Край, который смотрит в ответ
Утро открылось щёлчком — как будто кто-то снял крышку с дня, и запахи поползли наружу: тёплое дерево, сонная зола, мокрая трава. Печь шевельнула заслонкой, и из щели пахнуло вчерашним щами и яблоками. Инна плеснула ледяной водой из колонки, поймала в стекле окна своё отражение — зрачки тоньше, янтарь светлее — и хмыкнула самой себе:
Без пафоса. Дышим. Делаем. Не бегаем.
На пороге уже стояла Фрося — как вырастают грибы: «Её не звали, а она пришла». В руках — сковорода, на лице — забота и любопытство.
— Печь дышит ровно — это хорошо, — сообщила она вместо «доброе утро». — А ещё у пасечника рой вышел. Если увидишь облако с характером — не кричи, а уйди стороной. Пчёлы умнее некоторых людей.
— Запомню, — улыбнулась Инна. — Чай?
— Чай буду, кнут не буду, — как всегда, отрезала Фрося. — И передай своим красавцам, что ночью чужой фургон опять крутился. Пахло больницей — так, будто йод в речку лили. Под кожу лезут, лиходеи.
Инна кивнула. «Больницей» здесь называли тот химический холодок — йод, спирт, дешёвый дезинфектор, металл. Вчера он звенел тонкой иглой, сегодня — будто кто-то натянул струну поплотнее.
Она разожгла печь, кинула на сковороду гренки, в щи — щепоть чабреца, и к тому моменту, когда тенью на калитке легли Артём и Данила, кухня уже пахла правильным началом дня.
— Пахнет тем, чем надо, — сказал Артём просто. — Значит, день будет по делу.
— По делу, — подтвердила Инна. — Лада обещала «тонкое место». Я взяла верёвку и хлеб. Верёвка — чтобы вернуться, хлеб — чтобы не злиться.
— И юмор возьми, — подсунулся Данила. — Лесу без юмора скучно. Тогда он начинает шутить сам — как Мурка.
— Мурка сегодня занята, — серьёзно сказала Инна. — У неё свидание с яблоней.
---
Лада ждала у края огорода, опершись плечом к яблоне как к родной сестре. На ней — тёмно-зелёный свитер (в котором и в лес, и на спор, и на свидание), чёрные штаны и взгляд, который не трогает по пустому.
— Пойдём, — сказала без лишних приветствий. — Сегодня учимся надевать взор на затылок и не рвать тонкую тропу. И посмотрим, кто у нас из «больницы» решил играть в геометрию.
— Я взяла верёвку, хлеб и чай, — отчиталась Инна. — Бабушка велела: верёвка — чтобы вернуться; хлеб — чтобы людей не ненавидеть; чай — чтобы дышать.
— Умная была бабка, — буднично отозвалась Лада. — Пошли.
Лес принял их мягко — как тёплая вода. Птицы болтали попусту; где-то справа тонко, как железная струна, тянулся «йод». Лада шла на полкорпуса впереди и ставила ногу так, что ветки не трещали вовсе — не потому, что она лёгкая, а потому, что лес её узнавал. Инна невольно копировала: ставила стопу не «пяткой-носок», а всей подошвой; расправляла плечи, чтобы воздух входил не в горло, а в грудь; слушала ногами. Да-да: мох шептал «ммм», хвоя саркастично скрипела «ррр», старый корень бухтел «эх ты».
— Смотри, — Лада подняла ладонь. — Видишь, как трава лежит? Это не ветер. Это тропа. Но тонкая — как волос. Тут легко сорваться: шаг — и уже не слушаешь, а бежишь. А бежишь — значит, тебя гонят. Ты — не гонимая.
— Поняла, — кивнула Инна. — Левой ступнёй — слушаю. Правой — не умничаю.
— Молодец, — короткое Ладино слово оказалось тяжелее лекции.
Пахнуло водой: впереди шуршал ручей, серебряный и холодный. Запах «больницы» звенел не ветром — его оставили. На сосне, аккуратно замаскированный под кору, висел пластмассовый «глаз». Под ним — блюдечко с пористой губкой. Сладко-гнилой аромат ударил в глаза.
— Это новые, — буркнула Лада, снимая «глаз» без рывков. — Не вчерашние «премиальные». Эти любят отчёты, таблицы и чужую тишину.
Инна осторожно понюхала губку — и отдёрнула: приторная сладость, старое мясо и химия липли друг к другу, как плохие новости к телевизору.
— Запах прилипает к крови, — сказала она. — Чтобы зверю потом трудно было отмыться.
— Верно, — Лада кивнула. — Не хвались — и дальше верно будешь говорить.
У старого моста — выгоревшего досуха, как кость, — нашли тонкую леску на уровне голени. Лада сняла двумя пальцами, намотала, не оставив мусора. И вдруг резко взяла Инну за запястье:
— Смотри.
Под кожей, еле-еле — как тень солнца под водой — проступили тончайшие светлые полоски. Не вены, не шрамы — рисунок. На миг — и ушли, как след травы на ладони.
— Это не страшно, — сказала Лада, не отводя взгляда. — Это правда. Ты — из нас. А «из нас» — это не романтика. Это ответственность. Поняла?
— Поняла, — ответила Инна удивительно спокойно. — Не роман, а договор. — И добавила с упрямой улыбкой: — Но роман тоже никто не отменял.
— Посмотрим, как ты будешь улыбаться на «краю», — фыркнула Лада. — Пошли. Сегодня — только край. Завтра, если Савелий не съест нас глазами, — шагнёшь.
---
«Край» оказался не страшным — честным. Поляна словно вылизана ветрами, трава — низкая, серая, кедры по периметру — как молчаливые старики, которые всё видели и договорились молчать. Посередине — ничего. Пустота, ставшая предметом.
— Здесь сходятся три тропы, — спокойно сказала Лада. — Наша, звериная и та, которую себе строят «из больницы». Если встанешь «не своим» — тебя стянет чужим узлом. Не проверяй.
Инна кивнула и сделала то, чему уже научилась: порог. Пятка — «в доме», носок — «на улице». «Открыта своим, закрыта — чужому железу». И только потом сделала шаг.
Мир не хлопнул, не запел. Просто запахи встали на места: хвоя перестала кричать, трава — прятаться, воздух — цепляться. Под ступнями едва ощутимо прошла тонкая, как волос, тёплая жила — тропа. Она стояла на ней, и она — держала.
— Довольно, — сказала Лада. — Назад — не разворачиваясь. Медленно. И улыбайся. Лес любит правильные улыбки.
— Это у меня получается, — серьёзно заверила Инна.
Они отступили.
— Пошли теперь к пасеке, — добавила Лада, оглядываясь. — Рой сегодня неспокойный. Пчёлы подскажут, где «больница» оставила новую игрушку.
---
У пасечника было сумрачно сладко: воск, дым и песня пчёл — струнно-ровная, с короткими всплесками. Над одним ульем висело настоящее облако с характером — рой перебирался на новую ветку. Сам пасечник, пахнущий тёплым мёдом и табачной сумкой, махнул им рукой:
— Ваши с «йодом» за ночь под ёлкой что-то оставили. Пчёлам не нравится, шепчут матом. Я мат не знаю, но по звуку — точно мат.
Под ёлкой обнаружился серый цилиндр с дырочками, как у детского свистка, только пах он не детством, а железом и каким-то ультразвуковым раздражением, от которого у Инны зубы вежливо попросили выйти из организма.
— Отпугиватель, — поморщилась Лада. — Ставят, чтобы сгонять зверя под камеры. Умные, блин.
— И вредные, — добавил пасечник. — Пчёлам — как иголка под ногти.
— Погаси, — попросила Инна, чувствуя, как под кожей тонко подрагивают полосы. — Иначе я сейчас его камнем… нечаянно.
— «Нечаянно» — это мы любим, — задумчиво согласился пасечник и, не касаясь железа руками, накрыл свисток мокрой холстиной. Звук как будто втянулся в себя, и лес вздохнул: проще стало.
— Спасибо, — коротко сказала Лада. — Сложим в мешок, на совет.
Пчёлы переключились с матерка на рабочую песню. Рой с шепотом оседал в корзину — пасечник пританцовывал, а Инна поймала себя на том, что улыбается не из вежливости, а потому что жизнь продолжается даже возле чужого железа.
---
К полудню их поймала у моста новая интрига. На гальке лежал кусок мяса — аккуратный, как в магазине: розовый, плотный, с невинной ниточкой жира. Рядом — камушек с приклеенным тонким датчиком, как родинка; чуть дальше — металлическая дужка от шейника, завернутая в тряпку.
— Господи, да ещё и с приправой, — выдохнула Инна и отпрянула: пахло странно сладким — снотворное, разбавленное чем-то мятным, чтобы не так било в нос.
— Не трогай, — резко сказала Лада. — Они метят так, чтобы потом гордиться «усыпили, взяли данные, отпустили». Только забывают, что зверь — не цифры.
Инна достала из мешка верёвку, вспомнила бабушкино «чтоб вернуться» — и тихо, аккуратно, не подходя близко, перетянула мясо петелькой, стянула к себе по гальке, как рыбу. Пахнуло так, что язык попросил убежища.
— Мда, — скривилась она. — У них фантазия как у плохого повара.
— У них фантазия — как у бумаги, — согласилась Лада. — Возьмём это на совет. И пойдём домой, пока ты тут не надышалась.
— Я в порядке, — упрямо сказала Инна — и вдруг заметила, что кончики пальцев слегка побелели, а под ногтями тянется крошечная, почти смешная острота. На секунду. — Почти.
— Почти — это не слово для края, — жёстко сказала Лада. — Пошли.
---
Дома — как всегда, спасение в делах. Инна поставила в печь перловку с грибами, достала квашеную капусту, нарезала тонко лук так, чтобы он отдал сладость, а не слёзы. Данила на крыльце что-то мастерил из тонких веточек — «колокольчик» на проход: если кто пойдёт, жестянки отзовутся. Артём точил нож — не хищно, а как человек, который любит порядок.
— Скажи честно, — появилась в дверях Лада, не гремя воздухом. — Дышится нормально?
Инна прислушалась. Печь шуршала, дом стоял крепко. Полоски под кожей успокоились, уехали вглубь, как лучики солнца под воду.
— Дышится, — кивнула она. — И… да, спасибо, что дёрнула. Иногда я плохой ученик.
— Бывает, — признала Лада. — У меня тоже бывает. — Она замялась, потом будто себя пнула и добавила: — Я ревнивая. Но не идиотка. Если ты идёшь ровно — я радуюсь.
— Я тоже ревнивая, — честно сказала Инна. — Но у меня печь, козы, пчёлы и два соседа. Есть чем занять руки, прежде чем грызть сердца.
— Молодец, — резюмировала Лада и впервые за всё время улыбнулась без клыков — по-человечески. — Вечером — круг шире. Савелий разрешил. Но «без крови на пороге».
— Я обещала, — коротко ответила Инна.
---
Весть пришла к закату: мальчишки видели у моста «фургон без букв», на капоте — папка, внутри — люди с «правильными бумажками». Ерофей отметил на карте точки, Савелий тяжело выдохнул «угу», Алёна поставила чай тем, кто шёл на дозор, а Ульяна в углу мотала нитку из овечьей шерсти — хрупкая, упрямая.
— Режим прежний, — сказал Савелий. — Днём — жизнь. Ночью — слух. Железо — снимаем. «Разговариваем» прежде, чем «делаем». Без геройства. И с юмором. Лесу нравится.
— И с пирогом, — напомнила Алёна под общий смешок. — Старик с ложкой из яблони придёт — не ударьте в тесто лицом.
Инна кивнула. Пирог будет. С яблоками. Для памяти и для мира.
---
Вечер втянулся в деревню, как дым в шерсть. Круг у Инны стал шире — от калитки до яблони и дальше, до колоды. Она намазала пальцы мятой («если страшно — дай себе запах»), сунула в карман верёвку, в другой — кусок хлеба: дом с собой.
— Держим круг, — напомнил Артём. — Слушаем. Не спорим с темнотой.
— Юмор не забывай, — подмигнул Данила. — Если Мурка снова устроит вылазку на «тонкой тропе», не смейся громко — пчёлы обидятся.
— Договорились, — усмехнулась Инна.
Тьма наделась мягко. Сначала — запах йода: тонкий, подленький. Потом — шуршание шин по гравию: осторожное, уверенное. Фары не включали, фонари — тусклые. Разговор — отрывистый: «ставь», «проверяй», «не наступи». Слово «разрешение» прозвучало, как ложка с дыркой в супе.
Со стороны огорода пошёл низкий, правильный звук — наш предупреждал. В ответ пластмассовый динамик прохрипел «р-р-р», да так жалко, что у Инны смех сам просился наружу. Она сглотнула. Не время.
— Стоп, — прошептал Артём. — Лево.
Слева, у яблони, негромко «дзинькнул» Данилин колокольчик — жестянки-банки поздоровались друг с другом. Кто-то чужой зацепил верёвку и тихо выругался. Второй шикнул: «Тихо ты». Третий начал читать вслух: «…научно-исследовательская группа…» — и тут же заткнулся. Потому что из темноты, со стороны пасеки, поднялась и пошла стеной песня. Пчёлы. Рой. Пасечник, видно, подвинул корзину — громко, но по делу.
— Ох ты ж, — пискнул «бумажный».
— Ну их, — рявкнул «рыбий». — Поехали. И так «сняли материал».
— Материал у вас на носке, — не выдержала Лада, голосом — полосы тёплого и холодного. — А в голове — воздух.
— Убирайтесь, — без злости, но так, что стекло могло треснуть, сказал Артём. — Здесь — дом.
Фургон отступил, неровно цепляя гравий. Лес выдохнул. Пчёлы, как добросовестные учителя, перестали ругаться и вернулись к своей арифметике.
— Красиво, — одобрил Данила, подходя ближе и коснувшись костяшками её пальцев — коротко, как искра. — Без крика красиво.
— Потому что это дом, — ответила Инна. — А в доме кричат редко. Только когда горит.
— И не забывай — завтра «край», — напомнила Лада уже тише. — Поспи с улыбкой. Лесу так приятнее.
— Умею, — сказала Инна и неожиданно почувствовала, что это правда.
---
Утро нашлось на пороге. На калитке не было ленты. На верхней перекладине — свежие полосы. Не угроза — подпись: свои. Инна, вынося золу, заметила у порога конверт. Обычный, коричневый, без марок. На месте «адреса» — ничего. Внутри — бумага с печатью и чёткими буквами: «Уведомление: в связи с проведением полевых работ…» — стандартная, безличная вежливость. И под ней — фотография. Чёрно-белая. Её дом. Её калитка. И на перекладине — четыре полосы, застывшие в зерне кадра, словно чьи-то ногти держали плёнку.
Инна стояла на крыльце, держала бумагу двумя пальцами, чтобы не испачкать дом «пластиком», и чувствовала, как внутри, под кожей, тихо и ровно стонут полосы — не страхом, силой.
— Значит, играем в открытую, — сказала она печи, лесу и самой себе. — Хорошо. У меня тоже есть бумага. Она называется «слово». И верёвка. И дом.
С улицы прошёл Артём — тихий, как забор. Следом — Данила, мягкий, как тень. Чуть дальше, у яблони, остановилась Лада — зрачок узкий, улыбка человеческая.
— Видела? — кивнула на конверт.
— Видела, — ответила Инна. — Ничего. Пусть тоже читают. У нас заголовок лучше: «Дом».
Лес коротко кивнул — звуком, как камертон. И от этого кивка внутри у Инны легла ещё одна маленькая кость — тонкая, но упрямая. На ней потом держатся прыжки. Сегодня — ещё стоять. А завтра — шаг. И «край» посмотрит в ответ.