Полосы на ветру
Утро пришло не робко — с характером. Солнце вытолкнуло из дома ночной запах золы, на крыльце запрыгали тёплые пятна, и даже печь чихнула угольком, словно поздоровалась. Инна лежала и ловила, как тело само подстраивается под дом: сначала просыпается слух — различает, где стучит по крыше синица, где в бадье перекатывается вода; потом — нос, с первыми нотами дня: горячее дерево, хлебная корка и далёкий, холодный запах реки. А уже потом — мысли.
Сегодня без «я подумаю». Сегодня — «я делаю». И — да, побольше воздуха в лёгкие, иронии в карман, и не забыть смотреть в глаза, даже если они полосатые.
Она уколола палец об булавку, закалывая волосы, — кровь выступила точкой, яркой и невесомой. «На пороге кровь не оставляй», — отозвалось Ульяниным голосом, и Инна хмыкнула, вытерла каплю льняной тряпочкой и аккуратно положила её в таз, а не на косяк. Учусь.
На завтрак она сделала щи из молодой крапивы — бабушкина тетрадь называла это «щи на бодрый день». Запах вышел зелёный, как сама трава, с каплей чеснока; к щам — ржаные гренки, слегка подкопчённые на решётке печи. Когда на крыльцо тенью скатился Артём, Инна уже стучала половником по крышке кастрюли, как гонгом.
— Пахнет правильно, — сказал он. — Значит, день не пропадёт.
— Не пропадёт, — отрезала она. — Я сегодня хочу идти с дозорами. С любым, кто к реке.
— Пойдёшь, — появившись из ниоткуда, ответил Данила. — Но сначала — ярмарка-несуета у клуба. Старики обещали говорить, а не делать — значит, нужно подливать чай.
— И пирога тебе ещё мало? — подняла бровь Инна.
— Пирога никогда не мало, — повинился он. — Но уговаривают людей не пирогом, а глазами. Твоими. Ты когда «да» говоришь, у тебя зрачок как у кошки — сразу верят.
— Даня, — предупредил Артём.
— Молчу, молчу, — легко согласился тот и, не удержавшись, подмигнул Инне.
---
У клуба было людно, но не шумно — по-своему собранно. На доске объявлений прибавилось записок: «Возьму молоко — самовывоз», «Требуется рука терпеливая, платить буду вовремя», «Пропала собака, нашедшему — банку мёда и спасибо». Воздух висел густой: печёное тесто, древесная стружка, тёплый воск.
Инна несла термос с чаем и на ходу улыбалась людям, у которых в морщинах застряли целые долины. Она уже знала многих по именам — Кирилл, Матвей, Алёна — и все они кивали ей коротко, как своей. Старики спорили над картой, как мальчишки над мраморными шариками: «тут встану я», «а ты к делянке», «с обходом в два часа», «без геройства», — и только Ульяна сидела чуть в стороне, как узелок на нитке, который держит всю нитку.
— Инна, — позвала Фрося, возникнув будто из земли. — Сходи воды наколоти. Чай стынет, а люди говорят лучше, когда у них во рту тепло.
— Есть, — кивнула Инна и пошла к колонке.
На полпути её обогнала лёгкая тень — женщина, хищно-холёная, с высоким хвостом тёмных волос и улыбкой, которая больше напоминала демонстрацию клыков. На ней был серый свитер, сидевший слишком хорошо для деревни, и джинсы, в которых удобно бежать, но ещё удобнее — осаживать. Она подцепила ведро так, будто ведро само попросилось.
— Новая, — сказала женщина не вопросом, а диагнозом. — Инна. Внучка Анисьи.
— Да, — спокойно ответила Инна, набирая воду. Холод ушёл пальцам в кости, приятно и резко. — А ты —?
— Лада, — коротко представилась та. — Я выросла здесь. — И, чуть склонив голову, добавила: — С Артёмом и Даней мы давно знакомы.
Фраза была произнесена как «на этом перекрёстке сворачивай направо», но в ней хватало поводов укусить язык. Инна улыбнулась вежливо, наливая воду.
— У удобных людей много знакомых, — сказала она. — Тяжёлое ведро ждать не станет.
В глазах Лады мелькнул любопытный огонёк — не злой, не добрый, оценочный. Она легко — слишком легко — поставила ведро на камень и провела пальцами по его ободу. Кожа на пальцах у неё была странная — не то свет тени так лёг, не то под ним что-то шевельнулось, будто под коротким мехом пробежала волна.
Оборотница, — отстукивало в Инне, не словом даже — знанием. И не простая — хищная.
— Тебе здесь не город, — сказала Лада, забирая своё ведро. — Здесь воздух надо глотать ровно, без жадности. И не забывать, кто первый пришёл к столу.
— Стол — бабушки, — мягко произнесла Инна. — Я у него не толкаюсь.
— Посмотрим, — Лада улыбнулась уже почти по-человечески. — Главное — не перепутай свою тарелку с чужой.
Она ушла лёгким шагом, плечи пружинили, будто под кожей ходили кошачьи мышцы. Инна выдохнула, поймала себя на том, что пальцы сжали ручку до белых костяшек, и расхохоталась почти беззвучно. Ну здравствуй, местная королева. Будем знакомы.
— Не бойся её, — Фрося возникла рядом внезапно. — Лада добрая, как кошка, которая мышей любит. До первой крови мягкая, потом — как пойдёт. Ты свою миску держи крепко да не завидуй. Зависть — это ложка с дыркой, ничем не зачерпнёшь.
— Не боюсь, — честно ответила Инна. — Я ленивых боюсь. А она — не ленивая.
— Тогда и договоритесь, — резюмировала Фрося и, подхватив второе ведро, понесла его, как портрет на праздник. — Пошли, чайник ждёт.
---
Совет вышел странно спокойным: решили резать петли, ставить дозоры, разговаривать в первую очередь. Инну слушали не вежливо — внимательно. Она описала запахи у реки, чужие ботинки, металлический привкус. Ульяна пару раз кивнула. Савелий сказал: «Понимаешь меру — жить будешь долго». Лада молчала, слегка склонив голову; когда Инна закончила, сказала одно:
— Слышит. Но пусть не бежит. — И перевела взгляд на Данилу: — Ты — следи.
— Следю, — миролюбиво отозвался он. — Не волнуйся, Ладушка, не упущу.
Слово «Ладушка» прозвучало без насмешки — как старая привычка. Инна никак не отреагировала, хотя внутри лёгкое, холодное перышко шевельнулось — не ревность, нет, включение внимания.
После совета они быстро расползлись по делам. Инна — с Артёмом, Данилой и Кириллом — к речной тропе. Лес был не сумрачный — собранный. Он шуршал, как мастерская: тут пилят, там точат, где-то вдалеке вяжут узел. Воздух пах ладаном хвои, холодным камнем и птичьей пылью. И поверх — тонкий химический шлейф, как в коридоре поликлиники.
— Слева, — тихо сказала Инна, и Артём кивнул, даже не удивившись.
Они нашли не петлю — коробочку из зелёного пластика, прикрученную к сосне на уровне груди. Рядом — небольшое блюдечко с серой пористой губкой. От неё тянуло чем-то сладко-гнилым, пристающим к зубам.
— Камера, — сказал Кирилл, недовольно. — И приманка.
Данила снял коробочку ловко, без резких движений, будто боялся спугнуть мысль. На крышке — чёрное стекло, под ним глазок.
— Наши снимать не станут, — сказал он, и в голосе была не злость — усталость. — Это чужие. Но уже не хулиганы — с умом лезут.
— С умом — это сиди в своём городе и умничай, — резко отрезал Артём. — Лес — не театр.
Инна понюхала губку осторожно — и отдёрнула: сладость била в глаза, как духи в маршрутке.
— Химия, — сказала. — И кровь. Старая. Смешанная.
— Видать, поливают, — поморщился Кирилл. — Чтобы тянуть. Гадость.
Они упаковали находку в мешок, как улики; Артём метил карту: «ещё одна точка». Инна стояла рядом и чувствовала, как в ней собирается тугая пружина — не страх, действие. Не дать воткнуть иглу в этот лес. Не дать проколоть, как подушку.
— Ты снова щуришься, — заметил Данила. — Как тигр перед прыжком. Давай без прыжков пока. Мы — рядом.
— Я знаю, — спокойно ответила она. — Я не прыгаю. Я — стою.
— Иногда стоять труднее, — согласился Артём. — Пошли.
---
Дом встретил их сухим теплом и запахом пыли, которую солнце подняло с подоконника. Инна на ходу замесила пшённую кашу с тыквой — сладко, густо; Артём ругался на гвозди, не ругая, Данила пытался починить дверную ручку и одновременно рассказывать историю, как Матвей в юности решил «умом обойти кота», а кот обошёл Матвея по забору.
— Ты вечно делаешь два дела сразу, — заметила Инна, вынимая из печи чугунок. — А потом дела обижаются.
— Дела пусть обижаются, — примирительно сказал он. — Я — нет.
— И не надо, — вмешался Артём. — У нас и так достаточно тех, кто обижается за двоих.
— Кто, например? — невинно поинтересовалась Инна.
— Лада, — честно ответил Данила, не отводя взгляда. — Она — хорошая. Только не любит, когда меняют расстановку стульев в её доме.
— А я что? — Инна пожала плечами. — Я — не стул.
— И не ковёр, — подтвердил Артём. — Ковёр пыль собирает. Ты — выметаешь.
Она внезапно рассмеялась — так смешно легли их слова. И смех снял напряжение так, как щепотка соли снимает приторность каши.
К вечеру небо перепрошилось тучами. Ветер вывернул краешек занавески и положил на стол новый запах — острый, апельсиново-химический. Инна подняла голову.
— Чувствуешь? — спросила тихо.
— Йод, — коротко ответил Артём. — И… лак? Больничный дух.
Они одновременно вышли на крыльцо. На калитке висела лоскутная ленточка — красная, синтетическая, завязанная тугим узлом. От неё пахло тем самым — аптекой и клиникой, где пол моют до скрипа. На верхней перекладине штакетника кто-то мелко процарапал ножом: «Смотри за дверью».
— Вежливые, — заметил Данила, у которого голос от холода стал ниже. — Напоминают, что у нас есть двери.
— Симка бы сказала «романтично», — пробормотала Инна и сама себя одёрнула: нет в этом никакой романтики. Это — отметина. Метка. «Мы знаем ваш дом».
— Снимать осторожно, — приказал Артём. — Ножом не резать — руками. Снимать — наружу. — Он осторожно стянул ленту, как занозу, заворачивая в тряпичный мешочек. — Выбрасывать не здесь. У Алёны сожжём. Смысла много? — Он посмотрел на Данилу.
— Достаточно, чтобы мы разговаривали ровно, — ответил тот. — И чтобы дозоры шли парами.
Инна стояла между ними, и у неё было ощущение странной, но твёрдой опоры: два плеча, два дыхания, два разных тепла. Она вдруг ясно поняла: да, у Лады есть виды, у леса — свои законы, у чужих — наглость. Но у неё — дом. И дом — это не стены. Это — люди, запахи, хлеб, огонь. И — её собственная тропа под кожей.
— Я… — начала она и не договорила.
Потому что с другой стороны калитки что-то тихо скользнуло, как тень, и легло на перекладину. Чётко, глубоко, уверенно — четыре полосы. Свежие. Не человеческий ноготь — коготь, тяжёлый, с весом. Полосы прошли поверх царапины ножа, как подпись поверх зачёркнутого имени.
Инна не дышала. Данила тоже. Артём выдохнул медленно, будто поднимает на плечи бревно.
— Принято, — сказал он тёмной улице. — Услышали.
Тишина ответила тем же — принятием. Где-то левее шевельнулась тень, и в этом шевелении был вес крупного тела. Пахнуло тёплой шерстью, сырой землёй, хвойной смолой — горько и чисто. Потом — как вздох — всё исчезло.
— Он… — прошептала Инна, не то утверждая, не то спрашивая.
— Он, — подтвердил Данила. — Наш. — И глухо усмехнулся: — С такими соседями можно и пироги печь спокойнее.
— А можно и не дразнить Ладу, — заметил Артём. — Она ревнивая не к людям — к правилам.
— Пусть ревнует, — неожиданно твёрдо сказала Инна. — Я ничего у неё не забираю. Я — своё беру.
Артём посмотрел на неё серьезно и чуть кивнул: вот это — правильно.
---
Ладу Инна встретила ещё вечером — неслучайно. Та пришла сама, как тень от сосны.
— Видела, — сказала, даже не поздоровавшись, — твою ленточку. И полосы поверх. Браконьеры любят играть в письма, — губы Лады выгнулись в почти-улыбку, — но чтение им даётся хуже.
— Ты пришла сказать мне «не лезь»? — спокойно уточнила Инна.
— Я пришла понять, куда ты лезешь, — честно ответила Лада и шагнула в лунную полоску. Свет ухнул ей в глаза, и на секунду Инна увидела, как у Лады расширился зрачок, вытянулся тонкой щелью, а по скулам будто пробежала рябь — под кожей что-то шевельнулось, как трава на ветру. Клыки точнули белым, совсем чуть-чуть, как отблеск ножа в воде. — Чтобы, если что, догнать.
Инна поймала себя на том, что вместо страха чувствует… интерес. И ещё — злость, правильную, вытрезвляющую.
— Я лезу домой, — сказала она. — У кого кухня — у того и дом. — И улыбнулась, без вызова: — Приходи завтра на щи. С крапивой. Они «от ревности» полезны.
У Лады дрогнули уголки губ — то ли улыбка, то ли оскал смягчился.
— Приду, — сказала она. И добавила уже очень серьёзно: — Идёшь ты правильно. Только не беги. Бегущих — гонят.
— Я уже слышала это, — кивнула Инна. — И всё равно учусь идти быстро. Но — идти.
Лада развернулась и ушла, не оставив на дорожке ни одного звука. Инна смотрела ей вслед и думала, что слово «соперница» — слишком огрублённое. Это — не про мужчин. Это — про право дышать в одном лесу, не мешая друг другу.
---
Ночью ей снилась вода — холодная, это была не река даже, а звук воды, прокатывающийся где-то в голове. Она шла по тропе, и тропа то становилась шире, то вдруг — тонкой ниткой, по которой нужно идти, расправив руки. Рядом шёл кто-то большой — не человек, мягкий и тяжёлый одновременно. Она не видела, только знала, как знаешь имя, которое никто не называл. Иногда это «кто-то» задевал её бедром — тёплым, шершавым. Она смеялась во сне, и смех бежал по деревне, как запах пирога.
Проснулась рано, ещё до первых птиц. Порог был чист. На подоконнике — крупинка смолы, хрустальная, как конфета. Она взяла её на язык — горько, сладко, терпко. Живём.
— Сегодня утром я сама, — сказала она вслух печи, ставя на неё чугунок. — А вечером — посмотрим. Вечером у нас совет, и я скажу про кровь с химией. А ещё — у меня на кухне две ложки, и ни одна не с дыркой.
Печь вздохнула — по-хозяйски довольна. С улицы тихо, бесшумно донёсся знакомый шаг. Инна улыбнулась заранее: кто бы ни вошёл сейчас — она уже знала, что будет держаться за своё не когтями, а руками. Но если придётся — и полосы на ветру сложит в своё имя.
Где-то в тайге коротко, как утренний звонок, откликнулись. Не зов — обещание. И от этого обещания у Инны внутри легла кость — новая, правильная, на которой держатся движения.