Он никого не винил, зная, что лопнувшую валторну или гитару, которая перестала держать лад, остается только выбросить. Он вдруг ощутил небывалое смирение. Он понял, что в этот сочельник пришел его последний час. Ему суждено погибнуть от голода или замерзнуть, потому что он ничего не умеет, ни на что не пригоден и у него нет друзей.
Но тут сани остановились, и сразу вокруг сделалось светло. Он услышал дружелюбные голоса, кто-то взял его под руку и увел с мороза в дом, кто-то напоил горячим чаем. С него сняли шубу, со всех сторон он слышал добрые слова привета, и чьи-то теплые руки растирали его закоченевшие пальцы.
Это было так неожиданно, что в голове у него все смешалось, и прошло четверть часа, прежде чем он очухался. Он не сразу сообразил, что снова оказался в Лёвдале. Он даже не заметил, когда работник, которому надоело таскаться по дорогам в метель и стужу, повернул назад и поехал домой.
Рустер не мог понять, отчего ему вдруг оказали такой ласковый прием у Лильекруны. Откуда ему было знать, что жена Лильекруны очень хорошо представляла себе, какой тяжкий путь выпало ему проделать в сочельник, выслушивая отказ всюду, куда бы ни постучался. И ей стало так его жалко, что она забыла все прежние опасения.
Между тем Лильекруна все безумствовал на скрипке, запершись в своей комнате. Он не знал, что Рустер уже вернулся. А Рустер сидел в зале, где были его жена и дети. Слуги, которые обычно встречали Рождество вместе с господами, на этот раз, увидав, что хозяевам не до праздника, убрались подальше от греха и сидели на кухне.
Хозяйка, не долго думая, задала Рустеру работу.
— Слышишь, Рустер, как наш хозяин весь вечер играет на скрипке? Мне надо на стол накрыть и приготовить угощение. А дети одни брошены. Придется уж тебе поглядеть за двумя младшенькими.
Изо всех людей Рустеру меньше всего приходилось иметь дело с детьми. Дети как-то не попадались на его пути ни в кавалерском флигеле, ни в солдатской палатке, ни в трактирах или на большой дороге. Он даже смутился перед ними и не знал, что и сказать, чтобы не оскорбить их слуха.
Рустер достал флейту и стал им показывать, как надо обращаться с дырочками и клапанами. Одному малышу было четыре года, другому шесть. Урок так их заинтересовал, что они совсем погрузились в новое занятие.
— Вот А, — говорил Рустер, — а это С, — и брал нужную ноту.[80]
Но тут детям захотелось посмотреть, как выглядит А и С, которые надо играть на флейте. Тогда Рустер достал листок нотной бумаги и нарисовал обе ноты.
— А вот и нет! — сказали дети. — Это неправильно.
Они побежали за азбукой, чтобы показать, как надо писать буквы.
Тогда Рустер стал спрашивать у них алфавит. Дети отвечали, что знали, иной раз и невпопад. Рустер увлекся, усадил мальчуганов к себе на колени и начал их учить. Жена Лильекруны, хлопоча по хозяйству, мимоходом прислушалась и очень удивилась. Это было похоже на игру, дети хохотали, но ученье шло им впрок.
Так Рустер развлекал детей, но голова его была занята другим, в ней бродили мысли, которые привязались во время метели. Он думал, что все это мило и прекрасно, но только уж не для него. Его, как старую рвань, пора выбросить на свалку. И вдруг он закрыл лицо руками и заплакал.
Жена Лильекруны взволнованно подошла к Рустеру.
— Послушай, Рустер! — заговорила она. — Я понимаю, что тебе кажется, будто все для тебя кончено. Музыка перестала быть тебе подспорьем, и ты губишь себя водкой. Так вот, на самом деле для тебя еще не все пропало, Рустер!
— Какое там! — вздохнул Рустер.
— Ты же сам видишь, что возиться с детишками, как сейчас — занятие как раз по тебе. Если ты начнешь учить детей чтению и письму, ты снова станешь для всех желанным гостем. Вот тебе инструменты, на которых играть ничуть не легче, чем на флейте или на скрипке. Взгляни-ка на них, Рустер!
И с этими словами она поставила перед ним двух своих детей. Он поднял взгляд и, сощурясь, как от яркого солнца, посмотрел на них мутными глазами. Казалось, будто он с трудом может выдержать ясный и открытый взгляд невинных детских глаз.
— Посмотри на них, Рустер! — строго повторила жена Лильекруны.
— Я не смею, — ответил Рустер, пораженный ослепительным сиянием непорочной души, которое светилось в прекрасных детских глазах.
И тут жена Лильекруны рассмеялась звонко и радостно.
— Придется тебе к ним привыкать, Рустер! Ты можешь на весь этот год остаться у меня в доме учителем.
Лильекруна услышал смех своей жены и вышел в залу.
— Что тут такое? — спросил он. — Что тут такое?
— Ничего особенного, — ответила жена. — Просто вернулся Рустер, и я договорилась с ним, что он останется у нас учителем при малышах.
Лильекруна воззрился на нее в изумлении:
— Ты решилась? — повторил он. — Ты осмелилась? Неужели он обещал бросить…
— Нет! — сказала жена. — Рустер ничего мне не обещал. Но ему придется очень следить за собой и держать ухо востро, потому что здесь ему каждый день нужно будет смотреть в глаза маленьким детям. Кабы не Рождество, я бы никогда не решилась на такое, но уж коли Господь наш решился оставить среди нас, грешных, не просто малого ребенка, а своего сына, то уж, верно, и я могу позволить, чтобы мои дети попытались спасти одного человека.
Лильекруна не мог вымолвить ни слова, но его лицо подергивалось и вздрагивало каждой морщинкой, как всегда, когда он бывал поражен чем-нибудь величественным.
Затем он благоговейно, с видом ребенка, который пришел просить прощения, поцеловал руку своей жены и громко воскликнул:
— Подите сюда, дети, и все поцелуйте ручку своей матушке!
Что и было сделано, а после в доме Лильекруны весело отпраздновали Рождество.
Невдалеке от проезжей дороги была когда-то старинная усадьба по названию Хальстанес. Она стояла на самом краю леса, который близко подступал к длинным, приземистым постройкам красного цвета. Над крышей господского дома простирала свои ветви раскидистая черемуха, осыпавшая красную черепицу черными ягодами. Над конюшней висел укрытый навесом колокол, которым сзывали с поля работников.
Возле поварни возвышалась нарядная голубятня, украшенная щегольскими балкончиками; над конторским крыльцом висела беличья клетка из двух зеленых домиков и большого беличьего колеса, а в углу перед зарослями сирени выстроился длинный ряд крытых берестой пчелиных ульев.
При усадьбе имелся пруд, в котором плавали жирные караси и сновали узкотелые тритончики. У ворот стояла собачья конура, и всюду, где только возможно, были устроены белые калитки: калитка вела в сад, калиткой кончалась аллея.
В усадьбе были просторные чердаки, где помещались чуланы; там хранились старинные офицерские мундиры и дамские шляпки, сто лет назад вышедшие из моды. Там стояли огромные сундуки, набитые шелковыми шалями и свадебными платьями, пылились старинные клавесины и скрипки, гитары и фаготы. Старинные секретеры и шкафы хранили в своих недрах рукописные ноты и пожелтевшие письма, в сенях висели по стенам ягдташи, охотничьи ружья и большие пистоли, пол был устелен домоткаными половиками, на которые пошли обрывки изношенных сатиновых платьев и отслужившие занавески.
Там было парадное крыльцо с решетчатой оградой, по которой каждое лето взбирались до самого верха вьющиеся плети переступеня. На крыльцо выходила массивная желтая дверь; за дверью были сени, посыпанные можжевельником; окна с частыми переплетами расположились низко над землей, и закрывались тяжелыми, прочными ставнями.
На эту усадьбу-то и отправился однажды летом старый полковник Бееренкройц. Кажется, это случилось на другой год после его отъезда из Экебю. С тех пор он устроился жить в Свартшё в крестьянской семье, которая давала ему за плату жилье и стол. Он стал домоседом и редко куда-нибудь выезжал. Лошадь и тележка, которые у него сохранились, большую часть года простаивали без дела. Он говорил, что теперь уж и в самом деле состарился, а старикам лучше всего сидеть дома.
Вдобавок Бееренкройц был занят делом, от которого ему недосуг было оторваться. Он затеял соткать ковры для двух своих комнат: большие многоцветные ковры с великолепным и удивительно замысловатым рисунком. Это занятие отнимало у него уйму времени, тем более что он ткал их необычайным способом. Решив обходиться без ткацкого станка, он натянул основу поперек комнаты от стены к стене. Он выбрал этот способ, чтобы все время видеть перед собой весь ковер целиком, но это, конечно, сильно затрудняло его работу; нелегко было продевать уток в основу и укладывать нитки в плотную ткань. А тут еще надо помнить об узоре, который он сам придумывал, и цвета подбирать! Начиная работу, полковник не подозревал о том, как много она потребует времени.
И вот, трудясь над узором и вплетая нитку за ниткой, он много думал о Господе. У Господа, знать, и станок побольше, и узор на нем ткется посложнее. И понял полковник, что для этой ткани нужны всякие нитки — светлые и темные. Иначе откуда бы взялся настоящий узор! И после долгих размышлений Бееренкройц в конце концов пришел к мысли, что его жизнь и жизнь людей, которых он знал, наблюдая за ними долгие годы, составляет небольшой кусочек Господней ткани; он словно видел ее перед глазами так отчетливо, что различал в ней отдельные цвета и очертания узора. Если бы кто-нибудь спросил у него напрямик, он догадался бы, что и сам сплетает узор из собственной жизни и жизни своих друзей и в своем скромном труде по мере сил старается подражать тому образцу, который выходит из ткацкого станка Господа Бога.
Однако как не был занят полковник, он все же урывал время для того, чтобы раз в году проведать старых друзей. Обыкновенно он отправлялся в путь в середине лета, потому что с давних пор больше всего любил путешествовать в это время года, когда луга еще благоухают клевером, а обочины так густо усыпаны голубыми и желтыми летними цветами, что кажется, будто вдоль дороги тянутся две пестрые ленты.
На этот раз, едва выехав на большую дорогу, полковник повстречал своего старого друга прапорщика Эрнеклу. И Эрнеклу, который круглый год проводил в странствиях, дал ему добрый совет.
— Надо тебе, братец, съездить в Хальстанес и повидаться с унтером Вестбладом! — сказал он полковнику. — Я не знаю другой усадьбы во всей стране, где мне было бы так хорошо!
— О каком это Вестбладе ты говоришь, братец? — спросил полковник. — Неужели о бешеном унтер-офицере, которого майорша прогнала со двора?
— Вот именно! — сказал прапорщик Эрнеклу. — Но Вестблад уже совсем не тот, каким был раньше. Он женился на знатной девице. Надежная оказалась женщина, скажу я тебе! Она сделала из него человека. Вот уж впрямь можно сказать, что нежданно-негаданно, а привалило Вестбладу редкое счастье, когда в него влюбилась такая замечательная дама. Конечно, она была уже не первой молодости, да ведь и он не молоденький. Съезди, братец, в Хальстанес и посмотри своими глазами, какие чудеса может творить любовь!
И полковник отправился в Хальстанес, чтобы своими глазами убедиться, правду ли ему сказал Эрнеклу. Не раз уж он вспоминал Вестблада и гадал, что с ним сталось. В молодости это был такой буян, что даже майорша из Экебю не сумела с ним сладить. Годика два она терпела его, а больше не вынесла и прогнала. Вестблад дошел до такого безобразия, что уже и кавалеры не хотели с ним знаться. А тут вдруг Эрнеклу говорит, будто он стал помещиком и женат на превосходной женщине!
Подъехал полковник к Хальстанесу и с первого взгляда понял, что это настоящая, старинная барская усадьба. Достаточно было взглянуть на аллею из старых развесистых берез, на которых были вырезаны чьи-то имена. Таких берез он не встречал нигде, кроме старинных дворянских гнезд.
Полковник медленно ехал по усадьбе, и с каждым мгновением ему здесь все больше нравилось. Тут были липовые шпалеры такой гущины и плотности, что хоть шагай по верху — не провалишься, были террасы с каменными ступенями, которые наполовину ушли в землю от старости.
Проезжая мимо пруда, полковник заметил в желтоватой воде мелькающие тени карасей. С дороги, шумно хлопая крыльями, перед ним взлетела стая голубей, белка перестала крутиться в колесе, а цепной пес лежал, уткнувшись мордой в лапы, и негромко ворчал, помахивая хвостом.
Невдалеке от парадного крыльца полковник заметил муравейник: муравьи заняты были своими делами и, не обращая на него внимания, сновали туда и сюда, туда и сюда. Полковник бросил взгляд на цветочный бордюр. Тут росли все старинные сорта: нарциссы и барвинки, белые брандушки, очитки. А на лужайке цвели белые маргаритки, которые тут принялись с незапамятных времен и размножались самосевом, как сорная трава.
Мысленно Бееренкройц перебрал все признаки. Да, это действительно была настоящая барская усадьба, здесь во всем — и в растениях, и в животных, и в людях чувствовалась порода.
Наконец он остановился у парадного крыльца, и тут ему была оказана такая хорошая встреча, что лучшего нельзя и пожелать; едва он успел почиститься от дорожной пыли, как его уже позвали к столу. Полковника на славу накормили вкусными, сытными старинными кушаньями, а на десерт был подан точно такой хворост, каким его в детстве угощала матушка, когда он приезжал домой на каникулы; такого хвороста с тех пор он нигде больше не едал!
А уж о Вестбладе и говорить нечего! Бееренкройц только диву давался, глядя, как тот неторопливо прохаживался, посасывая длинный чубук; весь облик хозяина дышал спокойствием и довольством. На нем была турецкая феска и старый, поношенный сюртук, который он нехотя сменил перед обедом на другой наряд. Это была единственная черта, которая напоминала того дикаря, каким его прежде знал Бееренкройц. Оказалось, что Вестблад прилежно надзирает за работниками, подсчитывает, что сделано за день, ездит осматривать посевы; обходя сад, он не забыл сорвать для жены розу и притом не сквернословил и не богохульствовал.
Но больше всего удивился полковник, когда увидел, что Вестблад сам ведает конторским учетом. Вестблад привел полковника в контору и показал ему толстые гроссбухи в красных кожаных переплетах. Оказалось, что он стал заправским счетоводом. Он расчерчивал лист красными и черными чернилами, подсчитывал расход и приход, вписывая имена и цифры, учитывая все траты, вплоть до почтовых расходов.
А жена унтер-офицера Вестблада, урожденная дворянка, называла Бееренкройца кузеном; они сразу сочлись с нею родством, вспомнили всех, кого оба знали. Достойная госпожа Вестблад внушила Бееренкройцу такое доверие, что он даже спросил ее совета по части ковроткачества.
Само собой разумеется, что Бееренкройц остался ночевать в усадьбе. Ему предоставили огромную кровать с балдахином и целым ворохом перин в лучшей комнате для гостей, дверь которой выходила в сени напротив хозяйской спальни.
Комната смотрела окнами в сад; и вот среди светлых сумерек белой ночи Бееренкройц увидел за окном корявые стволы и обглоданную гусеницами листву старых яблонь, окруженных подпорками, которые поддерживали их ломкие, трухлявые ветви. Он увидал громадную дикую яблоню, которая по осени даст несколько мер несъедобных плодов. На земле среди гущи зеленых листьев он разглядел наливающиеся алым соком ягоды клубники.
Полковник все смотрел и смотрел, словно ему жаль было тратить время на сон. У себя дома в крестьянской усадьбе он видел из окна каменистый пригорок, на котором росло несколько кустиков можжевельника. А полковник Бееренкройц, коли уж на то пошло, относился к тем людям, которым милее и привычней кажутся подстриженные шпалеры и цветущие розы.
Порою зрелище сада в ночной тиши вызывает такое чувство, будто он не живой, не всамделишный. Деревья стоят так тихо, что скорее напоминают театральные кулисы; яблони кажутся нарисованными, а розы — склеенными из бумаги. Подобное чувство появилось и у полковника, когда он смотрел в окно.
«Это невозможно, — думал он. — Это не настоящее. Наверно, это дурацкий сон».
Но тут куст шиповника, росший под самым окном, уронил наземь несколько лепестков, и полковник понял, что все, что он видит, существует взаправду. Здесь все было истинно и неподдельно. И день и ночь напролет здесь царили мир и благодать.
Наконец полковник Бееренкройц оторвался от созерцания и лег, не закрывая ставней. Утопая в пухлых перинах, он все поглядывал в окно, за ним виднелся куст шиповника. Это зрелище было полно для него такого очарования, что невозможно выразить словами. И странно показалось полковнику, что это чудо за окном, это райское видение досталось такому человеку, как Вестблад.
Чем больше полковник думал о Вестбладе, тем больше он удивлялся тому, что шершавый конек угодил вдруг в такую богатую конюшню.
Немногого он стоил в те времена, когда его выгоняли из Экебю. И вряд ли можно было тогда предполагать, что он станет степенным и состоятельным человеком.
Полковник вспоминал и посмеивался, спрашивая себя, помнит ли Вестблад былые забавы, которыми он развлекался в Экебю. Особенно любил он тогда в ненастные темные ночи, обмазавшись фосфором, скакать на вороном коне по окрестным холмам, где жили кузнецы и мельники. Иная старушка, ненароком выглянув в окно, бывало, заметит промчавшегося на черном коне всадника, от которого исходило голубовато-белое сияние, и поскорей кидается запирать ставни и двери, приговаривая, что нынче надо хорошенько молиться — вон, дескать, враг рода человеческого явился по наши души — так и рыскает по полям.
Впрочем, что и говорить! В то время находилось немало и других охотников постращать легковерных людишек. Полковник слыхал про всякие проказы, но все это были пустяки по сравнению с тем, что вытворил Вестблад.
Однажды в Викста, где жили арендаторы поместья Экебю, умерла старушка. Вестблад как-то прознал об этом, знал он также и то, что покойницу держат не в доме, а выставили в сарай под сеновалом. И вот когда настала ночь, Вестблад вырядился в огненные одежды, вскочил на черного коня и ускакал со двора. Обитатели Викста еще не ложились, и кто-то увидал, что к сараю, где лежала покойница, подскакал огненный всадник, три раза объехал его кругом и скрылся внутри, потом всадник снова показался из ворот, сделал еще три круга возле дома и исчез, как не бывало.
Наутро люди пошли в сарай проведать покойницу и обнаружили, что старуха пропала. Тут все решили, что ее похитила нечистая сила, и на том успокоились.
Но спустя несколько недель тело нашлось вверху на сеновале. Пошли шумные толки, и тут уж люди дознались, кем был огненный всадник. Крестьяне сговорились подловить Вестблада и хорошенько проучить, а майорша не пожелала его больше терпеть под своей крышей, она собрала ему в дорогу погребец и попросила убраться подальше от этих мест.
Вестблад отправился в путь и набрел на свое счастье.
И тут вдруг полковника поразила необычайная мысль, от которой он неожиданно испытал чувство, похожее на испуг. Прежде до него как-то не доходило, какая это была скверная история, он даже смеялся над ней. Ему, как и всякому другому, не приходило тогда в голову терзаться из-за того, что случилось с какой-то деревенской старушонкой. А ведь как подумаешь, что так поглумились бы над твоей матерью, ты, наверно, с ума бы сошел от ярости!
Полковнику вдруг стало душно и тяжко дышать. Проделка Вестблада предстала ему во всей своей ужасающей омерзительности. Она мучила его, точно кошмар. Он со страхом ждал, что мертвая старуха вот-вот появится перед ним из-за полога. Ему почему-то казалось, что она должна быть где-то здесь рядом.
Со всех сторон в уши ему звучали с непререкаемой уверенностью одни и те же слова: «Этого Бог не простит. Этого Бог ему не забыл!»
Полковник закрыл глаза, но тут перед ним возник великий ткацкий стан, на котором Господь ткет ткань человеческих судеб, и он вдруг ясно различил частичку узора, которая принадлежала унтер-офицеру Вестбладу; его часть была с трех сторон обведена чернотой, и поскольку полковник сам кое-что смыслил в ткачестве и разбирался в узорах, он понял, что с четвертой стороны придется тоже продолжить черную кайму. Другой цвет не подходит к узору, иначе получилась бы негодная ткань.
У него весь лоб покрылся испариной. Ему казалось, что в целом свете нет ничего, что было бы так твердо и нерушимо, как то, что стояло у него перед глазами. Он увидел, как судьба, которую человек уготовил себе в прошлые годы своей жизни, неумолимо преследует его в грядущем. Подумать только, что кто-то еще надеется от нее убежать!
Убежать! Как бы не так! Все запечатлено, все предначертано! Те цвета и узоры, которые легли на ткань, неминуемо предопределяют последующие, и сбывается то, чему следует быть.
Полковник Бееренкройц внезапно вскочил и сел в постели, ему захотелось смотреть на цветы и на розы и утешаться мыслью, что Господь, может быть, все-таки забудет.
И вдруг, в тот самый миг, когда Бееренкройц поднялся и сел, дверь в его комнату приоткрылась, в нее просунулась голова и кивнула полковнику.
Было так светло, что полковник хорошо разглядел незнакомца. Это была самая мерзкая рожа из всех, какие только приходилось видеть полковнику. У него были серые поросячьи глазки, приплюснутый нос и тощая всклокоченная бороденка. Его нельзя было сравнить с животным, потому что животные часто бывают красивы. Но в его облике впрямь было нечто звериное: челюсть тяжелая, выпяченный вперед подбородок, низкий лоб, почти закрытый спутанными космами.
Незнакомец трижды покивал полковнику, взглядывая на него между кивками с отвратительной широкой ухмылкой. Затем он вытянул вперед руку — она была красной от крови — и показал ее с торжествующим выражением.
В продолжение всего этого полковник сидел без движения, точно парализованный, но тут он вскочил и в два шага очутился у двери. Однако он опоздал, посетитель уже исчез, и дверь была закрыта.
Полковник хотел было закричать и стуком будить хозяев, но тут он вспомнил, что дверь была заперта изнутри, он сам закрыл ее с вечера на задвижку. Проверив, он тут же убедился, что задвижка на месте и к ней никто не притрагивался.
Полковника несколько смутило, что он на старости лет сделался духовидцем. Он не стал ничего делать и снова улегся в постель.
Дождавшись наконец утра и позавтракав, полковник еще больше устыдился того, что с ним случилось ночью, когда он, поддавшись страхам, весь дрожал и обливался холодным потом. Поэтому он ни словом не обмолвился о своем приключении.
Позже они с Вестбладом отправились в поле. Во время прогулки они поравнялись с работником, который, стоя в канаве, заготавливал торф. Бееренкройц узнал его. То был его ночной посетитель. Совпадала каждая черточка.
— Послушай, любезный брат, этого человека я бы ни одного дня не потерпел на своей службе, — сказал Бееренкройц, когда они немного отошли от канавы.
И тут он поведал Вестбладу о том, что видел этой ночью.
— Я только для того рассказал тебе эту историю, чтобы ты, брат, послушался моего предостережения и прогнал от себя этого человека, — сказал Бееренкройц.
Но Вестблад не соглашался, говоря, что как раз этого работника не хочет прогонять. Бееренкройц настойчиво продолжал его уговаривать, и тогда Вестблад наконец признался, что не хочет обижать этого человека, потому что он сын умершей старухи из Викста, что под Экебю.
— Должно быть, ты, братец, помнишь эту историю, — прибавил Вестблад.
— Ну, коли так, то я бы скорее согласился бежать на край света, чем жить поблизости от этого человека, — сказал Бееренкройц.
И через час полковник уехал. Он так рассердился на Вестблада, когда тот не послушался его предостережения, что не пожелал у него оставаться.
— Тут произойдет несчастье, прежде чем я снова сюда приеду, — сказал полковник Вестбладу на прощанье.
Ровно через год полковник снова стал собираться в Хальстанес. Однако прежде чем он собрался, оттуда пришло страшное известие. Как раз в годовщину той ночи, что Бееренкройц провел в усадьбе, унтер-офицер Вестблад и его жена были убиты в своей спальне одним из арендаторов поместья. Убийцей был человек с толстой бычьей шеей, приплюснутым носом и поросячьими глазками.
Один крестьянин, убивший монаха, убежал в лес и был объявлен вне закона. В лесу он встретился с другим изгоем, рыбаком из шхер; того обвиняли в краже рыболовной сети. Они объединились и стали жить вдвоем в пещере; ставили в лесу силки на дичь, сами делали стрелы, пекли хлеб на гранитной плите и по очереди стерегли друг друга. Крестьянин совсем не выходил из леса, а рыбак, не совершивший такого ужасного преступления, нагружался иногда дичью, которую они поймали на охоте, и тайком наведывался к человеческому жилью. Там он выменивал черных глухарей и сизых тетеревов, длинноухих зайцев и тонконогих оленей на молоко и масло, наконечники для стрел и одежду. Так они и жили понемногу.
Пещера, в которой они поселились, была вырыта в склоне горы. Широкие каменные выступы и кусты колючего терновника скрывали вход в пещеру. На крыше росла пышная ель. Среди ее корней они проделали отверстие для дыма. Дым просачивался вверх сквозь густые еловые ветви и незаметно рассеивался в вышине. Обитатели пещеры всегда ходили одной дорогой — по мелководному ручью, который стекал вниз по горному склону. Никому не пришло бы в голову искать их следы под его журчащей струей.
Сначала за ними шла охота, как за дикими зверьми. Крестьяне собирались толпой, словно на медвежью или на волчью облаву. Лучники окружали лес. Загонщики с дротиками заходили в чащу и рыскали по всем зарослям, залезали в каждую расселину. Пока в лесу шумела и голосила облава, изгои, затаившись в своей темной норе, прислушивались к ней со стесненной грудью, не смея от страха вздохнуть. Рыбак выдерживал в таком положении целый день, но убийцу непереносимый страх выгонял из убежища на волю; ему казалось лучше видеть своих врагов. Тут его находили и принимались гнать, но это ему было легче пережить, чем беспомощное ожидание. Он мчался впереди охотников, скатывался с крутых обрывов, перепрыгивал бурные речки, взбирался на отвесные утесы. Грозная опасность пробуждала в нем дремавшие до поры силы, удесятеряла способности. Тело делалось упругим, как стальная пружина, прыжок точным, хватка цепкой, зрение и слух становились вдвое острей против обычного. Он понимал, что нашептывает ему листва, о чем предостерегает камень. Взобравшись на край обрыва, он оборачивался к своим преследователям и глумился над ними, бросая в лицо насмешливый стих. Когда над ухом просвистело брошенное копье, он мгновенно схватил его и послал сверху в своих врагов. Продираясь сквозь хлещущие ветки, он слышал на бегу, как душа у него поет, в ней звучала хвалебная песнь во славу его отваги.
Среди леса тянулся длинный скалистый хребет, и одиноко над краем пропасти, почти касаясь облаков, росла высокая сосна. Рыжий ствол ее был голым, а на ветвистой макушке качалось ястребиное гнездо. И вот в то время, как на склоне горы его искали преследователи, беглец, обуянный приливом отваги, залез на вершину дерева. Усевшись на ветке, он стал душить птенцов, хотя внизу приближалась облава. Оба ястреба, самец и самка, яростно нападали на него, порываясь отомстить разбойнику. Они летали вокруг его головы, метили клювом в глаза, били крыльями по лицу, острыми когтями до крови разодрали его продубленную кожу. Он, хохоча, отбивался. Встав во весь рост над гнездом, он размахивал острым ножом и, увлекшись игрой, совсем забыл о преследователях и смертельной опасности. Когда наконец у него выдалась передышка, чтобы о них вспомнить, облава уже удалилась. Никому не пришло на ум искать дичь на голой вершине. Никто не задрал голову, чтобы увидеть, как под самыми облаками он с бесстрашием лунатика забавляется мальчишескими шалостями.
Поняв, что спасен, храбрец задрожал. Трясущимися руками он уцепился за ветку и, посмотрев вниз, только сейчас оценил высоту, на которую забрался; тут у него закружилась голова. Он даже застонал от боязни и кое-как, все время боясь сорваться, боясь разъяренных птиц, боясь, что его увидят, — словом, боясь всего на свете, сполз по стволу на землю. Спустившись, он лег на живот, чтобы не быть замеченным, и ползком потащился по склону, пока его не спрятал подлесок. Так он забился в гущу молодого ельника и, вконец обессиленный, растянулся на моховой подстилке. Сейчас с ним шутя мог бы в одиночку справиться любой человек.
Рыбака звали Турд. Ему еще не было шестнадцати лет, но он был храбр и силен. Он уже год жил в лесу.
Крестьянина звали Берг, а по прозвищу Великан. Во всем уезде не было человека сильнее и выше его ростом, к тому же он был хорош лицом и строен. Он был широк в плечах и узок в поясе. У него были тонкие пальцы, точно он никогда не занимался грубой крестьянской работой. Волосы у него были темно-русые, лицо белое. Жизнь в лесу придала ему еще больше грозной внушительности. Взгляд сделался острее, брови гуще, а когда он хмурился, мускулы на лбу вздувались двумя косыми буграми, разбегающимися от переносицы. Крутизна лба стала еще заметнее, чем прежде. Тверже стала упрямая складка рта, лицо осунулось, и на висках образовались глубокие впадины, под кожей мощно обрисовались челюстные кости. Он заметно похудел, зато мускулы его отвердели и налились железной силой. В волосах все сильнее пробивалась седина.
Юный Турд не мог наглядеться на своего товарища. Ни в ком не встречал он еще такой мощи и красоты. В его восприятии Берг представал богатырем выше леса стоячего, грозным, как морской прибой. Он подчинился ему, как слуга своему хозяину, и благоговел, как перед высшим существом. Само собой между ними сложилось, что Турд носил за ним охотничье копье, таскал убитую дичь, ходил за водой и разжигал огонь в очаге. Берг Великан принимал все услуги, но редко удостаивал его добрым словом. Он презирал Турда за воровство.
Двое изгоев не занимались грабежом и разбоем, они кормились охотой и рыболовством. Не будь Берг Великан убийцей святого человека, крестьяне давно перестали бы его преследовать и не мешали бы ему спокойно жить в горных лесах. Но после того как он поднял руку на слугу Божьего, люди боялись, что на них обрушатся несчастья, если они оставят его безнаказанным. Когда Турд пришел в долину с добытой дичью, ему предложили богатую награду и прощение, если он покажет дорогу к пещере, где живет Берг Великан, чтобы схватить его во сне. Но мальчик не стал их слушать, а когда несколько человек попытались выследить в лесу, куда он пойдет, он так ловко запутал следы, что они вернулись ни с чем.
Однажды Берг спросил Турда, не пытались ли его склонить к предательству, и услышав, какие награды ему за это сулили, насмешливо сказал Турду, что только дурак мог отказаться от такого предложения.
Турд посмотрел на него таким взглядом, какого никогда еще не встречал Берг Великан. Так на него еще никто не смотрел: ни красавицы, которых он знавал в молодые годы, ни жена, ни дети.
«Ты мой господин, ты повелитель, которого я сам выбрал, — говорил этот взгляд. — Знай, что ты можешь побить меня, можешь меня оскорблять сколько угодно, я все равно буду тебе верен».
С тех пор Берг Великан стал приглядываться к мальчишке и увидел, что тот храбр на деле, хотя и не речист. Смерти он не боялся. Он без колебаний ступал на хрупкий лед едва замерзшего озера, а весной, когда ходить по болоту особенно опасно, потому что оно покрывается сплошным ковром цветущей морошки и пушицы, скрывающим топкие места, он нарочно ходил через него напрямик. Казалось, он сам стремился навстречу этим опасностям взамен бурь и ураганов, которые посылало ему коварное море. Но он боялся ночного леса, и даже днем пугался иногда густой чащи или растопыренных корней поваленной ветром сосны. Однако если Берг Великан спрашивал его об этом, он в ответ только смущенно молчал.
Турд никогда не спал на мягком ложе из мха и звериных шкур, которое было устроено в глубине пещеры поблизости от очага; каждую ночь, выждав, когда Берг заснет, он тихонько перебирался к самому входу в пещеру и укладывался там на каменной плите. Берг это заметил и, хотя он догадывался о причине, спросил Турда, зачем он это делает. Турд ничего ему не объяснил. Чтобы избавиться от расспросов, он две ночи не уходил к двери, а потом снова занял свой сторожевой пост.
Однажды целую ночь над лесными вершинами бушевала такая метель, что завалила снегом даже самые непролазные дебри; нанесло снегу и в пещеру, где жили два изгоя. Турд, спавший возле самого входа под заслоном каменных плит, проснулся наутро под сугробом, который начал таять вокруг него. Спустя несколько дней он заболел. Из его легких вырывался свист, и когда он вдыхал полной грудью, его пронзала нестерпимая боль. Он держался на ногах, пока хватило сил, но однажды, когда он склонился над очагом, чтобы раздуть огонь, внезапно упал и остался лежать на полу.
Берг подошел к нему и попросил, чтобы он лег в постель. Турд стонал от боли и не мог встать на ноги. Тогда Берг поднял его на руки и перенес на постель. Но у него было при этом чувство, будто он взял в руки склизкую змею, и во рту был такой вкус, будто он поел поганой конины, настолько отвратительно было ему прикосновение к жалкому вору.
Он укрыл Турда своей медвежьей шкурой и дал ему напиться воды. Больше он ничего не мог сделать. Болезнь оказалась не страшной, и Турд скоро выздоровел. Но за то время, что Берг исполнял его обязанности и прислуживал больному, они немного сблизились. Турд осмелел и начал разговаривать с Бергом. Однажды вечером они сидели в пещере, выстругивая стрелы, и вот Турд сказал:
— Ты, Берг, из хорошего рода. Самые богатые люди в долине — твои родичи. Твои предки служили у конунгов и сражались в королевской дружине.
— Чаще они сражались как мятежники и причиняли конунгам много вреда, — возразил Берг Великан.
— Твои предки задавали богатые пиры, да и ты тоже пировал на славу, когда жил как хозяин в своей усадьбе. Сто человек, мужчин и женщин, могли усесться на скамейках в горнице твоего просторного дома, который был построен раньше, чем пришел в Вик святой креститель Улаф. У тебя были старинные серебряные чаши и большие пиршественные рога, которые ходили по кругу, полные меда.
И снова Берг Великан невольно взглянул на мальчишку. Тот сидел на постели, свесив ногу на край и подперев голову руками, которыми он в то же время удерживал копну непокорных волос, чтобы они не лезли ему на глаза. После изнурительной болезни лицо у него побледнело и осунулось, а глаза еще светились лихорадочным блеском. Он улыбался картинам, которые вызывал в своем воображении: праздничной горнице, серебряным чашам, нарядным гостям и Бергу Великану, восседающему в своем отчем доме на высоком хозяйском месте. Берг подумал, что никто еще не смотрел на него таким восторженно-сияющим взглядом и никогда в самых лучших своих одеждах он не казался таким великолепным, каким видел его этот мальчик, хотя сейчас на нем надеты старые звериные шкуры.
Это его растрогало и рассердило. Жалкий вор не имел права им восхищаться.
— А разве в твоем доме никогда не пировали? — спросил он его.
Турд рассмеялся:
— Это у нас-то, в шхерах, у моих родителей! Мой отец промышлял тем, что грабил разбившиеся корабли, а моя мать — ведьма. К нам бы никто не пошел.
— Твоя мать — ведьма?
— Ведьма, — безмятежно подтвердил Турд. — Во время бури она верхом на тюлене подплывает к кораблям, когда волны начинают захлестывать палубу. Кого смоет волной, тот ее добыча.
— Зачем они ей? — спросил Берг.
— Ну, ведьме всегда пригодится утопленник. Она из них варит мази, а может быть, ест их. В лунные ночи она садится среди бурунов, там, где сильнее всего кипит белая пена, обдавая брызгами с головы до ног. Говорят, она высматривает детские глаза и пальчики.
— Какая гадость! — сказал Берг.
Мальчик с величайшей убежденностью ответил на это:
— Для всякого другого это была бы гадость, а для ведьмы — нет. Так уж им положено.
Берг Великан понял, что тут он столкнулся с неожиданным взглядом на порядок вещей.
— Так, может быть, и ворам положено красть, как ведьмам заниматься колдовством? — спросил он резко.
— А как же! — ответил мальчик. — Всяк должен делать то, что ему положено. — А затем с загадочной улыбкой прибавил: — Бывают и такие воры, которые не крали.
— Скажи прямо, что это значит! — потребовал Берг.
Мальчишка все так же таинственно посмеивался, гордясь своей загадочностью.
— Сказать, что вор не крал, это все равно что сказать про птицу, что она не летает. — Стараясь разузнать побольше, Берг притворился бестолковым. — Нельзя называть вором человека, который ничего не украл, — сказал он.
— Нельзя-то нельзя, — начал мальчик и плотно сомкнул губы, чтобы удержать готовые сорваться слова.
— А вдруг у человека отец, который что-нибудь украл? — выпалил он после некоторого молчания.
— По наследству передается дом и усадьба, — упрямо повторил Берг. — А воровское прозвание носит лишь тот, кто сам его приобрел.
Турд негромко засмеялся:
— А если у человека есть мать, которая его упросила взять на себя отцову вину? А человек удрал в лес и оставил палача с носом? А тогда человека объявили вне закона из-за какой-то сети, которой он и в глаза не видал?
Берг Великан стукнул кулаком по каменному столу. Он был возмущен. Молодой, пригожий парень, и с отроческих лет загубил свою жизнь! Ни любви, ни достатка, ни уважения других людей ему никогда не видать, он отрезал себе всякую надежду. Единственное, что ему осталось, это низменная забота об одежде и пропитании. И в довершение всего этот глупец довел его, Берга, до того, что он презирал безвинного человека! Берг в сердцах сурово отчитал Турда, но тот нисколько не испугался и выслушал его слова спокойно, как больной ребенок, которого мать выбранила за то, что он шлепал босиком по весенним ручьям и простудился.
Среди лесистых гор на вершине пологого холма лежало темное озеро. Оно было четырехугольной формы с такими ровными линиями берега и правильными углами, словно его котловину выкопали человеческими руками. С трех сторон озеро окружали отвесные склоны, заросшие елями, которые изо всех сил цеплялись за почву толстыми корнями, чтобы удержаться на круче. По краям озера подмытые водой голые корни высовывались наружу, странно переплетаясь корявыми туловищами. Казалось, что бесчисленное множество змей выползало из озера, но все перепутались и застряли на полпути. Или то были потемневшие от времени скелеты потонувших великанов, выброшенные на берег волнами. Смешались в кучу их узловатые руки и ноги, длинные пальцы впились в утесы, высоко вздымались громадные ребра, над которыми возвышались стволы древних деревьев. Порой железные ребра и стальные пальцы, которыми деревья цеплялись за почву, не выдержав напряжения, ослабляли хватку, и тогда северный ветер сбрасывал с кручи какое-нибудь дерево, и оно стремглав падало с высоты в озеро. Вершина с разлету глубоко зарывалась в илистое дно, и дерево застревало вверх корнями. Его утонувшие ветви давали прибежище рыбьей молоди, а торчащие над поверхностью черные отростки корней напоминали многорукое чудовище, которое высунулось из воды, придавая озеру зловещий и устрашающий вид.
С четвертой стороны склон горы понижался, и по нему сбегал в долину пенистый ручей, вытекавший из озера. Прежде чем влиться в единственно возможное русло, он долго петлял среди камней и кочек, образуя на своем пути целый мирок небольших островков: самые маленькие были величиной с болотную кочку, на других помещалось десятка два деревьев.
На этой стороне озера горы не заслоняли солнце, поэтому здесь росли даже лиственные деревья. Тут можно было встретить водолюбивую ольху с серовато-зелеными листьями и иву с гладкой листвой. Были тут и березы, как всегда первые там, где хвойный лес дает себя потеснить, была и черемуха, и рябина, которые любят селиться по краям лесных полянок, венчая их красотой и наполняя благоуханием.
Возле истока ручья все берега поросли густым и высоким тростником; в этой чаще вода казалась зеленой, как мох в настоящем лесу. В гуще тростниковых зарослей кое-где попадались маленькие прогалины, образуя небольшой круглый прудик, в котором цвели белые кувшинки. Высокие стебли тростника задумчиво склонялись над ними, как бы любуясь этими изнеженными красавицами, которые капризно убирали свои белые лепестки и желтые тычинки в жесткие кожистые чехлы, едва лишь скрывалось солнце.
Однажды в солнечный день на озеро пришли порыбачить оба изгоя. Ступая по колено в воде, они отыскали в тростниковых зарослях два больших валуна, уселись на них, забросили удочки и стали ждать, когда на приманку клюнет какая-нибудь щука, которых много собиралось в этом месте; в толще воды виднелись неподвижно стоящие полосатые тела узкобоких дремлющих рыб.
Живя среди гор и лесов, эти двое, сами того не зная, подпали под власть природных сил и так же подчинялись ее законам, как растения и животные. Солнечный свет вселял в них отвагу и бодрость, к вечеру вместе с закатом солнца они делались молчаливы, а ночная тьма, чья власть, как им казалось, продолжительностью и могуществом превосходила силу дневного света, превращала их в боязливые и беззащитные существа. Чары зеленоватого солнечного света, который пронизывал тростниковые заросли, окрашивая воду в золотисто-коричневые и темно-зеленые тона, навевали ожидание сказочного чуда. Весь мир закрывала от глаз глухая стена тростника, иногда ее шевелил легкий ветерок, тростник шуршал, продолговатые листья, трепеща, задевали людей по лицу. Одетые в серые шкуры, они сидели на серых камнях. Серые тона одежды сливались с серым цветом камней. Оба человека замерли в неподвижном молчании, словно превратившись в каменные изваяния. В воде среди тростника проплывали, мерцая радужными красками, огромные рыбы. При каждом броске удочки вокруг того места, где падала наживка, по воде расходились круги — им казалось, что волнение все усиливается; наконец они заметили, что это не их удочки, а что-то другое взбаламутило воду. В воде дремала русалка — женщина с переливчатым полурыбьим телом. Вода над нею зыбилась мелкой рябью, поэтому они не сразу ее заметили. Оказывается, круги разбегались от ее дыхания. Однако в ее появлении не было ничего удивительного, и когда она столь же внезапно исчезла, приятели так и не поняли, правда ли они только что видели живое существо, или оно им только померещилось.
Зеленоватый свет, который лился им в глаза, затоплял мозг пьянящим дурманом. Погруженные в дремотные мысли, они сидели, уставясь перед собой неподвижным взором, и созерцали призрачные образы, встававшие среди тростников, не решаясь заговорить о них друг с другом. Улов у них получился небогатый. Этот день больше располагал к мечтам и внезапным видениям.
В тростниковых зарослях послышались всплески весла, и рыбаки вздрогнули, неожиданно пробудившись от грез. В следующий миг показалась лодка, простой долбленый челнок с замшелыми растрескавшимися боками и тонкими жердочками весел. В челноке сидела девушка, которая везла охапку только что собранных кувшинок. Ее темные волосы ниспадали ей на спину двумя длинными косами, лицо поражало своей бледностью, и на нем резко выделялись огромные черные глаза. В ее бледности совершенно отсутствовал землистый оттенок, все лицо было матово-белым. Ни малейшего румянца не проступало на ее щеках, и только губы неярко розовели среди ровной белизны. На девушке была белая полотняная кофта, перехваченная кушаком с золотой застежкой, и синяя юбка с красной каймой. Она проплыла совсем рядом, не заметив изгоев. Они замерли, затаив дыхание, но не от страха быть обнаруженными, а для того, чтобы получше ее разглядеть. Едва она скрылась из вида, как они из застывших статуй тотчас же превратились в живых людей. Улыбаясь, оба посмотрели друг на друга.
— Она бела, как кувшинка, — молвил один. — Глаза у нее черны, как вода под камышами.
Оба были в таком возбуждении, что им хотелось смеяться так громко, чтобы зычный хохот, который никогда еще не оглашал озерных берегов, пробудил в скалах гулкое эхо, а испуганные ели, вздрогнув от его раскатов, разжали бы судорожную хватку корней.
— Тебе она показалась красавицей? — спросил Берг Великан.
— Сам не знаю. Она так быстро скрылась. Может, и впрямь красавица.
— Да ты небось и посмотреть как следует не посмел! Ты, верно, принял ее за русалку.
И снова они захохотали, охваченные необъяснимой веселостью.
Однажды в детстве Турд видел на берегу утопленника. Он нашел мертвое тело днем и нисколько не испугался, зато ночью его потом мучили страшные сны. Ему снилось море, где на каждой волне качался утопленник; и волны выбрасывали мертвые тела к его ногам. Он увидел, что все острова и скалы шхер были покрыты утопленниками, все они были мертвой добычей волн, но могли говорить и двигаться и грозили ему белыми костлявыми руками.
Вот так было и сейчас. Девушка, увиденная в тростниках, стала являться ему во сне. Она возникла перед ним на дне лесного озера, где свет был еще зеленей, чем среди тростников, и тут он успел разглядеть, что она красива. Ему снилось, что он стоит посреди озера, взобравшись на корни затонувшей ели, но дерево под ним качалось и клонилось так низко, что порой он опускался под воду. И вдруг она очутилась на одном из островков. Она стояла под красной рябиной и улыбалась ему. В последнем сне он даже умудрился ее поцеловать. И вот настало утро, он слышал, что Берг Великан уже встал, но упрямо закрыл глаза, чтобы досмотреть свой сон. Проснувшись, он весь день проходил, как хмельной, под впечатлением приснившегося. С того дня девушка еще больше завладела его мыслями.
Вечером Турд решил спросить Берга Великана, не знает ли он, как ее зовут.
Берг окинул его испытующим взглядом:
— Уж лучше я тебе сразу скажу. Ее зовут Унн. Она моя родственница.
И тут Турд понял, что это из-за нее Берг Великан сделался лесным изгоем. Он припомнил, что ему было известно про эту бледноликую красавицу.
Унн была дочерью зажиточного крестьянина. Ее матери уже не было в живых, и она заправляла всем хозяйством в доме. Она была властолюбива, поэтому ей это нравилось, и она не спешила выходить замуж.
Берг приходился ей двоюродным братом. Вскоре про них пошли толки, будто Берг так повадился к ней ходить и точить лясы с девками, что совсем запустил свое хозяйство. Когда у Берга праздновали Рождество и собралось много гостей, его жена позвала одного монаха из Драгмарка, чтобы тот усовестил Берга и объяснил ему, как нехорошо бегать от жены к другой женщине. Берг, как и многие другие из его соседей, терпеть не мог этого монаха, главным образом из-за его наружности. Это был жирный и совершенно белый монах. Белым был у него венчик волос вокруг бритого темени, белыми были брови над водянистыми глазами, белыми были лицо и руки, и плащ его тоже был белым. Его вид производил на людей отталкивающее впечатление.
И вот монах, который был храбрым человеком, прилюдно высказал все, что он думал, считая, что так его слова сильнее подействуют:
— Говорят, хуже кукушки нет птицы, потому что она не строит гнезда и не выводит птенцов. А здесь среди нас сидит человек, который не заботится о жене и о детях, а бегает развлекаться к чужой женщине. Я скажу, что хуже нет человека.
Тут Унн встала из-за стола:
— Никогда меня так не бесчестили, да, видать, ничего не поделаешь, когда здесь нет моего отца.
Она повернулась, чтобы уйти, но Берг бросился ей вслед.
— Не ходи за мной! — сказала Унн. — Никогда больше не хочу тебя видеть.
Он догнал ее на крыльце и спросил, что он должен сделать, чтобы она осталась. Унн бросила на него испепеляющий взор и сказала, что это он сам должен знать. Тогда Берг вернулся в горницу и убил монаха.
Берг и Турд задумались. И, видно, мысли их были заняты одним и тем же, потому что Берг через некоторое время сказал:
— Если бы ты только видел ее, когда белый монах упал мертвым. Моя хозяйка прижала к себе младших детей и прокляла ее. Она повернула к ней их лица, чтобы они навек запомнили ту, которая толкнула их отца на убийство. Но Унн бровью не повела; она была так прекрасна, что нельзя было на нее смотреть без трепета. Она сказала мне спасибо за мой поступок и просила, чтобы я не мешкая уходил в лес. На прощанье она наказала, чтобы я не вздумал стать разбойником и никогда не обнажал нож против человека, пока не придется, как сейчас, вступиться за правое дело.
— Твой подвиг высоко ее вознес, — сказал Турд.
Тут Берг во второй раз столкнулся с тем, что его однажды уже поразило в Турде. Турд — язычник, он хуже язычника, он не осудил неправедное дело. Он не понимает, что за вину надо держать ответ. Он думает — чему быть, того не миновать. Он слыхал про Христа и святых, но для него это не больше чем имена. Он знает про них, но для него они вроде чужеземных богов. На самом деле его боги — духи, которые живут в шхерах. Мать-ведунья научила его поклоняться духам мертвых предков.
И вот Берг Великан взялся за дело, которое было таким же безумием, как повязать веревку на собственной шее. Он открыл глаза невежды, чтобы его взору предстало величие Божие, он показал ему Бога — защитника справедливости, Бога, карающего злодеяние, Бога, ввергающего грешников в геенну огненную на вечные мучения. И он учил его любить Христа, и богородицу, и святых заступников, которые молятся за нас перед престолом Господним, дабы отвратил он караюшую десницу и пощадил грешников. Берг поведал Турду обо всем, что делают люди, чтобы смягчить гнев Божий. Он описал ему толпы паломников, которые бредут на поклонение к святым местам, рассказал про самобичевание кающихся и про монахов, которые удаляются от мира.
Мальчик с увлечением внимал его рассказу и только все больше бледнел от возбуждения, глаза его расширились от страшных видений, представших в его воображении. Берг Великан и рад бы остановиться, но поток мыслей подхватил его, и он продолжал свои речи. Спустилась ночь и объяла их мраком, и под сенью ночного темного леса немолчно выли волки. И они ощутили Божье присутствие рядом, так близко, что виден стал его надзвездный престол, и карающие ангелы спустились с небес к макушкам лесных дерев. А под ногами полыхало подземное пламя, готовое пробиться сквозь плоскость земной тверди, и жадные языки лизали шаткое пристанище изнемогающего под бременем своих грехов человечества.
Наступила осень, в лесу бушевала буря. Турд один пошел в лес проверять расставленные силки и ловушки. Берг остался дома и занялся починкой одежды. Путь Турда лежал по лесистому склону. Он шел наверх по широкой тропе.
Каждый порыв ветра, проникавший сквозь дремучую чащу, поднимал на тропе целый вихрь опавшей листвы. Турду все время чудилось, что кто-то идет за ним следом. Он то и дело оглядывался. Иногда он останавливался, чтобы прислушаться, но убеждался, что это был только ветер, и шел дальше. Стоило ему сделать шаг, как за спиной ему опять слышались крадущиеся шаги, словно кто-то легкой стопой поднимался сзади по тропе. Детские ножки семенили за ним следом. Это резвились эльфы и лесные гномы. Он снова оборачивался, и снова никого не оказывалось за спиной. Он погрозил кулаком шуршащей листве и пошел дальше.
Но они не угомонились и затеяли другую игру. За спиной поднялся шип и шумные вздохи, навстречу ползла большая гадюка, высунув язычок, с которого стекали капли яда; ее гладкое туловище поблескивало среди опавшей листвы. А позади за Турдом трусил волк — крупный, поджарый зверь; он уже изготовился к прыжку, чтобы вцепиться ему в глотку в тот миг, когда гадюка, скользнув ему под ноги, ужалит в пятку. Иногда они замирали, переставая шуметь, чтобы подкрасться незаметно, но скоро опять выдавали себя шорохом и шипением и шумным дыханием, да иногда слышно было, как цокают по камням волчьи когти. Турд невольно ускорял шаг, но зверь его нагонял. Когда Турд решил, что волк уже в двух шагах и сейчас прыгнет, он обернулся.
Сзади, как он и ожидал, никого не оказалось.
Он присел на камне отдохнуть. У его ног, как бы заигрывая с ним, затеяли пляску сухие листья. Все были тут, какие только есть в лесу: ярко-желтые мелкие листочки березы, красно-пятнистые листья рябины, сухие, побуревшие листья ольхи, огненно-красные упругие листья осины, желтовато-зеленые листья ивы. Преображенные осенью, пожухлые и помятые, сухие и ломкие — совсем не похожие на бархатные, нежно-зеленые, вырезные молоденькие листочки, какими они несколько месяцев тому назад явились из лопнувших почек.
— Грешники! — сказал мальчик. — Грешники! Нет ничего чистого в глазах Господа. Пламя Божьего гнева их уже опалило!
Он встал и продолжил свой путь. Сверху видно было, как под дыханием бури, словно море, колышутся верхушки леса, хотя на тропинке, по которой он шел, царило затишье. Зато отовсюду неслись незнакомые голоса. Лес был пронизан их звучанием.
Слышались шепоты, протяжные причитания, сердитые упреки, грозные проклятия. В лесу хохотало и плакало; казалось, звучал многоголосый гомон толпы. Голоса тревожили и раздражали его; эти шорохи и шипение, это явственное присутствие чего-то, что словно бы есть и в то же время словно бы его нет, доводило его до исступления. Его охватил смертельный страх, который он испытал, когда лежал, прижавшись к земле, в пещере, а кругом в лесу на него шла облава. В ушах, как тогда, звучал треск ломающихся веток, тяжелая поступь множества людей, звон оружия, громкие крики, кровожадный ропот приближающейся толпы.
Но в голоса бури примешивались к этому еще и другие звуки. Что-то иное звучало в них, еще более страшное — голоса, которых он прежде никогда не слыхал, которые говорили на неведомом языке. Ему случалось переживать и более страшные бури, в парусах и канатах ветер завывал громче. Но никогда еще он не слышал, чтобы ветер играл на такой многострунной арфе. У каждого дерева оказался свой голос: ель гудела не так, как тополь, осина иначе, чем рябина. У каждой расселины был свой тон, от каждого утеса эхо отдавалось особенным гулом. Шум ручьев и лай лисиц тоже вплетали свои голоса в чудесную музыку лесной бури. Все это он мог различить, но были еще и другие, удивительнейшие звуки. И от них в душе у него поднимался крик и хохот, вопли и стоны, которые спорили с бурей.
Он всегда боялся одиночества в глухой чаще. Он любил море и голые шхеры. В лесных дебрях прятались притаившиеся тени и привидения.
И вдруг он услышал, чей голос говорил сквозь бурю. Это был голос Бога, Бога-мстителя, справедливого Бога. Бог преследовал его по вине его товарища. Он требовал, чтобы Турд предал убийцу монаха в его власть, дабы совершилось возмездие.
И тогда Турд заговорил, отвечая буре. Он поведал Богу о том, что хотел сделать, и не смог. Он хотел поговорить с Бергом Великаном и упросить его, чтобы он примирился с Богом, но не одолел своей робости. Смущение сковало ему уста.
— С тех пор, как я узнал, что землей правит справедливый Бог, — воскликнул Турд, — я понял, что Берг — погибший человек. Много бессонных ночей я оплакивал друга. Я знал, что Бог отыщет его, где бы он ни скрывался. Но я не посмел заговорить с ним, не сумел объяснить. Я не нашел слов, потому что слишком велика была моя любовь к нему. Не требуй от меня, чтобы я говорил с ним, не требуй от меня, чтобы я сравнялся с горою!
Он смолк, и замолк потаенный голос, который звучал среди бури и который для него был голосом Бога. Внезапно наступило полное затишье, и ярко заблестело солнце, и слышался только тихий плеск и легкий шорох, как будто шумел тростник и кто-то плыл на веслах. Эти мирные звуки вызвали в его воображении образ Унн. Изгой не может владеть имуществом, не может взять в жены женщину, не может завоевать уважение среди людей. Если бы он предал Берга, люди приняли бы его под защиту закона. Но Унн должна любить Берга за то, что он ради нее совершил. Турд не находил выхода.
Когда снова поднялась буря, он опять услышал шаги за спиной, а иногда до него доносилось шумное дыхание. Но он больше не смел оборачиваться, зная, что позади него идет белый монах. Весь окровавленный, он возвращался с праздничного пира в доме Берга, и во лбу у него зияла широкая рана, прорубленная топором. Монах нашептывал Турду: «Предай его! Предай его и спаси его душу! Предай на костер тело его ради спасения его души! Предай его на пытки и долгие муки, чтобы душа его успела покаяться!»
Турд кинулся бежать. То таинственное и страшное, которое и было, и словно бы не было, непрерывно осаждало его душу и наконец выросло в неодолимый ужас. Он хотел спастись бегством. Но едва он пустился бегом, как снова громко зазвучал потаенный ужасный голос, которым говорил Бог. Сам Бог гнал его громким гиканьем, как затравленную дичь, чтобы он выдал убийцу. Преступление Берга Великана впервые предстало ему во всей своей мерзости. Убит был безоружный человек, Божий слуга был сражен острой сталью. Такое преступление — наглый вызов Вседержителю. И убийца смеет после этого жить! Он наслаждается солнечным светом, плодами земными, воображая, словно рука Вседержителя до него не достанет!
Турд остановился и, сжав кулаки, выкрикнул угрозу, из горла у него вырвался вой. Затем он, как безумный, опрометью ринулся прочь из леса, из царства ужаса, вниз в долину.
Турду достаточно было заикнуться о своем деле, как тотчас же нашлись охотники, готовые сразу пуститься с ним в путь. Решено было, что Турд один отправится в пещеру, чтобы Берг не заподозрил подвоха. Но по дороге он должен был бросать горошины, чтобы крестьяне нашли его след.
Войдя в пещеру, он увидел сидящего на каменной скамье Берга. Изгой был занят шитьем, при слабом свете очага работа, как видно, шла у него туго. Сердце мальчика переполнилось нежностью. Могучий Берг Великан показался ему жалким и несчастным, а скоро он лишится последнего достояния — жизни. Турд заплакал.
— Что такое? — спросил Берг. — Ты не заболел? Или ты испугался?
И Турд впервые заговорил с ним о своих страхах:
— В лесу было ужасно. Я слышал голоса призраков, видел привидения. Я видел белых монахов.
— Бог с тобой, парень!
— Они привязались ко мне и не давали покоя всю дорогу на горе Бредфльелл. Я побежал от них, а они гнались за мной и пели мне в уши. Неужели мне всю жизнь терпеть эту нечисть? Какое им дело до меня? Уж приставали бы к кому-нибудь, кто больше меня этого заслужил!
— Да что с тобой нынче, Турд? Рехнулся ты, что ли?
Турд все говорил, не отдавая себе отчета в своих словах. Сегодня ему не мешала обычная робость. Речь свободно лилась из его уст:
— Куда ни глянь, все белые монахи. И все в окровавленных плащах. Они закрывают лоб капюшоном, но рана все равно просвечивает. Большая, глубокая, алая рана от топора.
— Большая, глубокая, алая рана от топора?
— Да разве я, что ли, его зарубил? За что я должен на нее смотреть?
— Уж это разве что святым известно, Турд, — сказал побледневший Берг с выражением какой-то страшной серьезности. — Не мне судить, почему тебе привиделась рана от топора. Я зарезал монаха ножом.
Турд стал перед ним, дрожа и ломая руки.
— Они требуют от меня твоей жизни. Они заставляют меня стать твоим предателем.
— Кто заставляет? Монахи?
— Ну да! Они. Монахи. Они замучили меня видениями. Они мне показывают ее — Унн. Они посылают мне видения моря, я вижу, как оно блестит под солнцем. Они показывают мне рыбачьи станы, где люди пляшут и веселятся. Я зажмуриваюсь и все равно вижу. Я их прошу: «Оставьте меня в покое! Не я, а мой друг совершил убийство, но он не злой человек. Не терзайте меня, и я с ним поговорю, тогда он раскается и искупит свою вину. Он осознает свой грех и отправится тогда ко гробу Христову. Мы с ним вместе пойдем в это святое место, где всякий грех прощается тому, кто туда придет».
— А что говорят монахи? — спросил Берг. — Они не желают моего спасения, они хотят послать меня на пытки и на костер?
— А я у них спрашиваю: «Как же я предам своего лучшего друга? — продолжал Турд. — Больше у меня никого нет на свете. Он спас меня из когтей медведя, который уже наступил мне лапой на горло. Мы вместе мерзли, пережили столько всяких невзгод. Он укрыл меня своей медвежьей шкурой, когда я был болен. Я ходил для него за водой и за хворостом, я стерег его сон, я обманывал его врагов. Почему же вы думаете, что я способен предать друга? Мой друг скоро по своей воле пойдет к священнику и исповедуется, и тогда мы вместе отправимся за искуплением в ту страну, где прощаются грехи».
Берг внимательно слушал, что говорил ему Турд, а его пристальный взгляд изучал в это время лицо мальчика.
— Тебе самому надо пойти к священнику и сказать ему правду, — сказал наконец Берг. — Тебе надо вернуться в долину к людям.
— Какая польза мне пойти одному? Ведь это за твою вину меня преследуют мертвецы и тени. Разве ты не видишь, что я боюсь за тебя? Ты поднял руку против Бога. Хуже нет преступления. Мне кажется, я бы обрадовался, когда тебя будут колесовать. Блажен, кто в этом мире претерпит свое наказание и спасется от вечной кары. Зачем ты рассказал мне о божественной справедливости Господа? Ты заставляешь меня стать твоим предателем. Спаси же меня от этого греха! Поди к священнику!
И Турд бросился перед Бергом на колени.
Убийца смотрел на мальчика, положа руку на его голову. Он измерил свой грех мерою его страха и ужаснулся в душе его громадности. Он понял, что пришел в противоречие с волей, которая правит миром. В сердце ему вступило раскаяние.
— Горе мне, что я сделал то, что сделал! — сказал он. — То, что меня ожидает, слишком тяжело, чтобы идти этому навстречу. Если я предамся в руки священников, они пошлют меня на долгие мучения. Они поджарят меня на медленном огне. Разве та жалкая жизнь изгнанников, которую мы проводим в страхе и лишениях, не служит уже искуплением за содеянный грех? Разве не достаточно, что мне пришлось бросить дом и семью? Разве не достаточно, что я остался без друзей и всего, что дает человеку радость? Чего же еще можно от меня требовать!
От его речей Турд вскочил и в диком страхе воскликнул:
— Неужели ты раскаиваешься? Неужели мои слова тронули твое сердце? Так пойдем же скорей. Разве я мог на это надеяться? Пойдем скорей, нам надо бежать! Еще не поздно!
Берг Великан тоже вскочил:
— Так, значит, ты это сделал!
— Да, да, да! Я предал тебя. Но пойдем скорей! Бежим туда, где ты сможешь искупить свой грех! Они должны нас отпустить! Мы успеем убежать!
Убийца наклонился, чтобы поднять с пола боевой топор пращуров, который лежал у его ног.
— Ах ты, воровское отродье! — прошипел он сквозь зубы. — А я-то верил тебе и любил!
Но, заметив, что он потянулся за топором, Турд понял, что дело идет о его жизни. Он тоже выхватил из-за пояса топор и зарубил Берга, прежде чем тот успел выпрямиться. Лезвие просвистело в воздухе и с размаху опустилось на склоненную голову. Берг Великан ударился оземь головой, затем его тело сползло и растянулось на полу пещеры. Кровь и мозги брызнули во все стороны, топор с грохотом вывалился из раны. И Турд увидел в спутанных волосах большую, глубокую алую рану от удара топором.
Тут набежали крестьяне. Они обрадовались и стали восхвалять Турда за подвиг.
— Теперь твое дело — верное! — говорили они ему.
Турд посмотрел на свои руки, словно видел на них цепи, в которых его тащили убивать самого любимого человека на свете. Эти оковы, как цепь Фенрира, были сделаны из ничего. Из зеленого света в зарослях тростника, из беглых теней в лесной чаще, из пения ветра, из шороха листвы, из сонных грез сковались его оковы. И тогда он произнес слова: «Велик Бог!»
Но затем к нему вернулись прежние мысли. Он упал на колени подле мертвого тела и, приподняв голову, положил ее себе на плечо.
— Не троньте его! — сказал он. — Он раскаивается, он пойдет к святым гробам. Он не умер, но не надо брать его под стражу! Мы как раз готовы были отправиться в путь, и тут он упал. Верно, белый монах не хотел, чтобы он покаялся. Но Бог справедлив, Господь любит кающихся.
Турд лег рядом с трупом, он беседовал с покойником, плакал и уговаривал его проснуться. Крестьяне связали из дротиков носилки. Они решили отнести тело Берга домой в его усадьбу. Из почтения к покойнику они переговаривались тихими голосами. Когда Берга положили на носилки, Турд встал, тряхнул головой, откинув волосы со лба, и обратился ко всем дрожащим голосом, в котором слышны были рыдания:
— Передайте Унн, которая сделала Берга Великана убийцей, что его убил Турд-рыбак, сын грабителя разбившихся кораблей и ведьмы, узнавший от него, что твердыня, на которой зиждется мир, зовется справедливостью!
Была пора, когда верещатник цветет розовым цветом. Кустики вереска густым ковром устилали песчаную равнину. От низкорослых деревянистых стеблей отходили целые пучки зеленых веточек, покрытых хвоисто-жесткой, упругой листвой и унизанных долго не вянущими цветами. Эти цветы не похожи на все остальные, точно они сделаны из другого вещества; сухие и жесткие на ощупь, их лепестки скорее напоминают чешуйки, чем сочную нежность обыкновенных цветов. Дети тощей равнины, по которой гуляет ветер, они дышали иным воздухом, чем нежная лилия, их корни не сосали тучную почву, которая может вскормить пышную красу садовых роз. И только ярко-розовым цветом вереск похож на другие цветы. Вереск не подвальное растение, не тенелюбивый домосед. Все обширное, цветущее поле дышало благодатной бодростью и здоровой силой.
Розовый покров вереска одел все поле до самого края, за которым начиналась опушка леса. Там, на пологом склоне, высилось несколько древних, полуразрушенных курганов; как ни тщился вереск обступить их у самого подножия, на склоне холма его сплошной покров кое-где был порван, и сквозь разрывы проглядывало каменистое тело горы, высовываясь большими плоскими плитами. Под самым большим курганом покоился древний конунг по имени Атли.[81] Под другими спали непробудным сном его воины, погибшие в большой битве, которая в незапамятные времена кипела на этой равнине. С тех пор протекло столько времени, что за давностью лет могилы перестали вызывать страх и почтение, которые обыкновенно внушает людям смерть. Между курганов пролегла проезжая дорога. И ночной путник не опасался, что в полночь на вершине кургана его взорам предстанет окутанный туманом нездешний житель, с немой тоской смотрящий на далекие звезды.
Но сейчас было ясное, свежее утро; еще не высохшая роса сверкала под горячими солнечными лучами. У подножия царского кургана лежал стрелок и спал; он еще с рассвета был на ногах и, возвращаясь из лесу после охоты, растянулся на вереске и уснул. Чтобы укрыться от солнца, он натянул на глаза шляпу, а вместо подушки положил себе под голову охотничью сумку, из которой торчали наружу длинные заячьи уши и загнутые на концах перья тетеревиного хвоста. Лук и стрелы лежали рядом на земле.
Из леса вышла девушка; в одной руке она несла узелок с завтраком. Ступив на плоские каменные плиты, которые лежали между курганами, она подумала, как удобно на них, должно быть, танцевать, и, не утерпев, решила тут же попробовать. Она положила узелок среди вереска и принялась танцевать в полном одиночестве. Она не подозревала, что за курганом лежит спящий мужчина.
Охотник продолжал спать. Цветущий вереск пламенел под ярко-синим небом. Муравьиный лев выбросил из своей норки кучку земли возле спящего. В рыхлой земле оказался осколок кошачьего золота, он засверкал на солнце таким ярым блеском, что, казалось, от него должны вспыхнуть сухие стебли прошлогодней травы, и тогда всю долину охватит пожар. Над головой охотника, словно плюмаж, торчали тетеревиные перья, переливаясь всеми оттенками сизо-лиловых красок. Открытую половину лица нещадно палило солнце. Но он не открывал глаз, чтобы посмотреть на его сияние.
А девушка все еще продолжала свой танец. Она так лихо плясала, что подняла целую тучу черной торфяной пыли, которая вылетела из каменных трещин. В кустах вереска валялся выдернутый из земли обломок соснового корня, он давно высох и стал от старости серым и блестящим. Девушка схватила его и размахивала им во время танца. От трухлявой коряги во все стороны летели мелкие щепки. Обезумевшие от страха тысяченожки и уховертки, обжившие в ней каждую трещинку, дождем посыпались наземь и тотчас принялись торопливо закапываться среди корней вереска.
Вихрь крутящихся юбок поднял из вереска целую стаю сереньких мотыльков, они вспорхнули, словно сухие листья под порывом осеннего ветра. Снизу их крылышки были серебристо-белого цвета, поэтому зрелище было такое, словно над розовым морем вереска взметнулась белая пена. Порхающие мотыльки повисли в воздухе, и с трепещущих крылышек посыпалась на землю мельчайшая серебристо-белая пыльца, наполняя воздух моросящим, сверкающим на солнце дождиком.
По всему полю среди вереска жили кузнечики; водя задней лапкой по крылышкам, как смычком по струне, они играли звонкие песни. Кузнечики так дружно музицировали, что человеку, идущему по дороге через пустошь, казалось, будто он все время слышит одного и того же кузнечика, который звенел то справа, то слева, то сзади, то спереди. Но плясунье этой музыки было мало, и она, танцуя, сама себе подпевала без слов. Голос у нее был сильный и резкий. Пение разбудило охотника. Он повернулся на бок и, приподнявшись, выглянул из-за кургана и стал глядеть на пляску.
Ему только что приснилось, что убитый заяц выскочил у него из сумки, схватил охотничьи стрелы и метился в него его же собственной стрелой. Еще смутно соображая со сна, с тяжелой головой, которую напекло солнцем, он заспанными глазами смотрел на плясунью.
Это была рослая и плотная девушка, ее лицо не блистало красотой, движения не отличались легкостью, и в пении она то и дело сбивалась с такта. Лицо у нее было щекастое, толстогубое, а нос пуговкой. Она была румяна, черноволоса и пышнотела, в движениях ее чувствовалась размашистая сила. Одета она была бедно, но зато броско. Полосатая юбка была украшена красной каймой, а корсаж расшит по швам пестрыми шнурочками из шерстяной пряжи. Других девушек сравнивают с розами и лилиями, эта была похожа на вереск — такая же сильная, здоровая и яркая.
Охотник залюбовался девушкой, глядя, как она пляшет среди розовеющего поля под звон кузнечиков и порханье мотыльков. Он так загляделся, что нечаянно громко засмеялся и встал, улыбаясь до ушей. Но тут и она его заметила и застыла как вкопанная.
— Наверно, ты принял меня за дурочку, — были первые слова, которые она смогла вымолвить. В то же время она уже обдумывала, как сделать, чтобы он не стал болтать про то, что увидел. Ей совсем не хотелось, чтобы соседи потом обсуждали, как она плясала, размахивая сосновой корягой.
Он не был разговорчивым человеком. И сейчас не вымолвил ни звука. Он так смутился, что ничего не придумал лучшего, как только броситься наутек, хотя с удовольствием бы остался. Он торопливо нахлобучил шляпу, закинул за плечи переметную сумку и опрометью бросился по вересковому полю, не разбирая дороги.
Девушка схватила узелок с припасами и кинулась следом. Охотник был малорослым и довольно неповоротливым, да и силой, очевидно, не мог похвастаться. Она быстро догнала его и сбила с головы шляпу, чтобы заставить остановиться. Этого-то ему и самому хотелось, но он от смущения так растерялся, что побежал от нее еще быстрее. Она опять погналась за ним и дернула за его сумку. Он поневоле остановился, чтобы защитить свое имущество. Тут уж она вцепилась в него и принялась волтузить изо всей силы. Завязалась борьба, и девушка сбила его с ног.
«Теперь уж он никому не расскажет!» — подумала она с радостью.
Но в тот же миг ей пришлось не на шутку перепугаться, потому что поверженный противник побледнел как мел и закатил глаза. Однако виновато было не падение. Просто он слишком переволновался. До сих пор этому жителю лесного захолустья еще ни разу не доводилось переживать такие противоречивые чувства. Встреча с девушкой вызвала у него радость, и злость, и смущение, и даже гордость за то, что она такая сильная. От всего этого у него голова пошла кругом.
Сильная и рослая девица обхватила его за плечи и приподняла от земли. Сорвав пучок вереска, она стала хлестать его по щекам этим веником, и постепенно кровь снова прилила у него к лицу. Когда его маленькие глазки вновь открылись на белый свет, они так и просияли от удовольствия при виде девушки. Молча он взял руку, которая его обнимала, и легонько ее погладил.
С ранних лет ему на долю выпал голод и тяжкий труд. Он вырос тощеньким, изжелта-бледным, костлявым и худосочным человечком. Девушка умилилась его робости, потому что по виду ему можно было дать лет тридцать. Она догадалась, что он, наверно, живет в лесу совсем одиноко, иначе он не казался бы таким неухоженным, и одежонка на нем не была бы такой задрипанной. Знать, не было никого, кто бы за ним присмотрел: ни матери, ни сестры, ни невесты.
Вдали от человеческих селений всюду простирался великий, милосердный лес. Всем, кто нуждался в его защите, он давал приют, укрывая под своей сенью. Высокие стволы, словно стража, обступали медвежью берлогу, а в сумраке густого кустарника прятались гнезда мелких пташек, в которых они высиживали свои яички.
В те времена, когда еще не перевелось рабство,[82] многие невольники убегали в лес под защиту его зеленых стен. Лес становился для них большой тюрьмой, которую они не решались покинуть. И лес держал своих пленников в строгости. Туповатых он заставлял шевелить мозгами, а развращенных рабством приучал к честности и порядку. Выжить могли только трудолюбивые, к другим лес был немилостив.
Охотник и девушка, встретившиеся среди верескового поля, тоже были потомками лесных затворников. Иногда они наведывались в обжитую долину к людским селениям, потому что им уже не приходилось бояться, что их обратят в рабство, из которого вырвались их отцы, но чаще всего их пути пролегали в лесной чаще. Охотника звали Тённе. Главным его ремеслом было корчевание леса, но он умел делать и многое другое. Он собирал свежий валежник, гнал деготь, сушил трут и занимался охотой. Плясунью звали Юфрид. Ее отец был угольщиком. Сама она вязала веники, собирала можжевеловые ягоды и варила пиво из душистого багульника. Оба они были очень бедные люди.
Прежде они никогда не встречались в бескрайнем лесу, а теперь вдруг все лесные тропинки переплелись в густую сеть, на которой, куда бы ты ни пошел, невозможно было разминуться. Действительно, с этого дня они то и дело попадались друг другу навстречу.
Тённе однажды пережил большое горе. Долгое время он жил со своей матерью в жалкой хижине, сплетенной из прутьев, и, когда вырос, решил построить ей теплый бревенчатый дом. Все свободное время он вместо отдыха проводил на лесосеке, валил деревья и рубил их на бревна нужного размера. Заготовленный лес он складывал в темных ущельях, прикрывая сверху мохом и хворостом. Матери он не хотел об этом говорить, пока не приготовит все нужное для постройки дома. Но мать умерла, так и не узнав про его замыслы, он даже не успел показать ей накопленные запасы. Тённе трудился не менее, чем Давид, царь Иудейский, собиравший сокровища для Божьего храма, поэтому горе его не знало границ. У него пропало всякое желание строить дом. Для него достаточно было и старого шалаша, хотя это жилье было немногим лучше звериной берлоги.
Но если прежде он был нелюдим и всех сторонился, то с недавних пор стал искать общества Юфрид, а это, конечно же, означало, что он мечтает, чтобы она его полюбила и стала его невестой. Юфрид со дня на день ожидала, что он заговорит об этом с ее отцом или с ней самой. Но Тённе никак не решался. В нем сильны были следы рабского происхождения. Все мысли двигались в его голове медленно, как солнце по небосклону. А сложить из этих мыслей связную речь для него было труднее, чем для кузнеца выковать запястье из сыпучего песка.
В один прекрасный день Тённе привел Юфрид в одно из ущелий, где у него хранились бревна. Разбросав хворост и мох, он показал ей свои запасы.
— Это я готовил для покойницы матушки, — сказал он, выжидательно поглядел на Юфрид и в объяснение прибавил: — Хотел ей избу поставить.
Но девушка вела себя на редкость непонятливо, как будто не могла разгадать мысли холостого парня. Уж коли ей показали матушкины бревна, могла бы и сама сообразить, что к чему, но она упорно не понимала.
Тогда он решил объясниться еще понятней. Спустя несколько дней он начал перетаскивать бревна к старым курганам, на то место, где впервые увидел Юфрид. Она, как обычно, появилась на дороге; поравнявшись с ним, увидала, что он работает, но прошла мимо, ничего не сказав. С тех пор, как они подружились, Юфрид частенько подсобляла ему, не жалея сил, но тут не захотела, хотя видела, как ему трудно. А Тённе ожидал, что теперь-то она уж сразу поймет, что дом для нее строится.
Юфрид прекрасно все поняла, но ей неохота было выскакивать замуж за такого мужичишку, как Тённе. Ей нужен был муж сильный и здоровый. Она считала, что за таким слабосильным и бесталанным мужем жена всю жизнь будет перебиваться в нужде, но против воли сама к нему тянулась, будто приворожил он ее робостью да скромностью. Ведь как он старался, чтобы матушку порадовать, а ему и тут не повезло — не успел вовремя! Юфрид жалела его до слез. А теперь вон дом затеял строить на том месте, где она перед ним плясала. Сердце-то у него, видать, доброе. Вот это и привлекало ее так, что она думала о нем неотвязно. Но чтобы замуж идти — это уж нет! Замуж за него она ни за что не хотела.
Каждый день приходила Юфрид на верещатник и смотрела, как вырастает сруб — бедноватый, без окон, но весь просвеченный солнцем, которое заглядывало сквозь незаконопаченные щели.
У Тённе работа продвигалась скоро, хоть и не споро. Бревна он клал неотесанные, только кое-как ошкуренные, пол настлал из горбыля, напиленного из молодых лесин. Они лежали неровно и прогибались. Побеги цветущего вереска — а нынче опять цвел вереск, потому что прошел ровно год с того дня, как Тённе лег поспать у подножия кургана, — дерзко просовывали снизу свои ветки и заглядывали сквозь щели в дом, а несметные полчища муравьев проложили в него свою дорогу и сновали взад и вперед, исследуя нескладное сооружение, возведенное человеческими руками.
Куда бы ни направляла Юфрид свои стопы, она все время думала о доме, который для нее строится. Среди верескового поля ей готовят очаг. Юфрид отлично знала, что, если откажется прийти в этот дом хозяйкой, он достанется медведям и лисицам. Она достаточно хорошо знала Тённе и могла заранее сказать: если он увидит, что его работа пропала даром, то никогда не захочет поселиться в этом доме. Бедняжка будет плакать, когда услышит, что она не согласна тут жить. Для него это будет новое горе, не меньшее, чем смерть его матушки. Ну и пускай! Сам виноват, что заранее не спросил ее согласия.
Юфрид считала, что достаточно ясно ему обо всем намекнула тем, что не стала помогать при постройке дома. А вообще-то ей очень хотелось тоже принять участие в этой работе. Стоило Юфрид увидеть в лесу мягкий белый мох, которым конопатят щели, она едва удерживалась, чтобы его не сорвать. Ее так и подмывало вмешаться, когда Тённе принялся складывать печь. Так, как он делал, никуда не годилось, потому что весь дым пойдет обратно в комнату. Однако не все ли равно ей! Пускай себе делает по-своему. На этой печи никто не будет стряпать еду и кипятить воду. Да вот, поди ж ты! Не идет у нее из головы этот дом!
Тённе ревностно трудился, не покладая рук; он был уверен, что Юфрид поймет, в чем дело, когда дом будет готов. Насчет ее мыслей он не задумывался. У него хватало своих плотницких забот, и время летело незаметно.
Однажды под вечер, проходя через верещатник, Юфрид увидела, что в доме навешена дверь, а перед дверью положена каменная плита — крыльцо было готово. Следовательно, дом был достроен. Поняв это, Юфрид разволновалась. Крышу Тённе покрыл дерном с кустиками цветущего вереска; и, глядя на нее, девушке нестерпимо захотелось зайти под розовую кровлю. Самого строителя нигде поблизости не было, и она решилась войти в дом. Ведь этот дом был выстроен для нее. Это был ее дом. И девушку разобрала такая охота, что она не смогла удержаться.
Внутри дом оказался приветливее, чем она ожидала. Пол был посыпан можжевельником. В воздухе витал душистый запах смолы и хвои. Солнечные лучи проникали сквозь щели и трещины, и широкие полосы света протянулись через всю комнату. Девушке показалось, что ее прихода тут ждали: в щели были засунуты зеленые ветки, а посреди кухонной плиты красовалась свежесрубленная елочка. Тённе не стал перетаскивать в дом старый скарб. Здесь не было ничего, кроме новенького стола и скамейки, на которую была наброшена лосиная шкура.
Едва ступив через порог, Юфрид ощутила радостное чувство тепла и уюта. Ей было так хорошо и покойно, что хотелось побыть тут еще, и до того не хотелось уходить, как будто это значило покинуть родной дом, чтобы батрачить на чужбине. Как старательная девушка, Юфрид давно уже готовила себе приданое. Ее искусные руки наткали много нарядных вещей, которые служат для украшения жилища; когда-нибудь они должны были украсить ее собственный дом, где она будет хозяйничать. Мысленно она прикинула, где им может найтись применение в этих стенах. И вот ей ужасно захотелось посмотреть, как они будут выглядеть в этом доме.
Юфрид быстренько сбегала домой, принесла оттуда все, что наткала, и начала развешивать яркие полотнища. Дверь она оставила раскрытой настежь, чтобы вечернее солнце светило ей во время работы. Увлеченная своим занятием, она все делала быстро и решительно, не стесняясь шуметь и напевая старинную богатырскую балладу. Закончив, она осталась довольна. Получалось очень красиво. Затканные розанами и звездами полотнища так и горели по стенам.
Во время работы она не забывала внимательно следить за вересковым полем и курганами; ей почему-то казалось, что Тённе и сейчас, наверно, залег где-нибудь поблизости, чтобы незаметно подсматривать, и втихомолку смеется. Напротив самой двери высился королевский курган, и позади него закатывалось солнце. Юфрид то и дело посматривала на него. Ей все чудилось, будто там кто-то сидит и разглядывает ее.
И в тот миг, когда солнце опустилось совсем низко и последний луч кроваво-красным светом озарил камни на вершине могильника, Юфрид увидела того, кто на нее смотрел. Весь курган преобразился и был уже не курганом, а огромным старым витязем; посреди поля сидел покрытый шрамами седой богатырь и пристально глядел в ее сторону. Солнечные лучи короной венчали его голову, а его красная мантия была так широка, что покрыла все поле. Голова у него была огромна и тяжела, лицо — цвета серого камня. Одежда и доспехи на нем были тоже серые, под цвет камням и лишайнику, и только внимательно приглядевшись, можно было понять, что это не курган, а сидящий богатырь. Он сливался с камнем, как личинка, которая подделывается под сухой древесный сучок. Ты можешь двадцать раз пройти мимо, прежде чем заметишь живое мягкое тельце, которое казалось сухой веточкой.
Теперь Юфрид окончательно убедилась, что перед нею был сам старый король Атли. Стоя на пороге и заслонясь рукой от слепящего солнца, она прямо перед собой видела каменный лик. Из-под нависшего лба на нее смотрели узкие, раскосые глазки, она различала широкий нос и всклокоченную бороду. И этот каменный человек был живым! Он усмехнулся и подмигнул девушке. Страх напал на Юфрид, особенно ее напугали толстые, волосатые ручищи, покрытые буграми каменных мускулов. Чем дольше Юфрид глядела на старого конунга, тем шире он ей улыбался, и наконец приподнял многопудовую руку и помахал девушке. Тут она опрометью бросилась домой.
А Тённе, который, воротясь, увидел в доме нарядные полотнища, затканные звездочками, набрался смелости и послал свата к ее отцу. Тот спросил у дочери, какое будет ее решение, и она согласилась. Юфрид была довольна тем, как повернулось дело, хотя давала согласие не совсем по свободной воле. Не могла же она отказать человеку, после того как сама снесла в его дом свое приданое! Но сперва она все-таки удостоверилась, что старый конунг Атли снова превратился в каменный курган.
Тённе и Юфрид прожили счастливо много лет. Среди соседей о них шла добрая слава.
— Хорошие люди, — говорили о них. — Глянь, как они друг дружке помогают, вместе работают и ни дня не могут прожить врозь!
Тённе с каждым днем становился сильнее, выносливее и не казался уже таким тугодумом. Похоже было, что Юфрид сделала из него настоящего человека. По большей части она заправляла в доме, но и он, когда хотел, умел ее переупрямить, чтобы поставить на своем.
Юфрид по-прежнему любила шутить и смеяться, вокруг нее всегда было весело. Наряды ее становились с годами все пестрее, лицо сделалось красным, как свекла, но мужу она казалась красавицей.
Они были не так уж бедны, как большинство людей этого состояния. Кашу заправляли маслом, не мешали в хлеб кору и мякину, и в кружку всегда могли налить пенистое багульниковое пиво. Стадо коз и овец давало хороший приплод, так что можно было и мясцом себя побаловать.
Однажды Тённе нанялся раскорчевать поле одному крестьянину из долины. Поглядев на то, как весело и дружно они с женой работают, хозяин тоже, как и все, подумал: «Глянь-ка, вот это — добрые люди!»
У этого крестьянина незадолго перед тем умерла жена и оставила ему полугодовалого младенца. И вот он попросил Тённе и Юфрид взять его сыночка к себе на воспитание.
— Ребенок мне очень дорог, — сказал отец. — Поэтому-то я и хочу отдать его вам — вы люди добрые.
Своих детей у Тённе и Юфрид не было, поэтому им в самую пору было взять чужого. Они согласились, не раздумывая, рассчитав, что это сразу сулит им большую выгоду, и вдобавок они на старости лет будут хорошо обеспечены, имея приемного сына.
Однако ребенок у них недолго прожил. Году не прошло, как он уже умер. Многие говорили, что виноваты были приемные родители, потому что пока он к ним не попал, то был на редкость здоровеньким. Никто не думал обвинять Тённе и Юфрид, что они намеренно его уморили; люди считали, что они просто взялись не за свое дело. Им не хватило ума и любви, чтобы ухаживать за ребенком, как следует. Оба привыкли думать и заботиться только о себе, и им недосуг было нянчиться с дитятей. Днем они вместе шли на работу, а ночью желали хорошенько выспаться. Они все воображали, что малыш их объедает, и жадничали, жалея для него молока. Но это вовсе не означает, что они сознательно обижали ребенка. Они-то думали, что нежно о нем заботятся, как настоящие родители, и считали даже напротив, что, взяв приемного сына, навязали себе на шею лишнюю обузу. Когда ребенок умер, они совсем не огорчились.
Обыкновенно женщины обожают возиться с младенцем, это для них радость и счастье, но у Юфрид был такой муж, которому требовалась материнская забота, ей и без ребенка было кого пестовать, поэтому она не скучала о детях. Другие женщины радуются, наблюдая за тем, как не по дням, а по часам растут и набираются ума их детки; Юфрид радовалась, глядя на то, как умнеет и мужает ее Тённе; она любила украшать и прибирать свой дом, радовалась приросту своего стада и с удовольствием трудилась в поле, под которое они вскопали участок целины.
Юфрид пришла на двор к крестьянину и сообщила ему, что его сын умер. Услышав это, он сказал:
— Вот и со мной случилось, как с тем человеком, который стелил себе перину помягче, а как лег, так и провалился на голые доски. Вот и я тоже — берег сыночка, да, видать, перестарался. Хотел, как лучше, а он взял да и помер!
Отец так опечалился, что Юфрид, слыша его слова, сама залилась горючими слезами:
— И за что только Господь попустил, чтобы ты отдал нам своего сына! — сказала она. — Мы слишком бедные люди. Не пожилось ему у нас.
— Я совсем не то хотел сказать, — возразил крестьянин. — Скорей уж мне думается, что вы его забаловали. Однако не хочу никого винить, ибо жизнь и смерть в руке Господа. А теперь я хочу справить по моему сыну такие богатые поминки, как если бы он был взрослым мужчиной. И вас с Тённе я тоже приглашаю на поминальный пир. Так что сами видите — я против вас зла не таю.
Спустя немного Тённе и Юфрид пришли на поминки. Им оказали хороший прием, ни одного худого слова они не услышали. Ходили, правда, разные толки, потому что женщины, которые обмывали тельце, будто бы сказывали, что мертвый ребеночек был таким заморышем, что даже жалко было смотреть. Однако в этом могла быть виновата болезнь. Никто не решался осуждать приемных родителей, которых все знали за хороших людей.
Несколько дней Юфрид много плакала, особенно после того, как наслушалась других женщин, у которых только и разговоров было, как они ночей не спят и день-деньской трудятся, обихаживая своих младенцев. Юфрид обратила внимание, что на поминках женщины все время толковали между собой о детях. Иные в них настолько души не чаяли, что без конца перебирали друг перед дружкой ребяческие игры и словечки. Юфрид бы тоже порассказала о своем муже, да большинство женщин о мужьях и не заговаривали.
И вот поздно вечером воротились Тённе и Юфрид домой с поминок и сразу же легли спать. Но едва они уснули, как послышалось тихое, жалобное хныканье.
«Это — ребенок», — подумали муж и жена, рассердившись спросонья, что он их растревожил. Но тут же так и вскочили, словно ошпаренные. Ребенок-то помер! Кому же тут было хныкать? Очнувшись по-настоящему, они ничего больше не услышали, но едва начинали задремывать, все повторялось сначала — опять слышалось жалобное хныканье. Какие-то маленькие ножки нетвердой походкой взбирались за дверью на каменное крыльцо, маленькая ручка шарила по двери, которая не отворялась, и дитя, повозившись под дверью, брело, шатаясь и плача, вдоль стены, пока не останавливалось напротив того места, где они спали. Когда супруги разговаривали и даже просто сидели молча, они ничего не слышали, но как только ложились спать, сразу же раздавались отчетливые шаги и тихое всхлипывание.
И тут мысль, в которую они раньше не хотели поверить, но которая в последние дни закрадывалась им в душу смутным подозрением, предстала им как неопровержимая истина. Они поняли, что уморили ребенка. С чего бы иначе мертвец стал им являться?
С этой ночи они больше не видали счастья. Они жили в непрестанном страхе перед привидением. Днем они получали некоторую передышку, зато по ночам детский плач и сдавленные всхлипывания так их замучили, что они боялись оставаться одни в доме. Зачастую Юфрид отправлялась на ночь глядя в дальний путь, только чтобы зазвать кого-нибудь в дом, кто бы остался у них ночевать. При посторонних все было тихо, но когда они оставались одни, то всегда слышали ребенка.
Однажды ночью, когда никто не пришел, чтобы составить им компанию, и ребенок никак не давал им уснуть, Юфрид встала наконец с постели и сказала мужу:
— Ты, Тённе, поспи, а я пока посторожу, чтобы он тебе не мешал.
Она вышла на крыльцо, присела на каменной приступке и стала думать, как быть, чтобы добиться покоя, потому что жить так, как теперь, у них уже не осталось никаких сил. Она спрашивала себя, не поможет ли тут исповедь и смиренное покаяние, нельзя ли как-нибудь искупить вину, чтобы избавиться от тяжкого наказания.
И тут она нечаянно подняла взгляд, и ей предстало то же видение, которое однажды уже являлось перед ней на этом месте. Курган превратился в богатыря. Ночь была совсем темная, но Юфрид отчетливо увидела прямо перед собой короля Атли, который пристально на нее смотрел. Она видела его так ясно, что различала даже поросшие мохом запястья у него на руках и перекрещенные ремни от башмаков, туго обтягивавшие его могучие икры.
На этот раз Юфрид не испугалась старика. Он показался ей другом, который, видя ее горе, пришел, чтобы утешить. Он смотрел на нее с сожалением, как будто хотел ободрить. И тут ей подумалось, что вершиной в жизни этого могучего богатыря был день славной битвы, когда несметное множество поверженных врагов полегло от его меча на вересковом поле и кровь текла ручьями. Разве он считал, сколько убил врагов — одним ли больше или меньше? Разве дрогнуло бы его каменное сердце от вздохов сирот, чьих отцов он убил? А смерть одного ребенка легла бы на его совесть не тяжким бременем, а невесомой пушинкой.
И услышала Юфрид тихий голос, и он нашептывал ей древний совет, который холодные камни язычества испокон веков дают человеку:
— Зачем тебе каяться? Боги царят над миром. Норны прядут жизненную нить. Зачем же детям земли сокрушаться о поступках, которые им внушили боги?
Тогда Юфрид воспрянула духом и сказала себе:
— Разве я виновата в смерти ребенка? Судьба зависит от Бога. На все его воля.
И решила Юфрид, что скорее всего избавится от привидения, если не будет поддаваться раскаянию.
Но тут отворилась дверь, и Тённе вышел к ней на крыльцо.
— Юфрид! — сказал он. — Теперь оно уже в комнате. Оно подошло, постучало по краю кровати и разбудило меня. Что же нам делать, Юфрид?
— Да ведь ребенок умер, — сказала Юфрид. — Ты знаешь, что его закопали глубоко в землю. Все это — сны и пустое воображение.
Юфрид говорила жестким и резким тоном, боясь, как бы Тённе, расчувствовавшись, не погубил их обоих.
— Надо как-нибудь положить этому конец, — сказал Тённе.
Юфрид только зловеще рассмеялась:
— Что ты собираешься делать? Бог послал на нас эту напасть. Разве не мог он спасти жизнь этому ребенку, если бы захотел? Он не пожелал его спасти, а теперь наказывает нас за его смерть. Скажи, по какому праву он нас наказывает?
Эти речи подсказывал ей древний каменный богатырь, который мрачной и суровой тенью в молчании сидел на кургане. Казалось, что он внушил ей те слова, которыми она ответствовала мужу.
— Наверно, нам надо сознаться, что это мы плохо заботились о ребенке, и покаянием искупить грех, — сказал Тённе.
— Ни за что я не соглашусь страдать без вины! — воскликнула Юфрид. — Кто желал ребенку смерти? Не я и не ты. Как ты будешь искупать его смерть? Уж не собираешься ли ты бичевать себя и поститься по примеру монахов? По-моему, тебе еще нужны силы для работы!
— Я уже пробовал бичеваться, — сказал Тённе. — Да все без толку.
— Ну вот видишь! — воскликнула Юфрид и опять засмеялась.
— Тут другое требуется, — продолжал Тённе с убежденной настойчивостью. — Нам надо сознаться.
— В чем ты сознаешься перед Богом, когда он и без того все знает? — спросила Юфрид с насмешкой в голосе. — Разве не Бог направляет твои мысли, Тённе? Что же ты ему скажешь?
Сейчас Тённе казался ей глупым и упрямым. Таким она считала его в самом начале знакомства, но потом забыла про эти мысли и полюбила его за сердечную доброту.
— Нужно сознаться перед отцом, Юфрид, и предложить выкуп за убитого.
— Что же ты ему предложишь? — спросила она.
— Дом и коз.
— За единственного сына он, конечно, сполна потребует такой выкуп, как за взрослого мужчину. Нашего добра не хватит, чтобы его выплатить.
— Коли нашего добра не хватит на выкуп, тогда мы сами отдадимся ему в рабство.
При этих словах Юфрид почувствовала, как ею овладело холодное отчаяние, и она всей душой ненавидела в эту минуту своего мужа. Она так ясно представила себе, что ей предстояло потерять свободу, ради которой ее пращуры шли на смерть, свой дом и достаток, почет и счастье.
— Попомни мои слова, Тённе, — сказала она хрипло, голосом, глухим от страдания. — Если ты на это решишься, я ни дня не проживу!
Ни тот, ни другая больше не сказали ни слова и молча просидели на крыльце до рассвета. Ни у одного не нашлось примирительных слов. Они не испытывали друг к другу ничего, кроме страха и презрения. Оба судили друг друга во гневе, и каждый нашел другого злым и упрямым человеком.
С этой ночи Юфрид не могла удержаться от того, чтобы при всяком удобном случае не показывать мужу свое превосходство. В присутствии посторонних она обращалась с ним как с дурачком. А когда приходилось вдвоем работать, то нарочно давала ему почувствовать, насколько она сильнее. Юфрид откровенно боролась с мужем за главенство в семье. Иногда она напускала на себя веселость, чтобы отвлечь его от ненужных мыслей. Тённе не делал попыток, чтобы осуществить свои планы, но Юфрид не верила, что он от них отказался.
Понемногу Тённе все больше превращался в того человека, каким он был до женитьбы. Он похудел, сделался бледным, неразговорчивым и стал туго соображать. С каждым днем Юфрид все больше впадала в отчаяние, чувствуя, как теряет все, чего добилась в жизни. Однако несчастный вид бедного Тённе пробудил в ней уснувшую любовь.
«На что мне все остальное, если Тённе погибнет? — думала Юфрид. — Уж лучше пойти с ним в рабство, чем смотреть, как он чахнет на воле».
Но все-таки Юфрид не могла так сразу подчиниться мужу. Сначала ей пришлось пережить тяжкую борьбу. Но вот однажды она проснулась в непривычно кротком и смиренном настроении. И тогда она решила, что настала пора, когда она сможет выполнить то, что он требовал. Она его разбудила и сказала, что согласна поступить так, как он хочет. «Только, мол, потерпи еще сегодняшний денек, чтобы уж мне проститься с домом перед тем, как все бросить».
Все утро она ходила притихшая. На глаза то и дело наворачивались слезы, как водится перед разлукой. Вереск показался ей сегодня особенно красивым, поле словно нарочно принарядилось для нее ради такого дня. Недавно его прихватило заморозком, цветы завяли, и вся равнина побурела. Но под лучами яркого солнца вереск как будто снова запылал ярко-розовым цветом. Юфрид невольно вспомнила тот день, когда она впервые увидела Тённе.
Ей очень хотелось напоследок повидать старого богатыря, который ведь тоже был причастен к ее счастью, хотя в последнее время она стала его побаиваться. Ей все чудилось, будто он подстерегает ее и хочет схватить. Но теперь-то уж его власть над нею кончилась, думала Юфрид. Она решила быть осторожной и посмотреть, не появится ли он ночью при лунном свете.
В полдень на дороге показались странствующие музыканты. Это навело Юфрид на мысль оставить их у себя, потому что она задумала устроить вечером праздник. Тённе был спешно отправлен с приглашением к ее родителям. Потом младшие дети сбегали в долину звать остальных гостей. Скоро в доме собралось много народу.
И вот пошло веселье. Тённе, как всегда при гостях, держался в сторонке, притулившись в углу, зато Юфрид веселилась напропалую. Она первая пустилась в пляс, громко пела пронзительным голосом, усердно потчевала гостей, подливая им пенистого пива. В горнице было тесно от народа, но музыканты попались старательные, и танцы удались на славу. В помещении стало душно и жарко. Распахнули дверь, и Юфрид внезапно увидела, что на дворе уже ночь и в небе светит месяц. Тогда она вышла на порог и окинула взором все царство лунного света.
На равнину пала густая роса. Все поле вереска побелело от лунных лучей, которые отражались в капельках росы, унизавших каждую веточку. Моховые наросты на валунах и каменных плитах уже обледенели и покрылись изморозью. Юфрид ступила на землю и с удовольствием ощутила под ногой пружинистую податливость мха.
Она прошлась по дороге, ведущей в селение, словно пробуя, каково будет по ней идти. Завтра они с Тённе пойдут рука об руку навстречу страшному позору, хуже которого невозможно себе представить. Ведь чем бы ни кончилась их встреча с крестьянином, который сам будет решать, что у них забрать, а что оставить, одно было известно наверняка: что отныне их доля — позор и бесчестье. Сегодня еще у них есть хороший дом и много друзей, а завтра они всем станут ненавистны и, может быть, лишатся всего достояния, которое заработали тяжким трудом, и станут подлыми рабами. Юфрид сказала себе: «Это день моей смерти».
Сейчас она уже не представляла себе, откуда возьмет в себе силы, чтобы пройти до конца эту дорогу. Ей вдруг почудилось, что она точно окаменела, стала грузным каменным идолом, как король Атли. Она была жива, но чувствовала, что не сможет оторвать от земли налитую тяжестью окаменевшую ногу, чтобы сделать первый шаг на предстоящем пути.
Она обратила свой взор на королевский курган и ясно увидела там сидящего великана. Нынче ночью он нарядился, как для праздника: вместо серого, покрытого мхом каменного одеяния, на нем сияли доспехи из чистого серебра. На голове у него опять была корона, как в их первую встречу, но сейчас она была белой. Белым был блестящий панцирь на его груди и запястья, нестерпимой белизной сверкали рукоять меча и щит. Он молчал, вперив в нее равнодушный взгляд. Непостижимая загадка, которую таят большие каменные изваяния, окутывала его облик. Вглядываясь в темный и могучий образ, Юфрид смутно ощутила, что этот каменный истукан воплотил в себе нечто такое, что есть и в ней, и во всех людях — нечто такое, что было похоронено в давние века, сокрыто под грудой камней, но что до сих пор не умерло. Она разглядела древнего короля в глубинах своего сердца; там он царил, раскинув над бесплодной пустыней свою широкую царскую мантию. И там царили мысли о плясках и нарядах, любовь к роскошеству и наслаждению. Каменный истукан невозмутимо взирал с высокого трона на бедность и нужду, которые влачились своим путем у его подножия, но каменное сердце не ведало жалости. «Так было угодно богам!» — говорил древний богатырь. Он был могуч, как скала; не дрогнув, мог он вынести бремя неискупленной вины. На все у него был один ответ: «Зачем терзаться из-за поступков, внушенных богами?»
Глубокий вздох, похожий на рыдание, вырвался из груди Юфрид. В ней шевельнулась мысль, в которой она сама не отдавала себе отчета, что нужно бороться с каменным великаном, иначе ей не видать счастья. И в то же время она была так слаба и беспомощна.
Каменный великан слился в представлении Юфрид с закоснелым упорством ее нераскаянной души, и она чувствовала, что должна его одолеть, иначе она в конце концов окажется в его власти.
Обернувшись на открытую дверь, за которой сверкали яркими красками подвешенные к потолочным балкам нарядные полотнища, звучала веселая музыка, где было все, что она любила, Юфрид опять подумала, что не сможет согласиться на рабскую долю. Даже ради Тённе она не могла с нею примириться. Увидев в углу его бледное лицо, она со стесненным сердцем спросила себя, достоин ли он того, чтобы всем ради него пожертвовать.
А в это время гости надумали водить хоровод-змейку. Взявшись за руки, они выстроились в длинную цепочку, во главе стал лихой и сильный парень и помчался вперед, увлекая за собой остальных. В открытую дверь они вырвались за порог на освещенное луной, блистающее вересковое поле. Цепочка бурей промчалась мимо Юфрид и, шумно дыша, спотыкаясь на бегу о камни, валясь на вереск, вихрем закружилась вокруг дома, сделав петлю мимо каменного кургана. Последний в цепочке позвал Юфрид и протянул ей руку. Она схватилась и тоже понеслась в пляске.
Это был не танец, а бешеный бег, зато в нем было столько залихватской радости и разгульного веселья, что дух захватывало! Неожиданные повороты становились все отчаяннее, все громче звучали возгласы, все бесшабашней становился хохот. Цепочка кружила между разбросанных по полю курганов, сплетаясь и расплетаясь на бегу. То и дело кто-нибудь отлетал в сторону, споткнувшись при крутом повороте; медлительных волочили за собой передние бегуны; музыканты, стоя на крыльце, так и наяривали, поддавая жару. Некогда было передохнуть, задуматься, остеречься. Танец все убыстрял свой бешеный бег по упругому мху и скользким каменным плитам.
Бегущая в хороводе Юфрид все ясней начинала чувствовать, что хочет остаться свободной, что для нее лучше смерть, чем неволя. Она поняла, что не сможет последовать за Тённе. Ей хотелось сбежать от него, скрыться в лесу и никогда не возвращаться.
Между тем змейка обежала все курганы и оставался только главный, где покоился король Атли. Поняв, что они направляются в его сторону, Юфрид, не спуская глаз, зорко следила за великаном. И вдруг она увидела, что он вытянул руки навстречу мчащейся цепочке. Она дико вскрикнула, но ей ответил громкий хохот. Она хотела остановиться, но сильная рука впереди тащила ее за собой. Она видела, как король пытался схватить каждого, кто подвернется, но бегуны были слишком проворны, и каменные ручищи не успевали дотянуться. Юфрид не понимала, отчего никто его не замечает. И в нее закрался смертный страх. Она поняла, что ее-то он схватит. Много лет он ее подстерегал. Остальных он пугает в шутку. А ее он хочет поймать всерьез.
Настал ее черед пробегать мимо короля Атли. Юфрид увидела, как он встал и пригнулся, изготовясь к прыжку, чтобы не промахнуться, когда будет ее ловить. В последнее отчаянное мгновение она поняла, что ей только надо решиться пойти завтра с Тённе туда, куда обещала, тогда великан не властен будет ее схватить, но не нашла в себе решимости. Она была последней в цепочке, и на крутых поворотах ее с такой силой швыряло и мотало в разные стороны, что она уже не бежала, а бессильно волоклась за передними, еле удерживаясь на ногах, чтобы не упасть. И вот, когда Юфрид пролетала мимо на полном скаку, богатырь оказался проворней, чем она. Могучие руки опустились над ней, каменная длань схватила добычу и потащила, чтобы прижать к серебристому панцирю на груди. Смертный страх сдавил ей дыхание, но до самого последнего мгновения она сознавала, что это случилось с нею за то, что она не смогла победить каменного короля в своем сердце, поэтому Атли получил над нею власть.
Веселье оборвалось, и танец кончился. Юфрид умирала. Во время бешеного бега ее швырнуло на курган, и она разбилась об его камни.
Жил человек по имени Реор. Родом он был из Фюглечерра в волости Свартеборг и считался лучшим стрелком во всей округе. Когда король Улоф искоренил в Вике старую веру, он крестился и сделался ревностным христианином. Реор был свободный человек, но бедняк; он был хорош собой, но невелик ростом; силач, но человек кроткого нрава. Он укрощал молодых коней только взглядом и добрыми словами, певчие птицы сами слетались на его зов. Всю жизнь он проводил в лесу, и природа имела над ним большую власть. Он любил смотреть, как растут кусты и трава, как набухают почки, как резвятся зайцы на лесных полянах, как плещутся окуни в тихой воде вечернего озера, любил наблюдать споры зимы и лета, перемены погоды, и все это составляло главные события в его жизни. В этих событиях, а не в делах человеческих, заключался для него источник радостей и печалей.
Однажды славный охотник Реор подстрелил знатную добычу. В глухой чаще дремучего леса он выследил старого медведя и сразил его с первого выстрела. Острие длинной стрелы вонзилось прямо в сердце могучего зверя, и он упал к ногам охотника. Это случилось летом, и шкура не отличалась ни густотой, ни гладкостью меха, но охотник все же освежевал свою добычу, скатал шкуру в плотный сверток, закинул за спину и унес с собой.
Пройдя немного, он вдруг почувствовал необыкновенно сильный медовый запах. Его источали маленькие цветущие растения, которых было здесь видимо-невидимо. Они росли на тонких стебельках с нежно-зелеными гладкими листочками в узорчатых прожилках, а наверху были увенчаны множеством белых цветочков. Цветочки были совсем крохотные, и в каждом посередине торчала ворсистая щеточка тычинок, на этих ворсинках дрожали тугие шарики, полные цветущей пыльцы. Проходя мимо цветущей лужайки, Реор подумал, что эти невзрачные цветы, затерянные в сумрачных дебрях леса, шлют в пространство немые призывы, неустанно зовут кого-то. Густой медовый аромат — это их зов, он далеко разносит на все стороны весть о том, что они здесь живут, и она распространяется вокруг по лесу, летит по воздуху, подымаясь к облакам. Этот пряный аромат был полон тревоги. Цветы наполнили свои чаши, накрыли стол в ожидании крылатых гостей, но никто к ним не шел на пир. Они томились, изнывая от одиночества в душных зарослях хмурого леса. Казалось, что они готовы громко рыдать, оплакивая свою долю, а прелестные мотыльки не спешили наведаться в гости. В тех местах, где было особенно много цветов, Реору чудилось, что он различает их хор, поющий одну и ту же песню: «Спешите, прекрасные гости, спешите к нам сегодня, ибо завтра мы будем мертвы, завтра поникнем и, мертвые, ляжем на сухую листву».
Реору посчастливилось увидеть благополучное завершение этой сказки. Он услышал за спиной невесомое порхание, словно веяние легчайшего ветерка, и увидел белого мотылька, заблудившегося в темной чаще среди толстых стволов. Он растерянно метался из стороны в сторону, словно не мог найти верной дороги. Но он был не одинок; один за другим появлялись из темной чащи все новые мотыльки, и в конце концов собралась целая рать белокрылых искателей сладкого меда. А первый мотылек был их предводителем, по душистому следу он отыскал место, где росли цветы. Они бросились к истомившимся цветам, как победители бросаются на добычу. Снегопадом опустилось на поляну целое облако белых крылышек. И вот у каждого цветка закипел хмельной роскошный пир. Лес звенел от безмолвного ликования.
Реор двинулся дальше, но дивный медовый аромат словно шел за ним следом. И тогда он понял, что где-то в лесу тоже живет тоска, сильнее той, которую источали цветы; эта тоска влекла его за собой, с такой же силой, как цветы влекли мотыльков. Реор продолжал идти, и его сердце полнилось тихой радостью, словно предчувствуя впереди какое-то неведомое, огромное счастье. И только одно его тревожило, вдруг он не сумеет найти дорогу туда, откуда к нему долетел тоскующий зов?
Вдруг перед ним на тропинку вылез белый уж. Реор наклонился, чтобы поймать его, ведь белый уж приносит людям счастье, но уж выскользнул у него из-под рук и быстро уполз по тропинке. Обогнав Реора, он свернулся в кольца, точно поджидая охотника, но едва тот протянул за ним руку, уж снова ловко вывернулся. Тут Реор не на шутку загорелся желанием поймать это мудрейшее из всех животных. Он пустился за ним вдогонку, но никак не успевал поймать; уж точно дразнил охотника, и тот, увлеченный погоней, незаметно для себя свернул с тропинки на бездорожье.
Так он забрел в сосновый лес, где трава обыкновенно не растет. А тут вдруг Реор заметил, что вместо сухого мха и лишайников, вместо папоротников и жестких брусничных кустиков, он ступает по шелковистой траве. Над этим зеленым ковром покачивались, склонив головки, метелки цветущих злаков, между длинных перистых листочков выглядывали полураспустившиеся лепестки алой гвоздики. Это была небольшая прогалинка, и высокие, стройные сосны простерли над нею свои рыжие ветви, которые оканчивались пышными хвойными опахалами. Между ними солнечные лучи пробивались к земле, и внизу было душно от зноя.
А посередине лужайки отвесной стеной высился утес. Эта каменная стена была ярко освещена солнцем, и на ее поверхности отчетливо проступали проплешины — следы огромных глыб, отколовшихся зимой под действием мороза; повсюду тянулись кверху длинные стебли зверобоя, чьи бурые корни глубоко уходили в ее каменные недра; узкие карнизы были покрыты сплошной полосой цветов, выставивших вверх свои краснокаемчатые чашечки; рядом зеленели бархатные подушечки изумрудного мха, который выпустил над собой тончайшие волоски с серыми пупырышками на концах.
На первый взгляд это была скала как скала. Но Реор сразу понял, что перед ним передняя стена жилища великанов, и, присмотревшись, обнаружил в ней железные петли, на которые была навешена гранитная дверь.
Реор подумал, что уж притаился от него в траве, чтобы, улучив минуту, незаметно проскользнуть внутрь горы; поэтому он отказался от надежды изловить эту добычу. Он опять ощутил медовый аромат тоскующих цветов и почувствовал, что от каменной стены так и пышет душным зноем. Вокруг царила необыкновенная тишина: ни птица не вспорхнет, ни хвоя на соснах не шелохнется от ветра. Казалось, что все замерло, затаив дыхание, в напряженном ожидании. У него было странное чувство, что он попал в жилище, где кроме него были другие обитатели, хотя он их и не видел. Ему казалось, что кто-то за ним следит, что его прихода как будто заранее ждали. Но вместо тревоги он ощутил нетерпеливый трепет радостного ожидания, словно ему должно было открыться несказанно прекрасное зрелище.
В этот миг он снова увидел ужа. Уж и не думал прятаться, а, напротив, забрался на одну из каменных глыб, которые мороз отколол от скалы. А у подножия камня, на котором свернулся белый уж, Реор увидел лежащую девушку; она спала, раскинувшись на мягкой траве, совсем нагая, едва прикрытая прозрачными покрывалами, как будто, всю ночь напролет проплясав с эльфами, усталая, прилегла отдохнуть и нечаянно уснула, но сочные травы и тонкие колоски с воздушными метелками высоко поднялись и заслонили спящую, и сквозь завесу Реор лишь смутно различал нежные очертания девичьего тела. Однако он не вздумал приблизиться, чтобы получше ее рассмотреть. Достав из ножен булатный нож, он забросил его между девушкой и утесом, чтобы дочь великана, которая нипочем не посмеет переступить через стальное лезвие, не спряталась от него в скале, когда проснется.
Сделав это, он погрузился в раздумье. Одно стало ему ясно с первого взгляда — эту спящую деву он никому не отдаст, но он еще не решил, как ему с ней поступить.
Но тут Реор, для которого язык природы был понятнее человеческой речи, прислушался к тому, что говорил ему суровый сосновый бор и неприступная скала:
— Смотри, — говорили они, — вот мы вручаем тебе, человеку, который любит нашу дикую волю, прекрасную дочь гор. Она тебе больше под стать, чем дочери долины. Достоин ли ты, Реор, бесценного дара?
Тогда он возблагодарил в душе великую, благодетельную природу и решил взять девушку в жены, а не в невольницы. Рассудив, что, сделавшись христианкой и приняв человеческие обычаи, она потом будет стыдиться своей нынешней наготы, он взял медвежью шкуру, которую нес за спиной, развернул и набросил на девушку косматый покров из бурого поседелого меха старого медведя.
Едва он это сделал, как в скале у него за спиной раздался хохот, от которого содрогнулась земля. Но в этом хохоте не слышалось глумливой насмешки; казалось, будто кто-то, притаившийся в скале, напряженно ждал, сдерживая мучительную тревогу, и вот, когда все наконец благополучно разрешилось, его облегчение нашло себе выход в неудержимом хохоте. Тут прекратилась и страшная тишина, и мучительный зной. По траве пробежал прохладный ветерок, и загудели певучие сосны. Счастливый охотник понял, что весь лес следил за ним, затаив дыхание, ожидая, как поведет себя человек с прекрасной дочерью диких гор.
Белый уж сполз со своего возвышения и нырнул в густую траву. Но девушка, погруженная в очарованный сон, даже не шелохнулась и по-прежнему крепко спала. Тогда Реор завернул ее в косматую медвежью шкуру по самую шею, оставив открытой только головку. Хотя девушка несомненно была дочерью великана, живущего в скале, но уродилась маленькой и хрупкой, и мускулистый стрелок легко поднял ее и понес на руках из леса.
Через некоторое время он почувствовал, что кто-то старается сдернуть с его головы широкополую шляпу. Он поднял глаза и увидел, что дочь великана проснулась. Она спокойно сидела у него на руках, но ей захотелось получше рассмотреть того, кто ее нес. Реор не стал ей мешать. Он только ускорил шаг, но не сказал ни слова.
Потом она, как видно, поняла, что солнце напечет ему непокрытую голову. Тогда она стала держать над ним шляпу вместо зонтика, но не надевала ее, чтобы все время видеть его лицо. И Реор почувствовал, что ему не надо ни о чем спрашивать и ничего говорить. Он молча нее ее домой, в материнскую хижину. Но все его существо переполнилось несказанным блаженством, и, ступив на родной порог, он увидел, как под основание дома заполз белый уж, хранитель семейного очага.
Дело было на старинном крестьянском дворе, и был тогда сочельник, с хмурым небом, которое обещало снегопад, и пронизывающим северным ветром. И было это уже под вечер, когда все спешат поскорей окончить работу, чтобы пойти и попариться в баньке. Баня уже топилась, да так жарко, что из трубы вырывался огонь, и на заснеженные крыши служебных пристроек снопами сыпались разносимые ветром искры и хлопья черной сажи.
Когда труба над баней начинала извергать языки пламени и зарево огненным столпом вставало над старым хутором, люди, увидев этот знак, понимали, что до Рождества осталось совсем немного. Девчонка, которая с тряпкой ползала по крыльцу, принялась напевать песенку, хотя вода у нее в лоханке на глазах покрывалась ледяной коркой. Двое парней, которые под навесом кололи дрова, начали раскалывать в один присест по два полена и так весело размахивали топорами, словно работа была для них игрой.
Из клети вышла старушка с целой стопой круглых караваев сусляного хлеба. Она медленно прошла через двор к большому красному дому, где жила семья, осторожно вступила в горницу и сложила хлебы на скамью. Затем она постелила на стол скатерть и уложила хлебы горками — снизу большой каравай, сверху другой, поменьше. Старушка была некрасивая женщина примечательной наружности: волосы у нее были с рыжиной; тяжелые, сонно опущенные веки; рот и подбородок отличались напряженно-жесткой складкой, как будто у нее были коротки жилы на шее. Но дело было в сочельник, и все существо старой женщины дышало таким радостным умиротворением, что ее некрасивость стала совсем незаметна.
И все же был на хуторе человек, который не чувствовал радости. Это была девушка, которую заставили вязать для бани березовые веники. Она сидела на виду возле кухонной печи, на полу был навален большой ворох березовых веток, а вицы, чтобы связать готовый пучок, не было. Через низкие продолговатые окна в комнату падали отблески зарева, стоявшего над банной трубой; его свет плясал на полу и золотил березовые ветки. Чем сильней разгоралось пламя, тем тошней становилось у девушки на душе. Она знала, что веники развалятся от первого прикосновения, и после такого сраму ходить ей посмешищем по крайней мере до следующего Рождества, когда над баней опять заполыхает яркое пламя.
И вот посреди ее горестных размышлений дверь отворилась и вошел человек, которого она как раз больше всех и боялась. Это был сам хозяин — Ингмар Ингмарссон. Как видно, он только что наведался в баню посмотреть, хорошо ли там печь натопили, а теперь и сюда заглянул, проверить, хороши ли будут веники. Ингмар Ингмарссон — старый дед; вот он и любит, чтобы все было по старинке. Поэтому с тех пор, как люди забросили париться в бане и хлестать себя вениками, он тем более следит, чтобы у него на хуторе не забывали этого обычая и чтобы все делалось правильно, как встарь.
Одет был Ингмар Ингмарссон в старый овчинный тулуп и кожаные штаны, на ногах — грубые башмаки. Сейчас он был грязен и небрит и вошел так тихо и незаметно, что его по всему можно было принять за нищего. Чертами лица и некрасивостью он был похож на жену — впрочем, между ними и было родство, — а девчонка, сколько себя помнила, всегда привыкла относиться с почтительным трепетом к людям с такой наружностью. Принадлежность к роду Ингмарссонов значила очень много; их род с незапамятных времен почитался за самый знатный во всей округе, а уж быть самим Ингмаром Ингмарссоном означало стоять на такой вершине почета, выше которой не может достичь ни один человек, — это значило быть самым богатым, самым умным и самым могущественным человеком во всем приходе.
Ингмар Ингмарссон подошел к девушке, нагнулся за готовым веником, поднял его и взмахнул в воздухе. Ветки так и полетели в разные стороны, одна шлепнулась на рождественский стол, другая на кровать с балдахином.
— Эге! — засмеялся дед Ингмар. — Что же это ты, девка? Неужели думаешь, что у Ингмарссонов парятся такими вениками? Или не любишь, когда больно стебает?
Видя, что ей от хозяина не слишком попадет, девушка осмелела и ответила, что навязала бы крепких веников, если бы ей дали вицу. Вязать-то, мол, нечем.
— Ладно, девка! Придется, видно, найти тебе вицу, — сказал тогда старый Ингмар, миролюбиво расположенный, на рождественский лад.
Он вышел из горницы, переступил через поломойку и остановился на каменной приступке, высматривая, кого бы послать. Работники еще не кончили колоть дрова для печки, сын шел от овина, неся охапку соломы, зятья перетаскивали телеги под открытый навес, чтобы рождественский день они встретили на свету. Все были заняты по хозяйству, и послать было некого.
Тогда старик, чтобы никого не отрывать от дела, решил пойти сам. Он наискось перешел через двор, как будто направлялся к хлеву, осмотрелся по сторонам и, убедившись, что никто его не заметил, свернул за угол скотного двора, позади которого начиналась тропинка, ведущая к лесу. Старик не стал никому говорить, куда идет, чтобы сын или зятья не вздумали его удерживать. Старые любят жить своим умом.
Миновав небольшой ельник, он прошел через поле и очутился на околице в березовой роще. Тут он свернул с проторенной дороги и пошел по снежной целине, чтобы поискать годовалых побегов березовой поросли.
В это время ветер наконец довершил дело, над которым трудился с самого утра. Он вытряс снег из тучи и помчался на лес, волоча за собой длинный хвост падающих снежинок.
Ингмар Ингмарссон только успел наклониться и срезать березовый побег, как вдруг налетел ветер и обрушился на него всей тяжестью своей поклажи. Только он выпрямился, как ветер ударил ему в грудь и метнул в лицо целую охапку снежных хлопьев. Снег залепил старику глаза, а ветер завился вокруг и завертел его.
На самом деле вся беда Ингмара Ингмарссона была в том, что он был уже старенький. В молодые годы у него от ветра голова бы не закружилась. А сейчас все помутилось у него перед глазами, как будто он ради праздника покружился в польке. И вот, вместо того чтобы возвращаться домой, он побрел совсем в другую сторону. Ему надо было спуститься по уклону, чтобы выйти в поле, а он прямиком пошагал вверх, где начинались сплошные еловые леса.
Сумерки быстро сгущались, и на опушке среди мелколесья завывала вьюга и мела метель. Старик видел, что вокруг стоят елки, но не понял, что идет не туда, потому что по другую сторону березовой рощи напротив хутора тоже был ельничек. Когда он еще дальше углубился в лес, вокруг стало тихо, буря сюда не долетала, и он увидел себя среди высоких деревьев с могучими стволами. Тут уж он понял, что заблудился, и решил повернуть назад.
Самая мысль о том, что он сбился с дороги, привела его в волнение и замешательство; очутившись в нехоженом лесу, он совсем запутался и уже не знал, куда ему податься. Сначала он пошел в одну сторону, потом повернул в другую. Наконец он додумался, что надо вернуться назад по собственному следу, но тут стало так темно, что следов нельзя было разглядеть. А деревья вокруг попадались все выше и выше. И тут он понял, что в какую бы сторону он ни шел, он всякий раз только еще дальше уходил от опушки.
Что за морока такая! Пожалуй, так можно проплутать до ночи. Чего доброго, еще и в баню опоздаешь, прямо наваждение какое-то!
Он перевернул задом наперед шапку и перевязал иначе узел на чулочной подвязке, но в голове все равно ничего не прояснилось. И вот уже настал полный мрак, и старик подумал, что, пожалуй, придется-таки ему ночевать в лесу.
Он привалился к еловому стволу и решил постоять, чтобы навести порядок в мыслях. Этот лес был ему хорошо знаком. Он исходил его вдоль и поперек, так что знал в нем каждое дерево. Мальчишкой он тут пас овец, ставил силки на птиц. В молодые годы поработал лесорубом. Он видел деревья поваленными и видел, как новая поросль покрывала вырубку.
Постояв немного, он вроде бы разобрался, куда его занесло и куда надо идти, чтобы выбраться. Однако он все шел и шел и только глубже забредал в дремучий лес.
Один раз он ощутил под ногами твердую и ровную почву и догадался, что вышел-таки на дорогу. Он старался идти по ней, зная, что дорога куда-нибудь выведет. Но дорога выбежала на поляну, где гуляла метель, и там потерялась. Старик опять оказался среди сугробов и снежных заносов. Тут уж он окончательно упал духом и почувствовал себя пропащим человеком, которому выпала злая доля погибнуть в дебрях дикого леса.
Брести по глубокому снегу было трудно, старик начал уставать и все чаще присаживался на камушек отдохнуть. Но стоило только присесть, как его начинал смаривать сон, а он знал, что спать нельзя, во сне неминуемо замерзнешь. Он и старался все время идти — в этом было единственное спасение.
Но во время ходьбы его разбирала неодолимая охота снова сесть и посидеть. Ему так хотелось отдохнуть, что, казалось, и жизни за это не жалко.
Просто сидеть и не двигаться было такое удовольствие, что мысль о смерти его больше не пугала. Ему стало даже приятно, когда он представил себе длинный рассказ о своей жизни, который будет звучать над его гробом. Он вспомнил прекрасную речь, которую пробст сказал над гробом его отца. Вот и о нем, наверно, тоже будет сказано немало хорошего. Скажут, что он был хозяином старейшего хутора в округе, скажут о том, какая это честь — быть отпрыском старинного рода. И скажут, конечно, о долге и ответственности.
Верно, верно! Главное — отвечать за свои поступки. Это он всегда хорошо помнил. Уж коли ты Ингмарссон, то держись до последнего, Ингмарссоны никогда не сдаются.
И тут он точно встряхнулся, когда его осенила мысль, что для него будет совсем не почетно, если его найдут замерзшим в лесу. Такого рассказа он совсем не хочет для своей надгробной речи. И тогда он опять встал и побрел дальше. На этот раз он засиделся так долго, что при первом движении с его плеч свалился целый сугроб снега.
А немного спустя он уже опять сидел и грезил.
На этот раз мысль о смерти показалась ему еще заманчивей. Он представил весь обряд похорон до конца, со всеми почестями, которые будут оказаны его мертвому телу.
Он увидел стол для поминок, накрытый наверху в праздничном зале, пробста с женой на почетных местах, судью с пышным жабо на впалой груди, майоршу, нарядившуюся ради торжества в черное шелковое платье с толстой золотой цепью, перевитой на шее в несколько рядов.
Он увидел зал в белом убранстве: окна, завешенные белыми простынями, мебель в белых чехлах и дорогу, усыпанную еловыми ветками от дома до самой церкви.
В доме две недели подряд парили, жарили, варили и пекли. Одних дров ушло двадцать саженей.
А вот и гроб стоит на возвышении, в комнате пахнет дымком, печку-то здесь давно не топили. Над гробом пение, пока его закрывают, а крышка-то вся в украшениях из накладного серебра. Гостей на дворе видимо-невидимо.
Вся округа зашевелилась. А как же! Надо снедь в дорогу собрать, гостинцев наготовить. Но вот почищены от пыли шляпы, чтобы идти в церковь. А водки почитай что совсем не осталось — весь осенний запас ушел на поминки. Все дороги кишат людьми. Народу, народу-то высыпало — как на ярмарку!
И снова старик вздрогнул и очнулся. На поминках он услышал о себе такой разговор:
— Как же это он так оплошал, что замерз до смерти? — спросил судья. — И с какой стати его вдруг в лес занесло?
А капитан ему ответил, что, мол, старик, как видно, перебрал в честь Рождества пива и водочки.
Это и разбудило старого. Ингмарссоны — люди трезвые. Нельзя, чтобы о нем говорили, будто он свой последний час встретил во хмелю. И старик встал и пошел. Но уж он так устал, что еле держался на ногах. Он зашел довольно-таки далеко вверх по склону, это он заметил по каменистой почве под ногами и по тому, что на пути стали попадаться большие утесы, которых не было у подножия. Один раз его нога застряла в щели между камнями, да так крепко, что он ее насилу вытащил. Временами он останавливался и стонал. Конец был уже недалек.
Неожиданно он споткнулся и упал на кучу сухого валежника. Падение было мягким, старик обнаружил, что лежит на сухих ветках, засыпанных снегом, и не захотел больше вставать. У него было единственное желание — уснуть. Он приподнял спутанные ветки и заполз в нору, как под шубу. Но очутившись внутри, он вдруг почувствовал, что там уже есть другой жилец, кто-то мягкий и теплый.
«Наверно, тут спит медведь», — подумал старик.
Он почувствовал, как зверь зашевелился и, принюхиваясь, повел головой. Но старик остался лежать. Ему было все равно: пускай его заест медведь, он больше не в силах сделать ни шагу, тем более спасаться бегством.
Но медведь, видимо, решил не трогать соседа, который пришел под его кровлю искать приюта от непогоды. Он даже отодвинулся в самую глубину берлоги, как будто нарочно потеснившись для гостя, и мгновенно уснул, потому что старик услышал глубокое, ровное дыхание зверя.
Тем временем на старом хуторе Ингмарссонов всем было не до рождественских радостей. Весь вечер прошел в поисках Ингмара Ингмарссона.
Сперва обыскали весь дом и надворные службы, облазили все закоулки от чердака до подвала. Потом отправились спрашивать по соседским дворам, не приходил ли к ним Ингмар Ингмарссон.
Не найдя старика поблизости, сыновья и зятья отправились искать дальше по огородам и полям. Пригодились и факелы, заранее приготовленные для поездки к рождественской заутрене; их зажгли и пустились в разные стороны по завьюженным тропинкам. Но метель давно занесла всякий след, а ветер заглушал и относил в сторону зовущие голоса. Поиски продолжались долго за полночь; наконец все поняли, что надо дождаться света, иначе мало надежды отыскать пропавшего.
Чуть рассвело, весь хутор Ингмарссонов снова был на ногах, и мужчины собрались на дворе, чтобы отправиться в лес. Но когда они уже готовы были тронуться, из дома вышла старая хозяйка и позвала всех в горницу. Она усадила их по скамейкам, сама села за праздничный стол, на котором лежала раскрытая Библия, и начала читать. Поразмыслив, она, по своему скромному разумению, выбрала как самое подходящее рассказ о страннике, который на пути из Иерусалима в Иерихон попался разбойникам.
Медленно и нараспев она читала о бедствующем путнике, которому оказал помощь милосердный самаритянин. Сыновья и зятья, дочери и внучки сидели по лавкам и слушали. Все были похожи на нее и друг на друга, ибо все они были из древнего рода Ингмарссонов. У всех были рыжие волосы, покрытые веснушками лица и голубые глаза с белесоватыми ресницами. Каждое лицо чем-нибудь отличалось от остальных, но у всех была суровая складка рта, сонливое выражение глаз и неповоротливые движения, как будто им всегда трудно развернуться. Но про каждого можно было по его виду сказать, что он принадлежит к самому знатному роду в округе; каждый из них сознавал, что они не чета остальным.
Во время чтения и среди женской, и среди мужской половины рода Ингмарссонов слышались глубокие вздохи. Каждый задавал себе вопрос, довелось ли их старику встретить на пути доброго самаритянина, который помог бы ему в нужде. Ибо если с кем-то из рода Ингмарссонов случалась непоправимая беда, каждый из них переживал ее как душевную утрату.
Старушка все читала и читала и дошла уже до вопроса: «Кто был ближний попавшемуся разбойникам?» Но не успела она прочесть ответ, как дверь распахнулась, и в горницу вошел старый Ингмар.
— Матушка! — сказала одна из дочерей. — Батюшка пришел!
Поэтому так и остался непрочитанным ответ, что ближним несчастному был тот, кто оказал ему милость.
Было еще утро. И старушка снова сидела за Библией на том же месте. В доме, кроме нее, никого не было. Женщины ушли в церковь, а мужчины отправились в лес на медвежью охоту. Поев и подкрепившись, Ингмар Ингмарссон пошел на охоту сам и увел с собой сыновей. Ибо долг каждого мужчины — убить медведя, где бы он его ни встретил. Медведя нельзя жалеть; рано или поздно медведь отведает мяса, а уж когда он войдет во вкус, от него не будет спасения ни скотине, ни человеку.
Но с тех пор, как мужчины ушли на охоту, старушка все время терзалась ужасной тревогой, и тогда она села за чтение. Она перечитывала то место, о котором в этот день должна идти речь в церковной проповеди: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!» Тут она остановилась и, тяжко вздыхая, долго вглядывалась в эти слова потухшими глазами. Больше она ничего не прочла, а только медленно и тихо все повторяла одно и то же: «Мир на земле, в человеках благоволение!»
Наконец, в ту самую минуту, когда она опять произносила тягучим распевом те же слова, в горницу вошел старший сын.
— Мама! — еле слышно окликнул он ее глухим голосом.
Она услыхала и, не отрывая глаз от книги, спросила:
— Разве ты не был в лесу?
— Был, — промолвил сын еще тише. — Был вместе со всеми.
— Подойди поближе к столу, — сказала мать, — чтобы я могла тебя видеть.
Он подошел. И тут она заметила, что его трясет, как в ознобе. Чтобы унять дрожь в руках, он крепко ухватился за край стола.
— Вы убили медведя? — спросила старушка.
Он не смог выдавить из себя ни слова, а только покачал головой.
Старушка встала и сделала так, как ни разу не делала с тех пор, когда сын вышел из младенчества. Она подошла к нему, дотронулась до его руки, погладила по щеке и усадила на скамейку. Потом сама села напротив и взяла его за руку:
— Расскажи, сыночек, что случилось!
От знакомой ласки, которой мать утешала его, маленького и беспомощного, в детских горестях, сын растрогался и не удержался от слез.
— Я уже поняла. Что-то случилось с отцом, — сказала мать.
— Да. Только это еще хуже, — вымолвил сын сквозь рыдания.
— Ты говоришь — еще хуже?
Сын зарыдал еще сильней, голос его не слушался, и он ничего не мог с собой поделать. Тогда он протянул руку и толстым пальцем ткнул в Библии то место, которое она им недавно читала: «На земле мир».
— Так про это речь, что ты сейчас показал? — спросила старушка.
— Да, — выговорил сын.
— Про мир на земле?
— Да.
— Дурное дело вы нынче утром затеяли?
— Да.
— И Бог нас покарал?
— Бог нас покарал.
И вот наконец мать услыхала, как это случилось. Охотники подошли к медвежьей берлоге и, увидев впереди кучу хвороста, остановились, чтобы привести в готовность ружья. Но не успели они этого сделать, как медведь выскочил из берлоги и стремглав кинулся навстречу охотникам: зверь не глядел ни налево, ни направо, а прямо набросился на Ингмара Ингмарссона, ударил его лапой по голове, и тот повалился, словно его сразила молния. Медведь больше никого не тронул, а проскочил мимо охотников и умчался в лес.
Пополудни жена Ингмара Ингмарссона и его сын приехали к пробсту, чтобы объявить о случившейся в доме смерти. Говорил сын. Старушка молча слушала с застывшим лицом, неподвижным, как каменное изваяние.
Пробст сидел в кресле за письменным столом. Перед ним лежали церковные книги, в которые заносились сведения о смерти. Он нарочно делал это сейчас неторопливо, чтобы выгадать немного времени и обдумать, что он скажет сыну, потому что случай был явно незаурядный. Сын, ничего не утаивая, откровенно рассказал, как было дело, но пробсту хотелось понять, как они оба сами относятся к случившемуся. Жители хутора Ингмарсгор были своеобразными людьми.
Когда пробст кончил и захлопнул книгу, сын заговорил:
— Еще мы хотели вам сказать, что в надгробной речи не надо рассказывать о жизни отца.
Пробст сдвинул на лоб очки и бросил пристальный взгляд на старушку. Она даже не шелохнулась, и только пальцы ее незаметно теребили носовой платок, который она держала в руках.
— Мы будем хоронить отца в будний день, — продолжал сын.
— Так-так, — только и сказал пробст.
От этих новостей у него голова пошла кругом. Старого Ингмара Ингмарссона хотят закопать втихомолку, когда никто не будет знать о похоронах. Прихожане не придут посмотреть, как его торжественно понесут на кладбище.
— По нем не будут справляться поминки. Мы уже предупредили соседей, чтобы они не готовили гостинцев.
— Так-так, — снова повторил пробст.
Ничего другого он не нашелся сказать. Уж он-то отлично знал, что значит для этих людей отказ от поминок. Он сам не раз наблюдал, какое утешение испытывают вдовы и осиротевшие дети, когда справят как следует богатые поминки.
— Похороны будут без похоронной процессии, за гробом пойдем только мы, сыновья.
Тут пробст почти умоляюще посмотрел на старуху мать. Неужели она с этим согласна? Ему не верилось, что слова сына выражают ее волю. Что же это делается? Почему она сидит и спокойно все это слушает? Ведь ее хотят лишить всего того, что для нее должно быть дороже серебра и золота.
— У нас не будет колокольного звона и украшений из накладного серебра. Так решили мы с матушкой, но сперва хотели посоветоваться с вами, господин пробст, и узнать ваше мнение; может быть, вы скажете, что мы поступаем с отцом несправедливо.
Тут в разговор вступила женщина:
— Мы хотели узнать ваше мнение, господин пробст. Может быть, вы скажете, что мы поступаем с отцом несправедливо.
Пробст хранил молчание. Тогда снова заговорила женщина с большей горячностью:
— Я вам скажу, господин пробст! Если бы мой муж был виноват перед королем или фогтом, если бы мне даже пришлось снимать его тело с виселицы, я сделала бы все для того, чтобы у него были порядочные похороны, такие же, какие были у его отца, потому что мы, Ингмарссоны, никого не боимся, и нет такого человека, который заставил бы нас отступить. Но хранить в день Рождества мир на земле — это сам Бог заповедал человеку и зверю; и несчастный зверь исполнил Божье установление, а мы его нарушили. Поэтому на нас лежит божья кара, и нам не пристало кичиться и величаться.
Пробст поднялся и подошел к старушке.
— Вы говорите правильно, — сказал он, — и как вы решили, так и поступайте по своей воле. — И после этих слов прибавил, как бы думая вслух: — Замечательные люди — Ингмарссоны!
При этих словах старушка распрямила плечи. На мгновение пробст увидел в ней символ всего старинного рода. И он понял, в чем была сила этих неуклюжих и неразговорчивых людей, которая давала им власть над другими и сделала их предводителями всего прихода.
— Ингмарссоны должны подавать людям хороший пример, — сказала старушка. — И мы должны выказать смирение перед Богом.
Теперь уж никто не обращает внимания на этот маленький могильный крест, который стоит в уголке кладбища в Свартшё. Народ, который проходит мимо после церковной службы, даже не смотрит в его сторону. Да и неудивительно, что этот крест никто не замечает. Он совсем низенький, клевер и колокольчики достают до самой перекладины, а тимофеевка вырастает над его верхушкой. Надписью на нем и подавно никто не интересуется. Белые буквы сильно размыты дождем, и никто не пытается разобрать по оставшимся стертые слова.
Когда-то было совсем не так. Этот маленький крестик вызвал в свое время множество вопросов и недоумений. Бывало, кто ни зайдет на кладбище, непременно сходит посмотреть на него. Да и сейчас еще старым людям достаточно на него взглянуть, чтобы мысленно у них перед глазами прошла вся история, которая с ним связана.
Она смотрит и видит перед собой весь приход Свартшё, который дремлет под ровным покрывалом белого снега в полтора локтя толщиной. Какой вид открывается взору! Привычных мест совсем не узнать. Пожалуй, тут, как на море, нужен компас, чтобы не заблудиться. Не различишь, где море, где берег; на гладком просторе не видно, где кончается бесплодная бросовая земля, а где начинается овсяное поле, с которого вот уже сотни лет люди из года в год снимают урожай. Угольщикам, живущим на торфяных болотах и лысых холмах, ничто не мешает вообразить себя зажиточными хозяевами, которые владеют обширными угодьями пахотной земли.
Наезженные дороги будто сбились с пути, вырвались из оград и пустились плутать напрямик, где попало. Сейчас не то что в поле, а на своем дворе немудрено заблудиться. Бывает, идешь и вдруг замечаешь, что тропинка, проложенная к колодцу, тянется прямо через кусты таволги, ограждающие розовые клумбы.
Но нигде не чувствуешь себя в большей растерянности, чем на кладбище. Во-первых, ограда, сложенная из дикого камня, которая отделяет кладбище от пасторской усадьбы, совсем исчезла под снегом, так что не разберешь, где кончается одно и начинается другое. Во-вторых, все кладбище превратилось в широкое гладкое поле, не видно ни одной неровности, которая указывала бы, где под снегом скрыты могильные холмики и кусты.
На большинстве могил стоят невысокие железные кресты, на которых повешены тоненькие сердечки, чтобы ветер их шевелил. Все кресты спрятались под снегом. И железные сердечки не могут звенеть, разнося вокруг печальные песни о тоске и утрате.
Люди, которые уезжали работать в город, понавезли оттуда неживых могильных венков с цветочками из бусин и с жестяными листьями; эти изделия так дорого ценятся в Свартшё, что они лежат на могилах в ящичках под стеклом. Сейчас их не видно под снежной пеленой, и могилы, на которых есть такое украшение, ничем не отличаются от других.
Кое-где из-под снега торчит куст калины или сирени, но большинство утонули в снегу по самую макушку. Редкие веточки, высовывающиеся наружу, ужасно похожи одна на другую. Как приметы они ненадежны, и по ним здесь ничего не найдешь. Старушки, которые привыкли каждое воскресенье навещать могилы своих близких, не ходят дальше главной аллеи, боясь увязнуть в снегу. Пройдя по ней немного, они останавливаются и начинают издалека высматривать «свою могилку», стараясь угадать ее место. Кажется, она была у этого куста… А может быть, вон у того? И старушки мечтают, чтобы поскорей уж пришла оттепель. Зимой, когда не найдешь родную могилку, старушкам кажется, будто мертвые ушли куда-то совсем далеко.
На кладбище стоит несколько больших каменных надгробий, которые высятся над снежным покровом. Но их так мало! А сверху они оделись в снежные шапки и стали так похожи, что и не сообразишь, которое где стоит.
На всем кладбище есть только одна расчищенная дорожка. Она ведет от главной аллеи к покойницкой. Когда нужно кого-нибудь хоронить, гроб относят в покойницкую; и там пастор совершает заупокойную службу, там же все и прощаются с покойником. О том, чтобы опустить гроб в могилу, не может быть речи. Гроб должен дожидаться в покойницкой, пока Господь не пошлет оттепель, а до тех пор земля не поддается кирке и заступу.
И тут случилось, что среди зимы, как раз в самые лютые морозы, когда кладбище становится недоступным, в семье заводчика Сандера, хозяина Лерума, умер ребенок.
Фабрика в Леруме — это большое предприятие, и ее хозяин — могущественный человек. Совсем недавно он устроил на кладбище место для семейного захоронения. Все хорошо помнят, как оно выглядит, хотя сейчас его не видно под снегом. Оно обнесено гладкой каменной оградой с толстыми железными цепями; посередине в ограде поставлена гранитная плита с его именем. Большими буквами вырезано на ней одно слово: САНДЕР, его хорошо видно отовсюду.
Но когда у них умер ребенок и зашла речь о похоронах, тут заводчик и говорит своей жене:
— Я не желаю, чтобы этот ребенок был похоронен в моей могиле.
Так сразу и видишь обоих, точно они сейчас стоят перед глазами.
Разговор происходит в столовой усадьбы Лерум. За столом сидит заводчик. Он завтракает — как всегда, в одиночестве. Его жена, Эбба Сандер, сидит в качалке перед окном, из которого открывается широкий вид на море, усеянное мелкими островками.
Только что она плакала, но после слов мужа слезы сразу высохли на ее глазах. Ее маленькая фигурка сжалась, точно от страха, по всему телу пробегает дрожь, как будто на нее вдруг пахнуло холодом.
— Что ты сказал? Что ты сказал? — бормочет она.
Ее речь звучит так, словно ее колотит озноб.
— Во мне все против этого восстает, — говорит заводчик. — Там у меня похоронены мать и отец, на камне написано «Сандер». Я не желаю, чтобы там лежал этот ребенок.
— Так вот, значит, что ты надумал! — говорит жена, а сама так и дрожит мелкой дрожью. — Я ведь знала, что когда-нибудь ты мне отомстишь.
Он кидает салфетку, подымается из-за стола и встает перед ней во весь рост — крупный и широкоплечий мужчина. Он не намерен отстаивать перед ней свое решение. Посмотрев на него, она сама должна понять без слов, что оно принято бесповоротно. Весь его облик выражает тяжелое, непоколебимое упорство.
— Я не собираюсь мстить, — отвечает он, не повышая голоса. — Я просто не могу этого стерпеть.
— Ты говоришь так, точно речь идет о том, чтобы переложить его из одной кровати в другую, — говорит жена. — Он ведь умер. Ему-то уже все равно, где лежать, Но для меня это значит погибнуть.
— Я подумал об этом, — отвечает он. — Но я не могу, вот и все.
Они были женаты давно и понимали друг друга без лишних слов. Она знает, что его ничем не разжалобишь — бесполезно даже пытаться.
— Зачем тогда было прощать! — восклицает она, ломая руки. — Зачем ты оставил меня в Леруме, а не прогнал? Зачем было обещать прощение?
Он чувствует, что в душе не желает ей зла. Но ничего не может с собой поделать — всякому терпению есть предел.
— Скажи соседям то, что найдешь нужным! — говорит он ей. — Я буду молчать. Выдумай, что в могиле стоит вода, или скажи, что для лишних гробов, кроме родительских да наших с тобой, не нашлось места!
— И чтобы этому кто-то поверил!
— Выпутывайся сама, как знаешь, — говорит муж.
Это он не со зла! Она сама видит, что не со зла. Все так, как он сказал: тут он просто не может уступить.
Она глубже забивается в кресло и, сцепив на затылке руки, отворачивается к окну, глядя перед собой невидящим взглядом. Как ужасно, что в жизни так много такого, перед чем мы бессильны! А страшнее всего, когда в твоей душе вдруг пробуждаются какие-то силы, против которых ты бессильна бороться. Несколько лет тому назад, на нее, рассудительную замужнюю женщину, вдруг обрушилась любовь. Такая любовь! Даже думать нечего, чтобы с ней можно было бороться!
Какие чувства владеют сейчас ее мужем? Неужели жажда мести?
Он никогда не терзал ее злобой. Он сразу простил ей, как только она призналась.
— Ты себя не помнила, — сказал он тогда и оставил все по-старому.
Прощать легко на словах, а на деле куда труднее. Особенно человеку с тяжелым и замкнутым характером, который ничего не забывает и никогда не дает выхода своему раздражению. Что бы он ни говорил, в его душе поселилась неутоленная обида, она его точит и не даст покоя, пока он не отыграется на чужом страдании. Какое-то странное чувство осталось тогда у Эббы, которое подсказывало ей, что лучше бы уж он дал волю своей злости, пускай бы даже побил. А так он стал зол и сварлив. Она чувствует себя, как лошадь в упряжке: все время помнит, что хотя ее покуда не бьют, но сзади сидит человек с кнутом. И вот он обрушил удар. Теперь она погибла.
Глядя на Эббу, все говорят, что никогда не видали такого страшного горя. Она точно окаменела. Все дни до похорон она ходит, как неживая. Непонятно, слышит она или не слышит, когда с ней заговаривают, узнает ли окружающих. Она, видимо, не ощущает голода, может стоять на морозе, не чувствуя стужи. Но все ошибаются: она окаменела не от горя — от ужасного страха.
Нельзя и думать, чтобы остаться дома и не пойти на кладбище. Она должна будет идти за гробом в похоронной процессии, зная, что все вокруг уверены, что гроб понесут к могиле Сандеров. Ей казалось, что она не вынесет изумленных и недоумевающих лиц, с которыми все будут на нее оборачиваться, когда предводитель с жезлом неожиданно свернет впереди процессии к незаметной могилке. По рядам идущих за гробом пробежит удивленный ропот: почему не хоронят ребенка в могиле Сандеров? Тут все вспомнят, что о ней ходили однажды смутные толки. «Знать, была причина для этих слухов!» — скажут люди. Не успев разойтись после похорон, люди вынесут над ней приговор, и тогда все будет кончено — она безвозвратно погибла.
Единственное спасение для нее — самой быть на похоронах. Она сделает спокойное лицо, как будто ничего особенного не происходит. Может быть, тогда они и поверят в ее надуманные объяснения.
Муж тоже поехал на кладбище. Он все устроил, обо всем позаботился; созвал гостей на поминки, заказал гроб и назначил, кому его нести. Он доволен, что поставил на своем, и настроен благодушно.
Закончилось воскресное богослужение, и народ толпится перед приходской избой, выстраивается траурная процессия. Носильщики надевают через плечо белые полотенца, на которых понесут гроб. Сегодня здесь собралась вся лерумская знать, немало и прочих прихожан.
Дожидаясь, когда процессия тронется, Эбба думает, что это будет такое шествие, которое ведет на казнь осужденного преступника.
Какими глазами они будут смотреть на нее на обратном пути! Она шла сюда, чтобы как-то подготовить их к неожиданности, но так и не смогла вымолвить ни слова. Она не способна спокойно вести рассудительные разговоры. Единственное, на что она была способна, это безудержно разрыдаться и заголосить на все кладбище. Она боялась разомкнуть уста, чтобы из них не вырвался безумный, оглушительный вопль.
На колокольне зазвонили колокола, и шествие двинулось. Сейчас все произойдет без всякой подготовки! Почему она не заговорила? Она еле удерживается, чтобы не закричать людям: «Не ходите на кладбище! Не надо провожать гроб!» Покойник мертв, его нет в живых. Неужели ей погибать из-за покойника? Пускай бы его закопали где угодно, только бы не на кладбище! В голове у нее мелькали какие-то дикие мысли, что надо бы всех сейчас разогнать и не подпустить к могиле. Там, дескать, опасно. Там — зараза. Там видели волчьи следы. Она собиралась напугать их детскими выдумками.
Она еще не знает, где вырыта могила для ребенка. «Погоди, придет время — узнаешь!» — думает Эбба. Вот шествие вступило на кладбище, и она начинает всматриваться в снежную белизну, стараясь найти место, где взрыта земля. Не видно ни дороги, ни могилы. Куда ни глянь, все покрыто ровной пеленой снега.
А шествие направляется к покойницкой. Все, кто мог поместиться, втиснулись в дверь, внутри начинается панихида. Оказывается, никто и не ждал, что пойдут к могиле Сандеров. Никто не будет знать, что младенец, по которому служат заупокойную службу, не будет покоиться в семейной могиле.
Если бы Эбба вовремя сообразила это! Она ведь знала, но от дикого страха все перезабыла. Оказывается, она напрасно боялась.
«Весной, когда гроб будут опускать в могилу, — думает она, — никто сюда не придет, кроме могильщиков. И все будут считать, что ребенка похоронили в могиле Сандеров».
Эбба поняла, что спасена.
Внезапно ослабев, она разражается безудержными рыданиями. Люди смотрят на нее с жалостью:
— Ужасно, как страдает бедняжка! — шепчут они друг другу.
Но она-то понимает, что это слезы облегчения. Спасение пришло к ней на краю гибели.
Прошло несколько дней после похорон. Она сидит в полутьме на своем обычном месте в столовой. Сгущаются сумерки. И вдруг она ловит себя на том, что ее томит ожидание. Оказывается, она все время прислушивалась, не прибежит ли ребенок. В этот час он приходит играть в столовую. Неужели он сегодня не придет? Вздрогнув, она вспоминает: «Да он же умер, он умер».
На другой день она снова сидит в столовой и снова ждет. Каждый вечер ее охватывает та же тоска, становясь с каждым разом все сильней и сильней. Тоска прибывает, как свет весной, который захватывает все новые часы и в конце концов распространяет свое владычество на круглые сутки.
Ничего удивительного, что такому ребенку, как ее сын, после смерти достается больше любви, чем перепадало при жизни. Пока он был жив, мать думала только о том, как снова завоевать любовь своего мужа. А ему ребенок, конечно, был не слишком приятен. Ей приходилось отстранять его от себя. Он все время должен был чувствовать, что он ей в тягость.
Жена, нарушившая супружеский долг, хотела доказать мужу, что в ней есть что-то хорошее. Она все время была занята работой, целый день пропадала то на кухне, то в ткацкой комнате. Кому там нужен маленький мальчик, который только мешался бы под ногами!
А теперь она вспоминает его глаза, этот взгляд полный мольбы. По вечерам он всегда хотел, чтобы она посидела возле его кроватки. Он говорил, что боится темноты, а сейчас она подумала, что, наверно, не в том было дело. Он нарочно выдумал эту причину, чтобы она побыла с ним рядом. Она вспоминает, как он старался переселить дремоту. Сейчас она поняла, что он нарочно боролся со сном, чтобы она подольше подержала его ладошку в своей руке.
Он был сообразительный мальчуган, и на какие хитрости только ни пускался, чтобы получить хоть немножко любви и ласки.
Удивительно, как умеют любить маленькие дети! Раньше, пока он был жив, она этого не понимала.
В сущности, она только сейчас начинает любить своего ребенка. Только сейчас она стала любоваться его красотой. Теперь она подолгу может мечтать о его огромных таинственных глазах. Он никогда не был пухленьким, розовощеким ребенком, он был худеньким и бледненьким. Но до чего же он был изумительно красив!
Сейчас она видит, какое это чудо, и с каждым днем оно становится только прекраснее. Оказывается, дети — это самое прекрасное чудо на земле. Подумать только, что есть на свете маленькие человечки, которые каждому протягивают ручонки, и про каждого думают, что он хороший и добрый. Человечки, для которых неважно, красивое у тебя лицо или дурное, они всех готовы с радостью целовать, всякого любят — старого и молодого, богатого и бедного! И в то же время это настоящие, только маленькие, человечки.
С каждым днем ребенок становится ей все ближе и ближе. Ей бы очень хотелось, чтобы он был жив, но она не знает, стал бы он ей тогда так же близок, как сейчас. Временами ее охватывает отчаяние оттого, что она при жизни мальчика не старалась дать ему больше счастья: «Наверно, за это я наказана тем, что его потеряла». Но горестные воспоминания приходят к ней только изредка.
Раньше она их боялась, а теперь поняла, что печаль по умершим — это совсем не то, что она думала. Вспоминать тех, кого нет, значит снова и снова переживать прошлое. Тоскуя по своему мальчику, она прониклась его существом и наконец-то научилась его понимать. Горе подарило ей сказочное богатство.
Больше всего она боится, что время отдалит от нее ребенка. У нее не осталось его портрета. Неужели его черты постепенно изгладятся у нее в памяти? Каждый день она пытает свою память и задается вопросом: «Вижу ли я его? Так ли я его вижу?»
Неделя за неделей проходит зима, и однажды она себя ловит на том, что с нетерпением ждет весны, когда можно будет забрать его из покойницкой и похоронить в земле. Тогда она будет ходить на могилку и беседовать с ним.
Она положит его на западном конце кладбища; там самое лучшее место. А могилку украсит розами. Вокруг она обязательно посадит кусты и поставит скамеечку. Придет и будет сидеть долго-долго.
Вот уж удивятся люди! Они ведь думали, что ее ребенок похоронен в семейной могиле. То-то будет для них неожиданность, когда увидят, что она ходит на чужую могилу и просиживает над ней долгие часы! Что бы такое им всем сказать? Надо что-нибудь придумать.
Сначала она решила, что лучше всего сделать так: пойти сперва к большой могиле, положить на нее роскошный букет и немножко посидеть. А потом втихомолку уйти к маленькому. Он будет доволен, если она утаит для него один цветочек от букета.
Он-то будет доволен, да вот ей, пожалуй, этого мало. Она чувствует, что так между ними порвется нынешняя тесная связь.
Он поймет, что она его стыдится. Узнает, что его появление было для нее стыдом и позором. Нет, она оградит его от этого знания! Пускай он думает, что он принес ей одно лишь ни с чем не сравнимое счастье.
Наконец морозы пошли на убыль. Стало заметно, что дело идет к весне. Сугробы потекли, появились проталины. Но предстояло переждать еще несколько недель, чтобы сошла глубокая мерзлота. Но все-таки уже появилась надежда, что скоро умерших можно будет забирать из покойницкой. А она истомилась от ожидания, так истомилась!
Помнит ли она еще лицо своего ребенка? Она каждый день вызывает его в памяти. Но зимой это получалось у нее лучше, а весной он перестал показываться. Тогда она совсем пришла в отчаяние. Ей надо прийти посидеть на могилку, чтобы почувствовать себя ближе к нему, увидеть его, чтобы любить свое дитя. Неужели она никогда не дождется, чтобы его положили в землю?
Кроме него ей любить некого. Ей надо его видеть, всю жизнь смотреть на него.
И наконец ее великая тоска прогнала последние сомнения и малодушные мысли. Она любит, любит его и не может жить без своего мертвого ребенка. Она чувствует, что уже ничье мнение не имеет для нее никакого значения, только он ей нужен! И когда началась настоящая весенняя оттепель, когда на кладбище показались из-под снега могильные холмики, когда железные сердечки опять зазвенели, искусственные цветы под стеклом засверкали всеми бусинками и наконец-то пришел срок, когда земля раскрыла свое лоно, чтобы принять маленький гробик, у нее уже готов был черный крест для могилки.
Через всю перекладину на нем крупными белыми буквами было написано:
А ниже надписи, на столбе, стояло ее имя.
Ей все равно, если даже весь мир узнает, что она сделала. Все остальное — суета. Единственное, что действительно важно для матери, — это чтобы можно было прийти помолиться на могилу своего ребенка.
Как не пожалеть городского покойника, когда его везут на кладбище! Смотришь, как едет по городу катафалк, и кажется, что из гроба несутся горькие жалобы и упреки. Одному обидно, что его катафалк не украсили султанами из перьев, другой пересчитывает свои венки и плачется, что ему маловато досталось. А третий смотрит, что его провожают одна, две, три — всего только три кареты! Вот ведь какая досада!
Ни одному покойнику не пожелаешь испытать такие огорчения! Но горожане ничего не смыслят в том, как нужно отдавать последний долг умершему, прежде чем положить в могилу.
То ли дело в деревне! Там народ понимающий. И нигде в этом не знают толк так хорошо, как в приходе Свартшё, который находится в Вермланде.
Уж коли вы померли в приходе Свартшё, то можете быть уверены, что получите точно такой гроб, в каких вообще хоронят покойников. Это будет добротный, черный гроб. В таком же вот гробу хоронили и ленсмана, и уездного судью. Все здешние гробы выходят из рук одного столяра, он их делает всегда на один фасон, поэтому они все одинаковы — один другого ничуть не лучше и не хуже. Точно так же вы сами видели, а потому наперед знаете, что в церковь вас отвезут на простой крестьянской телеге, которая ради этого случая покрашена в черный цвет. Вам незачем думать о каких-то султанах, тут о них никто и не слышал. Вы знаете, что хомут лошади будет убран белыми платками и лошадка поедет торжественным медленным шагом, как если бы вы были почтенным владельцем усадьбы.
И пусть вас не смущает забота, что венков будет мало: здесь на гроб не кладут ни одного цветочка. Гробу полагается быть черным и блестящим, и ничто не должно скрывать его вида. О числе провожающих тоже можно не беспокоиться: все жители соберутся, и все пойдут за гробом. Вдобавок вам не придется выслушивать в гробу ничьих слез и причитаний. В Свартшё никогда не плачут над покойниками, когда подходят прощаться перед церковной дверью.
Нет, раз тут не плачут даже над молодым и цветущим парнем, которого смерть унесла, когда он мог бы стать опорой бедных, престарелых родителей, то не заплачут и над вами. Ваш гроб выставят на козлах перед дверью приходской избы, и постепенно вокруг соберется целая толпа народу; все женщины будут стоять с носовыми платочками в руке. Но никто не заплачет, все платочки останутся свернутыми, ни одного не поднесут к глазам. Вам не придется трепетать при мысли, что по вас прольется меньше слез, чем по другому покойнику. Они бы поплакали, если бы допускали приличия, но здесь это считается неприличным.
Понимаете ли, слишком безутешная скорбь поставила бы в неловкое положение тех, кто к ней не причастен. Да, в Свартшё народ все делает с толком. Все совершается по старинному обычаю, как повелось еще сотни лет тому назад.
Зато, когда ваш гроб принесут на церковный холм, вы становитесь очень важной персоной, хотя на ваш гроб не кладут цветов и не проливают слез. Кто бы ни пришел в церковь, он не пройдет мимо, не спросив, кто тут лежит. Потом он подойдет и молча постоит у гроба. И никому не взбредет в голову оскорбить умершего ненужными сожалениями. Ни от кого вы не услышите других слов, кроме как: хорошо, мол, тому, для кого все кончено.
Здесь не хоронят, как в городе, в любой день недели. В Свартшё вас похоронят в воскресенье, чтобы на ваши похороны мог собраться весь приход. И уж тогда все, как один, придут постоять у вашего гроба: тут будет и девушка, с которой вы плясали в ночь Ивана Купалы, будет и тот человек, с которым вы на ярмарке сменялись лошадьми. Будет на ваших похоронах и сельский учитель, у которого вы учились мальчишкой, хоть он вас и позабыл, а вы-то его, поди, крепко запомнили; будет и старичок, бывший депутат риксдага, который раньше так чванился перед вами, что и не раскланивался. Здесь не то что в городе, где прохожие даже не обернутся поглядеть, когда вас повезут по улицам.
Наконец приносят длинные полотенца, на которых поднимают гроб; в этом действе принимают участие все без исключения.
Вы просто не представляете себе, какой молодец церковный сторож в Свартшё. Это старый солдат, а с виду — что твой фельдмаршал! У него коротко стриженная седая голова, лихо закрученные усы и остроконечная бородка; он строен и высок; у него твердый шаг и бравая выправка. По воскресеньям он надевает чистый сюртук тонкого сукна. Одним словом, это такой изысканный господин, какого еще поискать! За ним шествует человек с траурным жезлом.
В сравнении с церковным сторожем он, признаться, не имеет особенного вида. Пожалуй что и шляпа, с которой он ходит в церковь, несколько старомодна. К тому же он стеснителен. Но как, скажите на милость, не быть стеснительным человеку, который шествует с траурным жезлом?
За ним едете вы в гробу, который несут шестеро носильщиков, за вами идут пастор и пономарь, а дальше — весь приход. Весь причт будет провожать вас на кладбище, в этом вы можете быть совершенно уверены.
А вот теперь обратите внимание на одну важную вещь: все, кто идут следом за вами, — такие бедные, такие маленькие люди! Тут не увидишь городской солидности, это простой люд — неказистые обитатели Свартшё. Пожалуй, среди всех найдется только одно важное, внушающее почтение лицо, и это вы — лежащий в гробу покойник.
Всем остальным завтра с утра приниматься за тяжелую и грязную работу, им жить в бедных хижинах и носить старое, чиненое-перечиненое платье. Всем остальным предстоит маяться и трудиться, не зная ни отдыха, ни срока, им и дальше нести бремя унизительной бедности.
Если бы на похоронах присутствовал посторонний человек, он куда больше опечалился бы при виде людей, идущих следом за гробом, чем при мысли о вашей смерти. Вам уже никогда не придется осматривать бархатный воротник сюртука, чтобы проверить, не вытерся ли он по краям; вам не нужно старательно загибать складки на шелковом платке, чтобы скрыть, что материал сечется. Вам не придется, чувствуя, как постепенно слабеют силы, ждать того часа, когда вы станете нахлебником прихода.
Провожая вас на кладбище, каждый человек в шествии думает про себя, что лучше бы уж умереть и вознестись в рай на белом небесном облачке, чем переносить бесчисленные превратности жизни.
И вот процессия подошла к стенам кладбища, там уже ждет вырытая могила. Вместо широких полотенец под гроб поддевают толстые веревки, могильщики влезают на кучи рыхлой земли, накиданной по краям, и опускают вас в яму.
После этого выходит вперед пономарь, становится над могилой и запевает прощальный псалом, в котором говорится о смерти.
Он поет совершенно один, никто ему не подпевает — ни пастор, ни собравшийся народ. А пономарь обязан петь, невзирая на пронзительный северный ветер или ярко бьющее в глаза солнце: что бы ни случилось, он должен петь.
Пономарь уже совсем старенький, и голос у него давно уже сел. Он отлично знает, что его отпевание не слишком приятно слушать: голос у него стал не тот, что в молодости; но он все равно поет, потому что так полагается при его должности.
В тот день, когда голос окончательно сдаст, так, что он уже не сможет больше петь, ему, как это ни печально, придется распрощаться со своей должностью, и тогда его ждет настоящая нищета.
Поэтому все собрание с напряженным страхом слушает его пение, гадая о том, вытянет ли он псалом до конца или сорвется. Однако никто, ни один человек, не пытается ему подпевать. Потому что — нельзя. Это не принято. В Свартшё никогда не поют на похоронах. Не поют здесь и в церкви, за исключением первого псалма во время рождественской заутрени.
И все же, если хорошенько прислушаться, можно расслышать, что пономарь поет не один. Да, действительно — ему подтягивает другой голос, но он так похож, что оба голоса неразличимо сливаются и звучат, как один.
Второй голос, который подтягивает пономарю, принадлежит маленькому старичку в длинной серой куртке из домотканого сукна. Он старше пономаря, но очень старается петь во всю силу своего голоса, чтобы помочь первому старику.
А голос у него, как уже было сказано, совершенно такого же качества, как у пономаря; они настолько похожи, что это вызывает невольное удивление.
Но если присмотреться, можно заметить, что маленький серенький старичок наружностью тоже похож на пономаря; у него тот же нос, тот же рот и подбородок, только он немного постарше и более потрепан жизнью. И тут мы догадываемся, что нищий бедняга приходится братом пономарю. Тогда становится понятно, отчего он ему помогает.
Ему, знаете ли, никогда не везло в жизни, его вечно подстерегали несчастья, и в конце концов он однажды разорился, а вместе с ним пострадал и пономарь. Он знает, что это по его вине брату всю жизнь приходится бедствовать.
А пономарь не раз пытался помочь брату снова встать на ноги, но ничего из этого так и не получилось, потому что он был из тех людей, которым невозможно помочь. Его вечно преследовали неудачи. А после уж и силенки кончились.
Не в пример ему, пономарь был гордостью своей семьи; и вот сложилось так, что старшему ничего не оставалось, как брать и брать от него помощь, а сам он ничего не мог ему дать.
Господи! Что там говорить о какой-то отдаче! Ведь он такой бедняк! Видели бы вы лесную хибарку, в которой он живет!
Старший брат знал, что всегда был для младшего тяжкой обузой и вечной заботой. Он был камнем на шее — камнем на шее родного брата и приносил одно горе всем окружающим.
И вдруг он в последнее время сделался нужным человеком. Вот он стоит и платит добром за добро! Подумать только! Он сам наконец помогает младшему брату-пономарю, человеку, который вносил в его жизнь свет, тепло и радость! Теперь же он ему помогает петь, чтобы тот мог сохранить свою работу.
Старший брат не ходит в церковь. Ему кажется, что там все на него смотрят, потому что у него нет черного воскресного костюма. Но каждое воскресенье он приходит на церковный холм и смотрит, не выставлен ли перед приходской избой гроб на черных козлах. Если гроб стоит, он идет вместе со всеми на кладбище, выставляя себя на всеобщий позор в старой, заношенной домотканой куртке, и слабеньким своим голоском помогает петь брату.
Старичок прекрасно слышит, что поет он скверно, он становится позади всех и никогда не лезет вперед к могиле. И все-таки он поет. Даже если пономарь сорвется на какой-нибудь ноте, беды не случится. Брат стоит рядом, и брат его поддержит.
На кладбище никто не смеется над пением, но, вернувшись домой и сбросив торжественную набожность, люди начинают обсуждать между собой, что они видели в церкви, и тут уж они от души потешаются над пением пономаря, над тем, как они вдвоем с братцем там пели. Пономарь не обращает на это внимания, у него нрав другой; зато его брат мучается и все время думает о насмешках. Он с понедельника начинает страдать, но в воскресенье без опоздания появляется перед церковью, идет на кладбище и выполняет свой долг.
А вам, лежащему в гробе, вам это пение вовсе не кажется таким уж плохим. Вам кажется, что это хорошая музыка. Не правда ли, ради одного пения можно пожелать, чтобы тебя похоронили в Свартшё?
Псалом гласит, что вся жизнь — это путь к смерти, и когда про это поют двое стариков, которые всю жизнь страдали один за другого, то начинаешь с особенной ясностью понимать, как тяжко жить на свете, и совершенно примиряешься со своей смертью.
Но вот песня кончается, пастор кидает на гроб горсть земли и читает молитву. Затем два старых голоса поют последнее напутствие, псалом о вознесении. Новый стих звучит у них не лучше первого. Уставшие голоса слабеют и вот-вот готовы сорваться.
А перед вами открывается огромный, необъятный простор. Ликуя и робея, вы возноситесь над землей, и все бренное оставлено позади, оно меркнет и тает.
Но все же последние земные звуки, которые вы услышали, это были слова верности и любви. И душе, с трепетом улетающей в иные пределы, это убогое песнопение поможет припомнить все, что ей было знакомо в бренной жизни и что даст ей силы подняться в горние выси. И эта память озарит вашу душу сиянием ангельской красоты.