Тауматроп

Весна случилась ранней, дружной: растворила небо, выпустила из рукавов звонких птиц, собрала скатерти белые камчатные, расстелила зеленые, браные. Летечко пришло с ярым солнцем, с хлебными ливнями, доброе, щедрое.

Как не выспеть ягодам-грибам, девкам да ребятне на радость?

Сумарок в ребятах уже не ходил, но ягоду любил. Непоседная жизнь научила его малому радоваться, малое ценить, а пуще того — малым и обходиться.

Вот и к вечеру, когда набрел путиной на россыпь луговой земляники, решил от удачи нос не воротить. Ягоду и поесть можно, листья — во взвар с прочей травой бросить, вот и добрая к ужину приправа.

Увлекся; пестерь скинул, в туес ягоды складывал. Знатная земляница уродилась: орешки крупные, ароматные на диво, а иные, что сухменным солнцем-ветром подвялены, те меда слаще. На дождь поворачивало; марило, толкунцы столбами над травой стояли.

Вдруг — шорхнуло из сумеречного урема, хрупнул сучок али веточка. Сумарок застыл. Место такое, где человек ноги не накладывал; али сущ притаился, али зверина припожаловал?

Рассудил Сумарок так: в летнюю пору зверь лесной с человеком по своей воле едва ли встречи захочет, уберется подобру-поздорову. А сущ если — так лучше сейчас рассмотреть, покуда вовсе не смерклось.

Подал голос:

— Кто там есть? А ну, покажись!

Из травы жаворонком вспорхнул девичий отклик:

— Сумарок?! Ты ли?

— Марга? — радостно удивился Сумарок, тотчас признав. — Вот так встреча! Не чаял тебя здесь увидеть.

Марга — в платье дорожном, волосы двумя косами тугими — улыбалась приветно, застенчиво. Ответила на объятие, по руке погладила ласково.

— И я, признаться, путника не ждала. Сманили меня ягоды, уж я до них лакома… Думала, и сама угощусь, и Калине-молодцу соберу, поднесу подарочком…

— Нешто одна ходишь? — удивился Сумарок. Нахмурился. — Как Калина тебя без провожатого отпустил? Случись что?

— Ах, Сумарок-молодец, места тут тихие, протореи тайные, тебе ли не знать. Да и идти всего ничего, и дошла бы уже, да вот, на беду, ягодник на глаза пал… Совсем с ума сбилась.

Засмеялась смущенно.

Сумарок сам улыбнулся. Сердиться на Маргу не мог, а с Калиной решил позже перемолвиться. Доброе ли дело, одну девицу оставлять на дороге? Чать, не Иль-разбойница, не Амуланга-мастерица, не Красноперка-купчиха…

— Вот что, Марга. Давай-ка с тобой ночь пересидим, да по солнышку дальше отправимся?

— Добро, — радостно согласилась Марга.

— А все же, Сумарок, отдохнул бы, повеселился с нами — чать, не каждый день праздник.

— Твоя правда, — Сумарок слушал, ворошил палкой угли синие.

Задумчив был. Не шло к сердцу веселие; тяжко было, муторно, ровно потравился.

Первая радость встречи схлынула. Устроились ночевать, Сумарок костер развел, Марга ужин путевой собрала.

Поведала, что путь держит к Гусиному лужку, месту заветному, где следующей ночью Грай-Играй зачнется. Большое веселье людское! Там и Калина ее должен был ждать-поджидать.

Марга завздыхала, на свой лад истолковала Сумароково сомнение:

— Ты не смотри на Калину, он завсегда голову высоко носит, спесив, признаю… Но не злобен сердцем. Пойдем вместе, Сумарок — мне твоя компания в радость будет.

С Маргой, девушкой березовой, спутницей мормагоновой, Сумарок быстро поладил. С Калиной вот большой дружбы не вышло, ну да то не печаль. Иная назола Сумарока долила.

Погладил браслет, стиснул пальцы в кулак.

Решился.

— А знаешь, твоя правда, Марга. Вместе пойдем. Там на месте огляжусь: примется к сердцу, так останусь, нет — дальше пойду.

Марга радостно вскликнула, ударила в ладоши.

— То-то хорошо! — сказала веселым голосом. — Ты один, или тоже встречника ждешь?

— Один, — сухо отозвался Сумарок и, меняя разговор, кивнул на кожаный круглый пестерь, который Марга подле себя держала. — Что это? По виду, ровно щит, али котелок какой?

— Ах, Сумарок-молодец, то игрушка моя звонкая, для песен ладных, — Марга притянула к себе пестерь, открыла. — Гляди-вот. Калинов подарок. Из пластин наклепал. Таковы звонки-малиновы, таковы певучи!

Тут же уселась, ноги скрестив, устроила котелок между коленами, да легонько ударила ладонями-перстами.

И полилась песня чудесная, прекрасная, печальная да нежная. Задумался чаруша, смежил веки. Звенело тонко, переливчато, точно звезды шептались, роняли холодный, далекий свет…

Навигационные карты. Триангуляция: PSR J1713+0747, Змееносца, 4.57 мс, СКО остаточного уклонения МПИ 0.4; PSR J1544+4937, Волопаса, 2.16 мс, СКО остаточного уклонения…

Вздрогнул. Или задремал?!

— Чудной струмент, — сказал уважительно, лицо растирая, — ловка ты играть, Марга-мастерица.

Смутилась девушка, замахала ладошками.

— Ах, Сумарок, не велик труд на эдаком диве сочинять: как ни ударь, все красно будет. Вот к гуслям я, несмысленная, вовсе не ладна оказалась, Калина мне и собрал эдакий пузырь…

Вскорости легла Марга отдыхать, Сумарок же вызвался сторожить. Сон не шел, думы тревожили. Никогда прежде, кажется, Сумароку так морочно не было.

Так сидел, смурный, покуда не заплакала трава росой, покуда не запели утренние пташки.

Грай-Играй!

Большое веселье, игрево людское, игрево молодое. Раз в году, как показывались в Высоте Златые Рожки, сходились в заветном месте молодцы да молодицы, играли, плясали, любились жарко — четыре ноченьки огни неусыпные палили. После ночей этих засылали сватов в чужедальние лугары да узлы, сходились новые семьи, вливалась в старые роды кровь новая…

Зимой пора была Зимницу торжествовать, летом — Грай-Играй привечали.

Порядок блюли на гульбище: запрет налагался на злое питие без меры, на драки с железом-огнем до крови, а чтобы кто кого ссильничал — ни-ни. За тем строго глядели, бунташного могли и пинками с игрищ погнать.

У Сумарока с хороводами, с плясками, свои счеты были, поэтому наперед решил от веселья не уклоняться, но вина опасаться.

На Гусином лужке прежде бывать не доводилось, осматривался с любопытством. Раскинулся тот лужок привольно, разлегся на изволоке, на пологом бережку полноводной, белотелой Крутицы. Место загодя к празднеству готовили: траву скосили, чисто убрали, урядили и места отхожие, и под стряпку котлы, и навесы поставили, и козлы с теснинами на них, травой да холстинами крытые, и поленницы сложили, и даже баньки срубили близ воды...

По середке Коза стояла: снаряженная, из золотой соломы, крашенные рога в высоту топырила, а рога те щедро лентами да колокольцами увиты. Окромя самой Козы-матушки другие орясины мастера урядили для празднества. Буй-Огонь, из многих голых веток крученых, а ветки те из Леса Волка добыча; Карга-Матрена, из тряпок, столбов да травы сушеной, видом что баба добрая-дородная, в оленьих рогах; да третья орясина — Шестина-Карусель, видом что столбище с ободом, а к ободу тому вервия привязаны с узлами-петлями.

Цветы огневые, которым ночь кострами узорить, стояли покуда тесно увязанные в черные мешки рогожные, клобуками укрытые.

Последние приготовления как раз Сумарок с Маргой застали — торговцы пообочь шатры растягивали. На дневную пору: ночью, как пойдут скоки, клики да скаканья бесстудные, убирались товары подальше, чтобы резвые ребятушки убытка-разора не учинили.

Народ половодьем прибывал. Издалека сряжались; шли из-за войд, из-за дебрей добирались; кажется, только заморянинов не нашлось; каждому охота приискать себе любушку — кому соколика, кому голубушку.

— Сказывают, девчурочки, сам Степушка Перга пожалует, ой баловство! — со смехом говорила товаркам пышная русоголовая красавица. — Ох! Уж я бы его приветила!

— Да опосля твоих приветов, Милка, мужику токмо с белым светом прощеваться, — отвечали ей подруженьки.

Милка — что репка крепка, грудь копной, глаза искрами прыгают — бока подперла, рассмеялась.

— Не в рассорке Калина со Степаном нынче? — справился Сумарок.

Марга смущенно плечами повела, отвечала уклончиво:

— Разными дорогами они ходят, Сумарок-молодец. Уж коли придется здесь встретиться, так не мал лужок, чай, не подерутся…

Остановился тут Сумарок, приметив издалека знакомого.

— Нагоню, ступай пока. Надо со старым приятелем словом перемолвиться.

Марга лишнего спрашивать не стала, кивнула да прочь заспешила, по сторонам посматривая — Калину выглядывала.

Сумарок вздохнул.

Кут другом ему не был, но работу одну делали. Тоже чарушей мужику припало родиться.

Сошлись у самых Козьих копытец. Кут встал, ноги расставив, руки на поясе утвердил, голову нагнул, ровно бодаться удумал. Был он телом могуч, головой вполовину бел; шрамы на нем лежали внахлест, что тени от веток по снегу.

— Меня головщик на охрану подрядил, за порядком смотреть. Прутяных под начало дал, — сипло молвил без привета, недобро взглядывая. — Поперек полезешь, каурый, так пеняй на себя.

— Не надо мне такой докуки, — усмехнулся Сумарок. — Я здесь не за тем.

Ревнив был Кут к чужой славе, обидчив. Сумарок знал, что не нравится ему.

— Добро, — медленно произнес Кут.

Отвернулся, потопал прочь, ногу подволакивая.

Сумарок подумал, как его самого бы переломало-перемололо к двадцати годам, не случись встречи с кнутами. Что Варда, что Сивый, оба старались научить, чтобы не случилось в бою убиться-изувечиться.

Куту вот так не повезло.

Калину искать долго не пришлось. Услышал Сумарок звонкую гусельную игру, услышал и голос, сладкий-переливчатый, с нежной горечью: лился тот голос, что гречишный мед. Вкруг мормагона уже и народ собрался. Марга приветно кивнула: сама при деле была, подыгрывала гуслям яровчатым на своем струменте, тихонько, вторым голосом песню подхватывала.

И славно же получалось, ладно-складно!

Постоял Сумарок, слушая, и дальше пошел на огляд.

Всюду смех веселый, говор, пересуды. Вот торгаш стол подвижной под шатром парусинным выставил, а на нем всяческие сласти, девкам на радость: и орехи каленые, и орехи в меду, и коринка с левашами, и шептала с инбирем в патоке, пряники да леденцы, сайки да рожки… По соседству другого уряда лакомства: закуски, пирожки да студни, кокурки да яйца соленые. А там и меды сыченые, и пиво молодое, и квасы разные, и бражка, и березовица…

Вот залился соловушкой запевала, а тут же к нему подголоски пристали, ладно песню на краях вынесли, затянули. Оглянешься — там парень расстилается вприсядку, выбивает на балалайке всей пятерней… А там гармоника дребезжит, смех да топот, в ладони плескания: прыгнула в круг бойкая бабенка, пяткой ударила, визгливо заголосила:

— С душечкою-павою

Я по речке плаваю,

А пристануть не могу:

Муж стоить на берегу!...

Хохот, свист!

Вот парень девку щупает, а та только коровьими глазами лупает да млеет, накосницу теребит; вот два молодца надумали в кулачки сойтись над зернью — да тут подоспели прутяные, развели спорщиков.

…Прутяных тех, лозоходов, в обиход некая мастерица ввела, кукольница-игрушечница, Сумарокова знакомая.

Унесся Сумарок думами, вспомнил, как подсоблял Амуланге, когда та затеяла бумагу варить. Иных помощников не сыскалось. Кнуты на ту пору оба-два далеко ходили, а прочие лишь смеялись над задумкой. Слыхано ли дело, чтобы девка своим умом жила-кормилась?

Ан, не на ту напали. Амуланга истинно семи пядей была.

Показывала Сумароку гнездо осиное, пустое: как собрано, как устроено. Дивное дело! Древесина да волоконца в кашицу пережеваны, тонко натянуты-раскатаны, высушены… И Амуланга с чарушей по их примеру взялись делать. Завели чан, сита-черпала, пытали всякую траву: сорную-вздорную, сено да солому, крапиву да иву, листья-кору, а то и куски ветоши, все в каменные жернова загоняли, перетирали, в чане варили, на сита откидывали да сушили.

Сумароку тоже охота припала узнать, что из затеи той выйдет.

И — сладилось у них! Амуланга так ликовала, что на шею Сумароку кинулась, прыгала-скакала козочкой молодой.

Наловчилась бумагу ту белить, чтобы красивее была, глаза радовала.

Но на том не успокоился ум мятежный. Еще придумала из бумаги перетертой с клеем да мелом лепить всякое: чашки, кружки, личины, а пуще того, тонкие шлемы да пластины.

Крепкими выходили на диво, даром что легкими.

Надумала крепить одну пластину на спину, другую — на грудь, а сцеплять ремнями. Можно было и под рубахой носить, и поверху.

Проверяли на Сумароке, чаруша сам вызвался: Амуланга без сомнений ножом ударила, воровским обычаем аккурат между ребрами пырнула.

Доспех выдержал, кнуты — нет.

Сумарок прежде не думал, что Варда может орать, а Сивый — неметь. Но — сами виноваты, не предупредили, что испытание будет, да что вздел Сумарок под рубашку новое обережение…

Стоило того, довольно сказала Амуланга, когда Сумарок ее из кустов вытягивал, покамест кнуты между собой ругались.

…а после, уже без Сумароковой послуги, вовсе диковину собрала: мертвяка раздобыла, всего кашей бумажной облила, а как схватился кокон, ножом разрезала да сняла, ровно платье. Получилась кукла из бумаги, страшненькая.

Обмазала ее еще чем-то, красной шерстью обвязала, глаза нарисовала… Где сердцу должно быть, гвоздь вбила, в своей крови каленый.

А сверху всю куклу лозой ивовой окрутила.

Таков был первый прутяной.

Поначалу, сказывала, вовсе хрупкие лозоходы были. А нынче вот, покой оберегать торговали… Похвалялась, даже Князья не брезговали: наряжали прутяных в богатое, ставили охранять.

Задержался Сумарок у стола передвижного, завидев плетенку из яркой проволоки. Затуманилось: плохо свое детство голопятое помнил, а тут как озарило. Было такое, точно, было…

Провел пальцами по проволоке. Не торгуясь, купил пучок чесаной: Коза знает, авось на что сгодится. Хоть на памятку.

— Сумарок! Ты ли!

Обернулся чаруша, увидел, что поспешает к нему сам Степан Перга, руки раскинув.

Обнялись сердечно.

— Ах, ладненький какой ты сделался, солнышко!

— Охолони, мы не виделись-то всего ничего.

— Вот с кажным днем ровно краше и краше!

Рассмеялся Сумарок.

— Ох, Степан, сбереги речи для девушек-молодушек. Ждут-поджидают тут тебя, вслыхал уже.

Степан выкатил грудь в шитой душегреечке, ус подкрутил.

— А что, один ты здесь, али…

— Один, — скрипнул зубами Сумарок.

— Ясненько, — бодро откликнулся Степан.

Порылся в расписной, в сердцах да цветах-голубицах, торбочке, с поклоном вручил Сумароку новехонький переплет в деревянной обложке:

— От сердца, рыженький. Благодарочка моя за бумагу, за помочь. Тебе первому, да с дарственной надписью.

Сумарок поглядел: “Красная ниточка: про Ясочку-ласточку да Железного волка”. Полистал — щека дернулась.

Вскинулся, да поздно — пока вглядывался, соображая, Степан еще раз низехонько поклонился, и ловко в толпу убрался-ввинтился.

— Степан! Ах ты… сочинитель усатый…

Ну, погоди, встретимся еще, подумал Сумарок, книжицу от глаз завидущих пряча. Ясочка, ну надо же.

Ввечеру сдернули колпаки-клобуки с цветов огневых, сбили обручи: распустились цветы алым золотом, раскрылись жаром. Торговцы убрались, народ кто на речку сбежал плескаться, кто по кустовьям разбрелся тискаться, а кто лясы-балясы да плясы затеял.

Сумарок себе местечко ночевое застолбил, чтобы было где голову преклонить. Не собирался со всеми до утра кружиться-хороводиться.

Рядом и Марга пристала, и Степан подвалил, так Сумарок не возражал. Лучше со знакомыми ночь ночевать. С Калиной перемолвились: мормагон, красавец писаный, светлокудрый, с усмешкой в очах лазоревых, губы кривил, но не задирал.

Был он, как в прежнюю их встречу, в пух-прах разодет скосырем, глядел козырем, ходил гоголем. И рубашка праздничная зеленая, гладью шитая, и сапоги сафьяновы, и пояс наборный с кисточками, и серьга витая… Но пуще всего в глаза лез ожерелок бисером-чешуей затканный, что все горло мормагону охватывал. Думал чаруша — не за-ради щегольства Калина то носит, но спрашивать не брался.

А еще помыслил, что если Калину да Степана рядком поставить, так можно вражескую силу слепить, али, если зеркал понатаскать, паруса зажигать…

— Один ты, чаруша? — справился между делом Калина.

— Один, — процедил Сумарок, думая, съездить ли гусляру по уху, али переможется.

Тот быстро глянул, но не сказал ничего, только брови соболиные поднял, по струнам перстами пробежал…

Меж тем громче песни звучали, звонче музыка играла. Не один Калина народ веселил: музыканты пришлые и в бубны-барабаны били-стучали, и в дудки-сопелки дудели, и рожками-колокольцами потешали, и на скрипках-волынках гудели.

Облака полетные расступились вовсе; горели Златые Рога кипенным пламенем.

Пошел чаруша от мормагона подальше, а там — новая встреча.

— Ох, какая, — прошептал Степан, из огненной темноты блескучей рыбой выдвигаясь, — ты погляди, погляди, Сумарок!

Сумарок поглядел.

Кружилась среди прочих девка красовита: коса черная, что змеища вокруг головы обвилась, очи зелены-звездисты, уста смородиновые, сама в узких портках мужских, в тонкой рубашечке, гибкий стан алым поясом обведен… Хохотала девка, откидывала голову, блестела голой шеей.

Перга рядом таращился, пыхтел жарко. Ступор какой нашел на девичьего подлипалу, язык ровно брусок, во рту пересмякло.

— М. Завидная невеста, — молвил Сумарок.

— Кто такая, да откуда эдакая жар-птица слетела?!

— Ну уж — птица. Арысь-поле, скорее.

— Или знаешь ее?!

— Ильмень-разбойница.

— В см… То есть, натурально, разбойница, или так… Озорница, а?

— Натуральнее некуда, Степан.

Степан выдохнул, душегреечку оправил, портки отряхнул, усы замечательные подкрутил.

— Познакомь, солнышко! По гроб жизни должником назовусь!

— Степан… Она ж тебя съест, не подавится. Иль щука, а ты противу нее что карасик.

— Однова живем! И потом, я ж тебя не учу в капканы железные не соваться с головой и прочими снастями…

Сумарок выдохнул длинно, фыркнул.

— Ладно, будь по-твоему. Потом коли убивать будет, так ко мне не беги.

— Ого-го, Сумарок! — рассмеялась полным голосом девица, заприметив чарушу. — Вот так так! Свиделись-таки, полюбовничек!

Прыгнула с наскоку, обвила ногами, прижалась горячим, сильным телом.

В шею поцеловала, бесстыдная.

Степан рядом глаза таращил, что кот.

Сумароку и не по чину было от девицы отбиваться, веселой да хмельной, сказал так:

— Уймись, Ильмень. Я тебя с другом мыслил свести… Вот Степан Перга, сочинитель известный!

Иль перевела зеленые очи на басенника.

— А я книжек не читаю, — отозвалась легким смешливым голосом. — Я, Степа, дурочка.

— Вам, барышня, все к лицу, — молвил Степан, не сбившись.

Наклонился, поцеловал ручку.

— Ишь, бесстрашный, котяра, — рассмеялась Иль. — Ну, коли так, пойдем что ли, споем-спляшем, Степушка?

Потянула за собой без спроса.

Степан в охотку последовал, Сумарок только головой покачал с улыбкой. Лихая девица, нечего сказать.

Ярко цветы огненные горели, весело музыка играла. Сумарок думал в стороне остаться, да не получилось: Марга упросила в хоровод ввести, сама еще дичилась в одиночку заходить.

А хороводы тут плели затейные, кружевные. На первую ноченьку самые простые, а на четвертую, случалось, ярусные гарусы ставили, сама Высота да Рога держали-подмогали — кружились люди над землей, ровно птицы.

Взял Сумарок Маргу за руку, ввел в хоровод, что ручейком вился, орясины огибая, а там — подхватили, закружили…

— Что, Сумарок, не примешь братины за знакомство?!

Иль тут как тут: глаза горят, ресницы — стрелами.

Ох, хороша, безумная баламотница, подумал Сумарок в который раз.

— А знаешь что — давай. Мне уже и все равно.

Сказав так, забрал из рук девичьих чарочку, в два глотка выпил.

Ильмень одобрительно засмеялась.

…насилу выбился Сумарок из тягуна-хоровода, отдышаться на бережок вынырнул.

Только отступил, пятясь, как запнулся, налетел на кого-то. Придержали, не дали упасть.

— Прощения просим…

Обернулся на помогателя, да тут же отшатнулся.

— Ну уж нет, — сказал, зашагал прочь.

Кнут, выдохнув прерывисто, пошел следом.

— Сумарок! Постой, дай с тобой перемолвиться!

— Что, даже так? Ты ведь обычно не спрашиваешь, сразу бьешь?!

— Не прав я был. Поторопился, сгоряча… Да погоди ты!

Ухватил за плечо, Сумарок вывернулся, отпрыгнул.

— Не хочет он с тобой, нешто не понятно? — путь кнуту заступил Степан, отчаянная головушка.

Ильмень, дерзко сверкая глазами, встала тут же.

— Иди своей дорогой, паренек, — молвила сладким голосом, улыбаясь.

Сивый смерил ее злыми глазами.

— Ты откуда, кошка драная?

Иль без страха в грудь его толкнула.

— Не подходи, сказано.

— Сумарок, давай потолкуем…

— Нет. Говорить с тобой не желаю и видеть не хочу.

Сивый ударил каблуком — взвились тут огневые цветы до небес, а которые опали, точно морозом прихваченные. Встали из травы тени, махнули темными крылами… Ахнул народ; замерли лозоходы.

— Ты что творишь, бестолочь сивая, — Сумарок метнулся, схватил за локоть кнута. — Не смей, при людях…

— Прошу тебя, дай слово сказать.

Сумарок поглядел на друзей, кивнул устало.

— Добро. Потолкуем.

К реке спустились, где потише было. Вода плескала в доски; играла рыба, лягушки в траве кряхтели — молость, видать, закликали. Рожки по волнам невод златой раскинули. Сумарок это место загодя приглядел: умыться да охолонуть.

С мостков нагнулся, зачерпнул водицы, плеснул в лицо, жар унимая. На голову полил. Кнут недвижно рядом стоял — как марь.

— Слушай, — заговорил Сумарок, не сдержавшись, — я сам хорош, признаю. Но ты мне и слова не дал сказать, сразу налетел. И…

— Помолчи, пожалуйста, — сказал кнут.

Сумарок от удивления замолчал, Сивый же глубоко вдохнул и заговорил.

— Я тебя обидел, Сумарок. И неверием своим, и силой грубой. Сколько живу, столько учусь, а никак не пойдет дураку впрок наука. Страшно мне за тебя сделалось, Сумарок — столько смертей видел, но твою в общий ряд и представить не могу. И под крыло тебя не спрятать, и на веревку не посадить: ты человек вольный, сам решаешь, сам гуляешь…

Сумарок хотел возразить, но кнут остановил движением.

— Я кнут. Ты чаруша. Нам и дружить-то с тобой не полезно. Сколько говорено про это. Мало было цвета вишневого, мало, что едва не прибил я тебя по своей горячности...

Сумарок отвернулся, стал в воду глядеть.

Лежала та зеркальным пластом, лемешным отвалом; в глубине черной Сумарок себя видел, кнута подле.

Ровно в капсуле, подумал.

— Что, — проговорил трудно, — прощаться явился?

Сивый опустился рядом.

Заговорил с запинкой, на себя не похоже:

— Ты когда меня схватил, так ровно вспышка озарила. Я все почуял, что ты чувствовал, все узнал. Страх, слабость… и другое. То, чему названия не знаю, чего не понимаю вовсе, это ваше, это выше… Крепко не по себе мне стало.

— Так что же…

— А после решил — лучше я сгибну, за руку тебя держа, чем века проживу, боясь коснуться.

Вздохнул Сумарок, зажмурился. Как раз забили барабаны истово, застучали, заныли волынки…

Загудел Гусиный лужок.

Сивый молчал, ждал ответа.

Встряхнулся, поднялся Сумарок, развернулся к огням, к теням длинным… Кнуту руку протянул:

— Ну, чего к месту прикипел? Пойдем танцевать!

***

— Чаруша! Каурый! Проснись!

Чаруша вздрогнул, не сразу сообразил, кто да зачем его зовет-кличет.

Уснул мертвым сном, ровно колода — дрых без просыпу. К утру еще и дождик накрапывал, да и наплясался-накружился до одури.

— Что такое?...

Над ним склонялся Калина. Без улыбки обвычной, смурный.

— Беда, чаруша. Пойдем, только тихо.

Сумарок кивнул, покрывало скинул, быстро огляделся. С одного бока крепко спала, в комочек сжавшись, Марга; с другого Иль-разбойница разметалась на спине, что кошка, сладко сопела. Дальше Перга в две дырки свистел.

— Что стряслось-то? — спросил чаруша, когда отошли дальше.

Мормагон обернулся на него.

— Смерть.

Чаруша споткнулся.

— Кто?!...

— Да сам сейчас увидишь.

И увидел. Не сдержал вздох горький.

Ох, Кут, несчастный ты мужик…

— Да как же это… Да как такое содеялось? — причитал головщик, заламывая руки над телом, ничью простертым.

Был головщик — старший над двумя узлами, коим лужок и принадлежал — невеликого роста, тощий, носатый, темноглазый и рыжий, что облепиха. Крутились волосы шерстью ягнячьей, да почему-то все на затылке сидели: лоб с висками плешивели, а бровей, казалось Сумароку, вовсе не было.

Лисоветом назвался.

— Как? И очень просто, — фыркнул Калина, — в темноте налетели, да кистенем али свинчаткой приласкали.

Сумарок склонился над телом. Осторожно потянул за плечо, поворачивая на спину. Вгляделся в лицо, судорогой схваченное. Кость на виске повыше уха была вмята, ровно в самом деле тяжелым ударили.

Сумарок в траву пальцы запустил.

— Смотри, Калина, не кистенем его подшибли.

— С чего так решил?

Чаруша раздвинул мураву, показал камень.

— Прямо под головой, ровно подушка.

Мормагон прихватил себя за подбородок, прищурился.

Нахмурился Сумарок:

— Проверять меня вздумал, мормагон? Не к месту.

— По пятам идти можешь, чаруша? Кровь следить?

— Кровь, думаю, лучше тебе караулить, а я возьмусь следы разбирать.

— Добро.

Странное выходило. По всему, Кут под утро, как улеглось-утихло гульбище, на отдых засобирался. Спустился к реке умыться, а оттуда бегом кинулся, вещи бросив. И так торопился, что на траве поскользнулся, грянулся, да прямо о булыжник расшибся.

— Что же его так сполошило? Не заячьего прыска человек был, чаруша бывалый.

Лисовет за ними таскался, след в след. Причитал тонко, по-бабьи, за щеки хватался. Спровадил его мормагон: наказал с прутяными тело на ледник снести, а ледник путевой под такую нужду у кого из пришлых торговцев взять, да крепко пригрозить, коли кто в пронос явит тайное дело.

— Жаль мужика, — со вздохом молвил Сумарок, — смерть такую обидную принять, и никого рядом не случилось.

— А если не случайность то, чаруша? Что, если убийство?

— Да кому его смерть надобна?!

Калина взялся ногти свои разглядывать.

Молвил небрежно.

— Да хотя бы кнуту твоему. Кут про тебя, каурый, заглазно столько нагородил — на три супрядки девичьи хватит.

Обомлел Сумарок.

— Дела мне нет, что за спиной говорят!

— Тебе, может, и нет…

— Захоти Сивый его убрать, иначе бы сработал, — сухо перебил Сумарок. — Не его рука.

Калина голову к плечу наклонил, справился вкрадчиво:

— А скажи, где он был, под утро? Ты доподлинно знать не можешь.

Сумарок облил мормагона гневным взглядом.

— Зато могу тебя по сусалам доподлинно отвозить, если клепать на друга моего не бросишь.

Сдвинулись. Калина был выше, в плечах шире, но Сумарок — жилистее, моложе, да и норовом горячее.

Вдруг вскрикнул Калина — сгребли его за волосы, рывком оттащили.

— А ну, лутошки убрал! Что надумали?! Оставить вас нельзя, что за напасть!

— Вот сам и поясни! — с вызовом проговорил Калина, приглаживая волосы. — Кута-чарушу ты угомонил?!

Сивый фыркнул. Встал перед Калиной, руки на груди сложил.

— Еще мне с кутятами вошкаться. Что, неужель откинуться успел, молоко портошное?

Вздернул подбородок Калина, подбоченился:

— Скажи лучше, где ты шлялся-мотался, покуда убийство творилось, да есть ли тому видоки?

— Тебе, что ли, по форме доложиться, курицын сын?

— Со мной он был, Калина, на утро только разошлись, — молвил Сумарок. — Дождь к той поре зачал крапать, а под Кутом — сухонька трава-землица и ни одной водохлебки. Значит, до ливня случилось.

Глянул в лицо мормагона со злым рьяным задором.

Калина губы поджал, но отступился.

— Что тут у вас творится, люди добрые?

Оглянулся Сумарок.

Поодаль и Степан с Иль стояли, и Марга подоспела. Поглядывала с тревогой на Калину.

А тут и Лисовет подоспел, едва в ноги не бухнулся:

— Ребята, родненькие, выручайте! Никак нельзя Грай-Играй урывать до сроку! А коли дело это обнаружится, так все и разбегутся! Три ноченьки посторожите, я за то из своего кармана не пожалею! Лозоходов-прутяных под вас отряжу!

Переглянулись тут все.

Ильмень-дева со Степаном, Калина-гусляр с Маргой, да чаруша с кнутом…

— Я возьмусь, — молвил Сумарок, — и от пособников не откажусь.

— А что?! — встряхнулась Иль, подобралась, что кошка. — Не случалось мне прежде людей оберегать! Посодействую, выручу!

— А я про то историйку сложу!

— И я в стороне не останусь. Должен хоть один в предмете разбираться, — молвил Калина степенно.

К обеду только народ поднялся, потянулся умываться да стряпать. Кто сам кашеварил, кто у торгашей горячим разжился да у столов кормился, кто к чужим котлам прибился, за малую деньгу, по уговору.

Иль по своим молодцам ватажным прошлась, настрого запретила языками чесать, наказала смотреть в оба. Буде кто странный объявится…

— Да тогда всех хватать, — хмыкнул Калина, принимая от Марги чашу со взваром. — Слышите ли? Солнце не растеплилось, а уже дурманом тянет.

— Эх, хороша трава, да кружится голова! — подхватил Степан.

Иль рассмеялась, толкнула Степана кулачком.

— Головщик сказывал, нонче орясину перву запалят. Для утехи и традиций для, — робко промолвила Марга.

— Чем потчуешь, красавица? — полюбопытствовал Степан, зарясь на чарочку в руках мормагона. — Уж больно дух от сего зелья сильный да затейный!

— Горень-ягоды заморянские, что орехов тверже, — молвил Калина. — Питье, с них вареное, ум очищает, тело бодрит. Во всю ночь можно не спать.

— Дашь пробу снять?

— Не жалко, да только не каждому по губе. Горько с непривычки.

Марга и Степану отлила из чудного малого котелка — задом широким в углях сидит, горло узкое пенной шапкой кипит, ручка ухватом торчит. Сочинитель принюхался, решившись, мало глотнул, скривился, зафырчал, усы отряхивая:

— Фух, твоя правда, песенник! Ровно полынный отвар!

Хотел в огонь плеснуть, но Иль не дала, сама попробовала — глаза округлила, выплюнула. Сумарока очередь подошла, тот, глядя на мучения товарищей, хлебнул с опаской. Задумался.

— А вообще ничего, — сказал осторожно, — я бы еще сливок сюда или молока. И меда…

Фыркнул мормагон.

Вернулся тут кнут, подсел к общему огню.

— Тело осмотрел. Височная кость проломлена, но помер не от того — сердце мужика подвело.

— Как удачно, — процедил Калина.

Сумарок поднялся, прошагал туда-сюда под взглядами.

Остановился.

— Слушайте… но вот ежели я был бы Кутом, да бежал во всю прыть, спасался, и вдруг падать начал — я бы, самое малое, руки вперед выставил. Вот так… Даже без кувырка, просто, по обвыклости. А Кут так упал неловко, колодой, ровно назад глядел все время. Нога у него ущербна была, но так в драке никогда то не мешало…

— Неглупая теория, каурый, — протянул Калина. — Но, увы, спросить не с кого. Видоков нет.

Степан в затылке поскреб.

— А может, в темноте оплошал?

— Дак под утро, какая темнота? Развиднелось уж.

— Что же его так напугало? — пригорюнилась Марга. — И не случилось же деревца какого рядом, чтобы спастись…

Сивый руками развел:

— Все осмотрел. Ни единой зацепки, ровно на пустом месте околел… Скончался.

— Так может, и впрямь приблазнилось мужику? — зевнула Иль. — Ну мало чем он там закинуться успел. Стреманулся, ломанулся, навернулся.

Сумарок головой в сомнении покачал.

— Знал я Кута. Вовсе не трусливый чаруша был. С кем только из сшибок не выходил, ни от какой напасти не бегал.

— Ха, а тут буквально — сломя голову, — фыркнул Сивый.

Мормагон хмыкнул, бросил взгляд на кнута.

— Отойдем на-час, а, Сивый?

Кнут переглянулся с Сумароком.

Ответил без спешки:

— Чего не отойти. Можно.

***

— Сказывают, браты, не за морем, не за окияном, а средь наших речек да пажитей, есть де злая птица, птица-юстрица. Да не как все птицы она живет-селится, а в земле, слышь-ко, водится! И чем земля чернее, чем жирнее, тем ей милее… Головы у ней змеиные, жало осное, тело черное, железное, когти куньи! Ночами из норы вылетает, кого крылом омашет — тот замертво валится! А ежли воду текучую хоть пером мазнет — сгубит-потравит всю реку… А хуже того, браты, человек от крика ея столбенеет, навроде чурбана делается, хоть строгай-тесай его по живому, не вспикнет...

— Ох, страсть! Зачем же она такая летает? Чего ей в земле, в норе, не сидится?

— А гнездовище себе лепит, деток кормит! Как найдет добычу, так поет песню прелестную, а как столбенеет слухатель — вонзает жало, пускает яд, и делается человек, что мех с вином… К себе волочит, а там уже и гнездо строит: кости да волосы в дело идут, а мякоткой птенцов выкармливает…

До темна быстро время протекло.

Сумарок весь чистый берег своими ногами исходил: ничего не нашел. По всему выходило, права Ильмень, прав кнут — по слабости своей Кут смерть принял.

Обидно то было чаруше, не верил в такую несправедливость.

Вот, наново вспыхнули-зажглись цветы огневые; закружились карагоды.

Прутяные под руку мормагону отошли, продолжали дело свое делать: за порядком смотрели. Калина ловко ими правил: егда примется девье в косы, тут как тут прутяные, разводят; налетят парни друг на дружку петухами, и тут лозоходы поспешают, буйству мешают…

Рассыпалась беседа по всему лужку, уговорились к полуночи, как запалят орясины, у Козы наново сойтись.

Сумарок поодаль стоял от общих игр, песен-плясок. Сторожил.

…сторожил, а не приметил, когда вплелся в игру песенников чуждый перезвон, очнулся, только когда качнулась мягко земля под ногами — будто плот на низкой волне. Вскинулся, оглядываясь…

А вокруг — ровно вмерзли, застыли все, столбцами вытянувшись. Цветы огневые и те завяли, уронили лепестки. Темно сделалось.

Сумарок живо свой светец вытянул, на руку посадил, сечень выбросил, супротивника ища.

Зашевелилось во мгле. Стукнуло, ровно по железу железом. Мелькнуло в темноте гладкое, черное, во всполохах рдяных. Мелькнуло-сокрылось.

— А ну, покажись, чем бы ни было! — крикнул Сумарок, оружие не опуская.

Люди так же стояли ослопами, ко всему безучастные.

И сущ явил себя.

— Что ты такое, — пробормотал чаруша, отступая.

Было тело суща гладко и длинно, в прихотливой резьбе, по бокам торчали два гребня — ровно плавники колючие ершовые. Двигался сущ по-змеиному; из груди выходила не одна шея, а со-множество, будто пень в щепу молнией разворотило. Сущ плавно, смолой текучей, обогнул одного человека, второго… Ровно не интересовала его плоть. Голова была одна, и глаза у ней — странные.

Вспомнилось Сумароку, где прежде такие глаза видел — у рыбиц в Черноплодке.

Прочие щупы подрагивали, будто воздух трогали; раскрывались на концах лепестками, что цветы…

Нешто от тебя, страховидло, Кут смерть принял, подумал Сумарок.

Начал пятиться, надеясь обманом увести суща подальше от людей.

И тут сущ запел. Не как птицы поют, горлом, а ровно всем телом играя: шла песня от острых нитяных крыл, от чешуй узорных, от лепестков.

Гофрированная, сказал чужой нежный голос.

Песня та была без слов, как гул-гомон.

— Чаруша! — крикнули издалека.

Сущ плавно повернулся на голос.

И — исчез.

Сумарок выругался.

— Калина! — отозвался. — Здесь…

Не досказал: распалась земля, точно какой баловник шкуру скользкую дернул из-под ног. Сумарок камнем канул, едва поспел за край зацепиться. Зашевелилось внизу, загудело…

Вцепились ему в ворот, вытащили.

— Что за шутки, чаруша?! — сердито выговаривал Калина. — Нашел время!

Не дослушав, схватил мормагона Сумарок, оттащил дальше от распадка, и как раз — вынырнул сущ, схватил пастью пустой воздух.

— Что за… уродище?!

— И я таковое не знаю, — потрясенно признался Сумарок, ловя светцом тварь.

Та из ямы выросла-вытянулась, гибко метнулось к ним — Сумарок только и успел рассмотреть, что лепестки когтями-серпами обернулись.

Чтобы ловчее карабкаться-охотиться, подумал спешно.

Отпрыгнул, а мормагон, напротив, вперед вышагнул, да приветил — ударил-плеснул будто бы опахалом али вервием каким, от себя-вверх.

Вспыхнуло то опахало, ровно веник сухой, до жилок разгорелось, а сущ попятился.

Краем глаза чаруша приметил, как скользнул из темноты кнут, едва успел перехватить.

— Стой! Нельзя! Зашибешь кого!

— На то и расчет!

— Ну так Калина там!

— На то и расчет!

Калину тут в них бросило, что биток — смело с ног обоих.

— Кажется, оно огня пасется! — сказал Сумарок.

— Кажется? Огня или света, чаруша? Говори конкретнее!

Взъерошенный Калина откатился в сторону, рванул пояс свой чудесный, плеснул им в воздухе — и обернулся пояс гибкой сталью семиузорчатой.

— Цветов огневых сторожится, а от света моего ничего ему не делается… Вот, смотри, — быстро пояснил Сумарок.

И посветил — да прямо в оскаленные пасти: успели лепестки когти-жала головами-челюстями обернуть.

Бросились врассыпную, а сущ рядом пролетел, царапнул воздух, обдал земляной крошкой, вновь в темноту нырнул, как в прорубь.

Калина едва успел его оружием прижечь.

— Какой многофункциональный, — выдохнул Сумарок.

— Он на твой светец летит, что мотылек на огонь, — догадался Калина, выплевывая землю, — на него и приманим. Заставь его из земли выбраться да на Буй-Огонь кинуться — мы его прижмем, а ту орясину и запалим.

— Сделаю, — кивнул Сумарок, принимая старшинство мормагона.

Помахал светцом над головой, отступил, уводя суща.

— Ты, кнут, его поддержи, а я покамест с Маргой орясину запалю.

Сивый молча голову нагнул, следом за Сумароком отступил.

Мормагон вживе Маргу отыскал. Марга крепче прочих помнила: буде неладное творится, надо хорониться. Хорониться она, Березыне дочка, умела, как никто.

— Марга, умница, девушка моя березовая, выручай!

— Что такое, Калина-молодец?! Как подсобить?

— Надобно тебе Буй-Огонь запалить, да поскорее. А я тем временем ловушку сочиню, чтобы суща уловить. Помнишь, как с чагой сладили? Так и здесь дружно успеем.

— Сделаю! — сжала кулачки Марга.

Улыбнулся ей Калина сердечно, вытряхнул из кошеля на ладонь горючий-горячий камешек.

— Вот, возьми мое орудие верное. Как окажешься наверху, где чаши ставлены, жги-поджигай. Да не рискуй попусту, не пытай судьбу, быстро возвращайся. А я силок какой выдумаю…

Марга умчалась.

Мормагон же свистнул к себе прутяных — их злое обаяние суща не брало.

Чаруша этот, из молодых да ранний, с первой встречи Калине на сердце не лег. Что-то было в нем чуждое, иное, не от мира сего. Но сам перед собой сознался — ловок, шельмец, да к тому горячий, упертый, решительный. И страха не имел. Молодые — все бесстрашные, все бессмертные.

Но все же — мал летами, податлив, сметки не хватает... Мормагон сразу смекнул, что не за светцом сущ гнался, не он ему был нужен, а сам чаруша. На него, как на живца, мормагон и замыслил ловить. Кнут — тот вот сразу сообразил. Но спорить не взялся.

Марга же одним духом на орясину взобралась. Совсем легко оказалось: Буй-Огонь из веток был сложен крепких, свилеватых-узловатых, где и рукам ухватиться, и стопой ступить. Еще днем орясину хворостом палючим обложили, да соломкой горючей увили, чтобы ярко-жарко вспыхнула-занялась, оставалось лишь стрелу бросить огнеперую в чашу…

В темноте Марга видела, и тут не сплоховала: рассмотрела, как кнут с чарушей привадили к изножью существо дивное, длинное, как оно, глупое, за пятонышком света живого мечется, щелкает.

Прикусила губу, только сообразив: если ей орясину запалить, как же самой обратно спуститься? Примерилась к другой орясине — нет, и беличьим скоком не допрыгнуть. Случалось Марге с дерев больших сигать-валиться, но то зимой было, а здесь — расшибешься, как есть…

А тут и лозоходы пожаловали.

Сумарок, признаться, не до конца замысел Калины умом охватил. Знал лишь, что ему роль выпала отвести от людей суща дивного, да заиграть его светом, отвлечь, покуда прочие будут ловушку мастерить. Сущ же ровно ничего, кроме огонька, не видел: щупы раскрылись когтями, распались острыми жалами…

Тут худо пришлось бы Сумароку, не поспел бы далеко уйти.

Свистнуло над головой из темноты, а его самого за руку схватили, закрутили веретеном — увел кнут от удара.

— В темпе вальса! — крикнул Сивый непонятно и весело.

Сумарок и ответить не успел ничего.

Сивый его точно куклу тряпишную крутил-кидал: то от себя, то к себе, то прижимал-обнимал, то ронял почти, в последний миг подхватывая. Сумарок вовсе направление утратил, не успевал следить, как прошли они весь путь до орясины таким вот диким манером.

Сущ только зубами клацал, пытаясь огонек выхватить.

Толкнул кнут чарушу в изножье орясины, а сам ударился оземь да рассыпался птицами. Сумарок едва успел к голове руки кинуть, когда рванулась к нему из темноты пасть, да тут же скрылась в затмении мельтешащих крыл…

А тут вспыхнула орясина, занялась разом вся, ровно огнем облитая.

Сумарок поспел откатиться, ударился в кого-то из прутяных: его подхватили, на ноги поставили. Сами куклы бумажные к огню сдвинулись.

— Прыгай, Марга! — разобрал чаруша отчаянный крик мормагона.

Задрал голову: на гребне орясины девушка, косы по ветру бьются.

Вцепилась, что кошка — видать, сильно напугалась.

— Марга! — взревел мормагон страшным голосом.

Налетели тут на Маргу злые птицы-железные носы, сшибли. Упала девушка с криком, да подхватили ее куклы лозоходы, уберегли…

А вот сущу того не выпало: не пустил кнут из орясины горящей, не выпустили прутяные…

Не сразу понял Сумарок, что задвигались, задышали кругом; будто и не было ничего.

— Что, паренек, разлегся, али притомился? — со смехом спросила его бойкая молодка.

Сумарок поднялся с сырой травы, головой ошалело встряхнул. Подступил к нему кнут, Калина с Маргой подошли. Девушка покаянно опустила глаза:

— Простите меня, ребятушки. Едва не подвела вас…

— Что ты, что ты! Не кручинься, разлапушка, не знаю я другой, кто осмелился бы на такую верхотуру влезть, — откликнулся Калина ласково. — Со всем справилась, умница моя.

Сумарок же проговорил.

— Иное меня тревожит…

— Что же? — справились кнут и мормагон.

Переглянулись друг на друга.

— Отчего мы, как прочие, не замлели?

Сивый склонил голову.

— Думается мне так. Зверь этот движением тела своего создавал некие вибрации, влияющие на определенные нейроны в участке головного мозга. От этого воздействия люди и цепенели. Меня не задело, потому что я кнут, Калина — мормагон, ты — чаруша, а Марга — Березыни дочка.

Мормагон слушал, хмуря чистый лоб. Сумарок глядел украдкой: кажется, понимал Калина в тех речах больше. Видно, что умнее был, опытнее.

Схожи они были меж собой чем-то, кнут и мормагон. Неуловимой дичинкой, хищными повадками…

— Прочим говорить будем?

— Ой, давайте не станем. Опечалятся, что не довелось вместе ратиться… Умолчим.

Согласились с Маргой: умолчали.

***

— Эй, каурый! Мыльный корень нужен?

Сумарок вздрогнул от неожиданности, обернулся: на бережок прибились девки рамяные-румяные, веселые. Видать, с гуляночки еще и не ложились.

— А бычий?

Сумарок с лица волосы откинул, замотал головой: мол, и в этом нет нужды.

Девки бесстудные зареготали кобылищами.

— А то может, спинку потереть? Я чай, жарко-сладко веничком употчевать умею, опосля молодцы по три дни охают…

— Славный-любезный, за одно погляденье воронка не жалко…

— Матушке твовой сношенька не надобна?

— Уж батюшка твой, синеглазенький, верно, токарничал…

Сумарок не знал, куда деваться, с девками браниться языка не хватало.

Как вдруг поспела помощь.

— А ну, кыш, бесстыдницы, кыш, срамницы! Или давно кого в косы не трепали, личиком белым о песочек не ласкали?!

Зафыркали девицы, отступили — Ильмень-дева шла на них, помахивая срезанным дубцом.

— Брысь, брысь, кошки-мандавошки, иначе веник такой вот о бока круглые истреплю!

С хохотом свалили девки.

Ильмень же, не чинясь, разделась. Прошла к самой воде, косу на затылке какой-то спицей крепя.

Много тел женских Сумароку довелось обнимать-ласкать. Знавал и барышень сдобных, рассыпчатых, плавных да важных; и девок лугарных, толстопятых, с щедрыми грудями, с руками мозолистыми; и дев из больших узлов, тонких да бледных лебедушек…

Ильмень же была совсем другой. От солнца черная, крепкая; под кожей играли мышцы со жилочками. На теле лежали кожаные ремни с ножнами, с хвостами кусачих осот-ножей: пустой Иль никогда не ходила.

Зелье-девка.

Смотрела без стыда, со спокойным любопытством.

Наконец, вошла в воду; приблизилась.

Увидел Сумарок, что спина да круглые плечи девки полосами изукрашены: как есть кошка. Иль же его кругом обошла, хмыкнула.

— Смотрю, у тебя тоже шкурка порчена, белка рыжая.

— Трудно с нашей жизнью не ободраться, Иль, тебе ли не знать.

Иль фыркнула, по плечу себя погладила, молвила певуче:

— То памятный подарочек от яблочка наливного, сахарного-медового, жениха моего окаянного…

— Вот как… Видать, не сыграли свадебку?

— Не сыграли, дружочек. Он ярый был. Помстилось ему, вишь, что я подолом кручу. Ну и решил по отцову наставлению, по дедову обыкновению, поучить бабу уму-разуму. Вожжами отстегал. Я тогда непраздна ходила, от такого обращения скинула… А отлежалась как, взяла хороший кнут сыромятный, да угощала любезного, покуда кнутовище не переломилось, покуда под сапожками моими алыми не захлюпало. Плюнула в мясо песье, да в лес ушла, деньгу, что в дому была, с собой прихватила. С той поры никто на меня не смеет руку поднимать.

Легко Ильмень говорила, улыбалась, а глаза что лед обжигали.

Мало помолчав, сказал Сумарок:

— Жалеть тебя не стану; чую, не примешь ты жалости. Другое скажу — поделом жениху твоему. Мало еще муки принял.

Рассмеялась Иль.

— Ах, Сумарок, Сумарок! Что за парочка были бы мы с тобой! Я — княгиней, ты — князем разбойным! В кулаке бы лугары да узлы, войды да дебри держали! Шло бы страхованье от нас по всему Сирингарию! Чую, вижу я в тебе тот же огонь сумеречный, что в себе знаю…

Ладонями скользнула по лицу, большими пальцами под глазами огладила.

— Еще и весноватый, — шепнула.

К губам потянулась.

Сумарок отодвинулся.

Иль выдохнула, сердито водой плеснула.

— Ай, ну тебя, Сумарок! Сторожишься, как девка непочатая!

— А тебе ровно в радость на струнах по-над пропастью плясать, Иль.

Усмехнулась Иль. Волосы со лба откинула.

— И в этом мы схожи, Сумарок. Неволить, впрочем, не стану. Как наиграешься, приходи — разбой держать вместе будем. Молод ты еще, не упрыгался, не уходился. В охотку тебе удачу пытать, с волками бежать…

И, сказавши так, подмигнула, да поплыла себе сильными гребками прочь.

Думно сделалось Сумароку. Не в первый раз об Иль-деве помышлял: как случилось бы, как сложилось, встреться они раньше, года три назад? Может, он сумел бы девицу от разбойного пути отвести? Или, напротив, она его бы на свою дорожку утянула?

Встряхнулся с досадой — муха настырная по плечу лезла. Сумарок, не глядя, рукой дернул, скидывая. Так она с другого бока подсела.

Сумарок тихонько обругал эту мушицу; в ответ ему засмеялись.

Обернулся. Кнут прутик, которым Сумарока дразнил, отбросил, показал в улыбке железные зубы.

— Не сдержался, веришь.

— Или я кот тебе? Ровно дите малое. Лучше помоги вылезти.

Сивый с угора руку протянул, Сумарок ухватился и — кувыркнул кнута в воду.

Отскочил, смехом заливаясь.

— Ну ты… С-с… Ясочка, — вымолвил Сивый, с волос ряску стряхивая.

— Не сдержался, веришь? — отвечал Сумарок, улыбаясь.

…когда вылезли из воды, дымом тянуло костряным: вставал народ, стряпался. Солнце уж с полден своротило.

— … так и получается, что не лесенка это, а ровно карта слепая — у каждого кнута своя. У Варды одна, у меня — другая. По обыкновению, чтобы вернуться на Тлом, мы сперва с картой должны согласоваться. В пространстве сориентироваться… Ну, на месте опознаться.

Сумарок слушал с интересом. Рубашку натянул, завязал пояс.

— А я могу по ней на Тлом выйти?

Сивый поморщился.

— Едва ли. Место для людей негодное.

— А если… Стой, — промолвил Сумарок, меняясь в лице.

— Что такое?

Чаруша пригнулся.

— Да что?... — Сивый аж вытянулся весь, но ничего, окромя хлопотливо гогочущих гусей, не приметил.

— Гуси.

— Вижу.

— Ну вот. Ступай-ка ты вперед.

Кнут недоверчиво сощурился.

— Хочешь сказать, гусей боишься?

— Сразу видно, что не кусали они тебя…

— Гуси разве не щиплют?

— Щиплют девок на вечорках, а гуси кусаются, зубы видел?

— Нет, не пришлось как-то гусям в клювы заглядывать, — с тихим смехом отозвался кнут. — Впрочем, вот тебе мое слово, к гусям я вообще равнодушен. Хочешь, на руки подхвачу? Ладно, ладно, пойдем… Прикрою, напарник.

— Видит Коза, вот только проболтайся кому-то…

— Сохраню твою тайну. За малую послугу.

Насторожился Сумарок.

— Какую это?

Сивый улыбнулся:

— Позже, Сумарок. Позже с тобой сочтемся.

Марга, чисто умытая, свежая да причесанная, кашу раскладывала. Не пышно ели, но вкусно: у Марги рука легкая на стряпню была. Вот и кашу собрала рассыпчатую, пуховую, с коринкой, со сладким корнем… Иль зевала с завыванием, волосы сушила. Степан что-то царапал с видом безумным, топорща усы, подгрызая писало. Раньше все дощечки деревянные с собой таскал да бересту, а как разжился по знакомству бумагой, так на кожаный снурок ее посадил вперемеш с берестой, чтобы надолго хватило.

Сумарок, вглядевшись, только сообразил, что одна из палочек-костяночек писчих к Иль перешла, ей она и волосы крепила…

Калина полулежа лениво щипал струны. Вскинул глаза на подошедших, запел легко, сладко:

На горе стоит дубочек,

Тоненький да гнутый,

По твоим глазам я вижу,

Что ты…

Ммм, удивительный… А что, братец-кнут, споем на два голоса, как прежде певали?

Сивый фыркнул.

— Какой я тебе братец, мормагон?

Калина глаза закатил.

— Что ты здесь, на лужке, вообще забыл? Али гулял мимо?

— Не я должен был Грай-Играй сторожить, да Варде припало со своей сорокой-щекотухой какие-то батарейки столбовые выискивать.

— Вот уж правду молвить, красная ниточка! — встрял Степан, бойко, как воробышек, отряхиваясь.

— Какая еще ниточка?

Калина молвил протяжно:

— Совсем ты, Сивый, мышей не ловишь…

Хмыкнул кнут, быстро из муравы полевку выдернул за хвостик.

— Этих, что ли?

— Фу, экая пакость!

— Бедняжечка, — Марга без трепета забрала у кнута мышку, погладила ушки, — напугалась, милая. Ступай себе.

— А слушайте, ребятушки, зачту вам первым из нового моего творения! Вчера как глядел на энти орясины, так и вдохновился!

Не поверил Сумарок.

— Что сделал?...

— Стих нашел!

— Где?

— Озарение снизошло на меня!

— Али захворал?

Степан ответил насмешнику долгим осуждающим взглядом. Сумарок плечами повел, но стыда не чуял: мало, не поквитался еще за ясочку.

Сивый тихо смеялся, отвернувшись.

— Да дайте ему сказать, злодеи, — лениво попросила Иль, малым камешком ногти подпиливая.

Степан благодарно на девицу поглядел.

Откашлялся, да заговорил важно, напевно:

“Был-поживал один купец богатый-тороватый, у купца того — дочка. Собой неприглядна, нелюба, хвора, однако же никто на лицо не смотрел, на отцовы сундуки зарились. Но сердечко девичье не камешек, случилось и ему слюбиться: припал ретивому молодой страдник-работничек. И собой красен, и умом вышел, и руки работящие, и батюшка не нахвалится, не налюбуется… В приказчики паренька отрядил, затюшкой кличет шутейно, уж, казалось, и свадебка близится. И вот, припало в злой час дочери купцовой за какой-то надобностью своими белыми ножками на поветь взойти, а там — милый ее с девкой дворовой, чернявой-смазливой. Обнимает, целует, речи ласковые толкует… Молвит, что как достанет купеческу доц, так сделается сам хозяином, за одно это только и обхаживает нелюбую, а так век бы не видел постылую. Не мил сделался белый свет девушке! Да и решила, что никому проклятое богачество не достанется! Дождалась, пока лягут все почивать, обошла дом родной с огневым цветом... Занялся пламень! Кричит купец, бегает, руками хлопает, торопит: выкатывают работники бочку за бочкой, из конюшни жеребцов выпустили, пташек певчих в клетях вынесли, народ тащит ведра да багры… Тут глянул купец, за сердце взялся. Бьется-колотится в оконце дочка: не успела, сердешная, сама спастись, уж больно скоро занялось дерево. Покуда богатства спасали, про нее и забыли. Так и сгорела девка наживо. Поскорбел отец, да что сделать, назад не воротишь. А с той поры ходит промеж людей эта девка неузнанна, через огонь смотреть ежли — узришь. Ходит, ищет кралечек… Какая красавица у огня зазевнет, ту хватает перстами огненными, метит язвами черными, а то до головешек пепелит… Огневидой прозвали”.

Ну, каково?

— Ох, жалко как девушку, — сострадательно молвила Марга. — Любви-то да ласки каждой пташке, каждой букашке хочется…

— Да ну, было бы из-за чего гребтись, а то — парень-фуфлыга, ей бы плюнуть да отцу словцо молвить. В свином навозе бы извалял пса, да погнал от дома на пинках, погаными тряпками.

— Красота-то приглядчива, — сказал Сумарок задумчиво. — Не за нее любят.

— С лица воды не пить, — важно поддержал Калина.

Сивый потянулся:

— Эх, а я бы выпил, да не только с лица…

Мормагон вздохнул, бросил в кнута шишкой.

…После разошлись. Каждому заделье нашлось. Сумарок с тревогой ночи поджидал. Искал-поискал под солнцем он норы да следы суща: ничего, ровно пригрезилось на пустом месте.

Чтобы времечко быстрее летело, взялся Степанов подарок читать. Что говорить пустое, бойко Перга творил, красно, ярко да сладко.

Все книжицы в первую же ноченьку раздал, а по сю пору подступали к нему, покучиться, памятну закорючку поставить…

Под навес Марга подсела, струмент свой на колени положила.

— Не потревожу тебя, Сумарок-молодец? Ввечеру с Калиной нам петь, а я никак не выучу…

Сумарок головой качнул.

— Играй, пожалуйста, мне только в радость.

— Сам не хочешь ли испробовать?

— Ох, благодарствую. Не приспособлен я к этому.

Не чинился Сумарок, правду говорил. Стоило ему какую музыку взять — так колодами руки опускались. Ни к песням, ни к танцам, ни к игре не был он повернут. Варда тому дивовался, звал любопытным казусом. Говорил, что с чувством ритма у Сумарока все отлично, иначе бы не выучился биться так скоро да технично, и отчего такая закавыка, непонятно.

Сам Сумарок не завидовал, но много восхищался теми, кто и петь, и играть умел. Много толку ловко рубиться да на руках биться? Вот песни складывать — то воистину что-то удивительное.

Слушал Сумарок, как девушка поет. Думал себе: будь у него сестрица меньшая, так, верно, была бы с Маргой схожа.

Тихая девушка, милостивая, пригожая; ничуть не портил ее природный изъян, только, кажется, прибавлял. В первую их встречу крепко она того стеснялась, все глаза прятала. Нынче смелее глядела.

Сумарок целым себя сыздетства не знал, понимал, каково это, когда всякий в лицо пялится. А не так давно вовсе бросил глазок закрывать. Все равно ему сделалось, что пришлые с чужа скажут; да и глазок птичий был так с родным схож, что не отличишь…

— Как же вышло, Марга, что с Калиной ты крепко сдружилась? Ты же такая… Доброличная, разумная, уважливая. Сердцем отзывчивая, к людям ласковая, приветная. Калина же вспыльчив да гордостен без меры. Не обижает он тебя? Может, силой при себе держит?

Вздохнула Марга, головой покачала.

— Ах, Сумарок-молодец, не знаешь ты многого, а говоришь много. Я ведь, сам помнишь, не совсем обычная девушка, березовая. Меня Калина из Березыни вывел, и была я — ровно младенчик. Ничегошеньки о мире не знала. Всему меня учил, опекал-хлопотал… Тяжко по первости мне было, хоть вой, а ему, чаю, еще труднее. Но не бросил, ни разу ни словом, ни взглядом не укорил. Ты говоришь, что гордостен он: так и есть. Однако же никому в помощи не откажет, хоть и изругает по-всякому. Не мне тебе говорить, какова она, привязанность, что крепче веревки обоих держит.

Опустил голову Сумарок. Устыдился, аж в жар бросило.

— Прости мне, девушка. Не прав я был.

Марга улыбнулась, по руке погладила, пальцы пожала:

— Благодарю, что сердцем за меня переживаешь. Люб ты мне, Сумарок, ровно братец названый. На-ка вот… Хотя бы спытай.

Положила ему на колени струмент.

Сумарок удивился, что легок он да прохладен. Марга своими ручками его руки на струмент пристроила.

Вздохнул Сумарок, ровно перед прыжком с обрыва, воздуха набрал; ударил по круглым звонким бокам…

К третьей ночке уже и на парочки разбился народ. Спокойнее сделался: выплеснул веселье горячее. Новые огневые цветы принесли, вкопали; Матренушку зажгли — начала та поворачиваться, ровно в танце с бока на бок переваливаться. Девки ей цветов натаскали, для счастья своего женского.

Наряды особенные загодя сготовили, красные покрывала и рожки оленьи, травой да лентами, колокольчиками да плошками-свечками убранные. Сбирались девки в таковом обряженьи во славу Карги-Матрены плясать: чтобы не переводился зверь, чтобы рыбка в сети шла, чтобы земля рожала, чтобы младенчики в зыбках кричали…

А покамест игры затеяли: в скворушку-соловушку, в ниточку, в рощицу — каких игр только не выдумывала холостежь бойкая, на веселье повадная!

Марга, девушка ловкая, добычливая, накопала жемчуга — белой росы, что к ночи с листов плакун-травы падала да в землю зарывалась. Сладкая, пышная, на огне сготовить, так сама во рту тает.

Опытные сбиральщицы на вечерней зорьке платки под плакун-травой расстилали, чтобы прямо туда жемчужинки падали.

С Ильмень нанизали на прутки комочки белесые, пока Степан костерок готовил.

— Давно я так душевно времечко не проводила, — призналась Иль, задумчиво в огонь глядя, — все больше раком по буеракам…

Марга поглядела робко на старшую подругу. Иль ей казалась дивной раскрасавицей-воительницей, как из сказки какой. Сильная, проворная-задорная, речистая, на ответ быстрая!

— Ну а ты чего, скромница? Дом-огород, детишек-оглоедов не думаешь завести?

— Что-то не хочется пока, — призналась Марга, потупила очи, зарумянилась. — Мне и так ладно.

Рассмеялась Иль.

— Я-то понимаю, да при других речей таких не говаривай, камнями побьют. Что за девка, коли не брюхата, не с подойником, не за мужем? Так ведьмой прослывешь.

— Уж лучше ведьмой, — негромко молвила Марга, вздохнув.

Насмотрелась она на злую бабью долю-неволю, покуда с мормагоном по лугарам-узлам пробиралась.

Иль одобрительно улыбнулась.

— Нравишься ты мне, — мурлыкнула.

Склонилась ниже, толкнула в бок локтем.

— Ох, Степана мне чаруша подогнал, куда как славно вышло! Уж сколько я мужиков знавала, а этот прям чужого стада бычок, не из тучи гром! Слова какие говорит ласковые! Ручку целует, как боярышне! И вообще… мал груздок, а большой знаток…

Марга раскраснелась, но не отодвинулась — с замиранием сердечным шепот стыдный слушала.

Когда Сумарок с обхода вернулся, уже и яблоки земляные доспели, и роса сладкая. Подсел к сочинителю, покосился в письмо: заранее опасался.

Степан все ваял; забывшись, едва не в пламя сунулся.

— Ох, девушки-лебедушки, огонь-то нынче ярый какой! Будто крапивный!

— Я все про огневиду твою думаю. Вот, а почему бы ей, например, иным предметом природы не обернуться?

— Каким это? — заинтересовался Степан.

— Ну, положим, лисицей… Али птицей. Или, хотя бы, свиньей.

Всплеснул руками Степан, захохотал в голос.

— Ах, солнышко, шутник ты, видит Коза! Какой же это страх, коли свиньей? А надо, чтобы боялись!

Задумался Сумарок, в огонь глядючи.

Степан, посмеиваясь да головой качая, вновь за писало взялся.

— Но про переверта-огневиду это хорошо, — молвил вдруг думчиво, — пожалуй, запишу. Не хочешь ли, рыженький, ко мне в помощники пойти, а? Чую, натура ты страстная, всегда что интересное выдумать можешь…

— Благодарствую на добром слове, дай срок, решу, — усмехнулся Сумарок.

Степан же дальше творил, царапал берестяные листочки. Огнь хороший свет давал, чаруша рядом молчал, девушки их посмеивались да болтали между собой, лакомились печеными яблоками с солью… Вдруг зачуял Степан, будто смотрят на него пристально, недобро.

На своей шкуре знал, что чутьем не след пренебрегать; сколько раз упасало оно его от мужей ревнивых, от женихов драчливых!

Голову поднял, огляделся: никого чужого, на отшибе они устроились. Не так далеко малый костерок догорал, а до больших еще дошагать надо было. Наново в огонь глянул, а там — будто сидит что живое. Оцепенел Степан, так и застыл, рот открыв… А только вдруг прыгнуло из огня, точно щука из воды — Степана то спасло, что чаруша приучен был жизнью.

Оттолкнул Пергу, сечень выбросил — аккурат пополам развалил страшилище огневое.

Повскакали все, переглянулись без слов, без крика — что за диво мол?

А тут полыхнул огонь ярее прежнего, взвился столбом, распался на две вереи и явилось между полотен черное, длинное, собой ужасное. Черное, будто мертвяк запеченный, в язвах-чирьях огневых!

Хотел Степан закричать благим матом, да Сумарок не дал народ полошить — прижал губы ладонью.

— Что это, что это, Сумарок?! — запричитал Степан, тряся чарушу, как дите пузырь с горохом.

Сумарок чуть язык не прикусил.

— Да уймись! Всего взболтал, аж тошно.

— Что за диво такое?!

— Али не признал?

Пополовел Степан, что сметана.

— Неушто… Это… это мое? Огневида?

— До чего страшна, ой…

— Это не огневида, это говна горящая какая-то! — воскликнула Иль.

Тут и мормагон с кнутом подоспели, быстро по обстановке сориентировались:

— Куда делась?!

— Вестимо, в другой огонь нырнула! Огонь ей дом!

Иль выругалась сочно.

— Значит, как девку красивую углядит, так на нее кинется?!

Уставились на чарушу.

— Я не девка! — взвился Сумарок. — И кинулась она на Степана!

— Это верно, — подтвердил Степан, да тут же задумался.

— Чего ж она тогда…

Завопил тут Степан, кинулся наутек. За ним, искры рассыпая, свинья горящая труском-вприскочку — выломилась из пламени, ровно кабан из подлеска. Обомлев, смотрели все на эдакое диво.

Перга, хоть и кричал в истошный голос, а прытко несся, что заяц, петли закладывал. Свинья от такого коварства смутилась, сбилась с иноходи, а там ее Иль нагнала. Повалила, давай охаживать рубашкой, жгутом схваченной.

— Ах ты, непуть! Ах, блудодея! Да знаешь ли, каково это, да в наше время, девице работящей стоящего мужика отыскать?! Вот я тебе по хребтине, по щетине!

Закричала свинья нечеловеческим голосом, вновь в огонь скакнула, только копытца угольные сверкнули.

— Наше счастье, что она покамест тут ходит, до больших огней не добралась, — проговорил мормагон, рукава закатывая. — Как до орясин дотянется, так, думаю, сама в рост махнет! Красных молодцев да добрых девиц тут горстями черпай… Не пускайте ее дальше, ребята!

— Если из огня она, то, верно, воды боится?

Мормагон в ладони похлопал.

— Умно, умно, чаруша. А главное, неожиданно! Предлагаешь с ведрами да баграми за ней гоняться? Дружиной огнеборцев подработаем?

— Критикуешь — предлагай, — огрызнулся Сумарок, кстати припомнив слова Варды.

Мормагон, не будь дурак, подумал и так сказал:

— Сумарок! Она на тебя явно глаз положила, так ты побегай туда-сюда, отвлеки, пока я думаю.

— Да почему опять я?!

— Вот и мне любопытно, что они все к тебе летят, как мухи…

— Опоздали, — вздохнула Марга.

Руку вытянула, указывая — вспыхивали, один за другом, малые пятонышки, следки огневые, цепкой, да прямо к людским игрищам…

— Где же плетка-говорушка твоя? — справился чаруша у Сивого. — Уж сейчас бы кстати!

— На Тломе оставил, — откликнулся кнут как о деле обыкновенном.

— Да зачем?!

Кнут только вздохнул глубоко. Сумарок сам догадался.

— Ох, лунышко, — проговорил негромко, с легкой досадой.

А огневида так и прядала. Ровно по сговору, вспыхнули разом все цветы, все огонечки на рогах ряженых: закружились в танце девушки, Матрену славящие!

Огневида, не будь дура, возьми и выпрыгни в общий круг, сорвала у кого-то платок, на себя кинула. Заметалась среди прочих, в красном да черном, поди узнай!

— Еще в горелки нам играть, — проворчал Калина, оглядываясь.

Прочие также головами вертели. Девиц пригожих полно, какую вздумает утащить-изувечить?

— Вот она! — крикнул Степан.

Потянулся, сдернул плат алый — открылось страховидло без формы, без лица… Люди, что рядом случились, закричали, кинулись во все стороны. Степан храбро в огневиду вцепился, не дал в огонь броситься.

Та забилась, силясь вырваться, плевалась искрами кусачими. Не сдюжил Степан, откатился, пламень с усов сбивая, да тут кнут с мормагоном подскочили, с двух сторон схватили.

Потащили прочь.

Билась огневида, шипела, искры разбрасывая. Едва-едва Сивый с Калином держали!

— Да как забороть-то ее?!

— А как в книжке было?!

— Не докончено же, ребята!

— Ну так доканчивай скорее!

Задумался Степан, в затылке поскреб, воскликнул:

— Сумарок! Поцелуй ее!

— Что?! — в один голос вскричали Сумарок с кнутом.

Чаруша кинул взгляд на огнем истекающее существо, аж задохся:

— Да ты с ума съехал, Степан, эдакую страсть выдумать!

Перга лишь руками развел.

Мормагон же крикнул, из последних сил удерживая дугой бьющуюся огневиду:

— Ну, чего ломаешься, чаруша?! Чать, не привыкать тебе с чучелами миловаться!

— Сумарок, не вздумай!

Решился Сумарок. Подступил, схватил огневиду, как девку простую, к себе притянул да поцеловал.

Думал — опалит все лицо, выжгет нутренность… Ан — рассыпалось, растаяло пеплом.

Выпрямился.

Молчали кругом видоки, все глаза таращили. Охнули дружно, да забили в ладони, засвистели.

Видать, вздумали, что представление какое пред ними разыграли! Замешкались тут все, глаза друг на друга таращили, что рыбы в корыте.

Один Степан не потерялся. Подхватил Сумарока да Калину за руки, поклонился честному народу глубоконько.

Пуще заплескали ладонями!

— Ах, уважили! Вот так представление! Вот так диво! Будет что дома насказать! Эка!

Кланялся Степан, кланялся…

Малой жертвой откупились: усы у Степана подпалило, как у кота баловливого подле печурки; Иль без рубашки осталась, Марга ей спроворила алую, из покрывала на быструю руку переделанную.

Новый огонь затеплили. Сумарок остался, прочие ночевать легли.

Кнут подсел, повел рукой: изогнулись тени, послушно взвились птицами…

— Шел бы ты отдыхать, Сумарок. Я наших барашков да ярочек посторожу.

Чаруша оглянулся, убедился, что никакого подслуха рядом.

— Вот что, Сивый: давай наперед сыграем с тобой в одну игру.

— Какую это?

— Совсем простую. Я спрашиваю — ты ответ держишь. Ты спрашиваешь — я без утайки отвечаю.

Вздохнул кнут:

— Веселая игра, нечего сказать.

— Согласен ты?

— Согласен, куда деваться. Кто первый спрашивает? На кулачках разыграем?

— Хотя бы так.

Разыграли: выпало чаруше.

— Отчего нет между вами с Калиной лада, Сивый? Вы, кажется, одно дело делаете…

Кнут помолчал, заставляя теневых птиц парить в костряных сполохах, точно в огневом дожде.

— Мы раньше, почитай, большими друзьями-приятелями слыли. Даром что он мормагон, а я — кнут. Плечо в плечо, бывало, трудились, задачи решали.

— Раньше?

Сивый вздохнул, волосы с лица пятерней зачесал. Глаза прикрыл и вымолвил трудно, словно через силу:

— До того, как Калина меня вертиго отдал на опыты, в соляной домовине замкнул, чтобы не вырвался. Я из той ловушки-скорлупы выбился, но долго еще шкуру наращивал. Варда про то не знает, сокрыл я… Уж больно он страдает за каждую мою ошибку, а я, кажется, весь из них сделан.

Заморгал Сумарок от таких речей. Ошалел.

Вскочил.

Сивый тоже подхватился, угадав.

— Мало я ему тогда в жбан настучал, надо было вовсе башку свернуть! Вот прям сейчас пойду да сделаю!

— Дело прошлое, только нас с ним и касается, тебя в это не хочу втягивать. Мы уж как-то порешаем.

— Тебя касается, значит, и мне не чужое! Ах, какая дрянь! Ворона в перьях блескучих!

— Это ты павлинов не видел, а так верно, — рассмеялся Сивый. — Лестно мне, что за меня так вступаются, правду молвить. Никогда прежде защитника у меня среди людей не было…

Потянул, обратно, заставляя сесть да утихнуть.

— Теперь моя очередь. Скажи, Сумарок, отчего ты все молчишь про увечье свое? Я же вижу, как ты затылок иной раз ладонью прихватываешь, а хоть бы раз пожаловался.

Сумарок взгляд отвел. Но — делать нечего, сам вызвался.

— Ты не привык защитников искать, а я жаловаться, Сивый. — Отвечал, как на духу.— Всю жизнь сам по себе, и недуг мне легче одному переживать. Помощи просить не умею. К тому же… Мыслил я, коли сознаюсь, так ты жалобы мои за слабость примешь, посмеешься. На что тебе такой друг?

Сивый сузил глаза, дернул губами.

По всему видно было, что многое хотел ответить, но сдержался, только головой мотнул.

Сказал твердым голосом:

— Я рад буду, коли впредь не станешь скрываться. Смело можешь про все говорить. Дальше меня не уйдет, и за слабость я это не посчитаю. Да видит Коза, Сумарок, никогда я не знал тебя слабым! Никогда так не думал. С первой нашей встречи.

Помолчав, добавил.

— Разреши помочь. Не знаю еще, как зрение тебе исправить, но постараюсь средства изыскать.

— Добро, — откликнулся Сумарок.

Вздохнул. Мало у них мирного времечка набиралось, а мирных разговоров — того меньше.

Откинулся на руках: днем хмарило, к ночи развиднелось. Звезды ясные что крошево блестели, одна ярче другой. Рожки Златые венцом стояли.

Тихо сделалось; с реки прохладой, свежестью тянуло.

— Ах, Сивый, думается мне порой, что одна в нас с тобой кровь, звездная. Не из земли мы вышли, ровно ближе нам Высота, чем глубина-матерь. Ты погляди, какая красота!

Сказал так и сам пылкости речей смутился. Впору девке таково причитать.

Взглянул украдкой на кнута: смотрел тот пристально, с легкой улыбкой.

— Вижу, — отозвался, глаз не отводя. — Твоя правда, дивная красота.

Смешался Сумарок, поднялся.

— Ну… Пошел я тогда, в самом деле, отдохну. Буди, ежели опять что образуется неучтенное.

Фыркнул кнут.

— Да уж припас огнетушитель на случай аварии. Отдыхай спокойно.

***

А было так: в допрежние времена заиндивелые водилось по Сирингарию сущей да лихостей без счету, без сметы! Никакого житья не было от них человеку простому. Не сразу возмогли кнуты да мормагоны забороть силу чужеядную… А кое-что и осталось. Вот, к примеру, костамокша!

Потому так прозвали, что косточки оное у людей забирает, да, слышь-ко, не от мертвяков, от живых отнимает! А живые не чуют, а потому что костамокша заместо кровяных кладет каменные да железные! Так и ходит человек, и не знает вот... У нас-от, на лугаре, однова баба жала да серпом себя по руке хватила. Глубоко рассадила, свели к лекарке, та глядит, а у ней заместо кости белой каменная сидит…

— И что с той бабой сделалось?

— А зажило, как на собаке. Да только все равно померла вскорости. Вот. А понесли хоронить, чуят — тяжела колода больно. Глянули! А там баба каменная! И камень тот ровно снег бел, да гладок, что лед! И все приметы бабы сохранил, до реснички, до волоса… Вот такое диво.

— Ты далее-то про костамокшу сказывай. На что нам твоя баба каменная? У нас свои, да мясные, ишь!

— Так водится она в чащобах, на болотьях, в ярах, местах костяных… За добычей только к людским сходбищам выбирается! А увидеть можно токмо ночью: со спины смотреть, так ровно баба белье полощет, валиком колотит-катает.

А как обернется — то-то страх, сомлеешь!

Голова у костамокши птичья, воронья, платком увязана. Сидит она на бережечке, косточки мочит-купает.

От того купания косточки синим пламенем возгораются, силу обретают. Костамокша их на себе носит, прячет в карман на фартуке. Говорят вежды, если хучь одну такую косточку добыть, то всякое богатство тебе припадет: откроются клады подземные, Кольца Высоты потаенные, колоды, что на семьдесят семь венцов под землей погребены… В колодах тех, молвится, спят-почивают мертвецы, уж коли пробудятся, всей земле сотрясение будет…

— Экая чушь, — фыркнул мормагон, не сдержавшись.

Рассказчик посмотрел с досадой.

— Что же ты, молодец, чужой сказ хулишь, а свой таишь?

Калина волосы откинул, гусли на колени поставил.

— А вот мой сказ! — молвил задорно.

И по струнам ударил, и заговорили-запели струны.

Сумарок глаза продрал только к обеду, солнце уж высоко стояло. Компания разбрелась кто куда, одна Марга у огонька сидела, тихо дыша и кончик косы закусив в волнении сильном, книжицу читала… Выпросила у чаруши Степана сочинение, да слезно молила Калине про то не сказывать.

Сумароку не жаль было, только волновался, что Степана порой сильно заносит, нестаточное дело девице молодой таковое читать.

— Утро доброе, — приветно молвила Марга, книжицу закрывая. — Как спал-отдыхал?

— Да вроде хорошо, благодарствую…

Марга помолчала, а затем вдруг спросила:

— Скажи мне, Сумарок-молодец, что значит “авария” да “зонд-маяк”?

Ошарашенно поглядел на нее чаруша.

— Неведомо мне это, девица!

Вздохнула Марга.

— Во всю ноченьку ты метался, просил маяк активировать да бросить куда-то, покуда не поздно. Мол, авария у вас там… Беда-крушение.

Растерялся вконец Сумарок.

— Ах, прости, смутила я тебя. Вот, яишницу сготовила, поешь, пожалуйста, пока горячее, прочие уже разбрелись, я тебя поджидала, чтобы не застыло.

Взялся Сумарок за снедь горячую да хлеба укрух, пытался воспомнить, что во сне видывал: ничего на ум не шло. Навроде спал мертвецки. Разве что “авария” запала, как кнут молвил?

К четвертой ночи вовсе усмирел народ. Кто уже и отбыл; прочие песни завели ласковые, прощальные-росстанные, под тихий говор гусельный.

На эту ночку Карусель привечали.

Зажгли колесо-обод — вспыхнул, загорелся ярко. Да принялся народ, кто побойчее, на огневой качели-карусели кататься. Уцепится за петлю-веревку, разбежится, что есть духу, ноги подожмет да так и летит кругом… Сколь мочи есть продержится, клубом валится… Девки да прочие через огни поменьше скакали.

А которые хороводы затеяли, высокие построили, те кружились, за руки взявшись, со смехом над лужком Гусиным в Высоте.

Калина-таки на свой салтык повернул, уговорил кнута в два голоса спеть. Сумароку охота было поглядеть — прежде не случалось ему слышать, как кнут с мормагоном под одни гусли исполняют.

И голоса-то у обоих разными были: у Калины сладкий, глубокий, ласкающий, ровно мед с молоком; у Сивого — сильный, чуть в хрип, красивый, будто зверь бегущий…

Встал в рядах слушателей.

Пробежал Калина по струнам — заговорили, заплакали гусли… Ровно кто жемчугом нижет, серебром ткет.

Да запел первым: точно луч закатный на водной глади раскинулся. Сивый молчал-молчал, а потом вступил, подхватил голос Калины: так тень от птицы парящей лес закрывает, так из-под тихого облака молния высверкивает…

Опомнился Сумарок, только когда песня минула. Оглянулся на прочих слушателей, увидел среди прочих и деву-разбойницу с сочинителем знатным.

Иль, даром что на голову выше Степана, льнула к басеннику ласковой кошкой. Он же, потаковник, ей ручки-пальчики целовал, шептал на ухо, усами щекотал, а Иль только млела да хихикала, точно дурочка.

Марга же смотрела на красавца-гусляра с такой лаской тихой, улыбкой нежной, что наново устыдился Сумарок собственных слов…

После, как кнут да Калина из круга ушли, место другим уступая, выпало чаруше с мормагоном дозором лужок обходить.

Так и разговорились.

Калина отослал прутяных, поглядел им вослед, молвил так:

— Не вспадало тебе на ум, чаруша, что кнуты — те же лозоходы, только крепче оснасткой?

Дернулся Сумарок.

— Пустое мелешь, Калина. Прутяные — они же ровно куклы самоходные. А кнуты…

— Те же куклы, да хитрее, ловчее устроенные. Ровно клепал их другой мастер. Сам посуди: силы немеряно, обличье к людскому близкое, а все ж не человеческое, ум у них гораздый, да знают много больше вежд Князевых.

— Ты потому вздумал Сивого вертиго отдать? Чтобы вскрыли да поглядели, как он изнутри устроен?

Круто, на каблуках, повернулся Калина, и Сумарок против него встал.

— Не ведаешь ты, каковы резоны мои были, — процедил Калина, скулы и лоб у него горели пятнами. — Мал еще, горяч, разумом того не постигнешь. Я за весь народ радею.

— А я за себя да друзей моих. Ох, Калина, бился бы я с тобой, да Сивый зла на тебя не держит. И знать ему про слова твои глупые не след.

— Не след к кукле привязываться на живую нитку, вот что истинно глупо. — Охолонул Калина, отступил, со вздохом ожерелок поправил. — Дорого бы я дал, на Тлом взглянуть одним глазочком. Чую, там средостение, там разгадка…

— Не место там для людей, — хмуро бросил чаруша.

Повернулся, да скорее прочь зашагал.

Мормагон только цыкнул.

Обход закончил, спустился к реке умыться. Горело лицо да голова — вот уж не мимо молвится, злая совесть стоит палача.

На мостках уже хозяйствовал кто-то: постирушку затеял. Бил-плескал платьем. Со спины вроде баба в сарафане, голова платком повязана. Калина рассудил, что не потревожит ничем, коли тихо умоется в сторонке.

Тут прачка полоскание кончила. Выпрямилась. Повернула голову, и увидал мормагон, как блеснул внимательный глаз вороний да клюв — железо сизое.

Вздох в горле застыл. Подхватился, руки растопырив, будто подпасок, чудь увидевший. Остамел совсем.

А тут костамокша клювом щелкнула — и в голове у мормагона щелкнуло, ровно кто над ухом раковиной стукнул.

Так и обвалился.

— А что, ребятушки, не видал ли кто Калину-молодца? — спросила Марга.

Беседа переглянулась.

— Опосля того как разошлись мы с ним, не видел, — первым отвечал Сумарок.

Отвернулся от кнута. Тот так смотрел, как если бы знал, какие слова были сказаны.

— Ох, тревожно мне, милые, сердце так и заходится, — виновато пожаловалась Марга.

— Да поди в баньке плещется, али за девками по кустовьям скачет, дудкой машет, — фыркнула Ильмень.

Сумарок да Степан сжалились, на Маргову маету глядючи, вызвались с ней идти на поиски, да не пришлось: сам мормагон к ним вышел.

Сел на бревнышко, в костер уставился.

— Ты чего это? — настороженно спросил кнут.

— Ах, Калина-молодец, попритчилось тебе?

Калина ровно опомнился. Ладони стиснул, пальцы заплел.

— Ничего не понимаю, — произнес.

— Ну дак то не новости, — усмехнулся Сивый.

Мормагон голову вскинул.

— Знает ли кто из вас о костамокшах?

Один кнут кивнул.

— Были такие, — отмолвил. — Да всех извели, еще в коконах.

— Стало быть, не всех…

— Да неужто встреча у вас вышла?

Вздохнул Калина и поведал компании, что с ним случилось-приключилось, и о подслушанной побасенке не утаил.

Сивый хмыкнул.

— Зря они ее того, зарыли. Выждали бы мало, раскололи камень, она бы оттуда как живая вышла. Если, конечно, не наврали с перепоя али страху, по людскому обыкновению…

— Думаешь, костамокша у тебя косточку отняла? — тихо спросила Марга.

Калина хмуро в ответ глянул.

— Какая теория стройная у меня была, — молвил горько. — Стройная да красивая! Ан все порушилось…

— Что за теория такая? Сказывай!

— Вот что я думал. Место это, Гусиный лужок, аккурат над Кольцами Высоты стоит. Часть Колец в воде лежит, часть в земле дремлет… И ровно раз в год, как Златые Рога встают, Луну нашу венчают, так на лужок всякий народ прибывает. И каждый несет с собой сказы-басни, что в родном лугаре слышал. А сие место эти сказки слушает, на свой лад толкует, да в жизнь воплощает… Образования такие. Что суща многоглавого, что огневиду… Думалось мне, и Куту пригрезилось то, о чем в страшных быличках толкуют, о чем он слыхивал, а слышал за жизнь наверняка не мало. Но костамокша! Вживе была, не выдумка!

Нахмурился чаруша.

— Почему же раньше не сбывало место истории ночные? Ведь не первый год Грай-Играй празднуют!

— Тоже думал. В последние лета неспокойно все, то стерга, то стремглав себя кажут, а уж им полагается давным-давно прахом истаять…

Призадумались все. Иль зябко плечами повела, глазами вскинула.

— Как же так, нешто всякое болтанье теперь сбудется? На игрищах чего только не плетут языки!

— Раньше костамокши-то на то ставлены были, чтобы кости больные, слабые да поломаные извлекать из тела человекова, да наместо гнили вкладывать железные или стекла каменного. Могла так весь костяк перебрать, новый эндоскелет сложить, стосильный. Потом одичали, пришлось выкосить.

— Не хочу я кости железные! — вскочил вдруг Калина. — Хватит мне и этого…

Метнулся руками к горлу да поясу.

— Да что плохого-то, коли железо в тебе? Крепче будешь!

— Тебе не понять, кнут, ты весь из железа пряден!

— Вот уж не весь, — вступился Сумарок.

Марга по руке друга погладила, усадила подле себя.

Иль почесала задумчиво бровь.

— Ну, — сказала, — так давайте сыщем эту тетку, да заставим косточку вернуть? Прижмем, наляжем всей силой!

— Боем не взять, — сказал кнут. — Косточки она в зобу носит, нипочем не отдаст

— А если обманом?

— Обменом! — подпрыгнул Степан. — Мол, мы тебе вот это, а ты нам вон то, вертай взад, что взяла!

Наново все задумались.

— Может, и прокатит…

— Шерстью что-то горелой тянет, — невпопад отметил мормагон.

— Так я через костер прыгала, — невозмутимо отозвалась Иль.

Подмигнула Сумароку, когда тот ошалело уставился, язык показала.

Расхохотался тут Сивый, ударил себя по колену.

— Ах, ухарь-девка! Повезло тебе, Степан! За ней не пропадешь!

…втроем пошли.

Если Марга, во всем мормагону покорливая, без споров осталась, прочие упрямились, не хотели на задах ждать. Кнут и Сумарока не желал брать, да тут уж сам Калина вступился: молвил что-то на ухо Сивому, тот вскинулся сердито, но махнул рукой.

А костамокша на том же месте обнаружилась, ровно и не сходила с него. В точности по сказанному: сидела на краю мостков, полоскала косточки…

Сумарок приметил, как кнут подобрался.

— Нешто ты ее боишься? — шепотом спросил. — Или она и тебе может кости поменять, да на человечьи?

— Не должна, — без особой уверенности отмолвил кнут. — Ты, все же, меня держись.

Ступил на мостки, метнул поклон.

Заговорил с почтением.

— Поздорову, старая ворона, скудельница! Вижу, все не скучаешь без дела, дай только стирку какую затеять. Чай, много костей намыла?

Оглянулась костамокша.

Дернулась, точно под сарафаном ее пусто было, ветром подбито: воронья голова на палке-скакалке, в бабском обряженье.

Открыла клюв, сухо щелкнула раз, другой; зазвенело тонко, густо, и вдруг услышал Сумарок голос — будто в самое ухо.

— И тебе, кнут, путь-дорога. Пошто пожаловал?

— Ты вот кое-что у молодца забрала, так надобно обратно получить.

— Ишь, быстрый какой. Что, силой взять попробуешь?

— Миром желательно. Давай меняться?

Костамокша голову склонила.

— А давай, — сказала. — Поменяемся, коли в игру сыграете со мной, просильщики.

— В какую игру?

— В лытку, — ответила костамокша.

Тут уж переглянулись кнут с мормагоном.

— Понял-принял, — весело откликнулся кнут, блеснул железными зубами.

Мормагон нахмурился сильнее прежнего, но спорить не стал.

— Что же в лытке дурного? — спросил Сумарок у кнута. — Вся ребятня ей тешится…

Лытка, игра немудрящая, почитай, в каждом лугаре да узле своя справлялась. Бралась для нее кость большая, лучше мосол говяжий. За концы ее хватались игроки, глаза жмурили, да начинали по кругу бежать-кружиться. Кто первый отпустит, тот и продул.

Иногда глаза завязывали для пущей забавы, а окрест кидали всякого — шишек колючих али пузырей рыбьих, что пищали истошно под ногами, соперников пугая, а зрителей веселя…

Мормагон скривил губы.

— Есть нюанс, чаруша, — процедил, — как и во всякой игре с не-человековым отродьем.

— Так что решили, пришлые? — спросила костамокша.

Сумароку показалось — с насмешкой.

— Сыграем, — отвечал Сивый лихо.

— Добро, — щелкнула клювом соперница. — Трое вас. Кто же против меня вызовется?

— Я и назовусь, — мормагон шагнул вперед, но костамокша головой покачала.

— Э, нет, молодец. Моя игра, моя воля. Каурого в супротивники возьму.

Мормагон с кнутом уставились на Сумарока.

— Не сдюжит, — брюзгливо молвил Калина.

Кнут же промолчал, но глаза у него стали другими. Такими бывали, когда Сивый собирался биться в кровь, выжидал только, когда кинуться.

— А что же, не откажусь, — торопливо согласился чаруша, кнуту руку на спину положил.

…Чего Сумарок всегда боялся, так это слепоты. Вот и когда повязку на глаза увязали, сбилось дыхание, скакнуло сердце.

— Я рядом, — сказал кнут негромко.

Сумарок ухватился за кость. Была она сухой, чуть шершавой, крупной. С какого зверя взята, чаруша и помыслить боялся. Почувствовал, как слегка кость потянуло — видно, принялась за нее хозяйка-костамокша.

Вцепился как следует, всей ладонью. И почуял, как коснулись его пальцев чужие — гладкие, холодные.

Кругом повело, задвигалось все в темноте.

И Сумарок в круг шагнул.

Отошли, встали поодаль.

— Сколько ему? На круп ежели смотреть, так лет двадцать?

Сивый головой вскинул, поглядел недобро:

— Ты глаза-то не распускай. Я тебе круп с мордой поменяю, все равно никто разницы не приметит.

Усмехнулся Калина.

— Значит, двадцать. Славное время. Они все в эту пору ласковые, что тели.

— Хорош юлить. Прямо говори, зачем на разговор позвал? Я тебя знаю.

— Зато я тебя не узнаю, Сивый. Думал, только люди меняться могут, оказалось — нет. — И, без перехода всякого, продолжал. — Скажи, Железнолобый, слышал ли ты об операторах?

Сивый нахмурился.

— Не доводилось.

Мормагон поглядел в небушко.

Без спешки достал из кошеля расшитого самокрутку, огниво в коробочке затейной, железной, язычком пламени самокрутку запалил.

Посетовал:

— Совсем было бросил, уж больно Марга, бедная, на дым кашляет. Вот, самосадом здесь разжился. — Затянулся, выдохнул. — Сказывают, операторы те сподобны над кнутами да мормагонами, над чарушами да вертиго стоять. Власть их больше власти княжеской. Течет в них Змиева Кровь, от того сильны. Узнать оператора нельзя, он и сам про себя не догадывается, живет-мрет, как прочие. Только случаем можно оператора обнаружить: они, мол, править могут Качелями Высоты да Кольцами, что в земле лежат… Да тварями, от Колец корни берущими.

— К чему ведешь, мормагон?

— К тому, что каурому, дичку вашему, к руке сечень-кладенец, да и браслет твой с Тлома он носит, ровно простую даренку. И слышал я кое-что про него, среди прочих он парень известный. Про Черноплодку всякое слагают… Есть у меня мысль, что Сумарок в себе кровь Змия имеет, только сам про то не ведает.

Сивый без спросу самокрутку забрал, сам затянулся.

— Тоже вертиго его отписать думаешь?

Фыркнул мормагон, плечами двинул.

— Делиться, вот еще! Я покамест присмотр вести думаю. И ты тоже, кнут, приглядывай, все одно рядом крутишься. Ежели истинно он таков, то за ним и твое племя может явиться: какие кнуты будут волю человека над собой терпеть?

— Ласково стелешь, мормагон, а только какая в этом твоя выгода?

Калина коснулся ожерелья.

Молвил задумчиво:

— Неподобные дела творятся, Сивый. Если и правда, что Сумарок ваш — оператор, так лучше я в друзьях его буду. Мне, знаешь ли, жить не надоело. Тебе же хочу предложить таково поступить: коли случай выпадет, спытай его. Наведи на добычу, сам в сторонке держись, наблюдай, как он себя покажет, как явит… Ах, кнут, ежели он оператор! Невеста ваша с ума сойдет! Он ведь и ее, старуху, раком нагнуть сможет!

Рассмеялся закатисто, Сивый в сердцах самокрутку пальцами смял, бросил под каблук.

— Ты, мормагон, обурел совсем, — молвил с ласковой злобой, — смотри, мне твою голову кудрявую наново оторвать — раз плюнуть. Забыл уже, как дурманом окуривался, чтобы боль изжить? Крепко знай: увижу от тебя какую обиду Сумароку, вернешься в бочку свою, на куски порубленным, как встарь.

Мормагон закусил губу, голову красивую-гордую вздернул.

— Все ли понял?

— Доходчиво, — сказал Калина, наново закуривая. Усмехнулся. — Крепко он вас, кнутов, за глотки взял. Молодец.

Калина во все глаза глядел, как костамокша с чарушей играть затеяла, дурочка. Не думал он с ней встречи искать, а все же, к пользе обернулось.

Кнут рядом что струна вытянулся.

По правилам-то, третьему в игру мешаться нельзя было.

Но если Калина успел про каурого понять, что тот за друзей своих готов был до конца стоять; только мертвому зубы разжать.

Поначалу все чин по чину делалось: пошли кругом, друг против друга.

Раз, два, а на третьем обороте — исчезли оба. Точно птица на крыло посадила.

Сивый первый бросился, Калина, цыкнув с досадой, следом подошел. Пуст был бережок, ни следа. Кнут на колени опустился, ладонь к песку прижал, ровно слушал. Вверх поглядел.

Ругнулся по-своему.

— Что содеялось-то? — справился Калина.

Сивый повернул голову — люди так не поворачивают, позвонки лопнут.

Калина, смекнув, отшагнул. Сивого он знал достаточно.

— Тауматроп, — внешне спокойно отозвался кнут. — Ни к месту сотворился.

— В-тумане-тропа? Рябь? — удивился мормагон. — Давно не встречал. Думаешь, костамокша устроила?

— Или не при чем здесь костоедка, — молвил кнут задумчиво.

Знал мормагон, что против тропы туманной или, по кнутовым словам, “тауматропа”, поделать ничего нельзя. Только ждать, покуда выпустит, когда замедлит вращение… Бывали на Сирингарии такие места гиблые, места бедовые, где человек запропасть мог. Обычаем схватывали, стоило человеку в пляс пуститься али кругом бродить. Отчего так, мормагон не знал.

— Что же нам…

— Ждать. Сумарок не глуп и не слаб.

Одно хорошо было в ряби — выбрасывала обратно она в том же месте, где брала.

Оставалось надеяться, что костамокша не вздумает на чарушу кинуться.

Может, не был он слабым и глупым, а все же — человеческая плодь, глаза увязаны, место незнамое.

Ничего не сказал Калина. Только руки за спину забросил да кольцо с пальца на палец переменил.

Что-то изменилось. Сумарок почуял быстрое движение воздуха вокруг, как бывает в сенях сна, когда тело вздрагивает, обратно в явь кидает.

Почуял, как косточка дернулась.

Соперница его по игре остановилась, и он тоже встал.

Поднял руку, стянул повязку.

Ахнул.

Не было рядом ни Крутицы, ни бережочка с мостком, ни костров дальних за ерником. Ни мормагона с кнутом. Стояли они с костамокшей в темноте: только слабо откуда-то зарево било.

Сумарок взгляд опустил. И забыл разом про все.

Потому что под ногами, как под тонким льдом, лежала недвижно руна.

Та самая, что с самого цуга ему покоя не давала.

Сумарок опустился на корточки, руку протянул. Вспыхнула руна ярче от касания, а от нее самой — раскатились круги, один за другим, точно кольца древесные, которые потоньше, которые толще.

Убежали в темноту, и дальше, дальше, точно волны по безбрежной озерной глади… Поднял Сумарок голову: не смог взглядом охватить, сколь велико было пространство. Голову закинул — слабо блестело что-то далеко наверху, не разобрать.

Опять руну погладил, будто сама рука тянулась.

А тут костамокша очнулась. До того стояла недвижно, как кукла.

Клювом щелкнула, повернула голову.

Сумарок опомнился, подхватился, попятился, сечень выбросил.

— Ты это содеял?

— Мне такое не по силам. Твоя шутка?

— Нет. — Помолчала мало и добавила. — Но, коли такое дело, я заберу твои кости.

Думал Калина, гадал: или бежать ему, подобру-поздорову голову уносить, или рядом до конца оставаться.

Потому что кнута в гневе он видел, и знал, на что тот способен.

А в горе знать его не хотел.

Сейчас ровно и не волновался кнут. Застыл весь, даже глаза прикрыл. Не знай Калина Сивого, решил бы, что тот к Козе взывает, о помощи молит.

Да кнут не такого складу был.

Только тени, что по песку метались, хвостами-крылами плескали, только волны, что вспять бежали, точно против шерсти реку чесали, только свет неровный, то тихий, то яркий, обнаруживали, что вовсе не спокоен кнут.

Когда трудно сделалось дышать, точно на круче, Калина окликнул:

— Успокойся, добром прошу. Я сейчас сам откинусь, и рыба вся кверху брюхом поплывет. Уж не знаю, что больше Маргу опечалит.

Глянул Сивый быстро, искоса — резанул тот взгляд брошенным ножом. Калина невольно дернулся, к щеке, к порезу руку вскинул.

А тут и тропа туманная обратно повернула.

Выбросил тауматроп обратно, на то же место, откуда взял.

Калина сперва не разобрал, увидал лишь груду потрошенную развороченную — живое мясо так не лежит. Затылок свело холодом, спину жаром обдало.

А после наконец опознал, что груда та — костамокша, жестоко, в ленты, порванная, как кошель вывернутая.

Кнут в миг единый рядом оказался.

— Сумарок?! Цел ли?

— Цел, — медленно ответил Сумарок, перед собой глядя.

Кнут не поверил, быстро руками прошелся, а Калина все на костамокшу глядел.

Справился недоверчиво:

— Неужто ты ее, чаруша?...

Сумарок медленно головой покачал.

— Не я.

Сивый же, посмотрев на останки, хмыкнул вдруг, губами дернул — наново свет ударил и тут же лег, ослепив:

— Кость свою хотел? Так любую выбирай!

***

На утро, как сговорено, подступил к чаруше Лисовет с поклоном, с честно заработанным.

— Вы вот что, — вздохнул Сумарок, — денег я не возьму. Справьте на них погребение Куту. Как надо. Чтобы и ленточка Козе, и огонь — честный. Не заслужил он в землю идти в колоде.

Молча поклонился головщик.

— Сделаем, — сказал. Выпрямился, добавил с чувством. — Хороший ты парень, чаруша.

И улыбнулся загадочно.

Сумарок подумал праздно, что без бровей ежели, так любое лицо в улыбке сразу таинственным делается.

Едва после костамокши отмылся, едва друзей успокоил, а самого до сих пор дрожь пробирала.

Долго уснуть не мог, колотило.

Стоило веки сожмурить, как наново видел пред собою бесконечное пространство черное, в алых волнах колец, слышал голос ласковый. Не бойся, ему молвили, перед тем как костамокшу сила неведомая прихватила да смяла, выкрутила, ровно бумажный лист… Сумарок не успел ни вздохнуть, ни разобрать, как обратно их вернуло.

Извертелся весь.

— Спи уже, — сказали ему, покрывало второе набросили, обняли крепко.

С тем Сумарок в сон и провалился.

…От холода пробудился. Вроде и летняя ночка, а поди — так застыл, что дыхание на губах едва не индевело, тело в патанку онемело. На спине лежал. Про себя удивился, куда спутники задевались: один остался.

Не утро еще было, а будто и не ночь уже, серо, плоско.

В изножье, под пологом, некто стоял, глядел.

Сумарок голову повернул.

— Кут? Что ты… Чего тебе не спится?

Кут же двинулся ближе, тяжко, ровно по трясине-зыбуну.

Наклонился, руки протянул — а руки длинные, вдвое против тела. Ухватил покрывало в ногах, начал к себе тянуть…

Сумарок же в то одеяло вцепился.

Тига-тига, утица, тига-тига, серая, — сипло, как при жизни, проговорил Кут.

Мало помолчал и забормотал быстро, хлопотливо:

Смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, вишня, вишня, вишня…

И рванул покрывало так, что Сумарок очнулся.

Выдохнул. Лежал, в полог таращясь. Рядом друзья мирно сопели.

Привидится же, подумал Сумарок.

— Сумарок, Сумарок! Давай и твой венок отправим!

— Да к чему? — удивился чаруша, но позволил девушке снять венок.

Уж такова была забава: на утро последнее венки девки плели из травы да цветов душистых, подруженек да дружков оделяли.

Марга споро впутала в шелковую траву легкие огоньки, улыбнулась горделиво.

— Примета такая, — пояснила шепотом, — если отпустить венок по воде и целым-невредимым он до другого берега пристанет, то желанье сбудется, быть тебе счастливу… А если огоньки погаснут, али круче того — затонет венок, то, значит…

— Помрешь, — радостно встряла Иль, руки на груди сложила, глаза закатила, язык вывалила. — Как есть околеешь в ближний год.

Рассмеялся Сумарок, головой покачал, но отказывать девицам в баловании не стал, уступил.

Поплыли венки-огоньки, поплыли, легкими струями гонимые. Много-много их было, тесно шли.

Сумарок на свой поглядывал, а все больше — на друзей смотрел, улыбался.

Марга вдруг ахнула тихонько, пальцы к губам прижала.

Чаруша вновь на реку взгляд кинул. Его венок ровно рыба хвостом оплеснула: один огонек погас, за ним второй, третий… А после вовсе цветы пестрые черная волна накрыла, затянула.

— Примета глупая, бабья, стоит ли к ней склоняться, — процедил Калина, нарушая молчание.

— И то верно, — охотно поддержал Степан. — Зацепился, поди, мало ли коряг плавает, а сверх того сора накидали всякаго… Вон, вон, что там? Кора али обмоток?!

Сумарок кивнул. Порадовался, что кнут того случаем не застал.

И послышалось ему, будто с воды рассветной ветер шепот донес:

Тига-тига, утица, тига-тига, серая…

Загрузка...