Любовь
1. Себастиан фон Шаунбург, городок Лос-Вельярес в ста двадцати километрах к северу от Гранады, Испания, 10–16 января 1937
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду…
"И что бы мы делали без контрабандистов?"
В самом деле, что?
Баст смотрел на огонь, пляшущий на кривых, чахлых испанских дровишках в открытом очаге, и думал о своем. Чего-чего, а времени на размышления у него было вдоволь — думай не хочу! Вот он и думал. Обо всем подряд и о некоторых специальных предметах, но, кажется, все время — о ней.
Первые сообщения о гибели Кейт появились в прессе где-то через день или два после "Кровавого Рождества" в Саламанке, но сам Баст наткнулся на заметку, набранную мелким курсивом, в каком-то оппозиционном немецком "листке" только тридцатого декабря. В штабе Северной армии, вернее — в его разведотделе, можно было найти много довольно любопытной литературы, в том числе и издания немецких антифашистов, печатавшиеся в Праге, Вене или Париже. Вот в одной из таких газет и обнаружил фон Шаунбург вечером тридцатого декабря сообщение о смерти Кайзерины Альбедиль-Николовой. Подробности отсутствовали, подписи под заметкой не было. "По сообщениям австрийской печати… в Рождество, 25 декабря… во время ожесточенных боев за город Саламанка недалеко от границы с Португалией…"
Получалось, что она погибла именно тогда, когда у него, Шаунбурга, чуть не случился инфаркт. Однако "чуть" и "едва" — суть фигуры речи и ничего больше. Инфаркта не случилось, Баст был жив и пребывал в отменном здравии, а Кейт умерла, и ее больше не было. Как такое могло произойти? Казалось, что большей нелепицы и измыслить невозможно. Кейт не могла умереть, она не могла оставить его здесь в одиночестве, она…
От ужаса и горя у Баста потемнело в глазах, и когда полковник Фернандес наткнулся на него — вполне случайно — тремя часами позже, фон Шаунбург сидел во дворе под деревом, в темном неосвещенном углу. Сидел он прямо на холодной земле, откинувшись спиной на узловатый ствол оливы, и сжимал в руках скомканную газету. В уголке его плотно сжатого рта — прилипнув, забытая за ненадобностью, — осталась измочаленная и погасшая сигарета. Во всяком случае, именно такую картинку он теперь видел при попытках "оглянуться назад". А тогда…
Полковник — человек опытный. Кроме того, разведчик и испанский дворянин. Он ничего не спросил, и никак не выразил своего отношения к увиденному. Он только поприветствовал Баста вполголоса, а потом подхватил под руку, поднял с земли, и, освободив по дороге от прилипшего к губе окурка, увел в ближайший к территории штаба трактир — уютное заведение в полуподвале, со сводчатым низким потолком, обставленное темной грубо сколоченной мебелью. Там он усадил фон Шаунбурга за стол, устроился напротив и, сделав заказ, завел неторопливый разговор о жизни, смерти и любви. Он рассказывал о родной Андалусии, об апельсиновых садах и бродящей в крови южан страсти, о роковых женщинах и бесстрашных тореадорах, о давней славе и древней чести. Через три чашки крепкого, как динамит, горячего, как лава, и горького, как слезы, кофе и после бутылки пятидесятиградусной орухо, Баст смог, наконец, рассказать Фернандесу о том, что — смерть и ад! — произошло в этом гребаном мире, и кем была для него эта погибшая женщина.
— Жизнь жестока, — резюмировал Фернандес, разливая водку в стаканчики зеленоватого стекла. — Война — чудовище, пожирающее лучших из нас, а наши женщины — это все, что у нас есть, кроме чести и родины.
— Горюйте, Себастиан, — добавил он мгновение спустя. — Меня можете не стесняться, я сам такой…
Что имел в виду полковник? Иди знай, но не спрашивать же, в самом деле? Баст и не спросил.
"Зачем?"
Ему было очень плохо, но станет ли лучше, если выяснится, что и Фернандес пережил в своей жизни подобную трагедию?
"Вряд ли…"
Но, разумеется, Баст был искренне благодарен полковнику, поддержавшему его в трудную минуту.
"Надо же… Люди разные, а действуют на сходный манер".
Следующие дни не принесли облегчения, но показали, что Себастиан фон Шаунбург способен по крайней мере держать себя в руках. Он вполне контролировал свое поведение и был уверен, что ни словом, ни жестом не выдал окружающим обуревающих его чувств. Знал секрет Шаунбурга один лишь полковник Фернандес, но о ночи, проведенной в крошечном трактире за водкой и "разговором по душам", никак не напоминал. А еще через пару дней положил на стол перед Бастом другую газету. Но ни содержание заметки подчеркнутой синим карандашом, ни выводы, которые из него следовали, полковник не комментировал. Просто, проходя мимо, положил сложенную газету на столешницу перед Бастом и ушел.
"Жива?!"
Прошло еще несколько дней, и Шаунбург вполне уверился, что живет в мире иллюзий, но большинство источников все-таки сходились во мнении, что Кайзерина жива, хотя и ранена. Проблема, однако, в достоверности, — по роду своей деятельности Баст хорошо представлял, что это могут быть за источники. В конечном счете, за всеми этими сообщениями — несмотря на все их разнообразие — мог обнаружиться один и тот же человек. Один. Но наделенный воображением и умеющий делать деньги из пустоты… человеческого любопытства и собственного равнодушия. С другой стороны, если Кайзерина действительно осталась жива, никто, судя по всему, не мог сказать с определенностью, насколько тяжело она ранена.
"Дьявол!"
Но, хочешь "рви", хочешь "мечи", а с тем фактом, что объективной информацией пресса не будет оперировать и полстолетия спустя, когда появится, наконец, факс и Интернет, ничего не поделаешь. Такова "се ля ви". И, следовательно, Шаунбургу оставалось одно: проверить все самому.
— В этом что-то есть, — кивнул полковник Фернандес, выслушав "завуалированные" намеки Шаунбурга, и приятно удивил этим Баста во второй раз.
— Я организую вам "тропу" через фронт, но не официально. Вы понимаете, Себастиан?
— Вполне, — подтвердил Шаунбург.
— У меня есть знакомые контрабандисты. Они кое-что задолжали… лично мне, — объяснил полковник. — Но они не связаны с нашим отделом, и знать лишнего им не надо. Просто человек. Однако с той стороны фронта у меня никого нет.
— Это не страшно… — осторожно ответил Баст. — Там… Я что-нибудь придумаю. Я это умею.
— Вот и славно, — улыбнулся полковник. — Но вам следует уложиться в семь — максимум, десять дней. Ведь неделю или дней десять вы вполне можете проболеть… Лихорадка, инфлюэнца… Дизентерия… Я отвез вас, скажем, на estancia в горах… к моим хорошим друзьям.
— То есть, формально я все это время буду оставаться здесь? — уточнил Баст, начинавший понимать, какую услугу готов оказать ему Нестор Фернандес.
— Разумеется, — улыбнулся тот и, предваряя возможные оговорки и сомнения, тут же расставил все по местам:
— И, конечно же, и речи быть не может о какой-либо форме компрометации или шантажа. Никаких бумаг, никаких "случайных" свидетелей. Все это между вами и мной. Между двумя кабальеро.
— Я благодарен вам, Нестор. Я вам обязан… — начал было Шаунбург, но Фернандес остановил его жестом руки.
— Вы воюете вместе с нами, Себастиан, рискуете головой. Но Испания моя родина, а не ваша.
…Три грека в Одессу
Везут контрабанду…
Контрабандистов было трое, но они, разумеется, оказались испанцами, а не греками. Имелась ли тут какая-нибудь существенная разница в облике и повадках, Шаунбург не знал, но предполагал, что нет. Все трое — поджарые, бородатые, дочерна загорелые, и темные глаза настороженно смотрят из-под черных кустистых бровей, сросшихся над переносицей. А еще у всех троих крупные прямые носы, тонкие губы и длиннопалые узкие ладони, и легко представить эти ладони с кривым ножом или стилетом.
"Братья? Сомнительно. Хотя…"
Как и условились, Баст ждал провожатых в хижине немого старика до заката. От холода, изо рта при дыхании выходил пар. А вокруг — пронзительная тишина, какая бывает только в горах. Тишина, холод, снег на склонах высоких гор и наливающееся глубокой синью близкое небо…
Вполне "насладившись" горным пейзажем, красоты невероятной, Шаунбург ушел в лачугу, помог старику развести огонь в очаге, а остаток дня провел перебирая в памяти счастливые минуты прошлого, и рассматривая язычки пламени, играющего с коротенькими кривыми полешками. Как ни странно, Шаунбург редко вспоминал свое настоящее прошлое, то есть, жизнь доктора медицины Олега Ицковича. И более того, чем дальше от момента "перехода", тем менее эмоционально значимыми становились посещавшие его порой воспоминания. Словно бы действовал неизвестного происхождения "наркоз", не позволявший болеть душевным ранам.
"Или транквилизатор… Возможно".
Но, так или иначе, то, что могло бы стать постоянной, — никак и ничем не исцеляемой, — душевной мукой, ничем таким не стало. События остались, а эмоции притупились, выдохлись, превратив живые воспоминания в перечни сухих фактов, не тревожащих душу, не касающихся сердца. И, судя по некоторым признакам, такое происходило не только Шаунбургом. У всех остальных тоже что-то похожее, "мимолетное" в разговорах сквозило. Однако прямо на эту тему никто не заговаривал, и это, если разобраться, тоже интересный симптом.
Нынешняя жизнь воспринималась и ощущалась именно как жизнь со всеми своими красками, соками, вкусом и животной силой. Потому, быть может, и чувства казались здесь более сильными и яркими, и воспоминания — способными свести с ума.
День прошел, как не было. Стемнело. И тогда они наконец появились, — три высокие тёмные фигуры с винтовками за плечами и гномьими капюшонами на головах.
— Зовите меня Ягито. — На сносном французском сказал один из вошедших. — У остальных нет имён… никаких.
И они вышли в ночь.
Когда четыре дня назад полковник Фернандес предложил Басту помощь, Шаунбург не медлил ни минуты. То есть, — нет, не так. Он помедлил ровно столько, сколько понадобилось, чтобы трезво оценить предложение — всего несколько минут — и принял решение — рискнуть.
"Кто не рискует, тот не пьет шампанское, не так ли герр риттер?"
Но, решившись, Шаунбург действительно уже не медлил.
За четыре дня он вполне подготовил сцену "исчезновения", решив все неотложные дела по службе, заготовив впрок статью, которая уйдет с почты через три дня после его отъезда, и обосновал в глазах немногочисленных заинтересованных лиц свою "тяжелую болезнь" демонстрацией недвусмысленных симптомов. Но не только. Между делом — то есть где-то между легальных и нелегальных дел штурмбанфюрера Шаунбурга — ему удалось послать три телеграммы в Париж и Брюссель и сделать один важный звонок по телефону жене в их имение VogelhЭgel. Вильда и еще один из адресатов ответили короткими телеграммами, пришедшими почти одновременно, как раз накануне отъезда, и теперь Басту оставалось лишь надеяться, что он все сделал правильно.
Между тем, сегодня с утра включился "счетчик" полковника Фернандеса и время пошло. И значит, выражаясь словами покойного лидера русской революции, промедление теперь смерти подобно. Впрочем, контрабандисты свое дело знали туго. За ночь на лошадях, следуя головокружительными козьими тропами при неверном лунном свете, добрались от Лос-Вильярес до Поэрто Альто, но, разумеется, в городок не вошли, а миновали его по склону горы и уже в рассветных лучах солнца различили вдалеке сложенные из битого камня дома Ла Серрадуры. Здесь они оставили одного из "братьев" — сторожить в узком ущелье лошадей, а сами пешком отправились вниз, к едва различимому из-за расстояния шоссе Сьерра Невада.
2. Раймон Поль, Париж, Французская республика 12 января 1937 года, вечер
А еще, как оказалось, ему нравилось делать сюрпризы. Не вообще сюрпризы, не любые, не всегда и не всем, если вы понимаете, о чем, собственно, идет речь. Но — всегда…
"И сколько этого "всегда" наберется на круг? Пять месяцев или шесть?" — особенно остро он переживал сюрпризы, выдуманные специально для НЕЕ. Виктория, так уж вышло, заняла в сердце, да и в жизни — чего уж там — особое, одной ей дозволенное место. Но, проникнув в душу Раймона, в личное его пространство, наглухо закрытое для других — даже и дружеских, но посторонних — глаз, она ничуть его не стеснила, и ни разу не заставила пожалеть о проявленном "гостеприимстве".
Вот и сейчас настроение поднялось от одного лишь предвкушения, и Раймон намеренно замедлил шаги, чтобы вполне насладиться этим сладким и славным чувством. Он прошел через фойе отеля, медленно, не торопясь — в очередной раз подумав мимолетно, что им с Викторией следовало бы уже купить квартиру или даже дом — поднялся по лестнице, так как принципиально не признавал лифтов, и, проигнорировав звонок, легко стукнул костяшками пальцев в белую с золотом дверь их "постоянного" люкса.
"Тук-тук… кто в тереме живет?"
Тот, кто жил в "тереме", вернее, там жила, мелькнула раз другой смутной тенью в глазке — "Смотри, милая, смотри, я весь здесь, как лист перед травой…" — и наконец открыла дверь.
— А где цветы? — притворно нахмурилась "капризная примадонна", появляясь в проеме двери. Она была изумительно хороша, если не сказать ослепительна, но как тогда описать впечатление, которое она производила, выходя на сцену? А сейчас "парижская фея" одета по-домашнему, в "простой" шелковый халат персикового цвета и как бы даже с золотой вышивкой по рукавам, лифу и подолу.
— Виноват, — принимая игру, развел пустыми руками месье Раймон Поль. — Забыл…
— Что ж вы, сударь, такой забывчивый? — "гадюкой" прошипела "La rubia Victoria". — Уж не состарились ли вы раньше времени в лучах моей славы?
— Ваше сияние, дива миа, не старит, — усмехнулся в ответ Раймон, входя в номер и захлопывая за собой дверь. — Оно испепеляет.
— Во как! — улыбнулась Виктория и сделала шаг на встречу.
До этого она все время отступала перед ним, как бы завлекая или даже заманивая в глубину номера. Но сейчас приблизилась, с невероятным изяществом сломав дистанцию, и плавным, очень женственным — донельзя обольстительным движением — положила руки ему не плечи.
— Как страшно жить… — прошептала она, но, судя по выражению глаз и плавному движению губ, жить ей было отнюдь не страшно, а напротив, восхитительно и прекрасно.
— Мы едем завтра утром, — сказал Раймон, позволив, в конце концов, улыбнуться и себе. — Вернее, летим. На самолете, — уточнил он для "блондинок".
— Так быстро? — в глазах Виктории уже кружило хоровод любовное безумие, но слова Раймона она услышала и поняла правильно.
— Ты забыла, красавица, — он обнял ее и с нежностью прижал к груди. — Ты забыла, что у тебя лучший в мире импресарио…
Ну не рассказывать же ей, — тем более, сейчас, в этот странный миг, случившийся между явью и грезой — чего это стоило! Но оно того стоило, если разглядеть, как разглядел Виктор, волшебное сияние, вспыхнувшее вдруг в голубых глазах Виктории. И хотя Раймону не слишком нравилась идея, тащить "диву Викторию" в страну, охваченную гражданской войной, ее счастье — даже минутное — оправдывало многое, одномоментно отменяя и многое другое.
"Я безумец!" — твердил он себе, бешеным метеором проносясь по Парижу: визы, фрахт самолета, уговорить музыкантов, согласовать в испанском посольстве сроки и даты, расценки и маршруты.
"Я безумец!" — он мог себе позволить быть искренним перед самим собой. Хотя бы перед собой. Хотя бы мысленно. И, разумеется, был прав: чистейшей воды безумие, и главный негодяй пьесы именно он, поскольку не остановил этот "дикий каприз", удавив "инициативу масс" в самом зародыше. Однако сделанного не воротишь, а не сделанного не сделаешь. И более того. Сколько бы — пусть и перед самим собой — не изливал желчи Раймон Поль, как бы ни сетовал на капризы блондинки-Виктории и себя дурного, идущего "на поводу у бабы", он все равно метался по Парижу, точно наскипидаренный кот, "покупал и продавал", договаривался и ругался, согласовывал и платил… Но, в конце концов, ему было, что принести Виктории вместо цветов и чем ее удивить…
— Спишь? — едва слышно спросила она.
— С ума сошла? — так же шепотом удивился он.
— Почему сошла? — она чуть повернулась к нему, придвигаясь, и он почувствовал прикосновение ее груди к своему плечу.
— Ну, так чего тогда спрашиваешь? — "проворчал" он, оборачиваясь к ней лицом. — Разве может шевалье спокойно уснуть рядом с обнаженной женщиной?
— А неспокойно? Если ты шевалье, то…
— Всю жизнь должен не покидать седла.
— Ну… — он знал, она улыбается.
— Это намек или приказ? — улыбнулся он в ответ.
— Грубоватый образ… — "надула губки" она. — Но по смыслу правильный… Атакуйте, месье!
На следующий день, в семь тридцать утра по среднеевропейскому времени они — Виктория и Раймон, и еще с дюжину музыкантов и "приравненных к ним лиц", — вылетели из нового парижского аэропорта Виленьи-Орли на зафрахтованном Раймоном Полем новеньком Potez 62, взявшем курс на Испанскую республику.
3. Степан Матвеев / Майкл Мэтью Гринвуд. Турин, Королевство Италия, 12 января 1937 года
"Да-а-а… Угораздило же выбрать место для житья в Турине — практически мечта охотнорядца. Пять кабаков, две гостиницы и синагога с еврейской религиозной школой. Есть где спать, где пить и кого бить", — Степан невесело рассмеялся и подумал, что поделиться удачной шуткой не с кем — Фиона не поймёт, да и ни к чему это, а остальные… Олег пропадает неизвестно где, может быть в Португалии, а может, вообще — в Палестине, Витька в данный момент наверно уже в Испании с Татьяной, а Ольга…
"А Ольге сейчас, пожалуй, как никому из нас, не до шуток".
"Вот так. Простые радости жизни — спать, пить, бить. И всё это в окружении святых и князей", — так думал Степан, входя в кафе, расположенное наискосок от гостиницы и практически напротив синагоги. Иронией судьбы и итальянской топонимики квартал, где находилась его гостиница, находился в обрамлении улиц Святого Пия V, не менее святого Ансельма и какого-то князя Томмазо.
"В хорошей компании ещё и не то может случиться…"
Официант, узнав Матвеева, улыбнулся, вспомнив, вероятно, "уроки кулинарии", преподанные "сумасшедшим англичанином", и, не предлагая меню — он все уже знал и так — буквально через несколько минут расставлял на столе тарелки. Яичница, ветчина с зеленью, сковородочка с тонкими ломтиками обжаренного и шкворчащего в растопленном сале бекона, сыр и маринованные оливки. Исходящий паром кофейник, и непременный — куда же без него! — рогалик с маслом и джемом, венчали картину, вполне привычную для англичанина, но слегка шокирующую итальянцев с их врождённой нелюбовью к плотным завтракам.
"Вот что значит правильная дрессировка! Какие-то четыре дня, один строгий выговор официанту плюс слегка урезанные чаевые, и результат налицо — мои вкусы и пожелания здесь уже запомнили и воспроизводят практически без ошибок. Пусть и с приятными вариациями".
Оглядев раскинувшееся перед ним кулинарное великолепие, Степан блаженно улыбнулся, вспомнив, как четверть часа назад Фиона устроившись у него на коленях, невинно поинтересовалась, а не будет ли скучать "милый Майкл" если "его девочка" прогуляется немного по здешним магазинам? Да и к парикмахеру заглянуть не мешало бы и… так, слово за слово, нашлась добрая дюжина веских доводов в пользу того, чтобы встретиться за обедом, а лучше — за ужином, где-нибудь на пьяцца Сольферино.
"Ну, раз уж у меня сегодня снова образовался относительно свободный день, стоит посвятить его неотложным делам", — а таких дел, по правде говоря, накопилось много, практически — "выше крыши".
После того, лиссабонского, скомканного разговора, старый лис — сэр Энтони — перезванивал ещё дважды, но оба раза без ненужной лирики и демонстрации псевдоотеческих чувств. Коротко, сухо, по-деловому. Признав право подчинённого на восстановление душевного и физического здоровья в течении, как минимум, двух месяцев: "Разве я обещал вам три месяца отпуска? Побойтесь бога, Майкл, это был не я, а кто-то другой, живущий исключительно в вашей голове". И даже пообещал решить вопрос с отпуском в газете, но напомнил о необходимости представить развёрнутый отчёт по результатам работы в Испании, — "в дополнение к существующим донесениям". Тем более что сейчас, оказавшись за рамками происходящего в Испании, Майкл получил возможность взглянуть на тот котёл, в котором варился без малого полгода, со стороны. Без довлеющей злобы дня, а также sine ira et studio.
"Прямо так и сказал, козёл старый… мол, без предвзятого мнения!" — вспоминая об этом разговоре, Матвеев не мог оставаться спокойным. Его почти час уговаривали как ребёнка, к тому же — сильно задержавшегося в развитии, проговаривая по нескольку раз одни и те же аргументы. Сулили, как настоящему буржуинскому Плохишу, "бочку варенья и корзину печенья" и вообще были предупредительны и в меру "милы".
"Почему?"
Да потому что, как выяснилось в самом конце разговора, Гринвуд оказался одним из тех трёх агентов-везунчиков без преувеличения, — сумевших вырваться из Испании после обнаружения утечки информации о разведывательной сети МИ-6. Судьба всех остальных терялась в "густом тумане" гражданской войны.
Но, главное, он оказался единственным из "пришедших с холода", способным к аналитической работе. Оттого так увивался вокруг него сэр Энтони, потому и потакал "капризам", недостойным джентльмена на службе Его Величества. Об этом Майкл узнал в ходе третьего телефонного разговора, уже в Турине. От увещеваний начальство перешло к напоминаниям о дисциплине. И Степан решил, что хватит изображать напуганную примадонну — всему есть предел.
"Отчёт нужно писать — спору нет. Но стоят ли мои наблюдения хоть пару пенсов, когда обстановка в Испании меняется практически ежедневно?"
Мысли не мешали Матвееву, — он автоматически разрезал рогалик вдоль, тонко намазал обе половинки маслом, — для "густо" масла маловато, и сверху пришлепнул немного ежевичного джема.
Действительно, кто мог предсказать, что троцкисты первыми прибегнут к индивидуальному террору? Никто… И плевать, что до сих пор ни одна группировка — ни "белая", ни "красная" — не взяла на себя ответственности за совершённый теракт. Смерть Марти стала в буквальном смысле ударом под дых политике Коминтерна в Испании. Такого отчаянного шага могли ожидать от анархистов, но они отчего-то не торопились. Видимо, однажды упустив момент для выступления против постепенного сокращения их влияния и попыток со стороны Мадрида привести барселонскую вольницу к "общему знаменателю", Дуррути и его команда решили копить силы, и дожидаться, кто возьмёт верх в битве под ковром между коминтерновцами и ПОУМ, чтобы затем…
"А что, у тебя есть какие-то сомнения в том, кто победит? — очередное явление "внутреннего голоса" не удивило Степана, он даже обрадовался. — Это Гринвуду сомневаться позволено, а ты-то прекрасно знаешь, чем заканчивается война телёнка и дуба. Весовые категории разные".
… Итак, Дуррути решил выждать, а затем нанести удар по ослабленному внутренними дрязгами режиму Мадрида, попытаться отстоять и автономию Каталонии и собственную независимость. Ну, что ж в этом предположении, похоже, содержалось больше смысла, чем могло показаться на первый взгляд. Но, если так, получалось, что унитаристы в анархистской среде постепенно теряют позиции со своей идеей широкого общенационального фронта и, чтобы удержаться во главе ФАИ, им теперь придётся пойти на уступки радикалам, давно уже пропагандирующим "беспощадную борьбу с остатками прогнившего государства". Не просто пойти на уступки, а встать в авангарде самоубийственного движения к абсолютной свободе.
"М-да…" — В ближайшие месяцы, после беспощадной резни одних коммунистов другими, стоило ожидать серьёзного выступления профсоюзов вместе с анархистами, и, скорее всего, оно произойдёт в Каталонии. Точнее — в Барселоне.
"А где же ещё? Свято место пусто не бывает…"
Касательно боевых действий, даже не будучи "великим стратегом", Матвеев предполагал, что ещё месяц-два и война окончательно приобретёт позиционный характер, разумеется, насколько это возможно в настоящих условиях, Крупные операции, вроде прорыва на соединение южной и западной группировок санхурхистов или рейда Павлова, станут редкостью и, скорее всего, будут привязаны к очередным переброскам пополнений из стран-участников конфликта. Вместо лихих рейдов — бесконечные битвы за "домик паромщика". Тем более, что в первые же месяцы конфликта самые неуправляемые и "нестабильные" элементы противоборствующих сторон были сняты с "главной" доски. Это касалось, разумеется, обеих сторон. И разного рода радикальных элементов в интербригадах и республиканской армии — одни просто погибли, а другие постепенно оттянулись из действующей армии в сторону тыла. Но та же картина наблюдалась и среди мятежников. Буйные карлисты, недовольные по тем или иным причинам офицеры — всех смахнуло, как веником, беспощадной практикой гражданской войны. Правда, оставались ещё марокканцы… но их после Саламанки в плен не берут. Об этом даже успели сообщить все основные европейские газеты — кто в разделе "курьёзы", а кто — устроив форменный "плач Ярославны" по "невинным жертвам красного террора".
"Следовательно, фронт можно пока исключить из предмета отчёта — наметить пунктиром и довольно — и сконцентрироваться на неоднородности республиканского лагеря. К счастью, советские товарищи ещё не погрузились с головой в проблемы местного "серпентария", но когда это произойдёт… "цивилизованному миру" будет явлен пример быстрого и максимально жёсткого решения проблемы внутреннего политического единства одной из воюющих сторон. А для этого… для этого должен быть повод — громкий и настолько экстраординарный, даже по меркам гражданской войны, что не потребуется никаких оправданий", — и тут Матвеева что называется "переклинило".
Восточные люди придумали для "накатившего" на него состояния множество названий, спрятав среди туманных притч и многословных поучений смысл внезапного озарения. Запад предложил простой на первый взгляд выбор между богом и дьяволом — навязав дуалистичность источника "откровения".
Впрочем, рациональный Запад был знаком и с "Эврикой" Архимеда, и с келлеровским инсайтом. И случившееся с Матвеевым весьма логично укладывалось в рамки современной ему — в обеих жизнях — теорией решения задач. Он многое знал о предмете своих нынешних размышлений, да и думал об этих вещах не в первый раз. И вот в его сознании произошёл переход количества проанализированной информации в качество безупречных по логике и подкреплённых историческими аналогиями выводов.
"Я знаю!"
"Зачем ждать повода, когда его можно создать? — пожал мысленно плечами Степан. — Своими руками создать. А потом — использовать".
Это было так очевидно, что даже странно, что он не понял этого раньше. И почему только он один? Или все-таки не один?
….Несколько лет назад гитлеровцы использовали ограниченно вменяемого, практически слепого каменщика Маринуса ван дер Люббе, чтобы "завернуть гайки", а спустя год втихомолку отрубили ему голову на пустыре…
… А девятнадцать лет назад ту же роль сыграла для большевиков эсерка Фанни Каплан. Полуслепая… полубезумная…
"Ну, надо же…"
Очередная, на этот раз ещё не прикуренная, сигарета смялась в руке Степана. Табачные крошки просыпались на стол, прилипли к ладони, но Матвеев не обращал внимания на досадные мелочи.
Он судорожно пытался вычислить ту самую "ключевую" точку, воздействие на которую способно поднять на дыбы "советского медведя". И не находил. Все предположения при ближайшем рассмотрении оказывались более или менее безумными.
"Покушение на кого-то из командиров Экспедиционного корпуса? Не вызовет достаточного резонанса. Реакцию в СССР можно в расчёт не брать — для Европы оправдание слабое, а легитимизировать "закручивание гаек" товарищам придётся". — Матвеев снова потянулся за сигаретой, попутно чуть не опрокинув пустую чашку, и, словно опомнившись, попросил официанта принести ещё кофе…
"Да-да — целый кофейник, и бисквит. Самый сладкий, что у вас есть. Или как он здесь называется?"
"Нет. А что, если основной целью должен стать так называемый collateral damage — внешне совершенно нелогичные жертвы, случайные некомбатанты, не вовремя оказавшиеся на линии огня террористов? Но тогда это должны быть фигуры соответствующего масштаба — политики, деятели культуры, какие-нибудь представители Красного Креста или ещё каких гуманитарных организаций".
Машинально отщипывая кусочки от не слишком свежего и уже изрядно подсохшего бисквита, Матвеев макал их в чашку и методично закидывал в рот, не замечая, что уже несколько капель кофе сорвались вниз, к счастью попав не на брюки или пиджак, а на салфетку, так и оставшуюся лежать у него на коленях.
"Самое страшное, что предотвратить подобный теракт мы не в силах. Ибо не обладаем достаточной информацией, да и сил у нас не так много. Но просчитать возможный вариант развития событий обязаны".
Да, мысль выглядела интересной и многообещающей, и сэру Энтони она должна понравиться…
4. Конспиративная квартира НКВД СССР в Мадриде, Испания, 13 января 1937, поздний вечер.
В просторной комнате, судя по всему, служившей прежним хозяевам гостиной, за круглым обеденным столом сидят трое мужчин. Один из них, полноватый с несколько обрюзгшим лицом, и глубокими залысинами над высоким морщинистым лбом, уже не молод. Год назад ему исполнилось сорок, и он вполне чувствует свой возраст. Двое других находятся в самом расцвете сил: высокому блондину с очень простой славянской внешностью — лет двадцать пять. Хотя, возможно, и чуть больше. Худощавому брюнету с узким жестким лицом — скорее всего, около тридцати. Они, — коллеги и даже самый молодой из них знает других не один год, но здесь, в Испании, называют друг друга вымышленными именами. Они не понаслышке знают, что такое дисциплина и прекрасно понимают, чем может для них закончиться любое "баловство".
— Что с делом товарища Марти? — спрашивает, распахивая окно, старший.
В комнате накурено, и чаю за время "рабочего совещания" выпито немерено, но не все вопросы еще решены, и не все дела переделаны.
— Тут такое дело, Николай Карлович, — блондин бросает взгляд на потухшую трубку, зажатую в крепкой рабочей руке, и со вздохом откладывает в сторону. — Есть слух, что товарища Марти убили люди "Интеллигента". Группа хорошо законспирирована и, опять же по слухам, сформирована лично сукой Фишер. Ищем, но результата пока нет.
— Нет, — кивает Николай Карлович. — Слухи… А кроме слухов? Плохо ищем, Петя! Очень плохо!
— Ищем хорошо, — возражает блондин, без робости встречая волну начальственного гнева. — Но у них там, Николай Карлович, тоже не сопляки собрались. Кое-что умеют не хуже нас, и в наших же "университетах" учились. Так что упрек не принимаю. Ищем, а то, что не нашли пока… было бы легко — зачем бы МЫ нужны были? Зато мы вычислили их информатора в штабе Интербригад.
— Кто это "мы"? — сразу же оживляется брюнет. — Мы — мы, или еще кто, со стороны?
— Товарищи из военной контрразведки… — объясняет Петя, удивленный "энергией" вопроса.
— Кто именно? — давит брюнет.
Его интерес настолько очевиден, что Николай Карлович поднимает бровь. Делает он это красиво, можно сказать, аристократично, но участникам разговора сейчас не до эстетических изысков.
— Луков и Готтлиб, — блондин и сам, видимо, недоумевает: что же могло так зацепить брюнета в этом пусть важном, но все же рядовом деле?
— Взяли? — подается вперед брюнет.
— Информатора-то? — нарочито тянет нервы Петя.
— Нет, семафор! — обрезает брюнет, глаза его становятся прозрачными и холодными как тонкий речной лед, и такими же как этот неверный лед — опасными.
— Не взяли, — сдает назад Петя. — Ждут приказа от…
— Вот, что Петя, — неожиданно встает из-за стола брюнет. — Беги-ка ты скоренько в штаб, и скажи, что имеется строгий приказ Никольского, "остановить любые действия". Любые! — кладет он раскрытую ладонь на столешницу, не разрывая, впрочем, зрительного контакта с Петей. — Все заморозить, засекретить "под ноль" и передать лично мне. Письменный приказ я привезу утром.
— Не обижайся! — добавляет он спустя мгновение. — Но идти надо сейчас. Нам этот информатор — живой и невредимый! — так нужен, что и сказать тебе не могу. Иди, а?!
Блондин бросает удивленный взгляд сначала на брюнета, потом на Николая Карловича, едва заметно кивнувшего, пожимает плечами и выходит из комнаты.
— Ну, и что ты задумал? — спрашивает Николай Карлович, когда за Петей поочередно закрываются две тяжелые двери.
— Новый командующий собирается посетить фронт у Саламанки… — брюнет наклоняется вперед и смотрит пожилому в глаза.
— Рискуешь, Федя, — качает головой Николай Карлович. — Если с командармом, не приведи господь, что случится…
— Прикроем, — брюнет по-прежнему смотрит собеседнику в глаза. — Ты это видел?
Он медленно, словно смакуя, извлекает из кармана пиджака и кладет перед Николаем Карловичем сложенный вчетверо лист бумаги.
— Ну, и что я должен был видеть? — Николай Карлович разворачивает бумагу, читает, снова складывает и кладет перед собой, прихлопнув тяжелой ладонью. — Н-да… замысловато и крайне рискованно, но если получится… "Интеллигент"… — качает он головой. — Да, тут по гроб жизни не отмоешься… Но риск, риск…
— Кто не рискует, тот не спит с королевой! — улыбается брюнет и, получив свою бумагу обратно, прячет ее в карман. — И пусть не говорят, что одним выстрелом двух зайцев не бьют. Еще как бьют! Только умеючи.
5. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испания, 13 января 1937, полдень
С утра было солнечно, но к обеду нагнало ветром туч, а там и заморосило вдруг, обещая лить долго и уныло. И сразу же заныло плечо…
"Н-да, баронесса, не носить вам больше открытых платьев! Или носить?"
В конце концов, можно встать над толпой и сделать оттуда, сверху, что-нибудь такое, что называют не comme il faut: почесаться где-нибудь, показать язык или выйти, к примеру, на люди с обнаженными плечами, одно из которых обезображено шрамом…
"Почему бы и нет?"
Где-то над горами ударил гром. Далеко, глухо, но недвусмысленно. И голова начала болеть.
"Не было у бабы хлопот, так… полезла воевать…"
Да уж, не было печали, так черти… подстрелили! Пустяковое, казалось бы, ранение. Пуля едва задела плечо, вырвав тонкий лоскут кожи — "моей замечательной бархатистой кожи" — но нет, не пронесло, как подумалось сразу после "происшествия", той же ночью.
"Той ночью…"
Кажется, была такая песня… Нет, ничего, как говорится, не предвещало беды. Кайзерина той ночью сидела у медиков, только что обработавших ее пустяшную рану, пила с ними темное испанское вино, оставляющее на языке оскомину, курила и рассказывала анекдоты на четырех языках…
"Вот смеху-то было! Особенно утром…"
Утром Кейт проснулась в ознобе и холодном липком поту. В горле было сухо и горько, как в солончаках, губы потрескались, перед глазами все плыло. Кайзерина попыталась встать с кровати — ночевала она в соседнем городке, достаточно далеко от фронта, чтобы туда не долетали артиллерийские снаряды — попробовала встать, встала, но тут же и повалилась обратно, запутавшись в переставших повиноваться ногах.
Потом…
Она плохо помнила несколько следующих дней, и неспроста. Абсцесс, лихорадка… Начальник госпиталя, tovarisch Архангельский — и, как выяснилось, первоклассный хирург — сказал ей потом, что она вполне могла потерять руку, — "Ужас-то какой!" — и ее саму могли потерять.
"Насовсем… Было бы обидно, но… Есть ли жизнь после смерти?"
Впрочем, неважно. Это праздные вопросы, какие легко могут впорхнуть в голову избалованной и капризной великосветской шлюхе…
"Потом…"
Она очнулась от боли, но все-таки отказалась от морфия.
"Было больно".
Да, уж! Не то слово. Мотало так, что врагу не пожелаешь. То есть, врагу — какому-нибудь Гитлеру — как раз и пожелаешь, вот только, судя по опыту, такие молитвы бог к рассмотрению не принимает. А она… она просто сходила с ума от боли, и все-таки упорно и решительно отказывалась принимать наркотики.
— Я бы кокса нюхнула, если б был… — "мечтательно" вздохнула она, стараясь отрешиться от "раскаленных клещей, медленно и беспощадно рвавших мясо". Боль захватывала грудь и горло, мешала дышать… Вся рука горела огнем…
— Оставьте морфин тем, кому он нужнее. Вот если у вас есть водка… Водки я бы выпила, — "улыбнулась" она теряя сознание.
Говорят, от этой ее улыбки разрыдалась даже не слишком склонная к эмоциям старшая хирургическая сестра, а водки доброхоты нанесли… — хоть залейся. Она пила ее стаканами, не пьянея, и грязно ругалась на девяти языках. Это только в России некоторые думают, что круче русского мата ничего в мире нет. Есть. Ну, пусть, не круче, но ругань марсельских бандитов, итальянских моряков или австрийских рудокопов ничем по сочности и силе образов родному русскому матерку не уступят. Но не в этом дело, по-русски ей в любом случае ругаться заказано. Даже в забытьи или бреду. И, что любопытно, не ругалась…
Главное, однако, не в этом, хотя и это стоило обдумать на досуге. Ведь неспроста натура немки брала верх во всех ситуациях, когда Кайзерина теряла сознание. Главное, что Архангельский руку ей все-таки спас, хотя шрам на плече вышел малоэстэтичный. Но лучше так, чем никак.
"Ведь правда?"
Ну, собственно, кто бы сомневался! Понятно, что шрам — мизерная цена за жизнь. Но покинуть госпиталь так быстро, как хотелось, Кайзерине не удалось. Без антибиотиков и прочей навороченной фармакологии, послеоперационное выхаживание в довоенной Европе — чтоб не говорить про прочую географию — дело, едва ли не более сложное, чем любая даже самая замысловатая операция. Вот ее, Кайзерину, теперь и выхаживали. Лечили "увечную", смотрели на нее восхищенными и влюбленными глазами, холили и лелеяли, дарили цветы и апельсины и приносили виноградную водку — то гнусную, чисто — самогон, то деликатную и сладкую, как лучшая граппа stravecchia, — но на волю не отпускали. Впрочем, куда ей было на волю… Она все еще была слаба и беспомощна и страдала от невыносимых болей, которые все-таки как-то пережила.
В конце концов, русские, спасшие ее от смерти, передали Кайзерину на долечивание в испанский армейский госпиталь. Он был стационарный, хотя и назывался полевым, а вот у русских…
"Надо же, — сообразила она вдруг. — Я называю их русскими, словно сама я…"
Но, судя по всему, сама она уже стала не совсем русской или совсем нерусской, хотя "сантимент", как ни странно, остался.
"Любопытно… Это стоит запомнить и обдумать позже".
Сегодня она впервые надолго покинула свою "палату". Надо отдать должное испанцам, они не положили ее в общую, к другим раненым женщинам. В асьенде, где размещался госпиталь, нашлась и крохотная, уютная комнатка для Кайзерины. Она помещалась на третьем этаже "готической" баши, сторожившей угол между северной и западной стенами. Беленые стены, узкое окно с резными ставнями и деревянными жалюзи, дощатые пол и потолок… Кровать, распятие над изголовьем, стол со стулом и узкий гардероб. Вот, собственно, и все. Ах, да, еще комодик с зеркалом и полкой для фаянсового кувшина и эмалированного тазика.
"Удобства…"
Ну, не считая клозета в конце коридора второго этажа, в распоряжении Кайзерины имелась настоящая "ночная ваза".
"Мило, но… На войне, как на войне".
Все-таки стоять лучше, чем лежать, а стоять "за оградой" — пусть и под дождем — много лучше, чем мотаться в четырех стенах асьенды.
"Зима… — Кайзерина взглянула на апельсиновое дерево у дороги и усмехнулась. — Действительно, очень славная зима".
Она вытащила из кармана пальто сигареты и закурила. Дождь своими редкими и мелкими каплями норовил попасть в узкий цилиндрик сигареты. Пока не попадал, но Кайзерина знала, — это вопрос времени: количество капель на… — она сделала очередную затяжку — …уменьшающуюся длину сигареты…
"Интересно, найдет ли его моя телеграмма?"
Сегодня она впервые покинула госпиталь, и пешком — по дороге обсаженной пиниями, — добралась сначала до города, производившего мрачное впечатление своей запущенностью и бедностью, а затем и до почты. К сожалению, телеграфная связь здесь была ненадежная — то и дело прерывалась "из-за обстоятельств военного времени", но телеграфист обещал отправить телеграммы Вильде и Цисси Беркфреде, сразу же, как восстановят линию…
Выяснилось, что, выходя из госпиталя, она была излишне оптимистична. За время, что провалялась в забытьи и бреду, да и за последующие дни, когда она ходила мало и осторожно, — боясь, что закружится голова или ноги "заплетутся", — Кайзерина ослабла так, что реально и представить себе не могла. Короткая прогулка… Пара километров туда, да столько же обратно по ровной — чай не горы — местности, а, гляди-ка: дыхание сбито, в висках стучит, ноги вялые, как у дряхлой старухи, и плечо болит, словно и не зажило.
"Н-да… укатали и сивку… испанские горки…"
Она дотащилась до ближайшей оливы, прислонилась спиной к стволу и попыталась отдышаться. Дождь усилился, но это даже хорошо, крупные капли, пропутешествовав сквозь плотную крону, срывались ей на лицо, освежая, бодря.
— Вам помочь, товарищ? — крикнул часовой от близких уже ворот асьенды.
Разумеется, он крикнул по-испански, но уж настолько-то Кайзерина язык страны пребывания знала. Да и на французский похоже.
— Не надо! — махнула она рукой и тут же пожалела об этом явно опрометчивом жесте.
"Черт!" — махнула-то она правой, но боль отдалась в левой, да притом такая боль, что "мама не горюй".
— Вы уверены? — человек подошел откуда-то сзади, и она его просто не заметила.
"Алекс? Его счастье, что я слаба и не могу ответить тем, кто подкрадывается к беспомощным женщинам со спины…"
— Да ни в чем я уже не уверена, — честно призналась Кайзерина, с трудом сдерживая рвущийся из горла стон.
— Вот, что сударыня, — сказал Алекс, заглядывая ей в глаза. — Обопритесь-ка на мою руку и пойдемте потихонечку "до хаты".
Последние слова он произнес по-русски, и Кайзерина, несмотря даже на общее нездоровье, поспешила переспросить:
— Что вы сказали, месье Тревисин?
Вообще-то лейтенант из 14-й интербригады Алекс Тревисин был русским и совсем этого не скрывал. Однако, прожив много лет во Франции и даже послужив в Иностранном легионе, о чем сам рассказывал Кайзерине третьего дня, говорил по-французски почти без акцента.
"Ну, да, он же белый офицер, — напомнила себе Кейт. — Наверняка знает французский язык с детства. Гувернантки, то да се…"
— Что вы сказали, месье Тревисин? — переспросила она.
— А я думал по-болгарски то же самое… — смутился Алекс.
Вообще-то ему было под сорок, и имя Александр — да еще и по-русски, с отчеством — подошло бы Тревисину куда больше, но все — здесь, в госпитале, — называли его на французский манер Алексом, и он, разумеется, не возражал. Привык, должно быть, за столько-то лет!
— Алекс, — через силу улыбнулась Кейт. — Я же вам уже объясняла, я австриячка, а никакая не болгарка.
— Извините! — вполне искренне расстроился Тревисин, но Кейт отчего-то показалось, что Алекс лукавит. Он был не прост, этот белогвардеец, сражавшийся теперь в Испании против националистов. Совсем непрост, и возможно, не столько специально, сколько по привычке все время проверял вся и всех. Но, в любом случае — права она или нет — с ним стоило держать ухо востро, ведь как узнать, на кого он по-настоящему работает?
— Извините!
— Не за что, — еще раз попыталась улыбнуться Кайзерина. — Помогайте!
Она всерьёз оперлась на предложенную руку, и пошла с Алексом к асьенде. Тревисин заметно прихрамывал — последствия ранения под Заморой во время атаки 14-й интербригады, но уже шел на поправку. А воевал он, что любопытно, в том самом батальоне "Марсельеза", командиром которого при столь драматических обстоятельствах стал ее знакомец по ранней осени в Барселоне — капитан Натан.
Однако ей сейчас было не до ассоциаций и аналогий: плечо разболелось, голова кружилась, перед глазами — мелькали черные мухи. И даже капли дождя, падавшие на лицо, никак не могли "пробудить" Кейт от овладевшего ею морока. Она то задремывала на ходу, то приходила в себя, вздрагивая и окунаясь в одолевавшую боль. Да и Тревисин, понимавший, без сомнения, в каком она находится состоянии, оказался тверд и последователен в желании с миром доставить Кайзерину на место, то есть, в госпиталь, в палату, на койку…
За четверть часа они доковыляли — с остановками и отдыхом — до ее "кельи", и, благодарно посмотрев на спутника, Кейт опустилась на кровать и потеряла сознание.