2. Кисейным барышням тут не место. 1965 год

Эмиль плеснул на голову холодной воды из крана и пробежал руками по голому своду черепа, стряхивая обжигающие капли. Он обгорел. Голова была словно печеное яйцо, безобразно розовая, с обвисшими курчавыми крыльями по бокам. Обычно, льстил он себе, его ранняя лысина выглядела признаком достоинства — даже своего рода выставкой мозговых данных, выгодно подчеркивая гладкую оболочку, в которую заключен ум, благодаря которому он, еще такой молодой, стал заведующим лабораторией, директором института, членкором. Женщины как будто не возражали против этой перемены. Да и студенты, если на то пошло, стали больше с ним считаться. Но сейчас он внезапно показался себе смешным. Он вытерся полотенцем. Насекомые, чьих названий он по-прежнему знать не знал, наяривали июльские мотивы на лужайке у правительственной дачи, а из большой комнаты доносился столь же неутомимый гул референтов министра, громко озвучивавших то, что в данный момент было, по их мнению, у министра на уме. Он промокнул брови. Пора возвращаться туда, внутрь.

В прошлом году он сразу же почувствовал, что падение Хрущева — наверняка хороший признак. Нынче вполне возможно было представить себе разные состояния мира; а из всего, что ему удалось узнать по своим московским каналам, стало ясно: мир следует поскорее привести в такое состояние, в котором Никита больше не будет стоять у руля, потому что безумие начинало переходить границы, необходимо было что-то предпринять, чтобы защитить политику реформ от ее непредсказуемого покровителя. Столь тонкая задача, как реформа системы планирования, требовала надежных рук. Ходили слухи, что ближе к концу Никита дошел до настоящих приступов ярости, багровел, кричал, брызжа слюной, угрожал упразднить Советскую армию, Академию наук, бог знает что. Поэтому, когда его сняли, все почувствовали облегчение. Новый Президиум, с Брежневым и Косыгиным во главе, немедленно подтвердил, что основной политический курс не изменится. Исчезнет лишь “экономический волюнтаризм”, как его окрестили в передовице “Правды”. Новые люди источали намеренное, долгожданное спокойствие. Они стремились показать: теперь вами управляют профессионалы, люди надежные, деловые, они не дадут стране поскользнуться на арбузной корке, не уронят ее в открытый люк канализации. Хватит паясничать. Не будет больше этого неотесанного голоса по радио, который все говорит и говорит, делая грамматические ошибки примерно по одной в каждом предложении. Не будет больше речей, в которых Никита объясняет генералам, как вести войну, писателям — как писать книги, а водопроводчикам — как чинить трубы. Или, хуже того, в которых он объясняет генетикам, как заниматься генетикой. Прощай, сопение, ворчание, шутки, стучание по столу. Попрощаемся с человеком, при виде которого постоянно возникало ощущение, что он может испортить воздух во время обращения к Ассамблее ООН, а если так произойдет, то, наверное, загогочет. Фильмы, и те стали лучше в месяцы после падения Хрущева. Как выяснилось, накопилось немало хороших вещей, которые тем или иным образом не вписывались в недавние культурные почины Никиты, а теперь они стали выходить, один за другим. В кинотеатре в Академ городке Эмиль сидел в тесной темноте со студентами и учеными и смотрел, как наполненный клубящимся дымом пучок голубых лучей у него над головой снова раскрашивает экран картинами узнаваемой жизни. Было такое чувство, что вернулось время надежды.

Его смущали только одна-две вещи. Мелочи — ошметки соломы, которые взлетали и снова падали, не успеешь решить, то ли это настоящий воздушный поток, то ли просто отдельные порывы. Сразу же после смены правительства в “Экономической газете” напечатали странную, противоречивую статью, в которой экономистов предостерегали, советуя “не комментировать уже принятые решения”. Явно призывали к порядку, но зачем? Ведь приняли же решение держаться курса реформ. А потом, в этом году, как раз когда строительство в Академгородке более или менее закончили, во всех институтах началась реорганизация системы парткомов. Теперь они не отчитывались перед собственным парткомом Сибирского отделения Академии наук, а непосредственно подчинялись местному райкому. Казалось бы, ничего особенного, и произошло все очень тихо, без особого надрыва, но если отнестись к данному новшеству с подозрением, то видно, что эффект от него и вправду будет нежелательный: те академические слои, через которые раньше проходили директивы, окажутся отрезанными. Это лишит ученых возможности самоуправления. Он выставил улавливающие антенны, однако ничто как будто бы не предвещало, что новую структуру собираются использовать в каких-то определенных целях. Может, просто очередная мера, какие периодически принимают, чтобы утвердить контроль, — сигнал закрутить гайки, отданный почти бездумно. Откуда бы он ни поступил, он был явно куда спокойнее, чем какие-нибудь оголтелые нападки на Академию, и Эмиль должен был признать — теперь, когда он стал одним из директоров институтов, которым принадлежала власть в городе, — что самому ему абсолютно никак не мешали, ни в чем не препятствовали.

Возможно, он волновался бы сильнее, если бы не это радостное возбуждение. Он уже не первый месяц пребывал в состоянии нетерпения, очень напоминавшего тревогу. Просыпаясь по утрам, он чувствовал его, это давление в груди, оно снова включалось рывком, словно это плохие новости, а не хорошие вспоминались ему каждый день, следовали за ним под душ, за стол, завтракать с детьми, на прогулку под большими деревьями. (Поскольку теперь, став членкором, а значит, так сказать, будучи на полпути к званию академика, он получил на семью ровно полдома и стал жить рядом с Леонидом Витальевичем, среди наперстянок и высоких сибирских трав.) Он не мог угомонить это возбуждение, даже если бы захотел. Разве может сердце не колотиться, когда знаешь, что полная реализация всех твоих планов, над которыми ты работал целую жизнь, несется тебе навстречу? Время пришло, пришел этот год, этот момент, когда история наконец-то призвала тех, кто способен осуществить сознательный планомерный контроль; причем вышло так, что к этому моменту он сам успел подняться достаточно высоко, чтобы ответить на этот призыв, стал известен в стране: его имя, он сам как новая звезда Академии, лицо заново математизированной экономики. Становилось все яснее, что Косыгин серьезно относится к грядущей реформе народного хозяйства. Когда в декабре поступили благоприятные отчеты об эксперименте, в ходе которого магазинам одежды позволили устанавливать план выпуска двух текстильных фабрик, Косыгин мгновенно расширил этот эксперимент, включив в него 400 фабрик — вот так, одним махом. Выступая перед Госпланом в марте, он говорил, будто свой человек из круга Эмиля. “Нам следует полностью освободиться, — сказал он, — от всего, что когда-то связывало должностных лиц, заставляло их составлять планы, руководствуясь не интересами народного хозяйства, а другими принципами”. Наконец-то долой идеологию, наконец-то на ее место придет чистый лист, на котором напишут техническое решение задачи об изобилии.

В то же время радовало и другое: становилось все более и более ясно, что из всех предшествовавших предложений по части реформ по-прежнему рассматривались лишь те, что поступали от группы Академгородка. Замечательная статья в конце прошлого года разгромила гиперцентрализованную схему их конкурента, академика Глушкова, основанную на всевидящем, всезнающем компьютере, который управлял бы народным хозяйством напрямую, не требуя денег. Автор попросту рассчитал, сколько времени ушло бы у лучшей из существующих в настоящий момент ЭВМ на то, чтобы выполнить необходимую программу, если принять советское народное хозяйство за систему уравнений с 50 миллионами переменных и пятью миллионами ограничений. Ответ был: около сотни миллионов лет. Прекрасно. Таким образом, теперь в игре оставались лишь они — их собственная разумная, децентрализованная идея оптимального ценообразования, в которой теневые цены, рассчитанные на основе альтернативной стоимости, позволят согласовать план без необходимости обладания недоступной полной информацией. Сигналы сверху все указывали на то, что Косыгин не возражает против их логики. Министр выслушал доводы математиков-экономистов, министр говорил на языке матэкономики, министр собирался действовать согласно идеям математиков-экономистов. Эмиль каждый день ожидал звонка — ведь к этому времени реформы уже ощутимо разрабатывались внутри Госплана, и скоро к делу должны были привлечь экономистов.

Но звонка все не было и не было, прошла весна, а он все ощущал, как тиски надежды с каждым днем все туже сжимают его грудь. И вот, на удивление поздно, это произошло: приглашение в Москву, на консультацию с председателем Совета министров Косыгиным. Из приглашения следовало, что Леонид Витальевич тоже может приехать, если захочет. Они решили, что лучше не надо, по понятным причинам. И Эмиль сел в самолет с портфелем, полным докладных бумаг, с головой, полной убедительных доводов, и полетел на запад. И в аэропорту его встретили честь по чести, отвезли на машине из московского пекла в загородную резиденцию, где Косыгин занимался делами в летнее время. И тут его тепло приветствовали. И вот теперь он пребывал в недоумении.

Как только Эмиль шагнул обратно, в большую комнату дачного дома, он почувствовал, как обожженная кожа снова стянулась на лбу, однако у предсовмина вид был такой же хладнокровный и сдержанный, как всегда, он сидел на своем месте в первом из трех рядов стульев, лицом к доске. Дверь на веранду была открыта, чтобы обеспечить циркуляцию воздуха, но воздух циркулировать не желал. Он висел неподвижно, густой, напоенный запахом, похожим на пыль булочной, шедшим от пшеничных полей поблизости. И все-таки белая рубашка предсовмина не смялась; черный узел его галстука был затянут высоко и туго под его седеющим подбородком. Алексей Николаевич Косыгин был аккуратным старым политиком, крепким, сухим, с глубокими морщинами, идущими от носа к уголкам верхней губы, и щеки, когда он сардонически улыбался, поднимались, превращаясь в мускулистые узелки, круглые, как биллиардные шары. Он сидел спокойно, положив руку на спинку пустого деревянного стула рядом с собой, и с любопытством взирал на Эмиля. Считалось, что для партийного деятеля он весьма умен, и Эмиль верил, что это правда. Легко было представить себе его мастером текстильного комбината, которым он некогда был, достаточно было вообразить себе его в комбинезоне, который для него наверняка был, как и эта двойка, просто костюмом — что бы Косыгин ни надевал, он оставался таким же отстраненным и наблюдательным.

— Продолжим. Вы готовы? — сказал референт.

Из его слов каким-то образом следовало, что заседание прервалось из-за Эмиля на несколько часов, а не минут. Возможно, его долгий опыт работы с предсовмином позволял ему улавливать малейшие следы косыгинского нетерпения.

Эмиль ничего не замечал; правда, уже то, что он видел перед собой, не обнадеживало.

— Вы нам как раз объясняли, профессор, что мы все неправильно поняли, — сказал Косыгин.

— Нет, разумеется, нет…

— Вот и хорошо, — продолжал министр, — а то ведь, насколько я вижу, в тех мерах, которые мы наметили, нет почти ничего такого, чего бы не порекомендовали вы сами. Странно было бы, если бы вы сейчас взяли и передумали.

Референты заухмылялись. Он принялся отсчитывать на пальцах бледной руки:

— Процентная ставка, которая позволит надлежащим образом дисконтировать будущие прибыли от намеченных вложений, — есть. Новый способ расчета доходов предприятий, включающий в себя расходы на содержание и эксплуатацию оборудования и средств, — есть. Выполнение плана должно основываться на доходах, а не на выпуске готовой продукции, — есть. Все предложения вашей группы. Так что же вам не нравится? На какой же глупости вы нас, по-вашему, поймали?

— Нет, товарищ министр, об этом нет и речи. Разумеется, нет, — сказал Эмиль. — Все это превосходные приложения матэкономики на практике.

— Вот спасибо, обрадовали.

Тут референты Косыгина засмеялись.

— Просто отсутствует одна вещь, одна существенная вещь.

— Да? Расскажите-ка.

— Видите ли, — начал Эмиль, стараясь, чтобы его голос не звучал по-профессорски, — это вопрос… разумного подхода. Почему выгодно поменять планирование, перейти от количества продукции предприятия к прибыли, которое оно получает? Потому что это лучший способ определить, насколько эта продукция полезна, а также насколько эффективно работает предприятие. Как говорит наш Леонид Витальевич, оптимальный план есть по определению план, приносящий прибыль.

— Да, да, — сказал Косыгин. — С этим никто не спорит. Дальше давайте. Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, товарищ министр, что это верно лишь при определенных условиях. Прибыль является разумным показателем успеха лишь тогда, когда сама по себе происходит от продажи товаров по разумным ценам. Мы велим предприятиям максимизировать прибыли. В то же время мы велим им поставлять товары, которые требуются их заказчикам. Однако они смогут добиться и того, и другого одновременно только в том случае, если цены на товары, обладающие самым высоким спросом, будут таковы, что обеспечат самую высокую прибыль. Иначе у них будет выбор: поставлять то, что заказчикам нужно, но не получать прибыль, установленную планом; или же выполнить план по прибылям, спихивая заказчикам товары, которые наиболее выгодно производить, независимо от того, нужны они им или нет. Прибыль разумна лишь тогда, когда разумна цена. Могу привести вам пример, — Эмиль полистал свой блокнот, оставляя влажные следы пальцев на углах страниц. — Возьмем опытное начинание, проведенное в прошлом году на фабриках “Большевичка” и “Маяк”. В январе в “Экономической газете” был опубликован отчет…

— Я его читал.

— Да, конечно, товарищ Косыгин. Тогда вы, вероятно, помните раздел, где шла речь о прибылях. В течение полугодового периода, когда фабрики производили только то, что заказывали магазины, продажи выросли, тогда как прибыли упали по сравнению с тем, что было полгода назад. На “Большевичке” с 1,66 миллиона рублей до 1,29 миллиона; на “Маяке” — с 3,15 миллиона до 2,3 миллиона. Причем, как отмечалось в отчете, это произошло не из-за сбоев в работе данных фабрик. Это явление целиком являлось результатом неразумного ценообразования. Например, выяснилось, что у практически одинаковых мужских костюмов — одного размера, сшитых из одной и той же ткани — совершенно разная цена.

Вы что, правда хотите поговорить про цены на брюки? — сП росил Косыгин. Референты снова начали смеяться, но он поднял руку, призывая к тишине, и продолжал: — Не вижу тут серьезной проблемы. Это же небольшие трудности, связанные с переходом от одной системы правил к другой, вот и все. Поначалу из-за них дела, может, и пойдут не очень гладко, но пересмотр цен, назначенный на 1967 год, эти неровности сгладит. Можете не сомневаться: когда в Госкомцене станут просматривать данные по розничной и оптовой торговле, все это примут во внимание. Для того и существует период обкатки. Так, давайте двигаться дальше. Что у вас там следующим пунктом ваших этих самых критических замечаний?

— Прошу прощения, — в голосе Эмиля звучало возбуждение и упорство, — но я вынужден настаивать на своем утверждении. Неразумное ценообразование не является трудностью переходного периода. Это вопрос фундаментальный. Мне казалось, что это понятно. Оно не пройдет само по себе, и Госкомцен тут не поможет. В каталоге номенклатуры продукции сотни тысяч наименований. Откуда же комитет, простите меня, но откуда же любой, даже самый хорошо информированный комитет узнает, какой уровень цен на каждый из мириада предметов отражает истинное состояние возможностей, связанных с их производством, и истинный спрос на каждый из них? Это невозможно, совершенно невозможно. И последствия будут непредсказуемые! Если директора руководствуются только прибылями, но не могут получить надежную информацию относительно приоритетов плана в целом на основании цен, приоритеты плана в целом соблюдены не будут. Выпуск продукции ускачет бог знает куда.

— Мы думали об этом, — сказал один из референтов. — Поэтому мы и меняем систему производства по заказу, прежде чем распространить ее на все народное хозяйство. Подробные заказы по-прежнему будут поступать от заказчиков, однако полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан.

— Что? — воскликнул Эмиль.

— Полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан, а сырье будет распределяться централизованным образом, как раньше.

— Но ведь… это противоречит самой цели реформы, — руки Эмиля сами собой поднялись и сцепились поверх зудящей макушки, словно он боялся, что от недоверия верхняя часть черепа у него отскочит, если ее не придерживать.

— И что же вы, интересно, имеете в виду?

Лицо Косыгина было слишком неподвижным, чтобы выражать удивление, но брови его приподнялись; что же до референтов вокруг, те изображали крайнее удивление.

— Товарищ Косыгин, — сказал Эмиль. — Товарищ Косыгин! Если вы снова введете подобный контроль, то получите систему, составные части которой противоречат друг другу. С одной стороны, эта система будет подталкивать руководство предприятий к тому, чтобы думать о прибыли, а с другой — чтобы думать по-старому, заботиться о том, чтобы раздобыть материалы, сколько бы они ни стоили. Им будет ясно, что добиться и того, и другого невозможно, поэтому они станут решать, что важнее. Они будут говорить себе: “Прибыль — это хорошо, но если нам придется остановить эту линию, потому что кончился алюминий, то нам несдобровать”. Поэтому они сосредоточат усилия на проблемах поставок, а реформированные элементы системы зачахнут и отомрут. Слезут, как змеиная кожа.

— Ну, что вы, товарищ Шайдуллин, — сказал Косыгин. — Зачем же так нервничать? Директору завода следует принимать во внимание множество факторов. Тут все устроено сложно. Да вы и сами признаете, что некие руководящие указания необходимы, иначе невозможно будет предсказать, смогут ли они произвести то, что положено по плану.

— Да, — отчаянно воскликнул Эмиль, — ноя имел в виду вот что: дайте им указания, установив такие цены, которые имеют смысл. Товарищ Косыгин, мы провели необходимую работу.

^тематические аспекты ясны. Рассчитать цену любого продукта, отражающую его реальную стоимость, — в этом нет ничего невозможного. Дальше директору завода останется лишь добиваться максимальной прибыли, возможной при этих ценах, а объем производства будет полностью согласован с планом. Все произойдет автоматически! Мне казалось, что это понятно.

Говоря, он начал лихорадочно махать руками — не в самой цивилизованной манере. Руки Косыгина тоже поднялись, он постукивал сухими кончиками пальцев. Однако молчал.

— Согласен, — добавил Эмиль, — цены должны быть динамичными. Их придется часто рассчитывать заново…

— Совсем как при рыночной экономике, — сказал один из референтов.

— Нет! — ответил Эмиль. — Это будет альтернатива рыночной экономике. Эти цены будут отражать реальную стоимость, общественную пользу. Причем такие расчеты вполне по силам существующей технологии. У нас уже готовы все программы для них!

Косыгин продолжал постукивать пальцами. Потом произнес:

— Идея очень привлекательная. Очень умная. Но непрактичная. Серьезным предложением ее не назовешь.

— Но вы ведь его даже не рассмотрели, — сказал Эмиль, не веря своим ушам.

— Попрошу вас не забываться, — резко ответил Косыгин. — Я перед вами отчитываться не обязан.

Референты зашипели. Губы Косыгина, сжавшиеся в прямую линию, изогнулись кверху в улыбке, щеки превратились в узелки.

— Да и как же мы можем его рассматривать? — продолжал он так, будто Эмиль сам должен был осознать абсурдность этой идеи. — Разве можем мы воспринимать вас всерьез, когда вы нам говорите, что такую тонкую работу, как ценообразование, можно поручить машине?

— В пределах тех границ, которые установлены в плане!

— П-ф-ф, — выдохнул Косыгин. — Можно подумать, люди будут винить не нас, а машину, когда она в декабре внезапно поднимет в два раза цены на мазут. Нет уж, извините. Придется нам и дальше потихоньку жить с этими ценами, какие уж есть. Что ж нам теперь, ломать действующую систему ради какого-то маленького выигрыша, да и то в теории. Так, давайте дальше. Не знаю, что вы так зациклились на одной-единственной мелочи, — не знаю и знать не хочу. Хочу только одного: прекратите вы рассказывать про ваши цены, мать их за ногу. Дальше.

— Это не мелочь, — проклятое упорство не давало Эмилю замолчать. — Неправильные цены все испортят.

Косыгин вздохнул.

— Эх, Шайдуллин, — сказал он. — Да вам-то откуда знать, испортят они, не испортят, ваши неправильные цены.

— Мне? Что значит — откуда мне знать! Это я-то не знаю?

Референты ахнули.

— Попрошу вас покинуть помещение, — произнес Косыгин, медленно, ровно, спокойно, как надвигающийся ледник.

Господи, что же я наделал, думал Эмиль. Он стоял, опершись локтями на деревянные перила веранды, и сжимал ноющие виски. Й еще: что, черт побери, происходит? Эти две мысли барахтались, подминая под себя друг дружку, словно щенята в слишком тесной коробке: каждый хочет подмять другого. Когда он вышел, покачиваясь, и привалился к ограде, охранники забеспокоились, один что-то сказал в рацию. Ответ, какой бы он там ни был, рассмешил сотрудника, и кольцо мускулистых парней в костюмах снова разомкнулось, они вернулись в тень деревьев, где стояли представительские авто. Обезумевшего с виду профессора велели оставить в покое. Эмиль уставился вниз, на высокую желтую траву, где бушевало солнце, и попытался собраться с мыслями. Среди сухих стеблей ему открывались картины позора.

Через некоторое время голоса в доме сменили темп, шокированные, возмущенные выкрики снова превратились в волнообразный деловитый гул. Они продолжали без него. Наверное, когда совещание закончится, кто-нибудь выйдет, чтобы сообщить ему, что с ним будет дальше. Эмиль вытащил сигареты, постучал трясущимися руками по пачке, чтобы высунулся кончик фильтра, и тут щелкнула дверь. Он выпрямился, поскреб руками по карманам пиджака, случайно растерев незажженную сигарету, которую держал в пальцах, в кашу, но вышедший человек замахал своими длинными руками, желая его успокоить, приблизился, облокотился на перила рядом с ним, едва ли не по-приятельски. Это был тот черноволосый дылда, лет пятидесяти или около того, худой до крайности, который во время унизительной сцены сидел в заднем ряду, по-паучьи подоткнув ноги. Насколько помнил Эмиль, он ничего не говорил и, вероятно, не ухмылялся.

— Мохов, из Госплана, — сказал он, протянув руку, ощетинившуюся черными волосами, доходящими до самых костяшек. — Вы сигарету уронили. Попробуйте лучше мою. Шведские, неплохие.

Он церемонно поднес зажигалку сперва Эмилю, потом прикурил сам. Голубое пламя почти растворилось в голубизне дня, а дым на вкус напоминал лишь сконцентрированный жаркий летний воздух, но обладал успокаивающим действием. Эмиль втянул его в себя и почувствовал долгожданное онемение. Мохов устроился у перил, похожий на арку из длинных, тонких черных звеньев, подождал. Он был похож на аллегорическую фигуру — символ массового голода. Рассудив, что Эмиль пришел в себя, он начал:

— Знаете, товарищ академик, товарищ Косыгин о вас самого высокого мнения.

— Не может быть, — сказал Эмиль.

— Может, — возразил Мохов. — Он просто немного удивлен, что вы так переживаете. Будь на вашем месте человек, который всю жизнь провел в университете как у Христа за пазухой, тогда конечно; но вы-то в аппарате не первый день Вы же знаете, как делаются дела. Если не ошибаюсь, вы работали в Комитете по труду?

— Да — при Кагановиче.

— Вот жесткий человек был.

— Телефоны у него на куски разлетались, — сказал Эмиль. — А в плохом настроении мог и синяк под глазом поставить.

— А он вас ценил?

— Более или менее.

— Ну вот, видите, — продолжал Мохов. — Сломанные телефоны, а то и хук слева иногда, а товарищ министр просто позволил себе немного сарказма — вы же понимаете, что не надо принимать это на свой счет. Так уж делаются дела. Вот и все. Товарищ министр хочет, чтобы вы знали: в его добром расположении вы можете не сомневаться и дальше.

Эмиль почувствовал до стыдного сильное облегчение. Он не сводил глаз с горящего кончика сигареты.

— Знаете, — тон Мохова сделался куда менее серьезным, даже поддразнивающим, — скажите спасибо, что вам не Брежневу докладывать досталось. По всем сведениям, он человек, как бы это сказать, такой, что в луже утонет. Говорят, если ему сказать что-то такое, чего он не понимает, то он сразу, — Мохов придал лицу выражение дружелюбного слабоумия, — “хм-м, это не по моей части. Моя сильная сторона — это, как ее, организация и, как ее, психология”.

Эмиль опасливо улыбнулся. Теперь, когда страх унялся, наверх карабкался другой щенок, злость. Мохов взглянул на его лицо и, видимо, не нашел там того, чего ожидал.

— Но зачем меня было вызывать из такой дали, — сказал Эмиль, — если ему не нравится то, что мы предлагаем? Не понимаю, какой смысл проводить реформу, которую мы предложили, исключив самое главное.

— О господи, — сказал Мохов.

— Я просто не понимаю, что тут делаю я.

Да, оно и видно, — Мохов наклонился и аккуратно затушил сигарету о подошву туфли. Потом зажег другую и сказал: — Давайте пойдем, прогуляемся?

Но разве нам не… — Эмиль указал на дверь дома.

Мы им какое-то время не понадобимся, — ответил Мохов. — Нет, правда, все в порядке. Пошли.

Он выпрямился и первым двинулся с веранды. Подошли охранники, но резиновое бормотание и попискивание, донесшееся из рации, подтвердило, что им разрешается прогуляться, и Эмиль последовал за Моховым к аллее, шедшей к домику у ворот: там росли не длинные, тонкие сосны и березы Академгородка, а сучковатые лиственные чудища, с густыми, похожими на кочаны цветной капусты кронами, под ними царил зеленый мрак. Тут воздух походил на медленно текущую, тепловатую воду. Мохов дождался, пока они отойдут на достаточное расстояние, так, чтобы их не слышали охранники, и только тогда приподнял черные брови, приглашая Эмиля высказаться.

— Я думал, нас поддерживают, — выпалил Эмиль. — Думал, на самом верху по-настоящему поддерживают реформу.

— Так оно и есть, — сказал Мохов. — В политическом смысле товарищ Косыгин действительно делает ставку на реформу. Он целиком за нее, пока она не мешает более важным вещам.

— А именно?

— Стабильности, разумеется. Он человек разумный и осторожный, ему важнее закрепить имеющиеся успехи, а не проводить эксперименты, которые могут поставить это под угрозу. Он согласен с вами в том, что хорошо было бы увеличить благосостояние. Те темпы роста, которые вы обещаете, ему, конечно, нравятся. Однако главная его цель — не нарушить упорядоченной работы нашего народного хозяйства.

— Даже если упорядоченная работа нашего народного хозяйства не способна удовлетворять потребности людей? Я имею в виду уже имеющиеся потребности. Она ведь совершенно им не отвечает.

— По моему опыту, потребности людей растут в точности с той же скоростью, с какой и средства, доступные для их удовлетворения, — спокойно ответил Мохов. — Вы оторвитесь на минутку от светлого будущего и посмотрите вокруг. У нашего народного хозяйства есть свои недостатки, однако благодаря ему наши граждане накормлены и одеты лучше, чем большинство людей на планете. Посмотрите на индийцев. Посмотрите на китайцев. По сравнению с ними средний советский человек богат как Крез.

— А по сравнению с американцами? По сравнению с европейцами?

— Ну, что уж там, — ответил Мохов.

— Вы хотите сказать, мы больше не стремимся обогнать капитализм?

— Я вам объясняю, что товарищ Косыгин и его сотрудники боятся всего, что может заставить нас потерять уже достигнутое.

— И оптимальное ценообразование подпадает под эту категорию.

— Совершенно верно.

— О господи, да почему же?

— Вы что, правда не понимаете? Слушайте, ваши цены — не просто цены. Они сами по себе являются политическим курсом. Они — элементы плана. А вы нам все твердите, что их никто не будет устанавливать. Они будут создаваться — как вы там говорили? — автоматически, с помощью какого-то математического черного ящика, который нам придется принимать на веру, и все. Они выйдут из-под контроля, как и их последствия.

Эмиль вышел из себя.

— Именно эта иллюзия и есть самое вредное, — сказал он. — Вы что, действительно считаете, что последствия неправильных цен находятся под контролем потому лишь, что эти цены определяет комитет? Да из-за них происходит столько нарушений, что все не сосчитать!

Согласен, — хладнокровно сказал Мохов. — Согласен. Но доказать, что ваше решение не усугубит проблему, это ваше дело. Неправильные цены обладают последствиями, с которыми мы умеем справляться. Мы можем вмешиваться; м ы можем немного облегчить положение; мы можем реагировать, когда возникают трудности. Мы этот механизм знаем. Знаем, как соединены его детали, — а они, знаете ли, в самом деле соединены, они все части единого целого: и цены, и система снабжения, и планы. Они переплетены между собой. Причем нам известно: что не дает механизму встать, так это наша способность действовать практически — наше право решать на свое усмотрение. А что хотите сделать вы? Вы хотите это право у нас отобрать. Вы хотите, чтобы план для десяти тысяч предприятий поступал прямо из ЭВМ. И тогда не будет возможности исправлять ошибки. Все ошибки, которые попали в ваши цены в самом начале, там навсегда и останутся, будут все умножаться и умножаться, пока механизм от этой тряски не развалится на куски. Нет уж, спасибо.

— Но оптимальные цены ошибок не содержат.

— Вот как? Чем же они лучше тех данных, на которых основаны? Если я правильно понимаю, они рассчитываются на основе эффективности оборудования предприятий. Иными словами, они зависят от того, предоставят ли директора полностью верную информацию о том, на что их предприятия способны. Я говорю как человек, который почти тридцать лет пытается заставить их делать именно это, и должен сказать, мне представляется слегка маловероятным, что они изменят свои привычки, как только вы пришлете им новый бланк для заполнения. Если же предположить, что мы имеем дело с двурушничеством и заботой о собственных интересах, скажем так, средней степени, то ваши замечательные новые цены содержат в себе столько же ошибок, что и старые, плохие, — причем у нас нет никакой возможности помешать им творить безобразия.

Эмиль остановился, закрыл глаза и надавил на веки кончиками пальцев. Его окружила темнота, его собственная, в которой квадратики золотого света пульсировали на зеленом фоне. Это был не тот взгляд на народное хозяйство, против которого он собирался выступать. До чего цинично.

— И Косыгин так думает? — спросил он.

— Откуда мне знать? — улыбнулся Мохов. — Вероятно, не в точности так. Но у него, по-видимому, есть ясное ощущение, что нашу систему не стоит ломать, устраивая благонамеренные эксперименты. Поэтому он даст реформе испытательный срок, он вложит в нее свои новые силы, но с самой системой на риск он не пойдет. Если вам нужен риск, — продолжал Мохов, глядя на Эмиля, — то, боюсь, вам — к Никите Сергеевичу.

— Но ведь ясно, что дело не терпит отлагательства. У нас есть краткий период, в который следует достичь темпов роста, необходимых для…

— Об этом я бы не стал особо переживать, — сказал Мохов. — Времени много.

— Но до 1980-го осталось всего… погодите, — медленно произнес Эмиль. — Вы что, хотите сказать, что они решили отказаться от целей, поставленных в партийной программе?

— Нет, конечно! — ответил Мохов. — Как же мы можем отказаться от идеи строительства коммунизма? Это было бы абсурдно в экзистенциальном смысле. Я просто хочу сказать, что времени много.

У Эмиля кружилась голова, он пытался вспомнить, какие новые формулировки обещаний об изобилии попадались ему на глаза с тех пор, как сняли Хрущева. Возможно, они в самом деле звучали менее часто, менее конкретно. На основании того лишь, что эти вещи по-прежнему упоминались, он позволил себе считать, что курс партии претворяется в жизнь с тем же энтузиазмом, который вложил в него Хрущев. Однако, если этот курс оставили на бумаге только для того, чтобы новое начальство имело возможность прикрыться фиговым листком, изображая неуклонность, тогда все его предположения были ошибочны. Ему придется заново переосмыслить этот мир; причем заниматься этим и дальше в обществе этого злобного насекомого, которое даже не трудилось скрывать удовольствие от возможности поставить на место ученого, его совершенно не тянуло.

— Тогда что нужно от меня Косыгину? — спросил Эмиль ничего не выражающим голосом.

— Чтобы вы договорились о серии экономических статей о предстоящей реформе. Подтверждения, объяснения, популяризация — все как обычно. Подробности вам сообщат, когда мы вернемся. Наверное, нам уже пора назад, — сказал Мохов, взглянув на часы.

Крутнув руками, похожими на паучьи лапы, он развернулся лицом туда, откуда они пришли.

— Знаете, какая у меня была первая работа, когда я вернулся с войны? — весело обратился к Эмилю Мохов минуту-другую спустя, не дождавшись от него ни слова. — Я жег облигации. Вы про это вряд ли слышали, потому что дело это было — и сейчас есть — строго секретное. Но в 45-м было принято решение упростить финансовую систему, избавившись от всех облигаций, которые у нас оказались на руках, по той или иной причине, за время войны. У нас была сменная работа — кроме меня там был еще кое-кто из Госбанка и Министерства финансов, сотрудники того же уровня, что и я, — потому что на это предстояло потратить не одну неделю. Много бумаги, от которой надо было избавиться. Так что каждый вечер, когда приходила моя очередь, меня в конце рабочего дня забирали из Госплана, присылали грузовик, и мы ехали к одной из мусоросжигательных печей на окраине города, там ночной смене велели топить и не обращать ни на что внимания. Так вот, мы везли с собой коробки десятирублевых облигаций. Множество коробок, а в каждой — около тысячи штук. Наряд охраны их втаскивал с погрузочной площадки, а я их проверял, сверялся с полученным в тот же вечер списком: военные облигации, обычные облигации, на которые все до войны подписывались, облигации внутреннего выигрышного займа выпуска 1938 года — и так далее, и так далее. Каждая облигация, пожертвованная на военные нужды, каждая облигация, отданная в сберкассу как гарантия займа, каждая облигация, принадлежавшая погибшим солдатам, каждая облигация, когда-либо конфискованная. И все они отправились в огонь. Рядом с дверцей печи было стеклянное окошко, чтобы можно было наблюдать. Я так и делал. Поверьте мне, эффект гипнотический. Вы, может быть, думаете, что бумага вспыхивает разом, вот так — у-у-ух! Нет, оказывается, она горит не очень хорошо, если сложена стопками в больших количествах. Она коробилась, тлела, обгорала по краям, медленно, неровно; огонь расползался такими маленькими фронтами, не толще ниточки, двигался по цифрам и завитушкам, нарисованным электростанциям и небоскребам. Вы же помните, как они выглядели, эти облигации, вам наверняка пришлось их немало купить. Все это коричневое, голубое, мелкий шрифт — все выгорало. Пока от стопки не останется ничего, только такой пепельный каркас, и он оседает хлопьями на дно печи.

Мохов улыбнулся, вспоминая. Нетрудно было представить себе сияние, идущее из окошка печи, двукратно отраженное в его зачарованных глазах.

— Номинальной стоимостью десять рублей, — продолжал он. — По тысяче в коробке. За ночь мы управлялись с миллионом рублей. Всего сожгли сотню миллионов. Так вот: говоря теоретически, вся эта бумага представляла собой денежные обязательства государства, и мы не имели права от них избавляться. Верно, кое-что из этого люди сдали добровольно на нужды родины, но большая часть кому-то принадлежала — теоретически говоря. Те, кто брал займы, оплатили бы их, у погибших солдат были наследники, которых при желании можно было отыскать, сообщить им, что государство по-прежнему должно им деньги, доход, которого они годами были лишены, поскольку их заставляли покупать облигации. Вот что представляли собой эти облигации, теоретически говоря. Доходы, не выплаченные рабочим, труд, который не был оплачен, потому что не хватало товаров потребления, на которые они могли бы потратить всю свою зарплату, а нам надо было каким-то образом вытащить оборотные средства. Эти облигации должны были пойти в выигрышные тиражи, а не в печи. Это были обещания. Но мы их все равно сожгли, потому что теория теорией, а когда появилась возможность привести в порядок госбюджет, толку от теории было мало. Если я и считал когда-то, что мы позволим рублям и копейкам ограничивать нашу деятельность, то за те недели все это во мне выгорело. Медленно, — говорил Мохов, улыбаясь. — Листок за листком. По десять рублей за раз. Тогда-то я и понял одну вещь, которую вы, товарищ академик, уж простите, тоже должны были понять много лет назад. Здесь последнее слово никогда не позволят оставить за деньгами. Деньгам никогда не позволят быть “активными”. Им никогда не разрешат стать автономной властью.

— Странно тогда, что вы не приняли схему Глушкова, — с горечью сказал Эмиль.

— А, да это было бы ничуть не лучше. Вам нужны деньги, которые играют слишком большую роль. Ему вообще ничего этого не нужно. Но что-то, чтобы вести счет, нам все-таки требуется, что-то такое, что мы можем контролировать, а иначе как мы вообще сможем объявить о своей победе? А такая возможность у нас должна быть всегда. Сигарету хотите? Нет?

Мохов затянулся, выдул длинную, тонкую струйку дыма — вверх, к неподвижным ветвям над головой. Они почти вернулись к концу аллеи, где сиял свет.

— Вы слышали, что произошло с предложением Глушкова? — спросил Мохов. — С его универсальной сетью ЭВМ, где они все друг с дружкой связаны? Они ее передали в Центральное статуправление, чтобы “довести до завершения”. А значит, она будет урезана до минимума. Знаете, вам еще повезло. Предвижу, что вас будут осыпать премиями и почестями. К тому же у вас остается ваша исследовательская работа! Замечательная работа по теме, которая — кто знает? — в один прекрасный день, возможно, приобретет огромную важность.

— Значит, надежда есть? — спросил, не удержавшись, Эмиль.

— Ну, надежда-то всегда есть, — в голосе Мохова звучала теплота. — Сколько угодно.

Загрузка...