СТРЕЛА ВРЕМЕНИ


Аннотация

Настоящий сборник составлен из произведений современных анг-

лийских и американских писателей-фантастов, пользующихся широкой

известностью у себя на родине и за рубежом.


Айзек АЗИМОВ


МОЙ СЫН – ФИЗИК

Ее волосы были нежнейшего светло-зеленого цвета –

уж такого скромного, такого старомодного! Сразу видно было, что с краской она обращается осторожно: так красились лет тридцать назад, когда еще не вошли в моду полосы и пунктир. Да и весь облик этой уже очень немолодой женщины, ее ласковая улыбка, ясный кроткий взгляд – все дышало безмятежным спокойствием.

И от этого суматоха, царившая в огромном правительственном здании, вдруг стала казаться дикой и нелепой.

Какая-то девушка чуть не бегом промчалась мимо, обернулась и с изумлением уставилась на странную посетительницу.

– Как вы сюда попали?

Та улыбнулась.

– Я иду к сыну, он физик.

– К сыну?..

– Вообще-то он инженер по связи. Главный физик

Джерард Кремона.

– Доктор Кремона? Но он сейчас… А у вас есть пропуск?

– Вот, пожалуйста. Я его мать.

– Право, не знаю, миссис Кремона. У меня ни минуты… Кабинет дальше по коридору. Вам всякий покажет.

И она умчалась.

Миссис Кремона медленно покачала головой. Видно, у них тут какие-то неприятности. Будем надеяться, что с

Джерардом ничего не случилось.

Далеко впереди послышались голоса, и она просияла: голос сына!

Она вошла в кабинет и сказала:

– Здравствуй, Джерард.

Джерард – рослый, крупный, в густых волосах чуть проглядывает седина: он их не красит, говорит, некогда, он слишком занят. Таким сыном можно гордиться, она всегда им любовалась.

Сейчас он обстоятельно что-то объясняет человеку в военном мундире. Кто его разберет, в каком чине этот военный, но, уж наверно, Джерард сумеет поставить на своем. Джерард поднял голову.

– Что вам угодно? Мама, ты?! Что ты здесь делаешь?

– Пришла тебя навестить.

– Разве сегодня четверг? Ох, я совсем забыл! Посиди, мама, после поговорим. Садись где хочешь. Где хочешь…

Послушайте, генерал…

Генерал Райнер оглянулся через плечо, рывком заложил руки за спину.

– Это ваша матушка?

– Да.

– Надо ли ей здесь присутствовать?

– Сейчас не надо бы, но я за нее ручаюсь. Она даже термометром не пользуется, а в этом уж вовсе ничего не разберет. Так вот, генерал. Они на Плутоне. Понимаете?

Наверняка. Эти радиосигналы никак не могут быть естественного происхождения. Значит, их подают люди, люди с

Земли. Вы должны с этим согласиться. Очевидно, одна из экспедиций, которые мы отправили за пояс астероидов, все-таки оказалась успешной. Они достигли Плутона.

– Ну да, ваши доводы мне понятны, но разве это возможно? Люди отправлены в полет четыре года назад, а всех припасов им могло хватить от силы на год, так я понимаю? Ракета была запущена к Ганимеду, а пролетела до

Плутона – это в восемь раз дальше.

– Вот именно. И мы должны узнать, как и почему это произошло. Может быть… может быть, они получили помощь.

– Какую? Откуда?

На миг Кремона стиснул зубы, словно набираясь терпения.

– Генерал, – сказал он, – конечно, это ересь, а все же: вдруг тут замешаны не земляне? Жители другой планеты?

Мы должны это выяснить. Неизвестно, сколько времени удастся поддерживать связь.

По хмурому лицу генерала скользнуло что-то вроде улыбки.

– Вы думаете, они сбежали из-под стражи и их того и гляди снова схватят?

– Возможно, возможно… Нам надо точно узнать, что происходит – может быть, от этого зависит будущее человечества. И узнать, не откладывая.

– Ладно. Чего же вы хотите?

– Нам немедленно нужен Мультивак военного ведомства. Отложите все задачи, которые он для вас решает, и запрограммируйте нашу основную семантическую задачу.

Освободите инженеров связи, всех до единого, от другой работы и отдайте в наше распоряжение.

– При чем тут это? Не понимаю!

Неожиданно раздался кроткий голос:

– Не хотите ли фруктов, генерал? Вот апельсины.

– Мама! Прошу тебя, подожди! – взмолился Кремона.

– Все очень просто, генерал. Сейчас от нас до Плутона чуть меньше четырех миллиардов миль. Если даже радиоволны распространяются со скоростью света, то они покроют это расстояние за шесть часов. Допустим, мы что-то сказали – ответа надо ждать двенадцать часов. Допустим, они что-то сказали, а мы не расслышали, переспросили, и они повторяют ответ – вот и ухнули сутки!

– А нельзя это как-нибудь ускорить? – спросил генерал.

– Конечно, нет. Это основной закон связи. Скорость света – предел, никакую информацию нельзя передать быстрее. Наш с вами разговор здесь отнимет часы, а на то, чтобы провести его с Плутоном, ушли бы месяцы.

– Так, понимаю. И вы в самом деле думаете, что тут замешаны жители другой планеты?

– Да. Честно говоря, со мной далеко не все согласны. И

все-таки мы из кожи вон лезем – стараемся разработать какой-то способ наиболее емких сообщений. Надо передавать возможно больше бит информации в секунду и молить господа бога, чтобы удалось втиснуть все, что надо, пока не потеряна связь. Вот для этого мне и нужен электронный мозг и ваши люди. Нужна какая-то стратегия, при которой можно передать те же сообщения меньшим количеством сигналов. Если увеличить емкость хотя бы на десять процентов, мы, пожалуй, выиграем целую неделю.

И опять их прервал кроткий голос:

– Что такое, Джерард? Вам нужно провести какую-то беседу?

– Мама! Прошу тебя!

– Но ты берешься за дело не с того конца. Уверяю тебя.

– Мама! – В голосе Кремоны послышалось отчаяние.

– Ну-ну, хорошо. Но если ты собираешься что-то сказать, а потом двенадцать часов ждать ответа, это очень глупо. И совсем не нужно.

Генерал нетерпеливо фыркнул.

– Доктор Кремона, может быть, обратимся за консультацией к…

– Одну минуту, генерал. Что ты хотела сказать, мама?

– Пока вы ждете ответа, все равно ведите передачу дальше, – очень серьезно посоветовала миссис Кремона. –

И им тоже велите так делать. Говорите не переставая, и они пускай говорят не переставая. И пускай у вас ктонибудь все время слушает и у них тоже. Если кто-то скажет что-нибудь такое, на что нужен ответ, можно его вставить, но скорей всего вы и не спрашивая услышите все, что надо.

Мужчины ошеломленно смотрели на нее.

– Ну, конечно! – прошептал Кремона. – Непрерывный разговор… Сдвинутый по фазе на двенадцать часов, только и всего… Сейчас же и начнем!

Он решительно вышел из комнаты, чуть ли не силком таща за собой генерала, но тотчас вернулся.

– Мама, – сказал он, – ты извини, это, наверно, отнимет несколько часов. Я пришлю кого-нибудь из девушек, они с тобой побеседуют. Или приляг, вздремни, если хочешь.

– Обо мне не беспокойся, Джерард, – сказала миссис

Кремона.

– Но как ты до этого додумалась, мама? Почему ты это предложила?

– Так ведь это известно всем женщинам, Джерард. Когда две женщины разговаривают – все равно, по видеофону, по страторадио или просто с глазу на глаз, – они прекрасно понимают: чтобы передать любую новость, надо просто говорить не переставая. В этом весь секрет.

Кремона попытался улыбнуться. Потом нижняя губа его задрожала, он круто повернулся и вышел.

Миссис Кремона с нежностью посмотрела ему вслед.

Хороший у нее сын. Такой большой, взрослый, такой видный физик, а все-таки не забывает, что мальчик всегда должен слушаться матери.


ЧУВСТВО СИЛЫ

Джехан Шуман привык иметь дело с высокопоставленными людьми, руководящими раздираемой распрями планетой. Он был штатским, но составлял программы для автоматических счетных машин самого высшего порядка.

Поэтому генералы прислушивались к нему. Председатели комитетов конгресса – тоже.

Сейчас в отдельном зале Нового Пентагона было по одному представителю тех и других. Генерал Уэйдер был темен от космического загара, и его маленький ротик сжимался кружочком. У конгрессмена Бранта было гладко выбритое лицо и светлые глаза. Он курил денебианский табак с видом человека, патриотизм которого достаточно известен, чтобы он мог позволить себе такую вольность.

Высокий, изящный Шуман, программист 1 класса, глядел на них без страха.

– Джентльмены, – произнес он, – это Майрон Ауб.

– Человек с необычайными способностями, открытый вами случайно, – безмятежно сказал Брант, – помню.

Он разглядывал маленького, лысого человечка с выражением снисходительного любопытства.

Человечек беспокойно шевелил пальцами и то и дело переплетал их. Ему никогда еще не приходилось сталкиваться со столь великими людьми. Он был всего лишь пожилым техником низшего разряда; когда-то он провалился на всех экзаменах, призванных обнаружить в человечестве наиболее одаренных, и с тех пор застрял в колее неквалифицированной работы. У него была одна страстишка, о которой пронюхал великий Программист и вокруг которой поднимал такую страшную шумиху.

Генерал Колдер сказал:

– Я нахожу эту атмосферу таинственности детской.

– Сейчас вы увидите, – возразил Шуман. – Это не такое дело, чтобы рассказывать первому встречному. Ауб! –

В том, как он бросил это односложное имя, было что-то повелительное, но так подобало говорить великому Программисту с простым техником. – Ауб, сколько будет, если девять умножить на семь?

Ауб поколебался; в его бледных глазах появилась тревога.

– Шестьдесят три, – сказал он.

Конгрессмен Брант поднял брови.

– Это верно?

– Проверьте сами, сэр.

Конгрессмен достал из кармана счетную машинку, дважды передвинул ее рычажки, поглядел на циферблат у себя на ладони, потом сунул машинку обратно.

– Это вы и хотели нам показать? – спросил он. – Фокусника?

– Больше, чем фокусника, сэр. Ауб запомнил несколько простых операций и с их помощью ведет расчеты на бумаге.

– Бумажный счетчик, – вставил генерал со скучающим видом.

– Нет, сэр, – терпеливо возразил Шуман. – Совсем не то. Просто листок бумаги. Генерал, будьте любезны задать число!

– Семнадцать, – сказал генерал.

– А вы, конгрессмен?

– Двадцать три.

– Хорошо. Ауб! Перемножьте эти числа и покажите джентльменам, как вы это делаете.

– Да, Программист, – сказал Ауб, втянув голову в плечи. Из одного кармана он извлек блокнотик, из другого –

тонкий автоматический карандаш. Лоб у него собрался складками, когда он выводил на бумаге затейливые значки. Генерал Уэйдер резко бросил ему:

– Покажите, что там.

Ауб подал ему листок, и Уэйдер сказал:

– Да, это число похоже на 17.

Брант кивнул головой.

– Верно, но, мне кажется, скопировать цифры со счетчика сможет всякий. Думаю, что мне и самому удастся нарисовать 17, даже без практики.

– Разрешите Аубу продолжать, джентльмены, – бесстрастно произнес Шуман.

Ауб снова взялся за работу, руки у него слегка дрожали. Наконец он произнес тихо:

– Это будет 391.

Конгрессмен Брант снова достал свой счетчик и защелкал рычажками.

– Черт возьми, верно! Как он угадал?

– Он не угадывает, джентльмены, – возразил Шуман. –

Он рассчитал результат. Он сделал это на листке бумаги.

– Чепуха, – нетерпеливо произнес генерал. – Счетчик –

это одно, а значки на бумаге – другое.

– Объясните, Ауб, – приказал Шуман.

– Да, Программист. Ну вот, джентльмены, я пишу 17, а под ним 23. Потом я говорю себе: 7 умножить на 3.

Конгрессмен прервал мягко:

– Нет, Ауб, задача была умножить 17 на 23.

– Да, я знаю, – серьезно ответил маленький техник, –

но я начинаю с того, что умножаю 7 на 3, потому что так получается. А 7 умножить на 3 – это 21.

– Откуда вы это знаете? – спросил конгрессмен.

– Просто запомнил. На счетчике всегда получается 21.

Я проверял много раз.

– Это значит, что так будет получаться всегда, не правда ли? – заметил конгрессмен.

– Не знаю, – пробормотал Ауб. – Я не математик. Но, видите ли, у меня всегда получаются правильные ответы.

– Продолжайте.

– Три умножить на 7 – это 21, так что я и пишу 21. Потом трижды один – три, так что я пишу тройку под двойкой…

– Почему под двойкой? – прервал вдруг Брант.

– Потому что… – Ауб обратил беспомощный взгляд к своему начальнику. – Это трудно объяснить.

Шуман вмешался.

– Если вы примете его работу, как она есть, то подробности можно будет поручить математикам.

Брант согласился. Ауб продолжал:

– Два да три – пять, так что из 21 получается 51. Теперь оставим это на время и начнем заново. Перемножим

7 и 2, будет 14, потом 1 и 2, это будет 2. Сложим, как раньше, и получим 34. И вот, если написать 34 вот так под

51 и сложить их, то получится 391. Это и будет ответ.

Наступило минутное молчание, потом генерал Уэйдер сказал:

– Не верю. Он городит чепуху, складывает числа и умножает их так, но я ему не верю. Это слишком сложно, чтобы могло быть разумным.

– О нет, сэр, – смятенно возразил Ауб. – Это только кажется сложным, потому что вы не привыкли. В действительности же правила довольно просты и годятся для любых чисел.

– Для любых? – переспросил генерал. – Ну, так вот. –

Он достал свой счетчик (военную модель строгого стиля) и поставил его наугад. – Помножьте на бумажке – 5, 7, 3, 8. Это значит… Это значит 5738.

– Да, сэр, – сказал Ауб и взял новый листок бумаги.

– Теперь… – Генерал снова заработал счетчиком. –

Пишите: 7, 2, 3, 9. Число 7239.

– Да, сэр.

– А теперь перемножьте их.

– Это займет много времени, – прошептал Ауб.

– Неважно.

– Валяйте, Ауб, – весело сказал Шуман.

Ауб принялся за дело. Он брал один листок за другим.

Генерал достал часы и засек время.

– Ну что, кончили колдовать, техник? – спросил он.

– Сейчас кончу, сэр… Готово. 41537382. – Ауб показал записанный результат.

Генерал Уэйдер недоверчиво улыбнулся, передвинул контакты умножения на своем счетчике и подождал, пока цифры остановятся. А когда он взглянул, сказал с величайшим изумлением:

– Великие галактики, это верно!

Президент Всепланетной Федерации позволил подвижным чертам своего лица принять выражение глубокой меланхолии. Денебианская война, начавшаяся как широкое, популярное движение, выродилась в скучное маневрирование и контрманеврирование, с постоянно растущим на Земле недовольством. Однако оно росло и на Денебе.

А тут конгрессмен Брант, глава важного военного комитета, беспечно тратит свою получасовую аудиенцию на разговоры о чепухе.

– Расчеты без счетчика, – нетерпеливо произнес президент, – это противоречие понятий.

– Расчеты, – возразил конгрессмен, – это только система обработки данных. Их может сделать машина, может сделать и человеческий мозг. Позвольте привести пример.

– И, пользуясь недавно приобретенными знаниями, он получал суммы и произведения, пока президент не заинтересовался против своей воли.

– И это всегда выходит?

– Каждый раз, сэр. Это абсолютно надежно.

– Трудно ли этому научиться?

– Мне понадобилась неделя, чтобы понять понастоящему. Думаю, что дальше будет легче.

– Хорошо, – сказал президент, подумав, – это интересная салонная игра, но какая от нее польза?

– Какая польза от новорожденного ребенка, дорогой президент? В данный момент пользы нет, но разве вы не видите, что это указывает нам путь к освобождению от машины? Подумайте, сэр. – Конгрессмен встал, и в его звучном голосе автоматически появились интонации, к которым он прибегал в публичных дебатах. – Денебианская война – это война между счетными машинами. Денебианские счетчики создают непроницаемый заслон против нашего обстрела, наши счетчики – против их обстрела.

Как только мы улучшаем работу своих счетчиков, другая сторона делает то же, и такое жалкое, бесцельное равновесие держится уже пять лет.

А теперь у нас есть способ, позволяющий обойтись без счетчика, перепрыгнуть через него, обогнать его, мы можем сочетать механику расчетов с человеческой мыслью; мы можем получить эквивалент счетчикам, миллионам их.

Я не могу предсказать все последствия в точности, но они будут неисчислимы. А если Денеб будет продолжать упрямиться, они могут стать катастрофическими.

Президент смутился.

– Чего вы от меня хотите?

– Чтобы вы поддержали в административном отношении секретный проект, касающийся людей-счетчиков. Назовем его Проект Числа, если хотите. Я могу поручиться за свой комитет, но мне нужна административная поддержка.

– Но каковы пределы возможностей для людейсчетчиков?

– Пределов нет. По словам Программиста Шумана, познакомившего меня с этим открытием…

– Я слышал о Шумане.

– Да, так вот, доктор Шуман говорит, что теоретически счетная машина не может делать ничего такого, чего не мог бы сделать человеческий мозг. Машина попросту берет некоторое количество данных и производит с ними конечное количество операций. Человек может воспроизвести этот процесс.

Президент долго обдумывал слова Бранта, потом сказал:

– Если Шуман говорит, что это так, то я готов поверить ему – теоретически. Но практически: может ли ктонибудь знать, как счетная машина работает?

Брант вежливо засмеялся.

– Да, господин президент, я тоже спрашивал об этом.

По-видимому, было время, когда счетные машины проектировались людьми. Конечно, эти машины были очень простыми – ведь это было еще до того, как были разработаны способы использования одних счетчиков для проектирования других, более совершенных.

– Да-да, продолжайте.

– Очевидно, техник Ауб в свободное время занимался восстановлением некоторых старых устройств; в процессе работы он изучал их действия и решил, что может воспроизвести их. Умножение, проделанное мною сейчас, – это только воспроизведение работы счетной машины.

– Поразительно!

Конгрессмен слегка откашлялся.

– Разрешите мне указать еще на одну сторону вопроса.

Чем больше мы будем развивать это дело, тем меньше усилий нам потребуется на производство счетных машин и их обслуживание. Их работу возьмет на себя человек, а мы сможем использовать все больше энергии на мирные цели, и средний человек будет все меньше ощущать гнет войны. А это, конечно, полезно для правящей партии.

– Вот как! – сказал президент. – Теперь я вижу, к чему вы клоните. Хорошо, садитесь, сэр, садитесь. Мне нужно подумать обо всем этом… А сейчас покажите-ка мне еще раз фокус с умножением. Посмотрим, сумею ли я разобраться в нем и повторить.

Программист Шуман не пытался торопить события.

Лессер был консервативен, очень консервативен, и любил работать с вычислительными машинами, как работали его отец и дед. Кроме того, он контролировал концерн по производству вычислительных машин, и если его удастся убедить примкнуть к Проекту Числа, то это откроет большие возможности.

Но Лессер упирался. Он сказал:

– Я не уверен, что мне понравится идея отказаться от вычислительных машин. Человеческий ум – капризная штука. А машина дает на одну и ту же задачу всегда один и тот же ответ. Кто поручится, что человек будет делать то же?

– Разум человека, расчетчик Лессер, только манипулирует с фактами. Делает ли это он или машина – неважно.

То и другое – только орудия.

– Да-да. Я проследил за вашим остроумным доказательством того, что человек может воспроизвести работу машины, но это мне кажется несколько необоснованным.

Я могу согласиться с теорией, но есть ли у нас основания думать, что теорию можно превращать в практику?

– Думаю, сэр, что есть. В конце концов, вычислительные машины существовали не всегда. У древних людей, с их каменными топорами и железными дорогами, таких машин не было.

– Должно быть, они и не вели расчетов.

– Можете не сомневаться. Даже для строительства железной дороги или пирамиды нужно уметь рассчитывать, а они это делали без тех вычислительных машин, какими пользуемся мы.

– Вы хотите сказать – они считали так, как вы мне показывали?

– Может быть, и не так. Этот способ – мы назвали его «графитикой», от древнего слова «графо» (пишу), – разработан на основе счетчиков, так что он не мог предшествовать им. Но все-таки у древних людей должен был быть какой-то способ, верно?

– Забытое искусство? Если вы говорите о забытых искусствах…

– Нет-нет. Я не сторонник этой теории, хотя и не скажу, что она невероятна. В конце концов человек питался зернами злаков до введения гидропоники, и если первобытные народы ели зерно, то должны были выращивать злаки в почве. Как иначе они могли это делать?

– Не знаю, но поверю в выращивание из почвы, когда увижу, что кто-нибудь вырастил так что-либо. И поверю в добывание огня путем трения двух кремней друг о друга, если увижу, что кому-то это удалось.

Шуман заговорил примирительно:

– Давайте будем держаться графитики. Это только часть процесса эфемеризации. Транспорт с его громоздкими приспособлениями уступает место непосредственному телекинезу. Средства связи становятся все менее массивными и более надежными. А сравните свой карманный счетчик с неуклюжими машинами тысячелетней давности. Почему бы не сделать еще один шаг и не отказаться от счетчиков совсем? Послушайте, сэр, Проект

Числа – верное дело, прогресс налицо. Но нам нужна ваша помощь. Если вас не трогает патриотизм, то подумайте об интеллектуальной романтике!

Лессер возразил скептически:

– Какой прогресс? Что вы умеете делать, кроме умножения? Сумеете вы проинтегрировать трансцендентную функцию?

– Со временем сумею, сэр. Со временем. С месяц назад я научился производить деление. Я могу находить, и находить правильно, частное в целых и десятичных.

– В десятичных? До какого знака?

Программист Шуман постарался сохранить небрежный тон.

– До какого угодно.

Лицо у Лессера вытянулось.

– Без счетчика?

– Можете проверить.

– Разделите 27 на 13. С точностью до шестого знака.

Через пять минут Шуман сказал:

– 2,076923.

Лессер проверил.

– Поразительно! Умножение не мое призвание, оно относится, в сущности, к целым числам, и я думал, что это просто фокус. Но десятичные…

– И это не все. Есть еще одно достижение, пока еще сверхсекретное, о котором, строго говоря, я не должен был бы упоминать. Но все же… Возможно, что нам удастся овладеть квадратными корнями.

– Квадратными корнями?

– Там есть кое-какие занозы, которые мы еще не сумели выровнять, но техник Ауб – человек, изобретший эту науку и обладающий большой интуицией, – говорит, что почти решил эту проблему. И он только техник. А для такого человека, как вы, опытного и талантливого математика, здесь не должно быть ничего трудного.

– Квадратные корни… – пробормотал заинтересованный Лессер.

– И кубические тоже. Идете вы с нами?

Рука Лессера вдруг протянулась к нему.

– Рассчитывайте на меня!

Генерал Уэйдер расхаживал по комнате взад-вперед и обращался к своим слушателям так, как вспыльчивый учитель обращается к упрямым ученикам. Генерал не задумывался о том, что его слушателями были ученые, стоящие во главе проекта «Число». Он был их главным начальником и помнил об этом каждый момент, когда не спал.

Он говорил:

– Ну, с квадратными корнями все в порядке. Я не умею их извлекать и не понимаю метода, но это замечательно. И

все-таки нельзя уводить проект в сторону, к тому, что некоторые из вас называют основной теорией. Можете забавляться с графитикой как вам угодно по окончании войны, но в данную минуту нам нужно решать специфические и весьма практические задачи.

Техник Ауб, сидевший в дальнем углу, слушал его с напряженным вниманием. Правда, он больше не был техником; его причислили к Проекту, дав ему звучный титул и хороший оклад. Но социальное различие осталось, и высокопоставленные ученые мужи никак не могли заставить себя смотреть на него как на равного. Надо отдать Аубу справедливость: он не добивался этого. Им было с ним так же неловко, как и ему с ними.

Генерал продолжал:

– Наша цель, джентльмены, проста: мы должны заменить счетную машину. Звездолет без счетчика можно построить впятеро быстрее и вдесятеро дешевле, чем со счетчиком. Если нам удастся обойтись без счетчиков, то мы сможем построить флот в пять – десять раз крупнее денебианского.

И я вижу еще кое-что в перспективе. Сейчас это может показаться фантастикой, простой мечтой, но в будущем я предвижу боевые ракеты с людьми на борту.

По аудитории пронесся шепот.

Генерал продолжал:

– В настоящий момент нас больше всего лимитирует тот факт, что боевые ракеты недостаточно «разумны».

Вычислительная машина для управления ими должна быть слишком большой, и потому они очень плохо приспосабливаются к меняющемуся характеру противоракетной защиты. Лишь очень немногие из ракет достигают цели, и ракетная война заходит в тупик, для неприятеля, к счастью, так же, как и для нас.

С другой стороны, ракета с одним-двумя человеками на борту, контролируемая в полете с помощью графитики, будет легче, маневреннее, разумнее. Это даст нам такое преимущество, которое вполне может привести нас к победе. Кроме того, джентльмены, условия войны заставляют нас думать еще об одном: человеческий материал гораздо доступнее вычислительной машины. Ракеты с людьми можно будет направлять в таких количествах и в таких условиях, в каких никакой военачальник не решился бы рисковать, имей он в распоряжении только ракеты со счетчиками…

Генерал говорил еще о многом другом, но техник Ауб больше не слушал.

Потом в тишине своего жилища он долго трудился над письмом, которое хотел оставить, и в конце концов после многих сомнений и раздумий написал следующее:

«Когда я начал работать над тем, что сейчас называется графитикой, это было только развлечением. Я не видел в этом ничего, кроме интересной забавы, умственной гимнастики.

Когда же был создан Проект Числа, то я подумал, что другие окажутся умнее меня; что графитику можно будет использовать на благо человечества – быть может, для разработки практичных телекинетических приспособлений. Но теперь я вижу, что она будет использована только для смерти и уничтожения.

Я не в силах нести ответственность за то, что изобрел графитику».

Окончив писать, техник Ауб тщательно навел на себя фокус белкового деполяризатора. Его смерть была мгновенной и безболезненной.

Они стояли над могилой маленького техника, пока его открытию воздавалась должная честь.

Программист Шуман склонял голову вместе с остальными, но внутренне оставался спокойным. Ауб сделал свое, и нужды в нем больше не было. Может быть, он и изобрел графитику, но, раз появившись, она будет развиваться самостоятельно, приведет к созданию ракет с экипажем и прочим чудесам.

«7, умноженное на 9, дает 63, – подумал Шуман с глубоким удовлетворением, – и чтобы сказать это мне, вычислительной машины не нужно. Вычислительная машина

– у меня в голове». От этой мысли он преисполнился чувства гордости и ощущения собственной силы.


Джеймс БЛИШ


ДЕНЬ СТАТИСТИКА

Уиберг четырнадцать лет проработал за границей специальным корреспондентом «Нью-Йорк таймс», из них десять посвятил еще и другой, совсем особой профессии и в разное время провел в общей сложности восемнадцать недель в Англии. (В подсчетах он, естественно, был весьма точен.) Вот почему жилище Эдмунда Джерарда Дарлинга сильно его удивило.

Служба Контроля над народонаселением была учреждена ровно десять лет назад, после страшного, охватившего почти весь мир голода, и с тех пор Англия почти не изменилась. Выезжая по автостраде номер четыре из Лондона, Уиберг вновь увидал небоскребы, выросшие на месте

Зеленого пояса, которым некогда обведен был город, под такими же каменными громадами бесследно исчезли округ

Уэстчестер в штате Нью-Йорк, Арлингтон в Виргинии, Ивенстон в Иллинойсе, Беркли в Калифорнии. Позднее таких махин почти не возводили, в этом больше не было нужды, раз численность населения не возрастала, однако построили их на скорую руку, и потому многие через некоторое время придется заменять новыми

Городок Мейденхед, где численность населения остановилась на отметке 20 тысяч, с виду тоже ничуть не переменился с тех пор, как Уиберг проезжал его в последний раз, направляясь в Оксфорд. (Тогда он наносил подобный визит специалисту по эрозии берегов Чарлзу Чарлстону

Шеклтону; тот был отчасти еще и писатель.) Однако на этот раз у Мейденхед Тикет надо было свернуть с автострады, и неожиданно Уиберг оказался в самой настоящей сельской местности. Он и не подозревал, что еще сохранилось такое, да не где-нибудь, а между Лондоном и Редингом!

Миль пять он пробирался узеньким проселком – елееле впору проехать одной машине, сверху сплошь нависли ветви деревьев – и выехал на круглый, тоже обсаженный деревьями крохотный пятачок, который, кажется, переплюнул бы ребенок, не возвышайся посередине десятифутовая замшелая колонна – памятник павшим в первой мировой войне. По другую сторону ютилась деревня Шерлак

Роу, куда он направлялся. Там, похоже, всего-то и было, что церквушка, пивная да с полдюжины лавчонок. Должно быть, неподалеку имелся еще и пруд: откуда-то слабо доносилось утиное кряканье.

«Файтл», обитель романиста, тоже стояла на Хайстрит, видимо, единственной здешней улице. Большой двухэтажный дом, крыша соломенная, стены выбелены, дубовые балки когда-то были выкрашены в черный цвет.

Солому совсем недавно сменили, поверх нее для защиты от птиц натянута проволочная сетка; в остальном вид у дома такой, словно его строили примерно в шестнадцатом веке, да так оно, вероятно, и есть.

Уиберг поставил свою старую машину в сторонке и нашарил в кармане куртки заготовленный агентством Ассошиэйтед пресс некролог, бумага чуть слышно, успокоительно зашуршала под рукой. Вынимать ее незачем, он уже выучил некролог наизусть. Именно эти гранки, присланные по почте неделю назад, и заставили его пуститься в путь. Некролог должен появиться почти через год, но в печати уже сообщалось, что Дарлинг болен, а это всегда неплохой предлог – в сущности, им пользуешься чаще всего.

Он вылез из машины, подошел к огромной, точно у сарая, парадной двери и постучал; открыла чистенькая, пухленькая, румяная девушка, судя по платью, горничная. Он назвал себя.

– Да-да, мистер Уиберг, сэр Эдмунд вас дожидается, –

сказала она, и по выговору он сразу узнал ирландку. –

Может, хотите обождать в саду?

– С удовольствием.

Очевидно, эта девушка служит совсем недавно, ведь знаменитый писатель не просто дворянин, он награжден орденом «За заслуги», а значит, его надо величать куда торжественней; впрочем, по слухам, Дарлинг равнодушен к таким пустякам и, уж наверно, даже не подумал поправлять горничную.

Она провела гостя через просторную столовую, где дубовые балки потолка низко нависали над головой, а очаг сложен был из самодельного кирпича, отворила стеклянную дверь в глубине, и Уиберг оказался в саду. Сад размером примерно в пол-акра – розы, еще какие-то цветущие кусты, их огибают посыпанные песком дорожки, тут же несколько старых яблонь, и груш и даже одна смоковница.

Часть земли отведена под огород, в уголке под навесом высажены какие-то растеньица в горшках; от дороги и от соседей все это заслоняют плетень из ивовых прутьев и живая изгородь – стена вечнозеленого кустарника.

Но любопытней всего показался Уибергу кирпичный флигелек в глубине сада, предназначенный для гостей или, может быть, для прислуги. В некрологе сказано, что тут есть отдельная ванная (или туалетная, как до сих пор деликатно выражаются англичане из средних слоев); в этой-то пристройке Дарлинг писал свои книги в пору, когда с ним еще жила семья. Вначале у домика была островерхая черепичная крыша, но ее давно почти всю разобрали, чтобы оборудовать знаменитую обсерваторию.

Здешние края не слишком подходили для астрономических наблюдений, даже когда самого Дарлинга еще и на свете не было, думал Уиберг, а впрочем, наверно, Дарлинга это мало трогало. Он любитель наук (однажды назвал их «лучшим в мире спортом для созерцателей») и свою обсерваторию построил не для настоящих изысканий, просто ему нравится смотреть на небо.

Уиберг заглянул в окно, но внутри не осталось и следа былых занятий владельца; видно, теперь этим домиком пользуется только горничная. Уиберг вздохнул. Он был человек не слишком чувствительный – просто не мог себе этого позволить, – но порой его и самого угнетала его профессия.

Он опять пошел бродить по саду, нюхал розы и желтофиоли. В Америке он желтофиолей никогда не видал; какой у них пряный, экзотический аромат… так пахнет цветущий табак, а может быть (вдруг подсказало воображение), травы, которыми пользовались для бальзамирования в Древнем Египте.

Потом его позвала горничная. Опять провела через столовую и дальше, по длинной и просторной, сворачивающей под прямым углом галерее с камином из шлифованного камня и стеной, сплошь уставленной книжными полками, к лестнице. На втором этаже помещалась спальня хозяина дома. Уиберг шагнул к двери.

– Осторожно, сэр! Голову! – крикнула девушка, но опоздала, он не успел нагнуться и ушиб макушку.

В комнате раздался смешок.

– Вам не первому досталось, – произнес мужской голос. – Если несешь сюда кое-что за пазухой, лучше поостеречься, черт подери.

Ударился Уиберг не сильно и тотчас про это забыл.

Эдмунд Джерард Дарлинг в теплом клетчатом халате, опираясь на гору подушек, полусидел в огромной кровати на пуховой перине, судя по тому, как глубоко утонуло в ней худое, слабое тело. Все еще внушительна грива волос, хоть они и поредели надо лбом по сравнению с последней фотографией, что красуется на суперобложках, и все те же очки – стекла без оправы, золотые дужки. Лицо его, лицо старого патриция, наперекор болезни чуть пополнело, черты отяжелели, появилось в них что-то от доброго дядюшки – странно видеть это выражение у человека, который почти шестьдесят лет кряду в критических статьях немилосердно бичевал своих собратьев за невежество, за незнание самых основ родной литературы, не говоря уже о литературе мировой.

– Для меня большая честь и удовольствие видеть вас, сэр, – сказал Уиберг, доставая записную книжку.

– Жаль, что не могу отплатить такой же любезностью,

– отозвался Дарлинг и указал гостю на глубокое кресло. –

Впрочем, я давно уже вас поджидаю. В сущности, мысли мои занимает только один последний вопрос, и я был бы весьма признателен вам за прямой и честный ответ… разумеется, если вам позволено отвечать.

– Ну конечно, сэр, к вашим услугам. В конце концов, я ведь тоже пришел задавать вопросы. Спрашивайте.

– Кто вы? – спросил старый писатель. – Только предвестник палача или палач собственной персоной?

Уиберг смущенно, через силу усмехнулся.

– Право, я вас не понимаю, сэр.

Но он прекрасно понял. Непонятно было другое: откуда у Дарлинга сведения, которые помогли додуматься до такого вопроса? Все десять лет важнейший секрет Службы

Контроля охранялся самым тщательным образом.

– Если вы не желаете отвечать на мой вопрос, так и мне на ваши отвечать необязательно, – заметил Дарлинг. –

Но не станете же вы отрицать, что у вас в кармане лежит мой некролог?

Обычное подозрение. Уибергу не раз приходилось с ним сталкиваться, и проще простого было ответить прямо и чистосердечно.

– Да, правда. Но ведь вы, конечно, знаете, что у

«Таймс», да и у каждой большой газеты и крупного агентства, заготовлены некрологи на случай несчастья с любым выдающимся деятелем, с любой знаменитостью. Естественно, время от времени наши сведения приходится подновлять; и естественно, каждый репортер, когда его посылают брать у кого-нибудь интервью, для справок в них заглядывает.

– Я и сам начинал как журналист, – сказал Дарлинг. –

И прекрасно знаю, что большие газеты обычно поручают такую пустяковую работу новичку, молокососу, а вовсе не специальному корреспонденту за границей.

– Не всякий, у кого берут интервью, удостоен Нобелевской премии, – возразил Уиберг. – А когда Нобелевскому лауреату восемьдесят лет и сообщалось, что он болен, взять у него интервью, которое может оказаться последним, – задача отнюдь не для молокососа. Если вам угодно, сэр, считать, что цель моего прихода – всего лишь освежить данные некролога, я бессилен вас переубедить.

Пожалуй, в моем поручении есть и нечто зловещее, но вы, бесспорно, прекрасно понимаете, что это в конечном счете можно сказать почти о всякой газетной работе.

– Знаю, знаю, – проворчал Дарлинг. – Стало быть, если вами сейчас не движет желание выставить себя в наиблагороднейшем свете, понимать надо так: уже одно то, что ко мне прислали не кого-нибудь, а вас, есть дань уважения. Верно?

– Н-ну… пожалуй, можно это определить и так, сэр, –

сказал Уиберг.

По правде говоря, именно так он и собирался это определить.

– Чушь.

Уиберг пожал плечами.

– Повторяю, сэр, не в моей власти вас переубедить. Но мне очень жаль, что вы так поняли мой приход.

– А я не сказал, что понимаю ваш приход так или эдак.

Я сказал – чушь. То, что вы мне тут наговорили, в общем верно, но к делу не относится и должно только ввести в заблуждение. Я ждал, что вы скажете мне правду, надо полагать, я имею на это право. А вы преподносите мне явный вздор. Очевидно, вы всегда так заговариваете зубы неподатливым клиентам.

Уиберг откинулся на спинку кресла, его опасения усиливались.

– Тогда объясните, пожалуйста, сэр, что же, повашему, относится к делу?

– Вы этого не заслужили. Но какой смысл умалчивать о том, что вы и сами знаете, а я именно хочу, чтобы вы все поняли, – сказал Дарлинг. – Ладно, пока не станем выходить за рамки дел газетных.

Он пошарил в нагрудном кармане, вынул сигарету, нажал кнопку звонка на ночном столике. Тотчас появилась горничная.

– Спички, – сказал Дарлинг.

– Сэр, так ведь доктор…

– А ну его, доктора, теперь-то я уже точно знаю, когда мне помирать. Да вы не огорчайтесь, принесите-ка мне спички и по дороге затопите камин.

День был еще теплый, но Уибергу тоже почему-то приятно было смотреть, как разгорался огонек. Дарлинг затянулся сигаретой, потом одобрительно ее оглядел.

– Чепуха вся эта статистика, – сказал он. – Кстати, это имеет самое прямое отношение к делу. Видите ли, мистер

Уиберг, на седьмом десятке человека обуревает интерес к траурным извещениям. Начинают умирать герои твоего детства, начинают умирать твои друзья, и незаметно пробуждается интерес к смерти людей чужих, безразличных, а потом и таких, о ком никогда не слыхал.

Пожалуй, это не слишком достойное развлечение, тут есть и немалая доля злорадства: дескать, вот он умер, а я –

то еще живой. Кто хоть сколько-нибудь склонен к самоанализу, тот, конечно, все острей ощущает, что становится день ото дня более одиноким в этом мире. И кто душевно не слишком богат, того, пожалуй, все сильнее станет пугать собственная смерть.

По счастью, среди всего прочего я уже много лет увлекаюсь разными науками, особенно математикой. Я перечитал многое множество траурных объявлений в «Нью-

Йорк таймс», в лондонской «Таймс» и других больших газетах, сперва просматривал мельком, потом начал следить за ними внимательно и стал замечать любопытные совпадения. Улавливаете ход моей мысли?

– Как будто улавливаю, – осторожно сказал Уиберг. –

Какие же совпадения?

– Я мог бы привести вам наглядные примеры, но, думаю, довольно и общей картины. Чтобы заметить такие совпадения, надо следить не только за крупными заголовками и официальными некрологами, но и за мелкими объявлениями в траурных рамках. И тогда убедишься, что в какой-то день умерло, допустим, необычайно много врачей. В другой день – необычайно много юристов. И так далее.

Впервые я заметил это в день, когда разбился пассажирский самолет и погибли почти все руководители видной американской машиностроительной фирмы. Меня это поразило, ведь к тому времени в Америке стало правилом: одним и тем же рейсом могут лететь двое ведущих работников любой фирмы, но ни в коем случае не больше. Меня как осенило, я просмотрел мелкие объявления и увидел, что это был черный день для всех вообще машиностроителей. И еще одно престранное обстоятельство: почти все они погибли в разных дорожных катастрофах. Неудачное совпадение с тем злополучным самолетом, судя по всему, оказалось ключом к некоему установившемуся порядку.

Я занялся подсчетами. Обнаружил много других связей. Например, в дорожных катастрофах нередко погибали целые семьи, и в таких случаях чаще всего оказывалось, что жену соединяли с мужем не только узы брака, но и профессия.

– Любопытно… И даже попахивает мистикой, – согласился Уиберг. – Но, как вы сами сказали, это явно только совпадение. В такой малой выборке…

– Не так уж она мала, если следишь за этим двадцать лет подряд, – возразил Дарлинг. – И я теперь не верю, что тут случайные совпадения, вот только первая авиационная катастрофа случайно заставила меня присмотреться – что происходит. И вообще речь уже не о том, чему верить или не верить. Я веду точный подсчет и время от времени передаю данные в вычислительный центр при Лондонском университете, только, понятно, не говорю программистам, к чему относятся эти цифры. Последние вычисления по критерию хи-квадрат делались как раз, когда вы телеграммой попросили меня вас принять. Я получил значимость в одну десятитысячную при доверительной вероятности 0,95. Никакие противники табака не могли с такой точностью высчитать вред курения, а ведь начиная примерно с 1950 года тысячи ослов от медицины и даже целые правительства действовали, опираясь на куда менее солидные цифры.

Попутно я занялся перепроверкой. Мне пришло в голову, что все решает возраст умирающих. Но критерий хи-квадрат показывает, что возраст тут ни при чем, с возрастом взаимосвязи совсем нет. Зато стало совершенно ясно, что люди, подлежащие смерти, подбираются на основе занятия, ремесла или профессии.

– М-м… Допустим на минуту, что ваши рассуждения верны. Как же, по-вашему, можно все это проделать?

Как – не велика хитрость, – сказал Дарлинг. – Не может быть, чтобы все эти люди умирали естественной смертью, ведь природа, силы биологические не отбирают свои жертвы так тщательно и не уничтожают их за такой строго определенный отрезок времени. Существенно здесь не как, а почему. А на это возможен только одинединственный ответ.

– Какой же?

– Такова политика.

– Простите, сэр, – возразил Уиберг, – но при всем моем к вам уважении должен признаться, что это… м-м… несколько отдает сумасшествием.

– Это и есть сумасшествие, еще какое, но так все и происходит, чего вы, кстати, не оспариваете. И сошел с ума не я, а те, кто ввел такую политику.

– Но что пользы в подобной политике… Вернее, какую тут пользу можно себе представить?

Через очки без оправы старый писатель посмотрел на

Уиберга в упор, прямо в глаза.

– Всемирная Служба Контроля над народонаселением официально существует уже десять лет, а негласно, должно быть, все двадцать, – сказал он. – И действует она успешно: численность населения держится теперь на одном и том же уровне. Почти все люди верят – им так объясняют, – что соль тут в принудительном контроле над рождаемостью. И никто не задумывается над тем, что для подлинной стабильности народонаселения требуется еще и точно предсказуемая экономика. Еще об одном люди не задумываются, и этого им уже не объясняют, больше того, сведения, которые необходимы, чтобы прийти к такому выводу, теперь замалчиваются даже в начальной школе: при нашем нынешнем уровне знаний можно предопределить только число рождений; мы пока не умеем предопределить, кто родится. Ну, то есть уже можно заранее определить пол ребенка, это не сложно; но не предусмотришь, родится ли архитектор, чернорабочий или просто никчемный тупица.

А между тем при полном контроле над экономикой общество в каждый данный период может позволить себе иметь лишь строго ограниченное число архитекторов, чернорабочих и тупиц. И поскольку этого нельзя достичь контролем над рождаемостью, приходится достигать этого путем контроля над смертностью. А потому, когда у вас образуется экономически невыгодный излишек, допустим, писателей, вы такой излишек устраняете. Понятно, вы стараетесь устранять самых старых; но ведь нельзя предсказать заранее, когда именно образуется подобный излишек, а потому и возраст тех, что окажутся самыми старыми к моменту удаления излишков, далеко не всегда одинаков, и тут трудно установить статистическую закономерность. Вероятно, есть еще и тактические соображения: для сокрытия истины стараются, чтобы каждая такая смерть казалась случайной, с остальными никак не связанной, а для этого скорее всего приходится убивать и кое-кого из молодых представителей данной профессии, а кое-кого из стариков оставить до поры, покуда сама природа с ними не расправится.

И конечно, такой порядок очень упрощает задачу историка. Если тебе известно, что при существующей системе такому-то писателю назначено умереть примерно или даже точно в такой-то день, уже не упустишь случая взять последнее интервью и освежить данные некролога. Тот же или сходный предлог – скажем, очередной визит врача, постоянно пользующего намеченную жертву, – может стать и причиной смерти.

Итак, вернемся к моему самому первому вопросу, мистер Уиберг. Кто же вы такой – ангел смерти собственной персоной или всего лишь его предвестник?

Наступило молчание, только вдруг затрещало пламя в камине. Наконец Уиберг заговорил:

– Я не могу сказать вам, основательна ли ваша догадка.

Как вы справедливо заметили в начале нашей беседы, если бы догадка эта была верна, я не имел бы права ее подтвердить. Скажу одно: я безмерно восхищен вашей откровенностью… и не слишком ею удивлен.

Но допустим на минуту, что вы не ошибаетесь, и сделаем еще один логический шаг. Предположим, все обстоит так, как вы говорите. Предположим далее, что вас намечено… «устранить»… к примеру, через год. И предположим, наконец, что я послан был всего лишь взять у вас последнее интервью – и ничего больше. Тогда, пожалуй, высказав мне свои умозаключения, вы бы просто вынудили меня вместо этого стать вашим палачом, не так ли?

– Очень может быть, – на удивление весело согласился

Дарлинг. – Такие последствия я тоже предвидел. Я прожил богатую, насыщенную жизнь, а теперешний мой недуг изрядно мне досаждает, и я прекрасно знаю, что он неизлечим, стало быть, маяться годом меньше – не такая уж страшная потеря. С другой стороны, риск, пожалуй, невелик. Убить меня годом раньше – значило бы несколько нарушить математическую стройность и закономерность всей системы. Нарушение не бог весть какое серьезное, но ведь бюрократам ненавистно всякое, даже самое пустячное отклонение от установленного порядка. Так или иначе, мне-то все равно. А вот насчет вас я не уверен, мистер

Уиберг. Совсем не уверен.

– Насчет меня? – растерялся Уиберг. – При чем тут я?

Никаких сомнений – в глазах Дарлинга вспыхнул прежний насмешливый, злорадный огонек.

– Вы статистик. Это ясно, ведь вы с такой легкостью понимали мою специальную терминологию. Ну, а я математик-любитель, интересы мои не ограничивались теорией вероятностей: в частности, я занимался еще и проективной геометрией. Я наблюдал за статистикой, за уровнем народонаселения и смертностью, а кроме того, еще и чертил кривые. И потому мне известно, что моя смерть настанет четырнадцатого апреля будущего года. Назовем этот день для памяти Днем писателя.

Так вот, мистер Уиберг. Мне известно также, что третье ноября нынешнего года можно будет назвать Днем

статистика. И мне кажется, вы не настолько молоды, чтобы чувствовать себя в полной безопасности, мистер

Уиберг.

Вот я и спрашиваю: а у вас хватит мужества встретить этот день? Ну-с? Хватит у вас мужества? Отвечайте, мистер Уиберг, отвечайте. Вам не так уж много осталось.


Рэй БРЭДБЕРИ


АПРЕЛЬСКОЕ КОЛДОВСТВО

Высоко-высоко, выше гор, ниже звезд, над рекой, над прудом, над дорогой летела Сеси. Невидимая, как юные весенние ветры, свежая, как дыхание клевера на сумеречных лугах… Она парила в горлинках, мягких, как белый горностай, отдыхала в деревьях и жила в цветах, улетая с лепестками от самого легкого дуновения. Она сидела в прохладной, как мята, лимонно-зеленой лягушке рядом с блестящей лужей. Она бежала в косматом псе и громко лаяла, чтобы услышать, как между амбарами вдалеке мечется эхо. Она жила в нежной апрельской травке, в чистой, как слеза, влаге, которая испарялась из пахнущей мускусом почвы

«Весна… – думала Сеси. – Сегодня ночью я побываю во всем, что живет на свете».

Она вселялась в франтоватых кузнечиков на пятнистом гудроне шоссе, купалась в капле росы на железной ограде.

В этот неповторимый вечер ей исполнилось ровно семнадцать лет, и душа ее, поминутно преображаясь, летела, незримая, на ветрах Иллинойса

– Хочу влюбиться, – произнесла она.

Она еще за ужином сказала то же самое. Родители переглянулись и приняли чопорный вид.

– Терпение, – посоветовали они. – Не забудь, ты не как все. Наша семья вся особенная, необычная. Нам нельзя общаться с обыкновенными людьми, тем более вступать в брак. Не то мы лишимся своей магической силы Ну скажи,

разве ты хочешь утратить дар волшебных путешествий?

То-то… Так что будь осторожна. Будь осторожна!

Но в своей спальне наверху Сеси чуть-чуть надушила шею и легла, трепещущая, взволнованная, на кровать с пологом, а над полями Иллинойса всплыла молочная луна, превращая реки в сметану, дороги – в платину.

– Да, – вздохнула она, – я из необычной семьи. День мы спим, ночью летаем по ветру, как черные бумажные змеи. Захотим – можем всю зиму проспать в кротах, в теплой земле. Я могу жить в чем угодно – в камушке, в крокусе, в богомоле. Могу оставить здесь свою невзрачную оболочку из плоти и послать душу далеко-далеко в полет, на поиски приключений. Лечу!

И ветер понес ее над полями, над лугами.

И коттеджи внизу лучились ласковым весенним светом, и тускло рдели окна ферм.

«Если я такое странное и невзрачное создание, что сама не могу надеяться на любовь, влюблюсь через когонибудь другого», – подумала она.

Возле фермы, в весеннем сумраке, темноволосая девушка лет девятнадцати, не больше, доставала воду из глубокого каменного колодца. Она пела.

Зеленым листком Сеси упала в колодец. Легла на нежный мох и посмотрела вверх, сквозь темную прохладу.

Миг – и она в невидимой суетливой амебе, миг – и она в капле воды! И уже чувствует, как холодная кружка несет ее к горячим губам девушки. В ночном воздухе мягко отдались глотки.

Сеси поглядела вокруг глазами этой девушки.

Проникла в темноволосую голову и ее блестящими глазами посмотрела на руки, которые тянули шершавую веревку. Розовыми раковинами ее ушей вслушалась в окружающий девушку мир. Ее тонкими ноздрями уловила запах незнакомой среды. Ощутила, как ровно, как сильно бьется юное сердце. Ощутила, как вздрагивает в песне чужая гортань.

«Знает ли она, что я здесь?» – подумала Сеси.

Девушка ахнула и уставилась на черный луг.

– Кто там?

Никакого ответа.

– Это всего-навсего ветер, – прошептала Сеси.

– Всего-навсего ветер… – девушка тихо рассмеялась, но ей было жутко.

Какое чудесное тело было у этой девушки! Нежная плоть облекала, скрывая, остов из лучшей, тончайшей кости. Мозг был словно цветущая во мраке светлая чайная роза, рот благоухал, как легкое вино. Под упругими губами – белые-белые зубы, брови красиво изогнуты, волосы ласково, мягко гладят молочно-белую шею. Поры были маленькие, плотно закрытые. Нос задорно смотрел вверх, на луну, щеки пылали, будто два маленьких очага. Чутко пружиня, тело переходило от одного движения к другому и все время как будто что-то напевало про себя. Быть в этом теле, в этой голове – все равно что греться в пламени камина, поселиться в мурлыканье спящей кошки, плескаться в теплой воде ручья, стремящегося через ночь к морю.

«А мне здесь славно», – подумала Сеси.

– Что? – спросила девушка, словно услышала голос.

– Как тебя звать? – осторожно спросила Сеси.

– Энн Лири, – девушка встрепенулась. – Зачем я это вслух сказала?

– Энн, Энн, – прошептала Сеси. – Энн, ты влюбишься.

Как бы в ответ на ее слова с дороги донесся громкий топот копыт и хруст колес по щебню. Появилась повозка, в ней сидел рослый парень, его могучие ручищи крепко держали натянутые вожжи, и его улыбка осветила весь двор.

– Энн!

– Это ты, Том?

– Кто же еще? – он соскочил на землю и привязал вожжи к изгороди.

– Я с тобой не разговариваю! – Энн отвернулась так резко, что ведро плеснуло водой.

– Нет! – воскликнула Сеси.

Энн опешила. Она взглянула на холмы и на первые весенние звезды. Она взглянула на мужчину, которого звали

Томом. Сеси заставила ее уронить ведро.

– Смотри, что ты натворил!

Том подбежал к ней.

– Смотри, это все из-за тебя!

Смеясь, он вытер ее туфли носовым платком.

– Отойди!

Она ногой оттолкнула его руки, но он только продолжал смеяться, и, глядя на него из своего далекого далека, Сеси видела его голову – крупную, лоб – высокий, нос –

орлиный, глаза – блестящие, плечи – широкие и налитые силой руки, которые бережно гладили туфли платком.

Глядя вниз из потаенного чердака красивой головки, Сеси потянула скрытую проволочку чревовещания, и милый ротик тотчас открылся:

– Спасибо!

– Вот как, ты умеешь быть вежливой?

Запах сбруи от его рук, запах конюшни, пропитавший его одежду, коснулся чутких ноздрей, и тело Сеси, лежащее в постели далеко-далеко за темными полями и цветущими лугами, беспокойно зашевелилось, словно она чтото увидела во сне.

– Только не с тобой! – ответила Энн.

– Т-сс, говори ласково, – сказала Сеси, и пальцы Энн сами потянулись к голове Тома.

Энн отдернула руку.

– Я с ума сошла!

– Верно, – он кивнул, улыбаясь, слегка озадаченный. –

Ты хотела потрогать меня?

– Не знаю. Уходи, уходи! – ее щеки пылали, словно розовые угли.

– Почему ты не убегаешь? Я тебя не держу. – Том выпрямился. – Ты передумала? Пойдешь сегодня со мной на танцы? Это очень важно. Я потом скажу, почему.

– Нет, – ответила Энн.

– Да! – воскликнула Сеси. – Я еще никогда не танцевала. Хочу танцевать. Я еще никогда не носила длинного шуршащего платья. Хочу платье. Хочу танцевать всю ночь. Я еще никогда не была в танцующей женщине, папа и мама ни разу мне не позволяли. Собаки, кошки, кузнечики, листья – я во всем на свете побывала в разное время, но никогда не была женщиной в весенний вечер, в такой вечер, как этот… О, прошу тебя, пойдем на танцы!

Мысль ее напряглась, словно расправились пальцы в новой перчатке.

– Хорошо, – сказала Энн Лири. – Я пойду с тобой на танцы, Том.

– А теперь – в дом, живо! – воскликнула Сеси. – Тебе еще надо умыться, сказать родителям, достать платье.

Утюг в руки – и за дело!

– Мама, – сказала Энн, – я передумала.

Повозка мчалась по дороге, комнаты фермы вдруг ожили, кипела вода для купания, плита раскаляла утюг для платья, мать металась из угла в угол, и рот ее ощетинился шпильками.

– Что это на тебя вдруг нашло, Энн? Тебе ведь не нравится Том!

– Верно. – И Энн в разгар приготовлений вдруг застыла на месте. «Но ведь весна!» – подумала Сеси.

– Сейчас весна, – сказала Энн.

«И такой чудесный вечер для танцев», – подумала Сеси.

– …для танцев, – пробормотала Энн Лири.

И вот она уже сидит в корыте, и пузырчатое мыло пенится на ее белых покатых плечах, лепит под мышками гнездышки, теплая грудь скользит в ладонях, и Сеси заставляет губы шевелиться. Она терла тут, мылила там, а теперь – встать! Вытереться полотенцем! Духи! Пудра!

– Эй ты! – Энн окликнула свое отражение в зеркале, белое и розовое, словно лилии и гвоздики. – Кто ты сегодня вечером?

– Семнадцатилетняя девушка. – Сеси выглянула из ее фиалковых глаз. – Ты меня не видишь. А ты знаешь, что я здесь?

Энн Лири покачала головой.

– Не иначе в меня вселилась апрельская ведьма.

– Горячо, горячо! – рассмеялась Сеси. – А теперь одеваться.

Ах, как сладостно, когда красивая одежда облекает пышущее жизнью тело! И снаружи уже зовут…

– Энн, Том здесь!

– Скажите ему, пусть подождет. – Энн вдруг села. –

Скажите, что я не пойду на танцы.

– Что такое? – сказала мать, стоя на пороге.

Сеси мигом заняла свое место. На какое-то роковое мгновение она отвлеклась, покинула тело Энн. Услышала далекий топот копыт, скрип колес на лунной дороге и вдруг подумала: «Полечу, найду Тома, проникну в его голову, посмотрю, что чувствует в такую ночь парень двадцати двух лет». И она пустилась в полет над вересковым лугом, но тотчас вернулась, будто птица в родную клетку, и заметалась, забилась в голове Энн Лири.

– Энн!

– Пусть уходит!

– Энн! – Сеси устроилась поудобнее и напрягла свои мысли.

Но Энн закусила удила.

– Нет, нет, я его ненавижу!

Нельзя было ни на миг оставлять ее. Сеси подчинила себе руки девушки… сердце… голову… исподволь, осторожно: «Встань!» – подумала она.

Энн встала.

«Надень пальто!»

Энн надела пальто.

«Теперь иди!»

«Нет», – подумала Энн Лири.

«Ступай!»

– Энн, – заговорила мать, – не заставляй больше Тома ждать. Сейчас же иди, и никаких фокусов. Что это на тебя нашло?

– Ничего, мама. Спокойной ночи. Мы вернемся поздно. Энн и Сеси вместе выбежали в весенний вечер.

Комната, полная плавно танцующих голубей, которые мягко распускают оборки величавых, пышных перьев, полная павлинов, полная радужных пятен и бликов. И посреди всего этого кружится, кружится, кружится в танце

Энн Лири…

– Какой сегодня чудесный вечер! – сказала Сеси.

– Какой чудесный вечер! – произнесла Энн.

– Ты какая-то странная, – сказал Том.

Вихревая музыка окутала их мглой, закружила в струях песни; они плыли, качались, тонули и вновь всплывали за глотком воздуха, цепляясь друг за друга, словно утопающие, и опять кружились, кружились в вихре, в шепоте, вздохах, под звуки «Прекрасного Огайо».

Сеси напевала. Губы Энн разомкнулись, и зазвучала мелодия.

– Да, я странная, – ответила Сеси.

– Ты на себя не похожа, – сказал Том.

– Сегодня – да.

– Ты не та Энн Лири, которую я знал.

– Совсем, совсем не та, – прошептала Сеси за многомного миль оттуда.

– Совсем не та, – послушно повторили губы Энн.

– У меня какое-то нелепое чувство, – сказал Том.

– Насчет чего?

– Насчет тебя. – Он чуть отодвинулся и, кружа ее, пристально, пытливо посмотрел на разрумянившееся лицо. –

Твои глаза… – произнес он, – не возьму в толк.

– Ты видишь меня? – спросила Сеси.

– Ты вроде бы здесь и вроде бы где-то далеко отсюда.

– Том осторожно ее кружил, лицо у него было озабоченное.

– Да.

– Почему ты пошла со мной?

– Я не хотела, – ответила Энн.

– Так почему же?.

– Что-то меня заставило.

– Что?

– Не знаю, – в голосе Энн зазвенели слезы.

– Спокойно, тише… тише… – шепнула Сеси. – Вот так. Кружись, кружись.

Они шуршали и шелестели, взлетали и опускались в темной комнате, и музыка вела и кружила их.

– И все-таки ты пошла на танцы, – сказал Том.

– Пошла, – ответила Сеси.

– Хватит. – И он легко увлек ее в танце к двери, на волю, неприметно увел ее прочь от зала, от музыки и людей.

Они забрались в повозку и сели рядом.

– Энн, – сказал он и взял ее руки дрожащими руками, –

Энн.

Но он произносил ее имя так, словно это было вовсе не ее имя. Он пристально смотрел на бледное лицо Энн, теперь ее глаза были открыты.

– Энн, было время, я любил тебя, ты это знаешь, – сказал он.

– Знаю.

– Но ты всегда была так переменчива, а мне не хотелось страдать понапрасну.

– Ничего страшного, мы еще так молоды, – ответила

Энн.

– Нет, нет, я хотела сказать: прости меня, – сказала Сеси.

– За что простить? – Том опустил ее руки и насторожился.

Ночь была теплая, и отовсюду их обдавало трепетное дыхание земли, и зазеленевшие деревья тихо дышали шуршащими, шелестящими листьями.

– Не знаю, – ответила Энн.

– Нет, знаю, – сказала Сеси. – Ты высокий, ты самый красивый парень на свете. Сегодня чудесный вечер, я на всю жизнь запомню, как я провела его с тобой.

И она протянула холодную чужую руку к его сопротивляющейся руке, взяла ее, стиснула, согрела.

– Что с тобой сегодня, – сказал, недоумевая, Том. – То одно говоришь, то другое. Сама на себя не похожа. Я тебя по старой памяти решил на танцы позвать. Поначалу спросил просто так. А когда мы стояли с тобой у колодца, вдруг почувствовал: ты как-то переменилась, сильно переменилась. Стала другая. Появилось что-то новое… Мягкость какая-то… – Он подыскивал слова. – Не знаю, не умею сказать. И смотрела не так. И голос не тот. И я знаю: я опять в тебя влюблен.

«Не в нее, – сказала Сеси, – в меня!»

– А я боюсь тебя любить, – продолжал он. – Ты опять станешь меня мучить.

– Может быть, – ответила Энн.

«Нет, нет, я всем сердцем буду тебя любить! – подумала Сеси. – Энн, скажи ему это, скажи за меня. Скажи, что ты его всем сердцем полюбишь».

Энн ничего не сказала.

Том тихо придвинулся к ней, ласково взял ее за подбородок:

– Я уезжаю. Нанялся на работу, сто миль отсюда. Ты будешь обо мне скучать?

– Да, – сказали Энн и Сеси.

– Так можно поцеловать тебя на прощанье?

– Да, – сказала Сеси, прежде чем кто-либо другой успел ответить.

Он прижался губами к чужому рту. Дрожа, он поцеловал чужие губы.

Энн сидела будто белое изваяние.

– Энн! – воскликнула Сеси. – Подними руки, обними его! Она сидела в лунном сиянии, будто деревянная кукла.

Он снова поцеловал ее в губы.

– Я люблю тебя, – шептала Сеси. – Я здесь, это меня ты увидел в ее глазах, меня, а я тебя люблю, хоть бы она тебя никогда не полюбила.

Он отодвинулся и сидел рядом с Энн такой измученный, будто перед тем пробежал невесть сколько.

– Не понимаю, что это делается?.. Только сейчас…

– Да? – спросила Сеси.

– Сейчас мне показалось… – Он протер руками глаза.

– Неважно. Отвезти тебя домой?

– Пожалуйста, – сказала Энн Лири.

Он почмокал лошади, вяло дернул вожжи, и повозка тронулась. Шуршали колеса, шлепали ремни, катилась серебристая повозка, а кругом ранняя весенняя ночь – всего одиннадцать часов, – и мимо скользят мерцающие поля и луга, благоухающие клевером.

Сеси, глядя на поля, на луга, думала: «Все можно отдать, ничего не жалко, чтобы быть с ним вместе с этой ночи и навсегда». И услышала издали голоса своих родителей: «Будь осторожна. Неужели ты хочешь потерять свою магическую силу? А ты ее потеряешь, если выйдешь замуж за простого смертного. Ведь ты этого не хочешь?»

«Да, хочу, – подумала Сеси. – Я даже готова поступиться этим хоть сейчас, если ему нужна. И не надо больше метаться по свету весенними вечерами, не надо вселяться в птиц, собак, кошек, лис – мне нужно одно: быть с ним. Только с ним. Только с ним».

Дорога, шурша, бежала назад.

– Том, – заговорила наконец Энн.

– Да? – Он угрюмо смотрел на дорогу, на лошадь, на деревья, небо и звезды.

– Если ты когда-нибудь в будущем попадешь в Гринтаун в Иллинойсе – это несколько миль отсюда, – можешь ты сделать мне одолжение?

– Возможно.

– Можешь ты там зайти к моей подруге? – Энн Лири сказала это запинаясь, неуверенно.

– Зачем?

– Это моя хорошая подруга… Я рассказывала ей про тебя. Я тебе дам адрес. Минутку.

Повозка остановилась возле дома Энн, она достала из сумочки карандаш и бумагу и, положив листок на колено, стала писать при свете луны.

– Вот. Разберешь?

Он поглядел на листок и озабоченно кивнул.

– Сеси Элиот. Тополевая улица, 12, Гринтаун, Иллинойс, – прочел он.

– Зайдешь к ней как-нибудь? – спросила Энн.

– Как-нибудь, – ответил он.

– Обещаешь?

– Какое отношение это имеет к нам? – сердито крикнул он. – На что мне бумажки, имена?

Он скомкал листок и сунул бумажный шарик в карман.

– Пожалуйста, обещай! – взмолилась Сеси.

– …обещай… – сказала Энн.

– Ладно, ладно, только не приставай! – крикнул он.

«Я устала, – подумала Сеси. – Не могу больше. Пора домой. Силы кончаются. У меня всего на несколько часов сил хватает, когда я ночью вот так странствую… Но на прощание…»

– …на прощание, – сказала Энн.

Она поцеловала Тома в губы.

– Это я тебя целую, – сказала Сеси.

Том отодвинул от себя Энн Лири и поглядел на нее, заглянул ей в самую душу. Он ничего не сказал, но лицо его медленно, очень медленно разгладилось, морщины исчезли, каменные губы смягчились, и он еще раз пристально всмотрелся в озаренное луной лицо, белеющее перед ним.

Потом помог ей сойти с повозки и быстро, даже не сказав «спокойной ночи», покатил прочь.

Сеси отпустила Энн.

Энн Лири вскрикнула, точно вырвалась из плена, побежала по светлой дорожке к дому и захлопнула за собой дверь.

Сеси чуть помешкала. Глазами сверчка она посмотрела на ночной весенний мир. Одну минуту, не больше, глядя глазами лягушки, посидела в одиночестве возле пруда.

Глазами ночной птицы глянула вниз с высокого, купающегося в лунном свете вяза и увидела, как гаснет свет в двух домиках – ближнем и другом, в миле отсюда. Она думала о себе, о всех своих, о своем редком даре, о том, что ни одна девушка в их роду не может выйти замуж за человека, живущего в этом большом мире за холмами.

«Том. – Ее душа, теряя силы, летела в ночной птице под деревьями, над темными полями дикой горчицы. –

Том, ты сохранил листок? Зайдешь когда-нибудь, какнибудь при случае навестить меня? Узнаешь меня? Вглядишься в мое лицо и вспомнишь, где меня видел, почувствуешь, что любишь меня, как я люблю тебя – всем сердцем и навсегда».

Она остановилась, а кругом – прохладный ночной воздух, и миллионы миль до городов и людей, и далекодалеко внизу фермы и поля, реки и холмы.

Тихонько: «Том?»

Том спал. Была уже глубокая ночь; его одежда аккуратно висела на стульях, на спинке кровати. А возле его головы на белой подушке ладонью кверху удобно покоилась рука, и на ладони лежал клочок бумаги с буквами.

Медленно-медленно пальцы согнулись и крепко его сжали. И Том даже не шелохнулся, даже не заметил, когда черный дрозд на миг тихо и мягко прильнул к переливающемуся лунными бликами окну, бесшумно вспорхнул, замер – и полетел прочь, на восток, над спящей землей.


ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР, ТЕПЛЫЙ ВЕТЕР


– Боже праведный, что это?

– Что – «что»?

– Ты ослеп, парень? Гляди!

И лифтер Гэррити высунулся, чтобы посмотреть, на кого же это пялил глаза носильщик.

А из дублинской рассветной мглы – как раз в парадные двери отеля «Ройял Иберниен», – шаркая прямо к стойке регистрации, откуда ни возьмись прутиковый мужчина лет сорока, а следом за ним – словно всплеск птичьего щебета

– пять малорослых прутиковых юнцов лет по двадцати. И

так все вьются, веют руками вокруг да около, щурят глаза, подмигивают, подмаргивают, губы в ниточку, брови в струночку, тут же хмурятся, тут же сияют, то покраснеют, то побледнеют (или все это разом?). А голоса-то, голоса –

божественное пикколо, и флейта, и нежный гобой, – ни ноты фальши, музыка! Шесть монологов, шесть фонтанчиков, и все брызжут, сливаясь вместе, целое облако самосочувствия, щебетанье, чириканье о трудностях путешествия и ретивости климата – этот кордебалет реял, ниспадал, говорливо струился, пышно расцветая одеколонным благоуханием, мимо изумленного носильщика и остолбеневшего лифтера. Грациозно сбившись в кучку, все шестеро замерли у стойки. Погребенный под лавиной музыки, управляющий поднял глаза – аккуратные буковки «О»

безо всяких зрачков посредине.

– Что это? – прошептал Гэррити. – Что это было?

– Спроси кого-нибудь еще! – ответил носильщик.

В этот самый момент зажглись лампочки лифта и зажужжал зуммер вызова. Гэррити волей-неволей оторвал взгляд от знойного сборища и умчался ввысь.

– Мы хотели бы комнату, – сказал тот самый высокий и стройный. На висках у него пробивалась седина. – Будьте так добры.

Управляющий вспомнил, где он находится, и услышал собственный голос:

– Вы заказывали номер, сэр?

– Дорогой мой, конечно, нет! – сказал старший. Остальные захихикали.

– Мы совершенно неожиданно прилетели из Таормины, – продолжал высокий. У него были тонкие черты лица и влажный, похожий на бутон рот. – Нам ужасно наскучило длинное лето, и тогда кто-то сказал: «Давайте полностью сменим обстановку, давайте будем чудить!» «Что?» –

сказал я. «Ну ведь есть же на Земле самое невероятное место? Давайте выясним, где это, и отправимся туда». Кто-то сказал: «Северный полюс», – но это было глупо. Тогда я закричал: «Ирландия!» Тут все прямо попадали. А когда шабаш стих, мы понеслись в аэропорт. И вот уже нет ни солнца, ни сицилийских пляжей – все растаяло, как вчерашнее лимонное мороженое. И мы здесь, и нам предстоит свершить… нечто таинственное!

– Таинственное? – спросил управляющий.

– Что это будет, мы еще не знаем, – сказал высокий. –

Но как только увидим, распознаем сразу же. Либо Эт о произойдет само собой, либо мы сделаем так, чтобы Он о произошло. Верно, братцы?

Ответ братцев отдаленно напоминал нечто вроде «тиихии».

– Может быть, – сказал управляющий, стараясь держаться на высоте, – вы подскажете мне, что вы разыскиваете в Ирландии, и я мог бы указать вам…

– Господи, да нет же! – воскликнул высокий. – Мы просто помчимся вперед, распустим по ветру наше чутье, словно кончики шарфа, и посмотрим, что из этого получится. А когда мы раскроем тайну и найдем то, ради чего приехали, вы тотчас же узнаете об этом – ахи и охи, возгласы благоговения и восторга нашей маленькой туристской группы непременно донесутся до ваших ушей.

Это надо же! – выдавил носильщик, затаив дыхание.

– Ну что же, друзья, распишемся?

Предводитель братцев потянулся за скрипучим гостиничным пером, но, увидев, что оно засорено, жестом фокусника вымахнул откуда-то собственную – сплошь из чистейшего золота, в 14 карат – ручку, посредством которой замысловато, однако весьма красиво вывел светловишневой каллиграфической вязью: ДЭВИД, затем

СНЕЛЛ, затем черточку и наконец, ОРКНИ. Чуть ниже он добавил: «с друзьями».

Управляющий зачарованно следил за ручкой, затем снова вспомнил о своей роли в текущих событиях.

– Но, сэр, я не сказал вам, есть ли у нас место…

– О, конечно же, вы найдете. Для шестерых несчастных путников, которые крайне нуждаются в отдыхе после чрезмерного дружелюбия стюардесс. Одна комната – вот все, что нам нужно!

– Одна? – ужаснулся управляющий.

– В тесноте да не в обиде – так, братцы? – спросил старший, не глядя на своих друзей.

Конечно, никто не был в обиде.

– Ну что ж, – сказал управляющий, неловко возя руками по стойке. – У нас как раз есть две смежных…

– Перфетто!1 – вскричал Дэвид Снелл-Оркни.

Регистрация закончилась, и теперь обе стороны –

управляющий за стойкой и гости издалека – уставились друг на друга в глубоком молчании. Наконец управляющий выпалил:

– Носильщик! Быстро! Возьмите у джентльменов багаж…

Только теперь носильщик опомнился и перевел взгляд на пол.

Багажа не было.

– Нет, нет, не ищите, – Дэвид Снелл-Оркни беззаботно помахал в воздухе ручкой. – Мы путешествуем налегке.

Мы здесь только на сутки, может быть, даже часов на двенадцать, а смена белья рассована по карманам пальто.

Скоро назад. Сицилия, теплые сумерки… Если вы хотите, чтобы я заплатил вперед…

– В этом нет необходимости, – сказал администратор, вручая ключи носильщику. – Пожалуйста, сорок шестой и сорок седьмой.

– Понял, – сказал носильщик.

И, словно колли, что беззвучно покусывает бабки мохнатым, блеющим, бестолково улыбающимся овцам, он на-


1 Здесь «великолепно!» (итал.) – прим. перев.

правил очаровательную компанию к лифту, который как раз вовремя принесся сверху.

К стойке подошла жена управляющего и встала за спиной мужа, во взгляде – сталь.

– Ты спятил? – зашипела она в бешенстве. – Зачем? Ну зачем?

– Всю свою жизнь, – сказал управляющий, обращаясь скорее к себе самому, – я мечтал увидеть не одного коммуниста, но десять и рядом, не двух нигерийцев, но двадцать – во плоти, не трех американских ковбоев, но целую банду, только что из седел. А когда своими ногами является букет из шести оранжерейных роз, я не могу удержаться, чтобы не поставить его в вазу. Дублинская зима долгая, Мэг, и это, может быть, единственный разгоревшийся уголек за весь год. Готовься, будет дивная встряска.

– Дурак, – сказала она.

И на их глазах лифт, поднимая тяжесть, едва ли большую, чем пух одуванчиков, упорхнул в шахте вверх, прочь…

Серия совпадений, которые невероятной походкой, то и дело сбиваясь в сторону, двигались все вместе к чуду, развернулась в самый полдень.

Как известно, отель «Ройял Иберниен» лежит как раз посредине между Тринити-колледж, да простят мне это упоминание, и парком Стивенс-Грин, более заслуживающим упоминания, а позади, за углом, лежит Графтенстрит, где вы можете купить серебро, стекло, да и белье, или красный камзол, сапожки и шапку, чтобы выехать на псовую охоту. Но лучше всего нырнуть в кабачок Хибера

Финна и принять приличную порцию выпивки и болтовни: час выпивки на два болтовни – лучшая из пропорций.

Как известно, ребята, которых чаще всего встретишь у

Финна, – это Нолан (вы знаете Нолана), Тимулти (кто может забыть Тимулти?), Майк Мак-Гвайр (конечно же, друг всем и каждому), затем Ханаан, Флаэрти, Килпатрик, и при случае, когда господь бог малость неряшлив в своих делах и на ум отцу Лайему Лири приходит страдалец Иов, является патер собственной персоной – вышагивает, словно само Правосудие, и вплывает, будто само Милосердие.

Стало быть, это и есть наша компания, на часах – минута в минуту полдень, и кому же теперь выйти из парадных дверей отеля «Ройял Иберниен», как не Снеллу-

Оркни с его канареечной пятеркой?

А вот и первая из ошеломительной серии встреч.

Ибо мимо, мучительно разрываясь между лавками сладостей и Хибером Финном, следовал Тимулти собственной персоной.

Как вы помните, Тимулти, когда за ним гонятся Депрессия, Голод, Нищета и прочие беспощадные Всадники, работает от случая к случаю на почте. Теперь же, болтаясь без дела, в промежутке между периодами страшной для души службы по найму, он вдруг унюхал запах, как если бы по прошествии ста миллионов лет врата Эдема вновь широко распахнулись и его пригласили вернуться. Так что

Тимулти поднял глаза, желая разобраться, что же послужило причиной дуновения из кущ.

А причиной возмущения воздуха был, конечно же, Снелл-Оркни со своими вырвавшимися на волю зверюшками.

– Ну, скажу вам, – говорил Тимулти годы спустя, –

глаза у меня выкатились так, словно кто-то хорошенько трахнул по черепушке. И волосы зашевелились.

Тимулти, застыв на месте, смотрел, как делегация

Снелла-Оркни струилась по ступенькам вниз и утекала за угол. Тут-то он и рванул дальним путем к Финну, решив, что на свете есть услады почище леденцов.

А в этот самый момент, огибая угол, мистер Дэвид

Снелл-Оркни-и-пятеро миновал нищую особу, игравшую на тротуаре на арфе. И надо же было там оказаться именно

Майку Мак-Гвайру, который от нечего делать убивал время в танце – выдавал собственного изобретения ригодон, крутя ногами сложные коленца под мелодию «Легким шагом через луг». Танцуя, Майк Мак-Гвайр услышал некий звук – словно порыв теплого ветра с Гибридов. Не то чтобы щебет, не то чтобы стрекотанье, а что-то похожее на зоомагазин, когда вы туда входите, и звякает колокольчик, и хор попугаев и голубей разражается воркованием и короткими вскриками. Но звук этот Майк услышал точно –

даже за шарканьем своих башмаков и переборами арфы. И

застыл в прыжке.

Когда Дэвид Снелл-Оркни-и-пятеро проносился мимо, вся тропическая братия улыбнулась и помахала Мак-

Гвайру.

Еще не осознав, что он делает, Майк помахал в ответ, затем остановился и прижал оскверненную руку к груди.

– Какого черта я машу? – закричал он в пространство.

– Ведь я же их н е з н а ю, так?!

– В боге обрящешь силу! – сказала арфистка, обращаясь к арфе, и грянула по струнам.

Словно влекомый каким-то диковинным пылесосом, что вбирает все на своем пути, Майк потянулся за Шестерной Упряжкой вниз по улице.

Так что речь идет уже о двух чувствах – о чувстве обоняния и чуткости ушей.

А на следующем углу – Нолан, только что вылетевший из кабачка по причине спора с самим Финном, круто повернул и врезался в Дэвида Снелла-Оркни. Оба покачнулись и схватились друг за друга, ища поддержки.

– Честь имею! – сказал Дэвид Снелл-Оркни.

– Мать честная! – ахнул Нолан и, разинув рот, отпал, чтобы пропустить этот цирковой парад. Его страшно подмывало юркнуть назад, к Финну. Бой с кабатчиком вылетел из памяти. Он хотел тут же поделиться об этой сногсшибательной встрече с компанией из перьевой метелки, сиамской кошки, недоделанного мопса и еще трех прочих

– жутких дистрофиков, жертв недоедания и чересчур усердного мытья.

Шестерка остановилась возле кабачка, разглядывая вывеску.

«О боже! – подумал Нолан. – Они собираются войти.

Что теперь будет? Кого предупреждать первым? Их? Или

Финна?»

Но тут дверь распахнулась, и наружу выглянул сам

Финн. «Черт! – подумал Нолан. – Это портит все дело. Теперь уж не нам описывать происшествие. Теперь начнется: Финн то, Финн се, а нам заткнуться, и все!» Оченьочень долго Снелл-Оркни и его братия разглядывали

Финна. Глаза же Финна на них не остановились. Он смотрел вверх. И смотрел поверх. И смотрел сквозь.

Но он видел их, уж это Нолан знал. Потому что случилось нечто восхитительное.

Краска сползла с лица Финна.

«Ба! – вскричал Нолан про себя. – Да он же… красне-

ет

Но все же Финн по-прежнему блуждал взором по небу, фонарям, домам, пока Снелл-Оркни не прожурчал:

– Сэр, как пройти к парку Стивенс-Грин?

– Бог ты мой! – сказал Финн и повернулся спиной. –

Кто знает, к уда они задевали его на этой неделе! – И захлопнул дверь.

Шестерка отправилась дальше, улыбаясь и лучась восторгом, и Нолан готов был уже вломиться в дверь, как стряслось кое-что почище предыдущего. По тротуару нахлестывал невесть откуда взявшийся Гэррити, лифтер из отеля «Ройял Иберниен». С пылающим от возбуждения лицом он первым ворвался к Финну с новостью.

К тому времени, как Нолан оказался внутри, а следом за ним и Тимулти, Гэррити уже носился взад-вперед вдоль стойки бара, а ошеломленный, еще не пришедший в себя

Финн стоял по ту сторону.

– Эх, что сейчас было! Куда вам! – кричал Гэррити, обращаясь ко всем сразу. – Я говорю, это было почище, чем те фантастические киношки, что крутят в «Гэйетисинема»!

– Что ты хочешь сказать? – спросил Финн, стряхнув с себя оцепенение.

– Весу в них нет! – сообщил Гэррити. – Поднимать их в лифте – все равно что горсть мякины в каминную трубу запустить! И вы бы слышали. Они здесь, в Ирландии, для того, чтобы… – он понизил голос и зажмурился, –

…совершить нечто таинственное!

– Таинственное! – Все подались к нему.

– Что именно – не говорят, но попомните мои слова, они здесь не к добру! Видели вы когда что-нибудь подобное?

– Со времени пожара в монастыре, – сказал Финн, – ни разу. Я…

Однако слово «монастырь» оказало новое волшебное воздействие. Дверь тут же распахнулась, и в кабачок вошел отец Лири задом наперед. То есть он вошел пятясь, держась одной рукой за щеку, словно бы Парки исподтишка дали ему хорошую оплеуху.

Его спина была столь красноречива, что мужчины погрузили носы в пиво, выждав, пока патер сам слегка не промочил глотку, все еще тараща глаза на дверь, будто на распахнутые врата ада.

– Меньше двух минут назад, – сказал патер наконец, –

узрел я картину невероятную. Ужели после стольких лет собирания в своих пределах сирых мира сего Ирландия и впрямь сошла с ума?

Финн снова наполнил стакан священника.

– Не захлестнул ли вас поток пришельцев с Венеры, святой отец?

– Ты их видел, что ли, Финн? – спросил преподобный.

– Да. Вам зрится в них недоброе, ваша святость?

– Не столько доброе или недоброе, сколько странное и утрированное, Финн, и я выразил бы это словами «рококо» и, пожалуй, «барокко», если ты следишь за течением моей мысли.

– Я просто качаюсь на ее волнах, сэр.

– Уж коли вы видели их последним, куда они направились-то? – спросил Тимулти.

– На опушку Стивенс-Грина, – сказал священник. –

Вам не мерещится ли, что сегодня в парке будет вакханалия?

– Прошу прощения, отец мой, погода не позволит, –

сказал Нолан, – но, сдается мне, чем стоять здесь и трепать языком, вернее было бы их выследить.

– Это против моей этики, – сказал священник.

– Утопающий хватается за все что угодно, – сказал

Нолан, – но если он вцепится в этику вместо спасательного круга, то, возможно, пойдет на дно вместе с ней.

– Прочь с горы, Нолан, – сказал священник, – хватит с нас нагорной проповеди. В чем соль?

– А в том, святой отец, что такого наплыва досточтимых сицилийцев у нас не было страшно упомянуть с каких пор. И откуда мы знаем, может быть, они вот прямо сейчас посередь парка читают вслух для миссис Мерфи, мисс

Клэнси или там миссис О’Хэнлан… А что именно они читают вслух, спрошу я вас?

– «Балладу Рэдингской тюрьмы»? – спросил Финн.

– Точно в цель, и судно тонет! – вскричал Нолан, слегка сердясь, что самую соль-то у него выхватили из-под рук. – Откуда нам знать, может, эти чертики из бутылочки только тем и занимаются, что сбывают недвижимость в местечко под названием Файр-Айленд? Вы слышали о нем, патер?

– Американские газеты часто попадают на мой стол, дружище.

– Ага. Помните тот жуткий ураган в девятьсот пятьдесят шестом, когда волны захлестнули этот самый Файр –

там, возле Нью-Йорка? Мой дядя, да сохранит господь очи его и рассудок, был там в рядах морской пограничной службы, что эвакуировала всех жителей Файра до последнего. По его словам, это было почище, чем полугодовая демонстрация моделей у Феннелли. И пострашнее, чем съезд баптистов. Десять тысяч человек как рванут в шторм к берегу, а в руках у них и рулоны портьер, и клетки, битком набитые попугайчиками, и спортивные на них жакеты цвета помидоров с мандаринами, и лимонно-желтые туфли. Это был самый большой хаос с тех пор, как Иероним

Босх отложил свою палитру, запечатлев Ад в назидание всем грядущим поколениям. Не так-то просто эвакуировать десять тысяч разряженных клоунов, расписанных, как венецианское стекло, которые хлопают своими огромными коровьими глазами, тащат граммофонные симфонические пластинки, звенят серьгами в ушах, – и не надорвать при этом живот. Дядюшка мой вскоре после того ударился в смертельный запой.

– Расскажи-ка еще что-нибудь о той ночи, – сказал завороженный Килпатрик.

– Еще что-нибудь? Черта с два! – вскричал священник.

– Вперед, я говорю! Окружить парк и держать ухо востро!

Встретимся здесь через час.

– Вот это больше похоже на дело! – заорал Келли. –

Давайте действительно разузнаем, что за чертовщину они готовят.

Дверь с треском распахнулась.

На тротуаре священник давал указания.

– Келли, Мэрфи, вам обойти парк с севера. Тимулти, зайдешь с юга. Нолан и Гэррити – на восток; Моран, Мак-

Гвайр и Килпатрик – на запад. Пшли!

Так или иначе, но в этой суматохе Келли и Мэрфи застопорились на полпути к Стивенс-Грину, в пивной «Четыре трилистника», где они подкрепились перед погоней; а Нолан и Моран повстречали на улице жен и вынуждены были бежать в противоположном направлении; а Мак-

Гвайр и Килпатрик, проходя мимо «Элит-синема» и услышав, что с экрана поет Лоренс Тиббетт, напросились на вход в обмен на пару недокуренных сигарет. И вышло в результате так, что за пришельцами из иного мира наблюдали только двое – Гэррити с восточной и Тимулти с южной стороны парка.

Простояв с полчаса на леденящем ветру, Гэррити приковылял к Тимулти и заявил:

– Что стряслось с этими ублюдками? Они просто стоят и стоят там посреди парка. За полдня не сдвинулись ни с места. А у меня пальцы на ногах вымерзли напрочь. Я слетаю в отель, отогреюсь и тут же примчусь, Тим, назад – стоять с тобой на страже.

– Можешь не спешить, – произнес Тимулти очень странным, грустным, далеким, философическим голосом, когда тот пустился наутек.

Оставшись в одиночестве, Тимулти вошел в парк и целый час сидел там, созерцая шестерку, которая попрежнему не двигалась с места. Любой, кто увидел бы в этот момент Тимулти – глаза блуждают, рот искажен трагической гримасой, – вполне принял бы его за какогонибудь ирландского собрата Канта или Шопенгауэра или подумал бы, что он недавно прочитал нечто поэтическое или впал в уныние от пришедшей на ум песни. А когда наконец час истек и Тимулти собрал разбежавшиеся мысли – словно холодную гальку в пригоршню, – он повернулся и направился прочь из парка. Гэррити уже был там.

Он притопывал ногами, размахивал руками и готов был лопнуть от переполнявших его вопросов, но Тимулти показал пальцем на парк и сказал:

– Иди посиди. Посмотри. Подумай. И тогда сам мне все расскажешь.

Когда Тимулти вошел к Финну, вид у всех был трусоватый. Священник все еще бегал с поручениями по городу, а остальные, походив для успокоения совести вокруг да около Стивенс-Грина, вернулись в замешательстве в штаб-квартиру разведки.

– Тимулти! – закричали они. – Рассказывай же! Что?

Как?

Чтобы протянуть время, Тимулти прошел к бару и занялся пивом. Не произнося ни слова, он разглядывал свое отражение, глубоко-глубоко захороненное под лунным льдом зеркала за стойкой. Он повертывал тему разговора так. Он выворачивал ее наизнанку. И снова на лицевую, но задом наперед. Наконец он закрыл глаза и сказал.

– Сдается мне, будто бы…

«Да, да», – сказали про себя все вокруг.

– Всю жизнь я путешествовал и размышлял, – продолжал Тимулти, – и вот через высшее постижение явилась ко мне мысль, что между ихним братом и нашим есть какоето странное сходство.

Все выдохнули с такой силой, что вокруг заискрилось, в призмах небольших люстр над стойкой туда-сюда забегали зайчики света. А когда после выдоха перестали роиться эти косячки световых рыбок, Нолан вскричал:

– А не хочешь ли надеть шляпу, чтобы я мог сшибить ее первым же ударом?

– Сообразите-ка, – спокойно сказал Тимулти. – Мастера мы на стихи и песни или нет?

Еще один вздох пронесся над сборищем. Это был теплый ветерок одобрения.

– Конечно, еще бы!

– О боже, так ты об этом?

– А мы уж боялись…

– Тихо! – Тимулти поднял руку, все еще не открывая глаз.

Все смолкли.

– Если мы не распеваем песни, то лишь потому, что сочиняем их. А если и не сочиняем, то пляшем под них.

Но разве он и не такие же любители песен, не так складывают их или не так танцуют? Словом, только что я слышал их близко, в Стивенс-Грине, – они читали стихи и тихонько пели сами для себя.

В чем-то Тимулти был прав. Каждый хлопнул соседа по плечу и вынужден был согласиться.

– Нашел ты какие-нибудь другие сходства? – мрачно насупившись, спросил Финн.

– О да, – сказал Тимулти, подражая судье.

Пронесся еще один завороженный вздох, и сборище придвинулось ближе.

– Порой они не прочь выпить, – сказал Тимулти.

– Господи, он прав! – вскричал Мэрфи.

– Далее, – продолжал нараспев Тимулти, – они не женятся до самой последней минуты, если женятся вообще!

И…

Но здесь поднялась такая суматоха, что, прежде чем закончить, ему пришлось подождать, пока она стихнет.

– И они – э-э… – имеют очень мало дела с женщинами.

После этого разразился страшный шум, начались крики и толкотня, и все принялись заказывать пиво, и кто-то позвал Тимулти наружу поговорить по душам. Но Тимулти даже веком не дрогнул, и скандал улегся, а когда все сделали по доброму глотку, проглотив вместе с пивом едва не начавшуюся драку, ясный громкий голос – голос

Финна – возвестил:

– Теперь не сочтешь ли ты нужным дать объяснение тому преступному сравнению, каким ты только что осквернил чистый воздух моего достойного кабачка?

Тимулти не торопясь приложился к кружке, и открыл наконец-то глаза, и спокойно взглянул на Финна, и звучно произнес трубным голосом, дивно чеканя слова.

– Где во всей Ирландии мужчина может лечь с женщиной?

Он постарался, чтобы сказанное дошло до всех.

– Триста двадцать девять дней в году у нас, как проклятый, идет дождь. Все остальное время вокруг такая сырость, что не найдешь ни кусочка, ни лоскутика сухой земли, где осмелишься уложить женщину, не опасаясь, что она тут же пустит корни и покроется листьями. Кто скажет что-нибудь против?

Молчание подтвердило, что никто не скажет.

– Так вот, когда дело касается мест, где можно предаться греховным порокам и плотскому неистовству, бедный, до чертиков глупый ирландец должен отправиться не куда-нибудь, а только в Аравию! Мы спим и видим во сне

«Тысячу и одну ночь», теплые вечера, сухую землю, мечтаем о приличном местечке, где можно было бы не только присесть, но и прилечь, и не только прилечь, но и прижаться, пожаться, сжаться в неистовом восторге.

– Иисусе! – сказал Финн. – Ну-ка, ну-ка, повтори.

– Иисусе! – сказали все, качая головами.

– Это номер раз, – Тимулти загнул палец на руке. –

Место отсутствует. Затем – номер два – время и обстоятельства. К примеру, заговоришь сладким голосом зубы честной девушке, уведешь ее в поле – и что? На ней калоши, и макинтош, и платок поверх головы и надо всем этим еще зонтик, и ты издаешь звуки, как поросенок, застрявший в воротах свинарника, что означает, что одна рука уже у нее на груди, а другая сражается с калошами, и это все, черт побери, что ты успеешь сделать, потому что кто это такой уже стоит у тебя за спиной и чье это душистое мягкое дыхание обдает твою шею?

– Деревенского пастора? – попробовал угадать Гэррити.

– Деревенского пастора! – сказали все в отчаянии.

– Вот гвозди номер два и три, забитые в крест, на котором распяты все мужчины Ирландии, – сказал Тимулти.

– Дальше, Тимулти, дальше.

– Эти парни, что приехали к нам в гости из Сицилии, бродят компанией. Мы бродим компанией. Вот и сейчас вся наша братия собралась здесь, у Финна. Разве не так?

– Будь проклят, если не так!

– Иногда у н и х грустный и меланхолический вид, но все остальное время они беззаботны как черти и плюют решительно на все – вверх ли, вниз ли, но никогда не прямо перед собой. Кого вам это напоминает?

Все заглянули в зеркало и кивнули.

– Если бы у нас был выбор, – продолжал Тимулти, –

пойти домой, кислым и потным от страха, к злющей жене и жуткой теще и засидевшейся в девках сестренке, или же остаться здесь, у Финна, спеть еще по песне, выпить еще пива и рассказать еще по анекдоту, что бы все мы предпочли, парни?

Тишина.

– Подумайте об этом, – сказал Тимулти. – И отвечайте правдиво. Сходства. Подобия. Длинный список получается – с руки на руку и через плечо. Стоит хорошенько обмозговать все, прежде чем мы начнем прыгать повсюду и кричать «Иисусе!» и «Святая Мария!» и призывать на помощь стражу.

Тишина.

– Я хотел бы… – спустя много-много времени сказал кто-то странным, изменившимся голосом, – …разглядеть их поближе.

– Думаю, твое желание исполнится. Тс-с!

Все замерли в живой картине.

Откуда-то издалека донесся слабый, еле уловимый звук. Как тем дивным утром, когда просыпаешься и лежишь в постели и особым чувством угадываешь, что снаружи падает первый снег, лаская на своем пути вниз небеса, и тогда тишина отодвигается в сторону, отступает, уходит.

– О боже! – сказал наконец Финн. – Первый день весны…

Да, и это тоже. Сначала тончайший снегопад шагов, ложащийся на булыжник, а затем птичий гомон.

И на тротуаре, и ниже по улице, и возле кабачка слышались звуки, которые были и зимой, и весной одновременно. Дверь широко распахнулась. Мужчины качнулись, словно им уже нанесли удар в предстоящей стычке. Они уняли нервы. Они сжали кулаки. Они стиснули зубы, а в кабачке – словно дети явились на рождественский праздник, где куда ни глянь – безделицы, игрушки, краски, подарки на особицу, – уже стоял высокий тонкий человек постарше, который выглядел совсем молодым, и маленькие тонкие человечки помоложе, но в глазах у них что-то стариковское. Снегопад утих. Птичий весенний гам смолк.

Стайка чудных детей, подгоняемых чудным пастырем, неожиданно ощутила, будто волна людей схлынула и они оказались на мели, хотя никто из мужчин у бара не сдвинулся на волосок. Дети теплого острова разглядывали невысоких, ростом с мальчишек, взрослых мужчин этой холодной земли, и взрослые мужчины отвечали им такими же взглядами строгих судей.

Тимулти и мужчины у бара медленно, с затяжкой втянули в себя воздух. Даже на расстоянии чувствовался ужасающе чистый запах детей. Слишком много весны было в нем. Снелл-Оркни и его юные-старые мальчики-мужи задышали быстро-быстро – так бьется сердце птички, попавшей в жестокую западню сжатых кулаков. Даже на расстоянии чувствовался пыльный, спертый, застоявшийся запах темной одежды низеньких взрослых. Слишком много зимы было в нем.

Каждый мог бы выразиться по поводу выбора ароматов противной стороны, но…

В этот самый момент двойные двери бокового входа с шумом распахнулись, и в кабачок, трубя тревогу, ворвался

Гэррити во всей красе:

– Господи! Я все видел! Знаете ли вы, где они сейчас?

И что они делают?

Все до единой руки в баре предостерегающе взметнулись. По испуганным взглядам пришельцы поняли, что крик из-за них.

– Они все еще в Стивенс-Грине! – на бегу Гэррити ничего не зрил перед собой. – Я задержался у отеля, чтобы сообщить новости. Теперь ваш черед. Те парни…

– Те парни, – сказал Дэвид Снелл-Оркни, – находятся здесь, в… – он заколебался.

– В кабачке Хибера Финна, – сказал Хибер Финн, разглядывая свои башмаки.

– Хибера Финна, – сказал высокий, благодарно кивнув.

– Где мы немедленно все и выпьем, – сказал, поникнув, Гэррити.

Он метнулся к бару.

Но шестеро пришельцев тоже пришли в движение.

Они образовали маленькую процессию по обе стороны

Гэррити, и из одного только дружелюбия тот ссутулился, став дюйма на три ниже.

– Добрый день, – сказал Снелл-Оркни.

– Добрый, да не очень, – осторожно сказал Финн, выжидая.

– Сдается мне, – сказал высокий, окруженный маленькими мальчиками-мужами, – идет много разговоров о том, чем мы занимаемся в Ирландии.

– Это было бы самым скромным толкованием событий,

– сказал Финн.

– Позвольте мне объяснить, – сказал Дэвид Снелл-

Оркни. – Слышали ли вы когда-нибудь о Снежной Королеве и Солнечном Короле?

Разом отвисли несколько челюстей.

Кто-то задохнулся, словно от пинка в живот.

Финн, поразмыслив с секунду, с какой стороны на него может обрушиться удар, с угрюмой аккуратностью медленно налил себе спиртного. Он с храпом опрокинул кружку и, ощутив во рту пламень, осторожно переспросил, выпуская горячее дыхание поверх языка:

– Э-э… Что это там за Королева и Король еще?

– Значит, так, – сказал высокий бледный человек. –

Жила-была эта королева, и жила она в Стране Льда, где люди никогда не видели лета, а тот самый Король жил на

Островах Солнца, где никогда не видели зимы. Подданные

Короля чуть ли не умирали от жары летом, а подданные

Королевы чуть ли не умирали от стужи зимой. Однако народы обеих стран были спасены от ужасов своей погоды.

Снежная Королева и Солнечный Король повстречались и полюбили друг друга, и каждое лето, когда солнце убивало людей на островах, они перебирались на север, в ледяные края, и жили в умеренном климате. А каждую зиму, когда снег убивал людей на севере, весь народ Снежной

Королевы двигался на юг и жил на островах, под мягким солнцем. Итак, не стало больше двух наций и двух народов, а была единая раса, которая сменяла один край на другой – края странной погоды и буйных времен года. Конец. Последовал взрыв аплодисментов, но исходил он не от юношей-канареек, а от мужчин, выстроившихся вдоль полузабытого бара. Финн увидел, что его ладони сами хлопают друг о друга, и убрал их вниз. Остальные глянули на свои руки и опустили их.

А Тимулти заключил:

– Боже, вам бы настоящий ирландский акцент! Какой рассказчик сказок из вас получился бы!

– Премного благодарен, премного благодарен! – сказал

Дэвид Снелл-Оркни.

– Раз премного, то пора добраться до сути сказки, –

сказал Финн. – Я хочу сказать, ну, об этой Королеве с Королем и всем таком.

– Суть в том, – сказал Снелл-Оркни, – что последние пять лет мы не видели, как падают листья. Если мы углядим облако, то вряд ли распознаем, что это такое. Десять лет мы не ведали снега, ни даже капли дождя. В нашей сказке все наоборот. Либо дождь, либо мы погибнем, верно, братцы?

– О да, верно, – мелодично прощебетала вся пятерка.

– Шесть или семь лет мы гонялись за теплом по всему свету. Мы жили и на Ямайке, и в Нассау, и в Порт-о-

Пренсе, и в Калькутте, и на Мадагаскаре, и на Бали, и в

Таормине, но наконец сегодня мы сказали себе: мы должны ехать на север, нам снова нужен холод. Мы не совсем точно знали, что ищем, но мы нашли это в Стивенс-Грине.

– Нечто таинственное? – воскликнул Нолан. – То есть…

– Ваш друг вам расскажет, – сказал высокий.

– Наш друг? Вы имеете в виду… Гэррити? Все посмотрели на Гэррити.

– Что я и хотел сказать, – произнес Гэррити, – когда вошел сюда. Там, в парке, эти стояли и… смотрели, как

желтеют листья.

– И это все? – спросил в смятении Нолан.

– В настоящий момент этого вполне достаточно, – сказал Снелл-Оркни.

– Неужто в Стивенс-Грине листья действительно желтеют? – спросил Килпатрик.

– Вы знаете, – оцепенело сказал Тимулти, – последний раз я наблюдал это лет двадцать назад.

– Самое прекрасное зрелище на свете, – сказал Дэвид

Снелл-Оркни, – открывается именно сейчас, посреди парка Стивенс-Грин.

– Он говорит дело, – пробормотал Нолан.

– Выпивка за мной, – сказал Дэвид Снелл-Оркни.

– В самую точку! – сказал Ма-Гвайр.

– Всем шампанского!

– Плачу я! – сказал каждый.

И не прошло десяти минут, как все были уже в парке, все вместе.

Ну так что же, как говаривал Тимулти много лет спустя, видели вы когда-нибудь еще столько же распроклятых листьев в одной кроне, сколько их было на первом попавшемся дереве сразу за воротами Стивенс-Грина? «Нет!» –

кричали все. А что тогда сказать о втором дереве? На нем был просто миллиард листьев. И чем больше они смотрели, тем больше постигали, что это было чудо. И Нолан, бродя по парку, так вытягивал шею, что, споткнувшись, пал на спину, и двум или трем приятелям пришлось его поднимать, и были всеобщие благоговейные вздохи, и возгласы о божественном вдохновении, ибо, если уж на то пошло, насколько они помнят, на этих деревьях никогда не было ни одного распроклятого листочка, а вот теперь они появились! Или, если они там и были, у них никогда не замечалось никакой окраски, или, даже если окраска и наличествовала, хм, это было так давно… «Ах, какого дьявола, – сказали все, – заткнитесь и смотрите!»

Именно этим и занимались всю оставшуюся часть вечереющего дня и Нолан, и Тимулти, и Келли, и Килпатрик, и Гэррити, и Снелл-Оркни, и его друзья. Суть в том, что страной завладела осень, и по всему парку были выкинуты миллионы ярких флагов.

Именно там и нашел их отец Лири. Но прежде чем он смог что-либо сказать, три из шести летних пришельцев спросили его, не исповедует ли он их.

А уже в следующий момент патер с выражением великой боли и тревоги на лице вел Снелл-Оркни и Ко взглянуть на витражи в церкви и на то, как строительный мастер вывел апсиду. И церковь им так понравилась, и они так громко говорили об этом снова и снова, и выкрикивали «Дева Мария!», и еще несли какой-то вздор, что патер вмиг унесся, спасаясь бегством.

Но день достиг апофеоза, когда, уже в кабачке, один из юных-старых мальчиков-мужей спросил, как быть: спеть ли ему «Матушку Макри» или «Дружка-приятеля»?

Последовала дискуссия, а после того как подсчитали голоса и объявили результаты, он спел и то и другое.

«У него дивный голос, – сказали все, и глаза их заблестели, наполнившись влагой. – Нежный, чистый, высокий голос».

И как выразился Нолан:

– Сынишка из него не ахти какой получился бы. Но где-то там прячется чудная дочка.

И все проголосовали «за».

И вдруг настало время прощаться.

– Великий боже! – сказал Финн. – Вы же только что приехали!

– Мы нашли то, что искали, нам больше незачем оставаться, – объявил высокий-грустный-веселый-старыймолодой человек. – Цветам пора в оранжерею… а то за ночь они поникнут. Мы никогда не задерживаемся. Мы всегда летим, и несемся вскачь, и бежим. Мы всегда в движении.

Аэропорт затянуло туманом, и птичкам ничего другого не оставалось, как заключить себя в клетку судна, идущего из Дан-Лэре в Англию, а завсегдатаям Финна не оставалось ничего другого, как стоять в сумерках на пирсе и наблюдать за их отправлением. Вот там, на верхней палубе, стояли все шестеро и махали вниз своими тоненькими ручками, а вот там стояли Тимулти, и Нолан, и Гэррити, и все остальные и махали вверх своими толстыми ручищами. А когда судно дало свисток и отчалило, Главный

Смотритель Птичек кивнул, взмахнул, словно крылом, правой рукой, и все запели:


Я шел по славному городу Дублину,

Двенадцать часов пробило в ночи.

И видел я девушку, милую девушку,

Власы распустившую в свете свечи.


– Боже, – сказал Тимулти, – вы слышите?

– Сопрано, все до одного сопрано! – вскричал Нолан.

– Не ирландские сопрано, а настоящие, настоящие сопрано, – сказал Келли. – Проклятье, почему они не сказали раньше? Если бы мы знали, мы бы слушали это еще целый час до отплытия.

Тимулти кивнул. И шепнул, слушая, как мелодия плывет над водами:

– Удивительно. Удивительно. Страшно не хочется, чтобы они уезжали. Подумайте. Подумайте. Сто лет или даже больше люди говорили, что их не осталось ни одного. И вот они вернулись, пусть даже на короткое время!

Кого ни одного? – спросил Гэррити. – И кто вернулся?

– Как кто? – сказал Тимулти. – Эльфы, конечно. Эльфы, которые раньше жили в Ирландии, а теперь больше не живут и которые явились сегодня и сменили нам погоду.

И вот они снова уходят – те, что раньше жили здесь всегда.

– Да заткнись же ты! – закричал Килпатрик. – Слушай!

И они слушали – девять мужчин на самой кромке пирса, – а судно удалялось, и пели голоса, и опустился туман, и они долго-долго не двигались, пока судно не ушло совсем далеко и голоса не растаяли, как аромат папайи, в сумеречной дымке.

Когда они возвращались к Финну, пошел дождь.


Мартин ГАРДНЕР


НУЛЬСТОРОННИЙ ПРОФЕССОР

Долорес, стройная черноволосая звезда чикагского ночного клуба «Пурпурные шляпы», замерла в самом центре танцевальной площадки и под едва слышный аккомпанемент оркестра, наигрывавшего какую-то восточную мелодию, начала танец живота, исполняя свой знаменитый номер «Клеопатра». В зале было совсем темно, и только сверху на нее падал изумрудный луч прожектора, поблескивая на воздушном «египетском костюме» и гладких бедрах танцовщицы.

Первым должно было упасть прозрачное покрывало, ниспадавшее с головы и закрывавшее плечи Долорес. Еще мгновение, и Долорес изящным жестом сбросила бы покрывало, как вдруг откуда-то сверху донесся громкий звук, похожий на выстрел, и с потолка головой вниз свалился обнаженный мужчина.

Поднялся невероятный переполох.

Метрдотель Джейк Боуэрс приказал дать свет и попытался успокоить зрителей. Управляющий клубом, стоявший у оркестра и наблюдавший за представлением, набросил на распростертую фигуру скатерть и перекатил ее на спину.

Незнакомец тяжело дышал и был без сознания, вероятно, из-за сильного удара, но на теле его не было никаких повреждений. Ему было далеко за пятьдесят. Бросались в глаза короткая, тщательно подстриженная рыжая борода и усы. Незнакомец был совершенно лыс и по сложению напоминал профессионального борца.

Лишь с большим трудом трем официантам удалось перенести его в кабинет управляющего. Зрительный зал волновался, а дамы были на грани истерики. Изумленно тараща глаза то на потолок, то друг на друга, они горячо обсуждали, откуда и каким образом мог упасть незнакомец.

Единственная гипотеза, не чуждая здравому смыслу, состояла в том, что тело было подброшено высоко в воздух откуда-то сбоку от танцевальной площадки. Впрочем, никто из присутствующих в зале не видел, как это произошло. Тем временем в кабинете управляющего бородатый незнакомец пришел в себя. По его утверждению, он был доктором Станиславом Сляпенарским, профессором математики Венского университета, прибывшим по приглашению для чтения лекций в Чикагском университете.

Прежде чем продолжить этот удивительный рассказ, считаю своим долгом предуведомить читателя, что я не был очевидцем описанного эпизода и полагаюсь всецело на интервью с метрдотелем и официантами в цепи необычайных событий, которые и привели к скандальному появлению профессора, наделавшему столько шума.

События эти начались за несколько часов до того, как члены общества «Мёбиус» собрались на свой ежегодный банкет в одной из укромных столовых на втором этаже клуба «Пурпурные шляпы». Общество «Мёбиус» – небольшая, малоизвестная чикагская организация математиков, работающих в области топологии, одного из самых молодых и бурно развивающихся разделов современной математики. Чтобы события, разыгравшиеся в тот памятный вечер, стали вам более понятны, уместно совершить здесь краткий экскурс в топологию.

Объяснить человеку, далекому от математики, что такое топология, довольно трудно. Можно сказать, что топология занимается изучением тех свойств фигур, которые сохраняются независимо от того, как деформируется фигура.

Представьте себе бублик из податливой, но необычайно прочной резины, который вы можете как угодно крутить, сжимать и растягивать в любом направлении. Независимо от того, как деформирован такой бублик, некоторые его свойства остаются неизменными. Например, в нем всегда есть дыра. В топологии бублик принято называть тором. Соломинка, через которую вы пьете коктейли или прохладительные напитки, тоже тор, только вытянутый. С

точки зрения топологии бублик и соломинка ничем не отличаются.

Топологию не интересуют свойства фигур, связанные с длиной, площадью, объемом и тому подобными количественными характеристиками. Она занимается изучением наиболее глубоких свойств фигур и тел, которые остаются неизменными при самых чудовищных деформациях, без разрывов и склеиваний. Если бы тела и фигуры разрешалось разрывать и склеивать, то любое тело сколь угодно сложной структуры можно было бы превратить в любое другое тело с какой угодно структурой, и все первоначальные свойства были бы безвозвратно утрачены. Поразмыслив немного, вы поймете, что топология занимается изучением самых простых и в то же время самых глубоких свойств, какими только обладает тело.

Чтобы пояснить суть дела, приведем типичную топологическую задачу. Представьте себе поверхность тора,

сделанную из тонкой резины, наподобие велосипедной камеры. Предположим, что в стенке тора проколота крохотная дырочка. Можно ли через эту дырочку вывернуть тор наизнанку, как выворачивают велосипедную камеру?

Решить эту задачу «в уме», руководствуясь только своим пространственным воображением, – дело нелегкое.

Хотя еще в XVIII веке многие математики бились над решением отдельных топологических задач, начало систематической работы в области топологии было положено

Загрузка...