Я хочу рассказать один странный случай, который встретился в моей жизни, когда я была еще очень молода.
Теперь много толкуют о гипнотизме, мантевизме и мысленном внушении. Может быть тот случай, о котором я расскажу, послужит материалом для объяснений некоторых из этих темных явлений нашей психической жизни.
В 1845 году мы жили скромно и приютно в нашем родовом К*** имении, в селе Роматищах. Нас было трое: я, моя добрая тетя и мисс Берд! В полуверсте от нас, в маленькой деревушке, Голубовке, жил он — мой добрый Поль — друг моего тихого детства и моей восторженной молодости.
В нашем доме многое до сих пор осталось нетронутым. Это старинный каменный дом, весьма удобный и прочный, построенный еще моим прадедом. Отец мой, большой англоман, сделал в нем и около него только небольшие, несущественные изменения. Он обратил рощу около дома в большой английский парк и ввел в доме английские порядки. После его смерти эти порядки свято поддерживала моя тетя, которая довольно долго прожила с ним в Англии. У нас был заведен утренний lunch с гренками и жареной рыбой, breakfast с неизменной ветчинной, сыром и настоящий английский обед в семь часов, с противным перечным супом, бараниной и ростбифом.
Дома, в семье, мы постоянно говорили по-английски и научили говорить и моего доброго Поля. Он был старше меня более чем на двенадцать лет; с тех пор, как я запомню себя, я, кажется, всегда находила его таким же, каким я знала его еще очень-очень маленькой девочкой… Я его звала «тихим» Полем и, действительно, он был всегда тих и кроток. Когда я досаждала ему какой-нибудь детской шалостью, он спокойно поднимался с места и уходил, не сказав мне ни слова. Но я очень хорошо понимала, что я его глубоко огорчила. Я начинала злиться, капризничать — и все это разражалось слезами. Я плакала целый вечер, даже часть ночи, а на другой день робко смотрела на него, боясь подойти к нему, и когда он, как ни в чем не бывало, с светлой, радостной улыбкой на полных, румяных губах и с тихим, светлым взглядом его прекрасных тёмно-голубых глаз, протягивал мне руку, то я так не смело смотрела в его глаза.
— Вы не сердитесь? — спрашивала я его почти шепотом.
— Я никогда не сержусь ни на кого, а в особенности на вас.
— Скажите мне, Поль… как это вы делаете?
— Что такое?
— Как это вы никогда ни на кого не сердитесь?
— Очень просто! Я никогда ни на кого не сержусь и поэтому не могу сердиться на кого-то бы ни было.
— Да как же это сделать?! Ну, если вас сердят, дразнят. Если вам досадно, что не делается что-нибудь… не устраивается, не ладится так, как бы вы хотели…
Я помню, он тихо притянул меня к себе за руку и почти перед самым моим ухом прошептал:
— Смотрите вверх! Прямо на небо!
— Ну, что же?.. Я смотрю…
— Смотрите долго, серьезно… и вы не будете сердиться. Если будете думать, что то, на что вы смотрите, выше всего… а все остальное ниже… все пустяки, на которые не только не стоит сердиться, но даже не стоит думать о нем…
И странное дело! В то время, мне — ребенку, десятилетней девочке — касался этот прием удивительно практичным. Если что-нибудь меня волновало, то мне стоило выскочить в сад, или подойти к окошку и посмотреть высоко на небо, в самую глубину его. Я смотрела долго, пока сердце не утихало и волнение проходило. И я думала: что это все пройдет и снова придут радости, удача и счастье!.. Надо только быть терпеливой.
Затем эта необходимость смотрения на небо — все больше и больше сокращалась. Редко налетали минуты глубокого волнения и быстрее наступало это время «просветления», как я называла его. Я глубоко вздыхала всей грудью и, перекрестившись, входила в комнаты спокойная и довольная Через несколько времени мне начало доставлять какое-то неопределенное наслаждение это долгое смотрение на светлое ясное небо. Меня начало тянут к этому удовольствию, и один раз я до того засмотрелась, что со мной сделался обморок. По крайней мере все тогда объяснили обмороком это странное состояние полной неподвижности, какого-то окаменения, которое продолжалось несколько часов. Мне запретили смотреть на небо, но я все-таки украдкой, не на долго, взглядывала на него и тотчас же отворачивалась, когда голова начинала кружиться и сердце замирало.
Все мое детство прошло под ближайшим и неутомимым надзором моей доброй няни Матвевны. Она любила меня искренно и глубоко, и благодарное воспоминание о ней ярко и живо до сих пор. Я, как теперь, смотрю на её высокую, угрюмую фигуру, с головой, покрытой большим черным платком, на её доброе бледное лицо с строгими чертами. Она научила меня молиться со слезами — «чистой молитвой», как она выражалась, и жила в доме только ради меня. Когда я вышла замуж она ушла в один из дальних монастырей.
В пятнадцать лет я считала себя уже совершенно взрослой, тем более, что в этот день, когда мне минули эти пятнадцать лет, на меня надели длинное платье и я стала, как мне казалось, совершенно барышней. Но в сущности я была тем же наивным, добрым ребенком, а барышней уж меня никак нельзя было назвать. Я бегала взапуски, в горелки с крестьянскими девушками и даже мальчиками, браталась с ними. Мы вместе разыскивали птичьи гнезда, или собирали грибы и малину. И только летними вечерами, когда солнце тихо опускалось за дальнюю рощу, я присаживалась к Полю на нашем любимом холмике, который мы называли «зеленой горкой». Я брала его за руку и у нас начинались длинные беседы обо всем, чуть не до полночи. Он удивительно много читал, а главное помнил все и умел передать все прочитанное. Под его рассказами в моем представлении являлись целые яркия, живые картины.
Он рассказывал мне о далеких странах, о том, кто были Карловинги и Меровинги, о том, как жили египтяне, ассирийцы и вавилоняне, и как живут краснокожие индийцы и желтые китайцы.
Он рассказывал об Коралловых островах, о жизни под тропиками и в полярных странах и так много-много он мне передавал в дружеских беседах в тихие летние ясные вечера.
Он был, так же как я, одинокий сирота. Отца его убили на Кавказе, а старушку-мать он схоронил, когда мне не было еще восьми лет и вот с этих самых похорон началась наша тесная дружба.
В эту ночь я не могла уснуть. Его положение представлялось мне таким тяжелым, отчаянным, что я постоянно плакала. Он так крепко, так нежно любил мать, маленькую добрую, но по правде сказать, довольно вздорную старушку.
В первом часу ночи я вся в слезах, вся проникнутая его горем, тихонько поднялась с постели, беззвучно оделась, чтобы не разбудить рядом спавшую мисс Берд и пробралась в сад. В решетчатом заборе было много лазеек, я мигом очутилась в поле и бегом полетела в его усадьбу. Я знала, что в заборчике, который окружал его крохотный садик, была маленькая калитка. Через эту калитку он постоянно ходил к нам и через нее я теперь пробралась к нему. В его кабинете горела свеча… Я неслышно вошла через заднее крыльцо и. мимо огромного птичьего садка, прямо влетела в его кабинет. Я бросилась к нему на шею вся в слезах. Я обняла его и, рыдая, едва могла говорить:
— Добрый, тихий Поль… Мне вас ужасно жаль!.. Я буду у вас хозяйничать, вместо Анны Алексеевны. Буду делать вам кофе… каждое утро… и буду целый день… целый день с вами.
Он крепко обнял меня и поцеловал в голову…
Потом встал, взял большой платок и, бережно завернув меня в него, тихо отнес домой, на своих сильных руках.
— Это теперь рано… дитя мое, — говорил он, — после… мы увидим…
И я думала: когда же будет это после? И мне было ужасно тяжело, что он не принял ни моего участия, ни моих услуг.
Тогда он уже кончил курс в Московском университете и возвратился кандидатом с золотой медалью.
— Я уже теперь навсегда поселюсь в Голубовке, — сказал он, — а не буду уезжать в Москву на зиму.
Я была ужасно рада и тотчас же сообщила эту весть моей тете, и моей старой няне, и мисс Берд. Я не знала, что они все давно уже знали об этом, и притом более обстоятельно чем я.
Когда мне минуло восемнадцать лет, то тетя сказала мне:
— Теперь ты уже совсем большая и эту зиму поедем в Москву: познакомимся с добрыми людьми, старыми моими приятелями и приятельницами и… повеселимся.
— Как же мы будем веселиться? — спросила я, смотря на её доброе бледное лицо и на её еще более добрые и кроткие большие черные глаза.
— Мы будем ездить в театр и на балы…
Это меня удивило и заинтересовало и в тот же вечер, когда пришел Поль, я ему передала эту весть.
Москву я уже знала: я прожила в ней около двух лет. Меня отдали туда в пансион, но через два года тетя меня опять взяла в деревню. В пансионе я ужасно тосковала и постоянно была больна. Мое образование опять стало домашним. Тетя учила меня по-французски и всем так называемым «элементарным» наукам. Ей я обязана моим образованием, да мисс Берд и моему «тихому» Полю, который развертывал передо мной в ярких образах и картинах все то, что я находила таким сухим и скучным в моих учебных книгах. Наконец, тётя выучила меня играть на рояле. Она играла как виртуозка, и как теперь я вижу её маленькую фигурку, всю в черном, за роялем и передо мной мелькают её ручки, с брильянтовым колечком на левом мизинце. Я полюбила музыку и вскоре целые часы стала проводить за роялем. Поль также любил музыку, хотя не играл — любил слушать меня, сидя в нашей большой зале, у окна.
В Москве мы пробыли не долго. На четвертом большом бале, который был в дворянском собрании, мне сделалось невыносимо скучно. Я вспомнила грустное задумчивое лицо Поля, когда он прощался с нами.
— Смотрите же, — говорил он, пожимая мою руку: — веселитесь хорошенько и когда возвратитесь — все мне расскажите…
— Отчего же вы не едете с нами? — спрашивала я.
— Мне нельзя. У меня работа.
— Какая?
— После скажу…
— Все после… Когда же это после?..
И мы уехали.
На другой день бала в дворянском собрании я решительно объявила тете, что больше на балы не поеду.
— Отчего же? — спросила тетя. — Ты так веселилась.
Кругом тебя постоянно было столько кавалеров.
— Так!.. Не знаю отчего, но мне хочется домой, мне скучно без Поля.
И я заплакала.
Тетя пристально посмотрела на меня и ничего не сказала.
Мне было весело только на первом вечере — он меня тешил как новинка. Помню, собираясь на него, я долго смотрелась в зеркало и любовалась на себя, на открытые плечи и голые руки.
Я точно тетя, думала я… Только молоденькая, притом нос у меня не такой длинный, как у тети, а таких волос у ней нет и никогда не было, и я любовалась на мои длинные и толстые черные косы…
Через два дня мы отправились в Роматищи. Стояли довольно сильные морозы, нам было тепло в нашем зимнем, обитом войлоком возке. На каждой станция я торопила, чтобы нам запрягали скорей лошадей и целых полторы суток почти ничего не ела.
Когда мы подъезжали к Роматищам, я услыхала звонки и бубенчики. Прямо на нас летела бойкая тройка. В санях сидел Поль в его теплой дохе.
Помню, я так обрадовалась при этом свидании: мне хотелось броситься к нему на шею, но он подошел и отворил дверцу возка со стороны тети и порыв мой улетел; только слезы радости стояли на моих глазах.
Через несколько дней он мне признался, что это по его совету меня возили в Москву для веселья. И когда я удивилась и недоумевала, для чего это было сделано, то он мне прямо заявил:
— Для того, моя дорогая, чтобы испытать вас… Здесь, в деревне вы живете монотонной, однообразной жизнью…
Но ведь эта жизнь вместе с вами, Поль! — перебила я его… Ах! если бы вы знали, как мне скучны показались эти вечера, в особенности последний… Театр!.. Да! Я действительно наслаждалась… Ах! Какой талант этот Щепкин, или эта Никулина-Косицкая… Но и театр мне опротивел… Потому, мне кажется, что подле меня не было вас — моего друга, руководителя, с которым я могла бы поделиться… кого могла бы спросить о том, чего не понимала.
Он ничего не сказал и только крепко пожал мою руку.
И моя жизнь потекла так же однообразно, как прежде. Я переиграла ему все пьесы. Мы снова перечитали наши любимые вещи. И оба мы были так счастливы и довольны нашей жизнью. Я только чувствовала, что он стал как-то ближе ко мне, роднее. Очень часто по целым длинным зимним вечерам мы сидели где-нибудь в уголку, чаще в диванной Это было наше любимое место. Тетя беседовала с мисс Берд, или с нашим соседом Иван Иванычем Лючевским. А мы сидели молча и мне как-то сладко и жутко было сознавать его близость. Я брала его руку и не выпускала из своей руки. Я смотрела на его лицо и это лицо мне казалось до того милым и близким, что мне ужасно хотелось обнять его и высказать, как сильно, безгранично я его люблю. Но он обыкновенно тихо выдергивал большую сильную руку из моих рук и так же тихо отодвигался от меня.
Помню один раз, это было на масленице, на меня напала тоска.
— Это просто тяжесть блинов, — объяснял он. — Вы сколько сегодня изволили скушать?
— Нет! Поль, не шутите!.. Мне просто хочется плакать… Я всем недовольна… Мне все, весь свет противен…
— И я также противен?…
Ах!.. Нет… Поль! — сказала я садясь подле него и взяв его за руку. — Скажите мне, почему мы не говорим друг-другу «ты»… Мне кажется, что вы мне такой же родной, как и моя тетя… даже… более, чем тетя, — прибавила я шепотом. Он опять хотел повернуть это в шутку.
— Вероятно, потому не говорим «ты», что мы с вами не пили брудершафт… Вот сегодня выпьемте и будемте друг другу «ты» говорить.
— Нет!.. Нет!.. Поль… не шутите этим, — и я вдруг неожиданно, и сама не зная как, припала к его плечу и разрыдалась.
Он молча сидел несколько секунд, потом немного отодвинулся от меня и взял меня за руку…
— Послушайте, милый мой, дорогой друг, — сказал он: —вы знаете, как я высоко ценю вашу дружбу и я хочу, всей душой и сердцем желаю, чтобы жизнь ваша устроилась прочно и правильно… Хотите, я вам скажу, почему вам скучно?…
— О! Да! Хочу! Скажите, Поль!
— Потому что у вас нет цели в жизни, нет глубокого занятия, которое поглотило бы все ваши чувства и мысли… Помните, я указал вам, как делать, чтобы не сердиться? Хотите, я укажу вам теперь средство против скуки?..
— Хочу! Скажите!
Он наклонился ко мне и прошептал:
— То же самое… Если выбудете смотреть туда, «dahin» и думать, что там ваше дело, настоящее дело, то скучать вы не будете! Потому что вы будете любить то, что достойно истинной, глубокой любви.
Я широко раскрыла глаза и пристально посмотрела на него, а он наклонился к самому уху и еще тише прошептал:
— «Всей душой, всем сердцем, всею мыслию!» Понимаете?
Я задумалась.
— Но как же, Поль, скажите, я могу любить то, чего не знаю?…
— Полноте, дитя мое, это софизм и очень бесстыдный софизм! Спросите у вашего сердца, знает ли оно, что такое добро и что такое зло? Оно наверно вам скажет: да! И этого мало — в каждом конкретном случае оно укажет вам, куда и как идти в добрую сторону… Вы ведь любите музыку, стихи… все прекрасное… доброе… великое. Посмотрите на небо! Неужели вас не тянет в этот безграничный простор?., на эту полную свободу, которая теперь связана нашей узкой здешней жизнью?… Куда же вас влечет? К тому, что вы должны любить всем сердцем…
— Знаете ли, Поль! Мне кажется, нельзя любить по заказу. Нельзя приказать сердцу, что оно должно это любить, а это не любить… Это неестественно…
— Опять софизм, дитя мое… Поверьте, что ваше сердце свободно… совершенно свободно… любите, что хотите… Выбирайте сами и знайте, что эта широкая свобода и есть высший дар, который дан нашей душе — это свобода духа… Вам только указано куда идти, а идти вы можете куда влечет ваше злое или доброе сердце…
Я опять задумалась.
Наступила Пасха. Мы по обыкновению, вместе, в общем шарабане, вчетвером, ездили к Христовой заутрени. В этот год я как-то особенно усердно и восторженно молилась. Какая-то тихая радость чувствовалась в сердце, и на глазах невольно, сами собой, выступали слезы.
Мы похристосовались в церкви. Он подарил мне маленькое серебряное яичко с голубком, несущим масличную ветвь.
— Пусть этот голубь, — сказал он, — будет вестником мира…
— Для кого? — спросила я.
— Для вашей души, для вашего сердца.
Он почти целый день провел у нас. Пасха была поздняя и деревья начинали уже распускаться, а по всем лужайкам зеленела первая травка. Мы ходили с ним по саду, на верхней террасе, так как в нижнем саду нельзя еще было ходить, там было сыро.
— Послушайте, — сказала я, — мне сегодня удивительно хорошо, радостно, и я чувствую, что я люблю все доброе… но ведь этого мало… чтобы истинно любить, надо и делать доброе… Любовь точно так же, как и вера без добрых дел «мертва есть».
— Что же? разве вы не делаете добрых дел?.. Вы помогаете вашим бедным крестьянам… вы лечите их, заботитесь о них.
Я покачала головой.
— Этого мало! — сказала я. — Слишком мало… знаете ли, меня часто тяготит мысль, что это наши крестьяне… Как-будто они не могут быть вольными? делать что хотят, быть вполне свободными?
Я никогда не забуду, как при этих словах сильно заблестели его глаза. Он взял мою руку и крепко пожал ее.
— Это верно! Совершенно верно, мой друг, — сказал он шопотом. — Но об этом еще не говорят…
— Почему же? — спросила я живо.
Он пожал плечами.
— Потому что такова сила вещей… Послушайте! — сказал он и несколько секунд молча смотрел на меня, — я также хлопочу, чтобы они были свободны. Но это я вам только говорю, и вы никому, никому не выдадите этой тайны, потому что эта тайна не моя, а многих очень хороших людей… Вы даете мне слово в том, что сохраните это в секрете… Не правда ли?
— Да! — сказала я, и тут только вспомнила, и удивилась, зачем он так часто и внезапно уезжал, и почему к нему приезжал, по ночам, таинственный какой-то господина, которого он называл своим товарищем.
— Ах! — сказала я. — Как бы я желала работать над этим делом вместе с вами… Да! Это действительно доброе дело.
— Это после… после… друг мой!
— Опять после… да когда же!.. Боже мой!..
Пришел май — ясный и теплый. Весь сад и вся рощи зазеленели. Мы постоянно ходили с ним, или по целым вечерам сидели на «зеленой горке», в тени развесистых лип, на маленькой скамейке, и любовались на ясный закат или на светлый месяц, который отражался внизу, в гладком зеркале пруда, обросшего ветлами и осокорями.
Один раз, — это было 14-го мая, — он пришел к нам довольно поздно и тотчас же предложил мне идти в сад. Он был как-то особенно озабочен, но вместе с тем радостно и торжественно улыбался.
Мы сели на нашей любимой скамеечке. Он не выпускал моей руки из своих рук. Вечер был необыкновенно тих и тепел. Все в природе точно спало в какой-то дремлющей неге.
— Поль! спросила я, — отчего вы сегодня как-будто расстроены? Он не вдруг ответил, а как-то сосредоточенно посмотрел на меня и опять улыбнулся.
— Оттого, мой милый друг, что я сегодня еще раз убедился в правде того, что всем давно уже известно— убедился в том, что проповедовать гораздо легче, чем исполнять. Вас я учил быть спокойной в неудачах… А сам, видите, какой…
— Что же с вами случилось, Поль? Какое несчастие?.. Ради Бога скажите! Доверьтесь мне…
— Все наше дело, — прошептал он, — пожалуй, окажется несбыточной мечтой…
— Как!.. — вскричала я.
— Так! И я теперь стараюсь успокоиться на том, что рано или поздно мы все-таки восторжествуем… Да еще у меня есть одно, что меня поддерживает в моих трудах и в моем горе…
И он пристально с любовью и с той же загадочной улыбкой посмотрел на меня. И мне вдруг показалось, что он говорит это обо мне. Сердце усиленно и радостно забилось.
— Что же вас поддерживает, Поль? — прошептала я.
Он не вдруг и не прямо ответил мне.
— Помните, Mari… как вы девочкой, назад тому десять лет, прибежали ко мне ночью… когда у меня было тяжелое горе…
— Еще бы не помнить… Очень хорошо помню…
— И с этого вечера я дал себе слово быть неизменным другом и хранителем этой девочки… Это было ровно десять лет тому назад, 14 мая. Я сказал себе: может быть, сердце этого друга не будет принадлежать мне… оно выберет другого, но мое сердце будет принадлежать тому детскому порыву, с которым её маленькое сердце отнеслось к моему горю.
— Какой же вы скрытный, Поль! — вскричала я, краснея от радости и не веря своим ушам.
— Я следил за вами, я руководил вами… Мне страшно было потерять вас… Я теперь могу в этом признаться, но я шел по моей дороге неуклонно… Я уговорил вашу тетю… увезти вас на зиму в Москву. Я не скажу, чтобы это мне было легко… Но я сказал себе: не надо иллюзий! Если она увлечется… значит она может легко подпадать увлечениям и на нее нельзя положиться…
— Поль! — перебила я его. — Ведь я поборола это увлечение!.. Я с детства твоя!.. И никто, никто кроме тебя не будет мне мил. Я это знаю, чувствую… И даю тебе слово, клянусь тебе, что никому, кроме тебя, я не буду принадлежать!
Он обнял и крепко поцеловал меня. У меня закружилась голова.
— Пойдем же теперь к тете, — сказал он дрожавшим голосом, — и попросим, чтобы она нас благословила… Она уже давно дала мне согласие на то, чтобы я считал тебя своей невестой… Будь же официально и торжественно моей невестой.
— Как! — вскричала я. — И она мне ничего не сказала до сих пор?
— Она не сказала потому, что я этого не желал…
— Но ведь теперь… Ты во мне нисколько, милый, не сомневаешься? Ни чуточки?!.. Поль! Милый мой!
Он пристально, ласково смотрел на меня и с улыбкой кивнул головой.
И мы пошли к тете. Она так горячо со слезами обнимала и целовала нас и так усердно благословляла.
Целую ночь я не могла спокойно уснуть. Я постоянно просыпалась, вздрагивала и сердце билось с такой сильной радостью. «Он мой! Он мой!» — шептала я, и заливалась сладкими слезами, благодарила Бога и почти не верила ни своей радости, ни своему счастию. Мне казалось, что с этих пор все переменилось… Все смотрело радостно и все было полно какого-то особенного значения. Я вдруг поднялась до Поля, а до этих пор я смотрела на него снизу-вверх, как на своего учителя, ментора. Теперь я могу смотреть ему в глаза как равноправный друг…
Свадьба наша должна была совершиться в августе. Так желал Поль, ссылаясь на то, что до этого времени не успеют переделать его домик, или, как он называл, «наше гнездо», которое он хотел отделать все заново с английским комфортом.
Лето неслось и уносилось незаметно, как ясный день, на крыльях нашей полной, глубокой любви; подходил уже конец июля. Но тут неожиданно случилось то, чего никто из нас не предвидел и что надолго отодвинуло желанный день нашего соединения.
Во время моего детства со мной бывали легкие припадки лунатизма. Я обыкновенно не могла заснуть в лунные ночи, а если засыпала, то иногда выходила во сне в наш сад или рощу, тихо, как тень, и никто из домашних не мог за мной уследить. Совершенно непонятным образом, я отпирала запертые двери. Эти припадки продолжались до тринадцати лет. Затем появлялись реже и реже, и все думали, что они меня совсем оставили, как вдруг, во время последнего лета, раза два я опять выходила и один раз меня нашли уже утром спящую у решетки сада Поля на траве. Разумеется, всех это сильно перепугало и больше всего моего доброго Поля. Я опять должна была, по совету врачей, обратиться к холодным душам, которые, кажется, мне нисколько не помогали.
В это самое время к нам в соседство приехал один помещик, князь Наянзи, который более десяти лет не был в своем поместье. Это поместье, большое село Карташи, было от нас в 12 верстах. Что привело его неожиданно в это село— не знаю, но об этом селе и его владельцах у нас в околотке ходило много очень странных слухов. Владельцы эти были из грузин и, если не ошибаюсь владели этим поместьем еще со времен Иоанна Грозного, который пожаловал Карташи их предкам, принявшим подданство России. В то время остался в живых только один прямой наследник этого рода, князь Алим Тариелыч Наянзи, и он-то приехал теперь в свое поместье. Откуда и зачем он приехал, никто не знал, но россказней было много, в особенности от одной помещицы, которая, кажется затем и существовала, чтобы разъезжать по всем соседям, ближним и дальним, и развозить всякия новости, были и небылицы. Она говорила, что князь совсем молодой, красивый, и возвратился откуда-то с востока, из Бухары или Индии, что у него камердинером какой-то индиец — высокий, с громадной седой бородой, ниже пояса, а казачек его совершенно черный негритёнок, что дом у него громадный дворец, в котором бьют фонтаны и играет невидимая музыка. Одним словом, она наговорила столько сказочных чудес, что невольно задела даже внимание нашей семьи, которая вообще мало интересовалась чужой жизнью. Впрочем, во всех этих россказнях была известная доля правды. Князь действительно возвратился с востока, кажется из Персии, а громадный дом его я сама видела, когда мне было только десять лет. Помню, туда нас возил один помещик, теперь уже покойный, который был хорошо знаком с управляющим именьем князя. Действительно, дом был похож на дворец, но он поражал своим безобразием и безалаберностью. Собственно говоря, это было три низеньких дома, одноэтажных, построенных «покоем». И из этой низенькой, приземистой постройки выдавались некоторые комнаты, а также высокая, круглая башня и два совершенно отдельно стоящих минарета. Кругом дома был громадный сад, или парк, который был постоянно в забросе.
Помню — в доме везде было сыро. Комнаты, с небольшими окнами, смотрели тускло и какой-то ароматный, крепкий запах слышался везде. Помню множество диванов, устланных богатыми коврами. Еще помню кунсткамеру, или музей, как называл его управляющий. Он помещался наверху, в двух низеньких залах.
Меня в особенности поразила в этом музее мертвая, отрубленная голова, высохшая и почернелая, которая хранилась под стеклянным колпаком и затем множество безобразных истуканчиков. В особенности один из них врезался у меня в памяти, уродливый, с огромным животом и большим, широко открытым ртом, из которого выдавались громадные клыки. Глаза идола, из какого-то восточного камня, блестели тусклым зеленоватым блеском. Весь этот истуканчик, стоявший на возвышении, был убран засушенными ящерицами и змеями, которые весьма искусно, и даже изящно, были сплетены в какую-то чудовищную монограмму.
Прошло несколько дней и приезд князя начал уже входить в колею обыденных, привычных вещей, как вдруг, в одно утро он подкатил, в блестящем английском кабриолете, к подъезду нашего дома. Маленький черный грум ловко соскочил с его сидения и подал человеку визитную карточку князя. Помню, тетя быстро посоветовалась с мисс Берд и решила принять князя, так как он был дружен с моим отцом.
По этим словам, я ожидала встретить уже пожилого джентльмена, и с чувством легкого смущения стала ожидать его появления в нашем салоне.
Наш старый Кузьма приподнял портьеру и тихо доложил:
— Князь Наянзи.
И он явился на пороге и низко склонил голову. Он казался еще совсем молодым человеком, — невысокий, но стройный, с необыкновенно бледным, матовым лицом, которое делало резкий контраст с его черными вьющимися волосами и большими усами.
Помню, мое первое чувство было — сильное любопытство. Но когда я взглянула на это красивое лицо, то какой-то невольный и безотчетный страх на мгновенье сжал мое сердце.
Прижимая шапокляк к груди, князь быстро подошел к тете и сказал очень правильно и красиво по-французски:
— Madame, я решился представиться вам, как родственнице моего доброго покойного друга, вашего брата.
Тетя представила его мне и мисс Берд. При этом я в первый раз взглянула прямо ему в глаза, большие, черные, обведенные длинными ресницами и смотревшие строго из-под густых, сдвинутых бровей. Мне показалось при этом, что в его взгляде, там, где-то, в глубине, блестит такой же тусклый огонек, как в глазах того маленького безобразного идола, которого я видела в его доме.
Он уселся и начал вспоминать, и хвалить моего отца.
— Как же, князь, когда умер мой брат, вам ведь было не более 12-ти лет? — сказала тетя.
— О нет, madam, мне было гораздо, гораздо более. Я гораздо старше вашего брата.
Тетя удивилась и пристально посмотрела на него. Я тоже мельком взглянула на него, на его профиль. Он был удивительно красив, правилен и изящен.
Он рассказал о своих далеких путешествиях. Он кажется объездил весь свет.
— Я полагаю, — сказала тетя, — что они надоедают, эти далёкие путешествия. — Если имеешь свой тихий угол, семейный очаг, то невольно человека тянет к нему. Покой кажется для него милей и дороже всего на свете.
— О, нет! — вскричал князь. — Я совершенно противоположного мнения. Моя натура не любит покоя… Да и каждый нормальный человек живет сменой впечатлений. Одно и тоже надоедает до утомления. Будь хоть хуже, да что-нибудь новое. — Если бы в человечестве не было этого инстинкта новизны и смены, то поверьте, что не было бы ничего: ни литературы, ни газет. — и все люди давно умерли бы со скуки, как мухи.
— О! — сказала мисс Берд, по-английски, — есть много очень старых вещей, которые вечно молоды и никогда не надоедают человеку. Они вечны и неизменны как истина.
Он обратился к ней и сказал на правильном английском языке.
— J beg pardon, miss! — Извините меня, но я не могу согласиться с этим. Истина так же меняется, с веками с развитием народа и с взглядом каждого человека. Если бы этого не было, то у всех было бы одно убеждение и одна религия.
При этих словах я не выдержала и вмешалась в разговор.
— Как! — вскричала я: —вы полагаете, что есть другая истинная религия, кроме христианской?..
— Есть много людей, miss, — сказал он, обращаясь ко мне, — которые считают эту религию — заблуждением, а самое учение непрактичной утопией. И сказав это, он, прямо и пристально, посмотрел на меня. И я снова увидала в глубине его глаз какую-то тусклую, зеленоватую искру. — И вдруг с ужасом почувствовала, что я не могу отвести от него моих глаз и что голова моя кружится и сердце замирает точно так же, как оно замирало, когда я долго смотрела на небо.
Портьера в это время приподнялась, и тихо вошел мой Поль. Тетя познакомила его с князем и представила, как моего жениха. Он молча поклонился и пожал ему руку.
Туман слетел с меня, как только я увидала Поля. Я быстро подошла к нему, взяла его за руку и увела в сад.
— Поль! — сказала я. — Мне страшно! У этого человека такие глаза, каких я еще не видала в моей жизни… Когда он стал говорить и посмотрел на меня, то мне сделалось ужасно тяжело, и голова закружилась.
— Что же удивительного, мой милый друг. — человек незнакомый, приехал неожиданно, ты слышала о немного странного, взволновалась, как всегда, и сейчас вообразила, что у него дурной глаз…
— Нет! Нет! Поль… Я не ошибаюсь, я чувствую, что в этом человеке есть что-то особенное, неприятное… Все время, пока сидел у нас князь, я чувствовала, что мое сердце как будто связано и что тут подле… есть что-то тяжелое, что его связывает.
И только тогда я вздохнула свободно, когда князь распрощался и уехал.
Когда он крепко жал мою руку, я делала необычайное усилие, чтобы не взглянуть в его глаза: я их боялась, как огня.
— Поль! скажи мне, спросила я его, когда князь с негритёнком исчез на повороте липовой аллеи. — Скажи мне, правда ли, что есть люди, которые считают Христа не Богом, а просто непрактичным утопистом.
— Есть разные взгляды, — сказал он задумчиво и тихо поцеловал мою руку, — а я вот что посоветую тебе, как другу моему: верь в то, что любовь все соединяет, и верь в Христа, как в идеал этого единения, как в Бога, соединяющего любовью все воедино. Это истина, и все то истина, что заключает в себе какой-нибудь общий нравственный, истинно человеческий принцип… Спроси свое сердце, и оно тебе скажет, что это истина… А главное — всегда слушайся твоего сердца. Оно чисто как зеркало, и пусть яд неверия никогда не затуманит его.
Мало-помалу я успокоилась, а на другой день все вчерашнее волнение исчезло. Вечером полная луна встала прямо против моего окна. Комната моя, довольно большая, была наверху, и широкое венецианское окно выходило прямо в сад. Я только что рассталась с Полем, и в ушах моих еще звучал его голос. Я долго и горячо, со слезами, молилась Богу, чтобы Он дал нам тихое, невозмутимое счастье. Я надела легкий пеньюар и села у раскрытого окна. Ночь была душная. Луна, светлая, блестящая, стояла высоко в небе. Я смотрела на её пятна, на эту светлую ландкарту и вспомнила, что когда-то в детстве я слыхала, что если задумать о ком-нибудь и посмотреть прямо на луну, то и этот человек вспомнит о вас и также взглянет на луну. Я хотела подумать о Поле, но вдруг, совершенно невольно, вспомнила князя. Точно кто-то толкнул меня в сердце и с тяжелым чувством, когда оно сжималось и замирало, я пристально уставилась на луну. Я ясно видела, что все её пятна сливались, складывались в черты князя… Ясно вырезались его черные волнистые кудри, его несколько крупный и тонкий нос, его усы и страшные глаза его, которые смотрели на меня прямо, не мигая, и я не могла отвести моего взгляда от этих тяжелых, не мигающих глаз. В комнате все заволоклось легким туманом, сердце замерло… Но вдруг в соседней комнате раздался какой-то резкий стук. Я вся вздрогнула и очнулась…
Я встала вся дрожа и, читая молитву, хотела закрыть окно и опустить штору, но, взглянув вниз на аллейку, которая была прямо против моего окна, я вдруг с ужасом увидала посредине её какую-то черную фигуру. Сердце сжалось с мучительной болью и какой-то внутренний, тихий голос как будто шепнул мне: не смотри!
Но это было выше моих сил. Я подумала, что я только мельком, на одно мгновение взгляну и потом отвернусь, и позову девушку; я спрошу ее, кто это там стоит у нас в саду? И я взглянула.
Это был «он» — князь. Глаза его светились в темноте каким-то фосфорическим светом и мгновенно овладели мною. Я хотела закричать, очнуться и не могла— я только тихо простонала. И помню, что на одно мгновенье у меня мелькнула смутная, успокаивающая надежда. «Что же, думала я, он там — внизу: он не может подняться в мою комнату». И только что я это успела подумать, как вдруг он тихо, тихо, плавно отделился от земли и в то же мгновение я сама очутилась в саду, на воздухе… Все кругом меня закружилось, заволоклось туманом и среди этого тумана я видела только его.
Тихо, незаметно я подплыла к нему, а он взял меня за руку. Какая-то электрическая дрожь пробежала по руке, по всему телу, дошла до сердца и вдруг, к ужасу моему, я почувствовала к нему могучую, неодолимую симпатию. Я почувствовала, как что-то сильное, страстное тянет, влечет, как магнит, меня к нему и что я люблю его больше Поля, больше тети, сильнее чем Бога и больше всего на свете.
Только одного я боялась: чтобы он не отвернулся от меня, одного желала, чтобы глаза его были вечно прикованы к моим глазам, к моему сердцу. Какая-то музыка, дрожь неги, лилась из этих глаз прямо в мое сердце…
Он обнял меня, нагнулся ко мне и впился своими горячими губами в мои похолодевшие губы. Я опять почувствовала, как все содрогнулось во мне и невыразимая нега, истома, что-то сладостное и жгучее полилось по всем моим нервам, по всей моей крови… Я смутно чувствовала, как сознанье оставляет меня… как все покрывается густым туманом… Мне казалось, что я умираю и вдруг что-то холодное, как ледяные иглы, закололо мне сердце… Я неистово, дико вскрикнула и… очнулась…
Я лежала в моей комнате на полу, перед растворенным окном. Тонкий рассвет разливался по небу, и розовая заря покрывала его. Побледневший месяц тускло смотрел мне прямо в глаза и тихий утренний ветерок слегка шевелил шторой.
Я поднялась с страшной головной болью, шатаясь подошла к постели и упала в нее, не раздеваясь. В ушах был шум. Меня качало, точно на лодке; стены кружились, пол волновался под моими ногами. Не помню, как я уснула, и как долго спала, но солнце было уже высоко, когда я проснулась с какой-то тупой, ноющей болью в сердце и с тяжестью в голове.
Все, что занимало меня так сильно, теперь вдруг как будто отодвинулось и заволоклось туманом. Праздничный, радостный день исчез и настали будни и ненастье. Почти целый день я лежала. Напрасно тетя и Поль приставали ко мне и предлагали чем-нибудь развлечься, куда-нибудь прокатиться. Я не сказала им, — ни Полю, ни тете — о моем странном сне. Несколько раз мне хотелось им все рассказать, но чувство неловкости, стыда и чего-то связывающего постоянно останавливало меня. Притом, при воспоминании об этом сне моему сердцу становилось так легко. Оно как-то сладостно сжималось и меня тянуло снова увидеть во сне князя и улететь вместе с ним.
В сумерки невольный страх напал на меня. Поль куда-то ушел. Тетя засела с мисс Берд в гостиной. Я бродила по всем комнатам, несколько раз поднималась к себе наверх, но полный месяц уже всходил и сердце мое замирало от страха. И вместе с этим страхом какое-то сладкое, страстное чувство заставило его биться сильно и порывисто.
Дверь тихо скрипнула. Я вздрогнула и обернулась. Вошла няня, подошла ко мне и села подле меня.
— Что ты, моя бедняжечка, все бродишь сегодня такая невеселая? — сказала она и обняла меня. — Видишь, какой красный всходит месяц. Сегодня полнолунье. — Она несколько минут помолчала и прибавила шепотом: —хочешь я подле тебя лягу? Тебе не так страшно будет спать.
Но при этом предложении сердце во мне как-то точно упало, как будто вдруг явилось препятствие на запретном пути к сладкому плоду.
— Нет! Нет! — сказала я. — Я ничего не боюсь; сейчас же разденусь и лягу спать.
И я простилась с ней, зевнула и стала раздеваться. Сон начал клонить меня. Я накинула мой пеньюар, свалилась на постель и почти мгновенно заснула, Не знаю, долго ли я спала, но вдруг точно кто-нибудь меня тихо толкнул в сердце. Я быстро обернулась и приподнялась. Вся комната была ярко освещена месяцем. И вся она была, казалось, проникнута светящимся фосфорическим туманом.
Передо мной стоял он — князь, закутанный каким-то темным плащом, или туманом— не знаю. И сердце во мне забилось, забилось так сильно.
Я потянулась к нему… Но он незаметно отодвинулся от меня, поднялся, встал на окно и тихо поманил меня. На один миг что-то зашевелилось в сердце… Поль, тетя, мисс Берд… моя добрая няня… все как молния промелькнуло в моем представлении. На одно мгновенье он показался мне каким-то страшным темным великаном… и в сердце так ясно раздался кроткий, любящий голос Поля… «Остановись!..» Но нега, истома были так сладки, так неодолимы… Я быстро, с распростертыми руками поднялась с постели и не знаю, как очутилась подле него.
Мы вместе с ним тихо вылетели в сад.
Он взял меня за руку и опять то же содроганье, то же мучительно-сладкое чувство пробежало по всем моим нервам.
— Радостный! — сказала я шепотом. — Ты любишь меня? Скажи мне, что ты любишь меня!
Он отрицательно повертел головой и сказал каким-то глухим неслышным шепотом, но его голос так громко раздался в моем сердце:
— Любви нет! — говорил он. — Есть одно наслажденье!
И мы быстро понеслись, полетели. Воздух теплый, ароматный так ласково встречал нас. Он играл моими распущенными волосами.
Под нами, там, где-то, в недосягаемой глубине, освещенной ярким месячным сияньем — проносились облака… блестело море, чернели леса, рощи, города, деревни.
Он охватил меня рукой, и мне так хорошо было нестись, лететь подле него.
Мы летели долго и, наконец, начали опускаться. Один город, большой город, начал развертываться перед нами широкой панорамой. В нем было много башен, колоколен, дворцов, монументов и небольшая речка текла посредине его — речка, через которую были перекинуты каменные мосты. На одном мосту стояла большая конная статуя. Над всем городом сиял какой-то чудный красноватый свет. Мы спускались все ниже и ниже… Я уже увидела большой сад… и в этом саду было много людей. Музыка бешено играла и все они так весело танцевали.
Меня вдруг неодолимо потянуло туда, к этому безумному веселью. И мы тотчас же очутились посреди этого бала, в саду.
Множество газовых рожков горело в стеклянных тюльпанах. На возвышении, в небольшой беседке, был оркестр и веселая, живая музыка лилась непрерывным каскадом.
Она, казалось, зажигала неудержимое веселье. Хотелось беситься, прыгать и хохотать, потешаться над всем, что прежде казалось таким серьезным, таким дорогим, милым и святым.
Множество красивых и нарядных женщин плясали вместе с ловкими кавалерами. Они делали уморительные па, они вскидывали высоко красивые ноги, так что все их платья разлетались. Они прыгали на одном месте… приседали… или уморительно, порывисто, бочком налетали на кавалеров. И мне неудержимо захотелось также плясать и беситься… И не знаю, как, когда все закричали: «rond! grand rond» — я уже была тут, среди них и, схвативши руку князя и другого кавалера, вертелась в неистовом вихре.
Помню, мне было весело и только одного хотелось— чтобы все это вертелось, прыгало, бесилось, хохотало… сильнее, скорее, быстрее.
Вдруг в одном павильоне раздался неистовые шум и крик, и все бросились туда, и я прежде всех… Я толкала всех и пробиралась вперед. Случилась какая-то пьяная драка. Одному бутылкой разбили голову и его вели под руки, всего в крови, двое жандармов. И помню— вид потоков этой блестящей алой крови произвел на меня странное впечатление. Мне хотелось услыхать её запах… Мне хотелось больше, как можно больше крови, огня, дыму… Мне хотелось бить, убивать, зажигать, захотелось грома, выстрелов, разрушения… Но все покрылось в моих глазах точно черным покрывалом и не знаю, как, мы уже летели высоко, высоко над всея этой толпой… я летела рядом с моим темным спутником…
Вместе с нами и кругом нас летели черные тучи, вспыхивали ярки я молнии и удары грома раздавались как оглушительные выстрелы; но я их не боялась. Помню, мне нравилась игра молния. Они с легким треском, как змейки, обвивались прихотливыми зигзагами одна около другой, и чудные, яркий фиолетовый свет окружал их…
Мы летели долго, кругом нас ревела постоянно буря, казалось, страшные порывистые ветер нес нас. И куда?.. я не знала, я только чувствовала, что там меня встретит действительное радостное высокое наслаждение… там был праздник.
Наконец, вдали показался какой-то тусклый, красноватый свет, который становился шире и ярче при нашем приближении… Я начала уже различать землю сквозь черную дымку туч, в просветах которых открывался яркий лунный свет. Мне казалось, что тогда был день, но только не белый. Свет его был какой-то особенный… красноватый, приятный, раздражающий и радостный свет… Ближе, ближе! и я уже издали услыхала веселые крики и шум и какое-то бешеное, громкое шаривари и пение, от которого задрожали так весело все мои нервы… и мы влетели в тучи дыма… Громадная площадь развернулась перед нами, и на ней горели все огни, огни — без конца… И на самом горизонте эти огни тонули в тумане. Это были маленькие костры и в дыму их быстро мелькали, кружились пары… Это были удивительно красивые женщины и какие-то бронзового цвета мужчины… Костюм этих женщин был легок и прозрачен, но от этого они казались еще красивее… Мы оба бешено ринулись в безумную пляску и начали кружиться быстрее вихря, под пение какой-то странной песни с аккомпанементом бешеных криков, которые раздавались как раз в те мгновения, когда общее веселье, казалось, начинало колебаться и падать…
Мне было страшно весело и приятно… Какая-то нега разливалась по всему телу и щекотала мне сердце… Передо мною прыгали, скакали и кувыркались лягушки, уморительные мопсы… бараньи и козлиные головы качались во все стороны на длинных шестах… Свиньи хрюкали так мелодично, летучие мыши, совы носились повсюду. Я никогда не видала ничего причудливее и страннее этого удивительного маскарада.
Когда веселье достигло, казалось, высшей точки, вдруг раздался страшный удар грома и все засуетились. Я услыхала со всех сторон неистовые крики, и все протягивали ко мне руки и кричали:
— Ведите! Ведите!.. Пора!.. Пора!.. Пора!.. И меня повели целой гурьбой с криком, шумом и гамом. Повели куда-то на гору… Казалось мне в тьму, но эта тьма расступалась… освещалась золотым блеском… Я увидала, что мы идем по целым грудам червонцев. И от них идет яркий золотой свет, который звенит такой чудной музыкой. Мы поднялись на самую вершину, на которой лежали грозный тучи и из них сверкали ослепительные молнии… Тучи рассеялись, и я увидала того самого идола, которого я видела еще маленькой в музее князя. Но только этот идол был громадный — великан: и также вокруг него заплетались змеи и ящеры… Он странно ворочал громадными глазами, от которых во все стороны летели целые потоки яркого зеленоватого света… Но это был особенный раздражающий свет… Перед идолом был жертвенник из мертвых, свежеотрубленных окровавленных голов, из которых текла кровь струйками по земле, и эту кровь с жадностью лизали все мопсы и летучие мыши, свиньи и козлы и даже те ящерицы и змеи, которые окружали идола. Он сидел гордо, выставив вперед свой огромный живот и растопырив длинные пальцы, с кривыми когтями. На жертвеннике перед ним горело тусклое, небольшое синеватое пламя. Меня подвели к этому самому жертвеннику.
Я оглянулась. С левой руки у меня стоял князь, и странно! его лицо теперь показалось мне так сходно с лицом идола… Но все-таки это лицо не казалось мне отталкивающим. Напротив, я видела в нем какие-то милые, удивительно симпатичные черты. И вдруг опять в моем сердце ясно отчетливо раздались его слова, гордые и повелительные:
— Поклонись силе наслаждения, — говорил мне его голос, — и принеси жертву князю мира сего, повелителю людей!
И он указал мне на мою грудь. — На этой груди висел крестик, который был надет мне при крещении. Он ничего больше не прибавил — Но я ясно почувствовала, что мне надо снять этот крестик и бросить в синеватое пламя.
Сердце во мне похолодело и… содрогнулось. Я невольно отвернулась. Ужас сдавил мне дыхание. Мне хотелось бежать, но все окружавшие меня чудовища вдруг захохотали и уставили на меня костлявые, длинные пальцы. Они смеялись с таким пренебрежением, с такой ненавистью и злобой ко мне… И князь, казалось мне, смотрит на меня с таким презрением. Его голос снова раздался в моем сердце:
— Принеси добровольно жертву, говорил он.
Я пристально смотрела на него. Из его глаз лился прямо в сердце мне такой повелительный, зовущий свет, что сердце моё, душа моя, все существо моё, в страстной неодолимой неге потянулось к нему. На миг, смутно, в моем воспоминании промелькнули опять Поль, моя тетя, мисс Берд, моя няня, все мои домашние. Они сверкнули как белый свет, как светлая молния в моем сердце. Какой-то внутренний голос, голос Поля, сказал мне явственно:
— Остановись, не бросай! Слушайся своего сердца!
Но рука как-то невольно протянулась к кресту, я сорвала его с шеи и кинула в огонь.
Крик, шум, оглушительные рукоплесканья загремели кругом, пламя на жертвеннике взвилось высоко и пахнуло прямо в широко-раскрытый рот чудовища… Я вскрикнула и очнулась.
Заря алела на востоке… Ясное солнце всходило. Я лежала над широкой рекой на голой, песчаной горе. Предо мной, внизу, на холмах был разбросан красивый большой город, весь утонувший в зелени. В нем было много церквей и солнце блестело яркими звездочками на их крестах. С их колоколен раздавался призывный протяжный звон и каждый удар колокола отдавался в сердце моем мучительной болью.
Я металась и стонала.
Какой-то светлый белый туман, или облако тихо спустилось ко мне. Я с ужасом почувствовала, как это светлое облако обхватывает меня, я различала в нем какую-то фигуру в белом, серебристом одеянии. Святая митра блестела на её главе, светлый ореол окружал эту голову.
Но в то же самое мгновение порыв вихря окутал всю меня черной тучей и в моем сердце только промелькнули какие-то непонятные, страшные слова… И я поднялась на воздух. Что-то темное помчало меня с невероятной быстротой. Голова закружилась, и я на мгновение потеряла сознание…
Когда я очнулась, я увидала себя в моей комнате. Я стояла на воздухе, а предо мной внизу на кровати лежала другая я… В таком же точно белом кружевном пеньюаре… У неё глаза были закрыты и, наклонясь над ней, плакала и рыдала моя тетя. Плакала тут же на стуле мисс Берд и Поль стоял у печки, с таким бледным, исхудалым лицом. И были еще какие-то люди… Но я не могла узнать, различить кто это. Меня вдруг неудержимо потянуло к этой другой— белой и бледной, которая лежала передо мной, я бросилась и слилась с нею. Глаза мои мгновенно открылись, и я дико посмотрела на всех; тетя радостно вскрикнула.
— Очнулась! — проговорила она сквозь слезы. И мисс Берд, и Поль — все бросились ко мне… Тетя целовала мои руки, глаза…
— Погодите, — говорил Карл Ивановича, наш домашний доктор, — не тревожьте ее теперь! Покой ей, безусловный покой весьма необходим.
И все отошли, и я осталась одна. Я усиленно старалась сообразить, припомнить, что со мной было. Но я помнила только одно: красивый город над рекой и желтую песчаную гору.
— Это верно было во сне, — сообразила я и спросила тетю, что было со мной.
— Ты со вчерашней ночи лежишь без движения и без дыхания… Мы все измучились… — И она опять заплакала, а я из всех сил моей души старалась припомнить, что со мной было и… не могла. Временами, как будто, что-то всплывало, прояснялось в моей памяти, но тотчас же все заволакивалось туманом, и я закрывала глаза в полном бессилии. Мне кажется, нет ничего тяжелее, неприятнее, как сознавать полную невозможность вспомнить то, что за минуту, за две так сильно волновало всю душу…
Все, что я теперь рассказала, все это я припомнила потом, в одну минуту ужасного просветления. Это случилось скоро, через несколько недель. А теперь я только чувствовала, что стала как бы совсем другая. Подошел ко мне Поль. Я посмотрела на него и отвернулась. Его лицо показалось мне неприятным, отталкивающим.
— Мэри, — сказал он, — дорогая моя! Что с тобой! — Я ничего не ответила.
— Уйдемте все!.. — сказала шопотом тетя. — Может быть, она уснет и ей лучше будет.
— Нет! — вскричала я и быстро встала с постели. — Нет, я не буду спать… Тетя, пошлите мне Дуню. Я оденусь…
И все вышли. Я надела яркое платье, сольферино, с короткими рукавами и открытым лифом. Надела брильянтовые серьги и collier. В зеркале я увидела свое исхудалое лицо, потрескавшиеся губы. Внутри у меня был жар, два ярких пятна выступили на щеках и глаза мои горели. Я распустила свои черные косы.
Тетя вошла ко мне и ахнула.
— Зачем же это ты так наряжаешься? Точно на бал, — удивилась она.
— Он приедет, тетя… как же мне не наряжаться?
— Кто приедет?
— Да он… — и я притопнула ногой. — Разве вы не знаете, кого я люблю… князь Наянзи…
Она ничего не ответила. Она широко раскрыла глаза и тихо вышла вон. За дверьми я услыхала восклицания, громкий шопот и тихие всхлипывания. Я быстро двинулась к двери и распахнула ее.
— Подите вы все вон! — вскричала я. — Вы мне ужасно надоели! Вон! Вон!.. — И я сильно затопала ногами.
Все бросились вниз, торопясь сойти по лестнице. Через час и я сошла вниз. На лестнице я встретила Поля и Карла Ивановича. Они отстранились от меня.
— Вы видите! — прошептал Поль Карлу Ивановичу.
Я вошла прямо в гостиную и подошла к окну. Сквозь это окно была видна аллея, по которой должен был, казалось мне, приехать князь. И действительно, в час показался его экипаж. Он ехал в том же кабриолете и тот же негритенок сопровождал его, в виде грума. Кабриолет подъехал к подъезду, и я услыхала какой-то шум и громкий говор в передней. Мне представилось, что его не пускают ко мне, что ему отказывают.
Я быстро, бегом бросилась в залу, в переднюю и распахнула дверь.
Князь стоял в пальто. Поль говорил ему что-то с жаром.
— Идите! Идите, князь! — закричала я. — Я дома, я здорова и очень рада вас видеть…
Он сбросил пальто, подошел ко мне. Я быстро и крепко схватила его за руку. Я ввела его в залу и в гостиную, где сидели тетя и мисс Берд. Они обе поднялись с своих мест и с недоумением смотрели на нас.
Я прямо глядела ему в глаза. В них не было того блеска, тех зеленоватых искр, которые так пугали меня прежде. И все черты лица его были удивительно милы и симпатичны.
— Вот князь опять приехал к нам, — сказала я. — Не правда-ли, тетя, это мило с его стороны?…
В это время вошли Поль и Карл Иванович.
— Я приехал узнать о вашем здоровье… До меня долетел слух, что вы вдруг опасно занемогли.
Я захохотала каким-то диким смехом, так что мисс Берд невольно вздрогнула.
— Это неправда; тетя, скажи, что это неправда… Я, напротив, чувствую себя удивительно здоровой и так рада видеть вас.
И мы уселись вдвоем на маленьком диванчике и начали тихий разговор. Я смотрела на него так пристально. Я любовалась им и не замечала, как постепенно, тихо, незаметно я теряю сознание и погружаюсь в глубокий сон. Сперва исчезла комната, в которой мы сидели, затем стали исчезать тетя, Поль, мисс Берд. Но его я еще видела и в особенности его глаза. Наконец, и они исчезли…
Когда я очнулась, был уже вечер. Я лежала переодетая в моей постели. Вошла тетя на ципочках, подошла ко мне. А я смотрела на нее во все глаза.
— Ты опять заснула!.. — сказала она. — Но сон твой такой был тихий… спокойный. Спи!
Вошел Поль. Я протянула ему руку и тотчас же отдернула, как только он мне пожал ее. Мне показалась рука его удивительно холодной и жесткой.
И с этих пор долгое время я жила как во сне. Напрасно и тетя, и мой добрый Поль старались ласками возвратить меня к себе. Я не отвечала на их ласки, и мне удивительно тяжело было отвечать на все их вопросы. Я повиновалась всему, что они мне советовали и указывали, повиновалась как автомат, бессознательно, и весь мой ум был направлен на один мучительный вопрос. Я припоминала и не могла вспомнить, что со мной было, что я видела в те две страшных ночи, после которых во всем существе моем вдруг произошла такая резкая перемена.
Я забивалась куда-нибудь в темный угол, и по целым часам сидела неподвижно, как истукан, чувствуя, что вся я как будто связана чем-то невидимым, незаметным, но чего нельзя ни развязать, ни распутать, ни разорвать… И все время усиленно наморщив брови, я старалась припомнить, что со мной случилось. Поль, тетя и мисс Берд постоянно отрывали меня от тяжелой мучительной думы, постоянно ухаживали за мной и только раздражали.
Через неделю, или две, не помню, черный грум принес от князя записку. И прежде чем он подал эту записку, я сбежала опрометью вниз, в гостиную и вскричала:
— Едемте, тетя! Непременно едемте! Вероятно, он зовет всех нас… Нехорошо, глупо отказать ему.
В записке князь действительно приглашал всех нас к себе на завтрак, которым он хотел отпраздновать свое возвращение в родовое поместье.
«Я надеюсь, писал он, что это благотворно подействует на вашу больную, которой потрудитесь передать мой глубокий поклон, равно как и почтеннейшему жениху её».
К Полю он послал отдельное приглашение, которое грум передал тут же, так как Поль сидел у нас. Он было возмутился этой бесцеремонностью, но я вдруг рассердилась и начала очень колко выговаривать ему.
— Вы просто ревнуете! — кричала я: — к этому образованному, просвещенному и так много испытавшему человеку… При том, это был друг моего покойного отца.
Я видела, что тетя, подле которой сидел Поль, тихонько толкнула его и прошептала чуть слышно:
— Не раздражайте ее! Я ясно слышала этот совет, так как со времени моей болезни слух мой стал поразительно чуток.
И все решили, что необходимо ехать и ответили князю благодарностью и обещанием что мы непременно будем к назначенному им часу.
Помню, что день был ясный, сияющий и жаркий. Мы вчетвером отправились в коляске. Полю, как я догадывалась, было неприятно ехать, но он очевидно ехал потому, что боялся оставить меня на попечении тетки и мисс Берд. С самого начала моей болезни и до конца он был моей верной, нежной, любящей нянькой.
Всю дорогу мое сердце усиленно билось и постоянно меня тянуло туда. Мне казалось, что мы ужасно тихо едем и я просила погонять лошадей, хотя они давно уже были все в мыле.
Наконец, мы въехали в распахнутый ворота чугунной решетки, и я невольно ахнула. По обеим сторонам аллеи тянулись рабатки, полные самых разнообразных георгин и всевозможных роз. Целая шеренга слуг в каких-то оригинальных восточных костюмах стояла у дома.
Князь встретил нас у входа под широким навесом. Он отворил дверцы с моей стороны, и я прямо выпрыгнула ему на руки. Бережно и почтительно он поставил меня на землю и поздоровался со всеми, рассыпаясь в благодарности.
Только что мы вошли в дом, как заиграла радостная, веселая музыка — казалось, пел какой-то большой согласный хор и мне было удивительно весело.
Князь повел нас показывать сад. Он был громадный и в нем не было той дичи, заброшенности, которая так поразила меня, когда я видела его в первый раз, еще ребенком. Везде били широкия аллеи громадных, тенистых деревьев, цветущие лужайки, клумбы красивых цветущих кустов.
Из сада мы снова вернулись в дом, и князь повел нас по этому дому. В нем была невиданная роскошь. Но все было как-то мрачно, вероятно от слабого освещения из небольших узеньких окон. И везде был тот же крепкий запах, который так поразил меня в детстве, но этот запах теперь мне казался удивительно приятным.
В одной угловой комнате была чугунная витая лестница и эта лестница вела на башню. Увидев ее, мне вдруг захотелось взбежать на нее, и я полетела вверх. Князь быстро пошел за мной. На половине лестницы у меня закружилась голова и я не помню, как вдруг очутилась наверху. Князь как будто внес меня.
Весь верх был стеклянный и из его окон-балконов далеко открывался вид на все окружающее. Здесь был такой простор, что я, помню, всплеснула руками от восхищения.
— Ах, как здесь хорошо! — вскричала я. — Просторно.
— Хорошо, — сказал он, — потому что чувствуешь свою власть над пространством… и наслаждаешься ею…
— Разве во власти есть наслаждение? — спросила я…
— Самое высшее наслаждение — есть наслаждение властью, а жизнь каждого есть постоянное стремление к наслаждению: это старая, общеизвестная истина…
В это время внизу раздался голос тети.
— Я, кажется не взойду. У меня уже кружится голова. Поль! Дайте пожалуйста мне вашу руку.
Они тихо поднялись наверх и начали восхищаться, так же как я, широкой панорамой.
Но всем нам было тесно на небольшой площадке этого стеклянного фонаря. Меня оттеснили, и я должна была спуститься на одну ступеньку.
Я взглянула вниз. На половине лестницы была маленькая площадка, выступ — и на нем высокая дверь, завешенная черной драпировкой, на которой были вышиты золотом какие-то слова.
И вдруг меня неудержимо потянуло заглянуть за эту драпировку. Я быстро перескочила перильца, отделявшие меня от площадки, подошла к двери и приподняла занавеску. За ней был полумрак, освещенный слабым, тусклым красноватым огнем. Я подалась вперед. На возвышении стоял идол. Тот самый идол, которого я видела в детстве, в музее князя. Перед ним на трех черепах стояла широкая чаша, в которой горело тусклое синевато-красное пламя. Прежде всего мне бросилось в глаза лицо идола: его глаза, блестевшие слабым зеленоватым огоньком, а затем, сердце мое невольно сжалось от ужаса: —я увидела на груди идола мой крестик.
И в то же мгновение, точно яркая молния осветила мою память, мое сознание… Предо мной отчетливо вырисовалось мое жертвоприношение. Идол принял громадные размеры. Пламя вспыхнуло, поднялось, осветило все предметы и я с страшным, раздирающим криком упала на пол.
Как сквозь сон я помню дикий хохот, шум, крики…
И затем все исчезло из моего сознания.
Я очнулась снова в моей комнате. Окна были занавешены зелеными шторами. В комнате был противный запах какими-то лекарствами.
Я быстро поднялась и села на постели. Вокруг меня опять были все мои семейные, родные… Мне припомнилось все, припомнилось, как чудный, обаятельный сон, а вокруг меня была противная обстановка и этот Поль, мой нареченный, которому я должна была отдать мое сердце… Но ведь это сердце принадлежало уже другому, который завладел не только им, но и всей душой моей. Меня ничто не привлекало, не тянуло к моим родным.
Мне было тяжело подумать, что я должна им во всем признаться, мне было стыдно и злоба, и досада душили меня. — «Да зачем же, в чем сознаваться?» — думала я.
Я снова легла, отвернулась к стене и упорно молчала на все их вопросы.
Прошло несколько дней… Я молча вставала, надевала черное платье, распускала волосы и садилась в угол, сложив руки. Поль, тетя, мисс Берд, моя добрая няня, все наперерыв ухаживали за мной, старались уговорить меня, добиться ответа, но я, упорно молчала и только качала головой.
Раз, не помню, на четвертый, или на пятый день, я была в моей комнате и случайно взглянула на небольшой образ нерукотворного Спаса, который висел над моей кроватью.
Мне он показался каким-то страшным… тяжелое чувство тоски, отчаяния сдавило мне грудь. Я быстро вскочила с постели, неистово закричала и тут же упала, и захохотала. Со мной сделались конвульсии. На губах выступила пена.
Пришел праздник, кажется, Успенье. Тетя и няня меня уговорили съездить в церковь, помолиться. Я, наконец, молча кивнула головой. Меня одели и повезли.
Я тихо, ни разу не перекрестясь, простояла почти всю обедню, и когда священник вынес чашу с Святыми Дарами, я вдруг застонала, заметалась, грохнулась на пол и захохотала. Со мной опять сделались конвульсии. Я начала биться об пол и кричать…
С трудом могли овладеть мною и увезли домой.
С тех пор потянулись целые месяцы, без просвета, в этом безнадежном, мрачном состоянии. Я постоянно была в каком-то забытьи и упорно молчала. Передо мной двигались люди, говорили со мной. Я ничего не замечала. Кормили, поили, одевали меня, — я оставалась ко всему безучастна. Только каждый месяц, во время полнолуния, на меня находила страшная тоска. Тогда картины тех наслаждений, с которыми познакомил меня или моего двойника ужасный князь, являлись мне как живые и меня тянуло туда, к этому, казалось мне, источнику наслаждения. Я металась, тосковала, стонала и билась об пол. Во мне являлась такая страшная сила, что пять высоких, здоровых баб не могли со мной сладить и уложить меня в постель.
В апреле меня повезли в Москву. Поль поехал с нами. Мы советовались со многими докторами, с Иноземцевым, с Овером. Иноземцев приписал это раздражению брюшного нерва. Овер находил мое психическое состояние безнадежным и советовал поместить меня в больницу Всех Скорбящих. Большая часть докторов находила у меня обостренную истерию, соединенную с расположением к эпилепсии.
Меня пробовали лечить гальваническими токами, металлическими пластинками и даже магнетизмом. Последнее лечение доставило мне некоторое облегчение. Я стала как-то бодрее и аппетит мой улучшился, или лучше сказать, он снова появился. Лунатизм мой принял прежнюю, легкую форму, но весь мой психический склад и моя мозговая машина остались те же и положительно отказывались служить мне.
По-прежнему я просиживала целые дни молча, угрюмо сдвинув брови, по-прежнему я чувствовала гнет, страшную тяжесть в груди. Точно какой-то ком постоянно подкатывался к горлу и душил меня. По-прежнему я была безучастна ко всем и всему и хладнокровно слушала мою бедную тетю, когда она уговаривала, упрашивала меня сказать хоть одно слово. Я равнодушно смотрела на её исхудалое лицо, на её заплаканные глаза. Я безучастно принимала все ласки и уход за мной, я не могла понять, насколько тяжело для них, для всех близких и родных, мое состояние и как страшно они измучились, ухаживая за мной.
Когда пришли теплые, ясные вечера мая, Поль обыкновенно отводил меня на наше любимое место, на «зеленой горке» и усаживал на скамейку. Он насильно склонял мою голову к его плечу, и я лежала послушно, как ребенок, и сердце во мне молчало, точно окаменело, а тяжелая, безвыходная тоска постоянно сжимала всю грудь мою. Мне все казалось, что вот, вот… кто-то придет и возьмет, и поведет меня. Или казалось мне, что тут же, сейчас же, рядом со мной, вдруг провалится земля и я повисну над зияющей бездной… Сердце страшно замирало во мне и руки холодели…
Один раз, вечером, Поль, сидя подле меня на скамейке и обняв меня одной рукой, вдруг закрыл другой рукой глаза и нервно, истерически зарыдал. Я вся вздрогнула, застонала, вскочила и бросилась опрометью бежать от него, так что он насилу мог догнать меня, на самом берегу пруда, куда меня неудержимо тянуло броситься.
Ночью в моей комнате постоянно спали две горничные. Они тщательно прятали от меня спички, потому что раз я подожгла шторы и полог постели и чуть не сгорела. От меня прятали все острое, не давали за столом ножей и вилок. Смотрели постоянно, чтобы я не проглотила гвоздей, иголок или булавок, или не выпила бы чего-нибудь вредного. Но один раз за мной не досмотрели, и я выпила весь керосин из лампы. Со мной едва отводились и спасли мне жизнь. В другой раз я сделала петлю из шнуров моей портьеры и повесилась на отдушнике. Из петли меня вынули, когда я уже начала хрипеть и задыхаться. И странно! Я проделывала все эти покушения на самоубийство совершенно спокойно, бессознательно, а между тем, мысль о смерти до того меня пугала, до того была противна и тягостна моему представлению, что при одной этой мысли я дрожала и холодный пот выступал у меня на лбу и на всем теле. Прошло лето, душное, жаркое. Почти каждую ночь была гроза и во все время грозы я металась и стонала. Мне казалось, что каждая молния нарочно сверкала для того, чтобы поразить меня, и когда раздавался удар грома — я замирала.
Почти с каждым днем положение мое становилось хуже и хуже. Я не могла уже, наконец, подняться с постели. Дни и ночи я не могла уснуть, я лежала, отвернувшись к стене, и тихо стонала. В это время доброй моей няни не было со мной. Она ушла в Киев, с твердой верой, что она вымолит мне у киевских угодников здоровье и силы. Она вернулась в половине июня, поздно вечером, или лучше сказать ночью. Она прямо прошла ко мне наверх. Подошла к моей постели, нагнулась надо мной и сказала шопотом:
— Здравствуй, моя желанная! Я принесла тебе благословенье от Феодосия Печерского.
Я перестала стонать и быстро обернулась. Что-то легкое, освежающее, казалось, повеяло на меня, точно то светлое облако, которое спускалось ко мне тогда, во время ужасного сна… И мне казалось, что это облако было св. Феодосий.
Я смотрела с какой-то внутренней радостной дрожью на небольшой деревянный резной образок, который держала няня в руках.
— Перекрестись и поцелуй его! — сказала она, и я силилась приподнять руку и не могла. Няня взяла ее и перекрестила меня. Затем медленно, торжественно, благословила меня образком. И вдруг у меня в груди что-то растаяло, распустилось. Мне стало удивительно легко, покойно… Я не верила себе, я думала, что вот-вот сейчас снова вернется эта ужасная, убийственная тяжесть. Но на место неё явилась удивительная тишина. Я начала тихо всхлипывать, как маленький ребенок, громче, громче, я обхватила мою няню, я припала к её груди и зарыдала, зарыдала… Я целовала её сморщенные щеки… Мне казалась она каким-то вестником мира, целителем моего сердца и несчастной, измученной души моей.
Она присела на мою кровать, она обхватила меня как маленькую, и, припав к её груди, я долго, но тихо плакала.
— Ненаглядная моя красавица, — шептала няня, целуя меня. — Как исхудала, бедняжечка!..
Я чувствовала, что с слезами мне становилось легче, яснее и тише на душе. И не помню, как, я задремала и уснула, крепким, покойным сном. Няня переложила меня, как маленькую, на подушки и на цыпочках вышла.
Я слышала, как вокруг меня ходили, шептались, но мне было покойно, легко, хорошо… И я проспала всю ночь и проснулась поздним утром.
Помню, проснулась я слабой, голова кружилась, но на сердце было легко, радостно. Опираясь на стулья, я тихо поднялась с постели — и пошатнулась. В комнате все закружилось. Я простояла несколько минут и тихонько пошла, опираясь на стулья. На столике стояло мое зеркало. Я мельком взглянула в него и отшатнулась. Из зеркала глядело на меня страшно исхудалое, бледное лицо.
«Это не я!.. Это другая!» — промелькнуло в моей больной голове.
Я посмотрела на мои дрожавшие руки. Это были руки скелета, обтянутые кожей.
Я посмотрела в угол, туда, куда я прежде обращалась с привычным, восторженным чувством, к образу Спаса. Там был вчерашний резной образок и на нем висел и блестел маленький крестик — мой детский крестик.
Не веря себе, своим глазам, я, шатаясь, подошла к нему. Я быстро, порывисто сдернула его с образка, схватила обеими руками, с чувством любви, благоговения прижала к своим губам, упала на пол и зарыдала.
«Он вернулся — я свободна!.. Спасена!..» промелькнуло в моем уме и сердце.
И я молилась, молилась, я благодарила и плакала.
Я надела его снова на себя и мне стало удивительно покойно, сидя на полу, я обернулась к двери, — в дверях стояла тетя и смотрела на меня со слезами.
С радостным восторженным криком она бросилась к мне. Я целовала её лицо, глаза, руки. Я облила их слезами… Моей радости, восторгу, безумию не было границ. Плача и смеясь в одно время, мы крепко обняли друг друга; шатаясь от радости подошли и сели на постели.
— Добрая! Добрая! Дорогая моя, — шептала я. — Я верю!.. Бог послал мне милость.
А она тихо шептала и просила.
— Говори еще… говори! Я так долго не слыхала твоего голоса.
Дверь тихо скрипнула, отворилась. На пороге стоял Поль. С недоумением, не веря себе, он смотрел на меня. А у меня при взгляде на него сердце вдруг снова переполнилось восторгом, благодарностью. Я снова поднялась к нему и наверно упал и бы, если бы он не поддержал меня. Я долго лежала в забытьи, в его объятиях.
И столько было радостного трепета в этот день, что у меня совсем закружилась голова и я не могла стоять на ногах. Меня снесли в гостиную, усадили на большом кресле. Каждый наперерыв старался мне услужить. О чем бы я ни заговорила, чего бы ни пожелала, все являлось тотчас же к моим услугам, словно по волшебству.
— Господи! — дивилась я: —как они меня все любят! И как я могла увлечься тем… темным и страшным… И какая ужасная разница между бурными наслаждениями, и между этими тихими, семейными радостями, проникнутыми миром, покоем и теплою, чистою любовью.
С этого радостного дня началось мое быстрое выздоровление.
Когда все это я передавала потом Полю, передавала с тем тяжелым волнением, которое я испытывала тогда, то он сказал:
— Есть много еще необъясненного в снах и галлюцинациях. Но многое может быть объяснено гораздо проще тем нервным возбуждением, в котором ты тогда находилась.
— Как же… а крестик, Поль? Каким образом он явился на груди этого страшного идола, в доме князя. Ведь, я там ясно, отчетливо его видела…
— Да ведь и галлюцинации бывают, говорят, также очень отчетливы. Надо убедиться сперва, что действительно ли существует или существовала в доме князя та комната, в которую ты заглядывала.
— И как же затем крестик явился на образке? Я ведь расспрашивала и няню, и всех. Не повесили ли они его на образок? Они все уверяют, что не видали этого крестика.
— В лунатизме, в бессознательном состоянии, в том настроении, в котором ты тогда находилась, ты могла снять его с себя и опять затем достать оттуда, куда спрятала и сама повесить его на образок.
— Поль, — сказала я тихо. — Можно все объяснить. Но там, где можно все объяснить, там нет места вере, нет места чувству. Там все дело одного холодного рассудка.
— Это совершенно верно, мой милый, родной философ. Но также верно и то, что этого никогда не может быть — и не будет. На том пути, по которому идет вперед человечество, первое, громадное место отведено не рассудку, а чувству и вере в его непреложность и справедливость.
— Я не совсем ясно понимаю тебя.
— Ведь ты веришь, что тот путь, на который в твоих галлюцинациях увлекал тебя князь, есть ложный, темный путь.
— Еще бы, — разумеется, верю.
— Вера дает инстинктивно твоему сердцу указание, куда следует и куда не следует идти. И даже в ту бесконечную, светлую сторону, где лежит общее благо, а не твое личное наслаждение. Пойдешь налево — ты будешь спускаться в ту бездну чувственных удовольствий, в которой кишат все чудовища людских страстей. Пойдешь направо— ты будешь подниматься на святые вершины, по трудному пути, проходить в те узкие врата, которые ведут людей к общему блаженству и к вечному солнцу истины… Это старая, древняя истина. Это старая песня человечества. Она родилась с начала мира. Она древнее Ормузда и Аримана. Она проходит во всех сказаниях, во всех эпосах. Это две мыши Ариосто — черная и белая, которые вечно бегают вокруг гигантского дерева и не могут догнать друг друга.
Я помню, он говорил это вечером, когда мы сидели на нашей любимой скамейке. Моя рука была в его руке. Я смотрела на потемневшее небо, на ясные звезды и эти звезды так ярко блестели и так ясно говорили душе о вечном, великом, непостижимом, что будет всегда, неизменно привлекать человека в светлую сторону добра и правды…
Почему и как исчезла, так внезапно, моя болезнь— я не знаю. Я предоставляю это объяснять людям более опытным и более сведущим.
Через два месяца я настолько поправилась, что ни тетя, ни Поль не видели более надобности откладывать нашу свадьбу, и 18 августа мы были обвенчаны.
Теперь уже минет скоро тридцать лет нашей мирной, тихой жизни с моим добрым, тихим Полем.
Мы оба уже сходим с горы и подходим к той грани, к той страшной завесе, которая скрывает от всех неведомый мир. Мы идем рука в руку и обоюдно поддерживаем друг друга в нашей вере, на скользком земном пути; мы ищем постоянно все доброе, что мы может сделать здесь на земле для нашего бедного земного брата, и это чувство и стремление мы передали, я надеюсь, прочно и нашим детям.
Князя Наянзи я более не видала. Он вскоре после нашей свадьбы уехал из его имения. Затем прошел слух, что он умер где-то в Индии, в горах Нильгирийских.