Прокуда

— Может, он этот, дурачок? Как наш Кашка-козопас.

— Да с чего ты взял?

— Рыжий…

— Что с того? Не все рыжие дурачки.

Пришлось нырнуть обратно, под забор, потому что “дурачок” — как зачуял — голову повернул. Хотя слышать навряд слышал, все же, шумно при постоялом дворе…

Милий прерывисто вздохнул, зажмурился. Взял себя за расшитую рубаху на груди, потянул.

— Не зыбайся, я сам-один подойду, — решил Шпынь.

Пожалел друга. Со зверьми-птицами да пчелами своими Милий был куда говорливее.

— Так мое дело. Мне и разрешать его, — ответствовал Милий тихо, но твердо.

— Ну, тогда давай выждем маненько. Поест, подобреет. У меня-от батя завсегда после щтец будто другим человеком делался…

Милий кивнул. В засидке ему караулить редко доводилось, разве что когда котку вылавливал или птушку подраненную стерег.

Это Шпынь везде успевал — что под забором, что на заборе.

Из кустов выбрались, уселись на бревнышко у развилки.

Милий вздохнул, локти на колени поставил, подбородок на ладони пристроил. Глаза прикрыл, тихо улыбнулся. Ссадины на скуле полыхали, ровно кто углем горящим в темноте прочертил.

Сенница постаралась.

После этого случая Шпынь и сказал, что пора бы и укорот дать.

На случай, Горбушка растрепал, что к постоялому двору чаруша пристал. Молодой, мол, да бывалый — совладал с рассохой, заборол старую, обломал рога.

Шпынь черкал прутиком в пыли дорожной, думал-гадал: чем бы им чаруше поклониться. Милий вот хорошего двора, богатого отца, а в кармане — вошь на кукане. Все на скотину свою хворую спускал, а что оставалось — детям на леденчики, на сладкие прянички…Уж такой жалостливый уродился, ничего к рукам не прилипало.

У Шпыня, конечно, были свои закладки зарыты, только крепко он сомневался, что чаруша тем улестится.

Добро бы чудь знатная, а так — девка сенная.

Ни к мошне, ни к славе.

Чепуха, стоит ли мараться?

Так думал, сердито хмурил кустистые брови. Может, и чепуха, да не для всех.

— Поздорову, молодцы.

Шпынь аж подпрыгнул, Милий ахнул, распахнул светлые глаза.

Как подкрался, рассердился Шпынь. Давно его на испуг не брали.

— И тебе не хворать, дядя, — сказал с расстановочкой, цыкнул, хотел ще под ноги плюнуть, чтобы отгреб на пару шажочков, но глазами встретились — и передумал.

Один глаз у чаруши был прикрыт, зато второй, синий, не по-людски востро глядел.

Чаруша опустился рядом на бревно, вытянул долгие ноги.

— Чего хотели-то? — спросил просто.

Милий залился краской, но отпираться не стал. Заговорил, спотыкаясь в словах от волнения:

— Не прогневайся, человек добрый, просьба у нас…у меня к тебе. Злыдня одолела, продыху не дает.

— Вредит? — склонил голову чаруша, глядя на отметины.

Милий невольно коснулся пальцами ссадины, одернул руку.

— Это так…Ерундовина, вскользь пришлось. Она, злыдня, скотинушку мне портит.

— Коров выдаивает? Жеребцов холостит?

— Это кто тут жеребец холощеный, — сквозь зубы заговорил Шпынь, обидевшись на смешок в голосе чаруши.

Милий ему неприметно локоть пожал, продолжил мирно речь вести.

— Котят душит. Щенят давит. Малых да калечных не милует. У меня, добрый человек, что-то вроде домика призорного, я там собираю скотину ненадобную, порченую, да по мере сил спасаю. Лечу, кормлю-пою, выхаживаю, после по хорошим дворам пристраиваю…

— Та-а-ак, — чаруша вперед подался.

Милий приободрился, плечи развернул.

— А недавно бесчинства злые почали твориться: то птахе с крылом больным голову свернут, то кошке-калечке хвост обидят…

Прерывисто вздохнул, оборвавшись; поморгал да продолжил:

— Сперва на людей думал, так не просто во двор попасть чужому, стража злая, будкая. Потом уже друг надоумил иначе подглядеть, ночью…

Чаруша скосил глаз на Шпыня.

— Подглядел?

Милий вздохнул понуро. Сцепил пальцы на коленях — всегда так по обыклости делал, коли переживал али находила на сердце туга.

— Подглядел. Бабка-Сенница себя показала, злая, раскосмаченная — как на Горень-день. Ты бы взялся вывести — а об оплате столкуемся…

Сказал — и замолчал.

Чаруша призадумался, потер браслет на запястье.

Шпынь его всего глазами бесстудно ощупал, а никакого оружия-то и не приметил. Дивно ему это было, подозрительно.

Какой же он боец да без железа?

— Возьмусь, — решил чаруша, — все одно мне здесь до встречи назначенной куковать. И насчет оплаты не горюй. Но сперва поглядеть надобно. На место преступления, так сказать…

Чаруша вовсе молодым оказался. Наверное, и двадцати нет, растерянно думал Шпынь, почесывая нос.

— Какой он рыжий, когда — каурый, — шепнул Милий другу, и тот закивал.

Волосы у чаруши были как песчаная коса в закатном солнышке, медью-золотом блестели. Длинные да гладкие, в богатый хвост собраны, красным шнурком перевиты. Небось, ослобонить ежли — так всю спину укроют.

Шпынь слыхивал, что в волосах у чаруш, волшбух-клохтунов да прочего народа знаткого самая сила кроется, потому и не стригутся. У Милия вон, тожно волосья по плечам снопом, да все в косу убирал, чтобы не мешались со скотиной возиться.

По сложению евоному не сказал бы Шпынь, что рыжий удалец. Против Репы бы не сдюжил, уж тот — не во всякую дверь плечи втиснет, а этот тощий, лягастый что стригунок…

Коня, при ем, к слову, и не было. Поклажи — всего ничего, один пестерь из кожи-ткани пошитый, да куртка. Заплечницу так и кинул свою, на сохран при дворе, а сам лишь малый кошель-зепь на ремне грудном прихватил.

Парни его для беседы так и поджидали, на том же бревне.

Шпынь толкнул локтем Милия.

— Ну ты! Рядил, как твой батя, один в один!

— Правда? — Милий обрадованно улыбнулся. — Думал, лишь бы согласился…Не похоже, что до денег жадный.

— Так небось за россоху отвалил народ порядком, сколько она на рога взяла?

Милий головой покачал.

С младости не гребтелось ему, где деньгу взять на пропитание, на кров, на ков, как одежу себе справить-выправить…

Отцом ему Секач-Самовит приходился. Прежде — слух глухой ходил, намолвка — был Самовит разбойным ватажником-убойцем, позже в бороне Князевой отметился, а опосля всего заделался, слышь-ко, лесным штукарем.

Редким мастером!

Никто лучше Секача не мог дерево под сруб, под палаты, под хоромы сыскать-определить, никто лучше него взять то дерево не мог, да повалить нужным порядком, с причетами-наговорами, да так положить в венец, чтобы заиграло, чтобы всю красоту обнаружило…Случалось ему и домовище кроить, по особому наряду, коли была на то у просителя треба.

За умения эти сделался Секач среди людей важным человеком.

Даром, что ликом негляд: голова скоблена, рожа крес-накрес порезана, глазища что омуты, черны пролубы.

Обосновался в узле богатом-тороватом, Плуге, на седых скобах ставленном. Женку взял молодую — да не как честные люди берут. Из леса-зимника принес, в лютый лунный мороз. У самого ресницы с бородой выбелило, весь в крови убратый, а снеговице-отроковице — хоть бы что. Волосы нарозметь, глаза синими огнями, рот рябиновый…Смеется-жмурится, руками Секача за выю обнимает, сама в одно корзно его и завернута.

Из капкана вынул девку, так шептались.

От охотников отбил.

Сумел взять — значит, ему и владеть.

Снеговиц на ту пору округ Плуга многое множество водилось, что зайцев, это после Бороны ход им усекло.

Дом справил, светлый да приветный, снеговицу хозяйкой в тот новый дом ввел, зажили человечьим обрядом, печным дымом.

Самовит и сам рядышком с молодухой повеселел, помолодел будто бы; и песни певал, и на артельных не лютовал более.

Не долго вместе пожили, однако. На исход летечка померла молодая родами, будто всю наизнанку, бедную, вывернуло, ни одна повитуха управить беду не сдюжила.

Осталась по матери памятка: сын-сыночек.

В ейную породу пошел, во вьюжную-жемчужную масть: собой белый, как из молока вылитый, глаза голубые что первые цветы лесные, кости тонкие, птичьи-звонкие…

От отца ничего, окромя упрямства.

Надо сказать, Секач, хоть и был мужиком злющим, к сыну благовел. За вихры отцовской рукой поучить ни-ни, не то что — спину нагреть. Да и Милий рос почтительным, ласковым, из отцовой воли не выходил…

Шпынь же с детства волчком крутился, чтобы живот сберечь.

Народился он в лугаре Черном Куте, пятым щенком, да у такой суки, что и сказать невмочь. В глаза соседи смеялись, пригулышом дразнили. Из дому утек, как только скумекал, что окромя красного имечка, битья да таски ничего ему от отца-матери не перенять.

К Плугу прибился, по ватажке ходил, таких же волчат шалых. В свайку игрывал, в горку, в ножички; случалось на торжищах-толкачах зевунов пощипывать. Нисчимницу-пустоварицу близко знавал: и земляного зайца случалось добывать, и птаху домашнюю тащить. А все же кровью не успел запачкаться, к забавушке не пристрастился — воротило с пойла.

На четырнадцатом годе с Милием Коза свела.

Шпынь тогда на бережку под мостком сидел, рыбку удил. Лупал глазами, пупок чесал, зевал во всю пасть. Скушно было, сонливо, мошка одолевала, ласточки низехонько ширялись: день на вечер поворачивал, сеногной крапал.

По мостку пешеходы шастали, а один возьми да брось в рябую воду кулек-узелок.

Шпынь нос облупившийся ногтями поскреб, мельком подумалось — небось, блядин сын, животину бессловесную топит…

Ахнуть не успел, как через оградку сиганул пацан. Стрелочкой прыгнул, ножом в масло. Мешочек подхватил да с ним же — к берегу.

Тащил кулек, а его самого — течением волочило-мотало, как траву-лыву водяную. Того гляди, о скобы расшибет, али затянет. Одной рукой поди-ка выгреби!

Шпынь смотрел-смотрел на энто дело, плюнул через щербину, рубаху стянул да так, в одних портках, и полез в воду.

Выбрались вместе.

Пацан, хоть у самого от холода зуб на зуб не шел, сразу развязал мешочек, оттуда — писк, плач…

Три комочка копошились, а один — лежал недвижно. Парень же его подхватил, давай растирать, да в нос крохотный вдувать…И, чудно — лапки задергались, запищал щен, захныкал, ожил.

— Ну ты даешь! — сказал Шпынь, на пятках прыгая да по ляхам себя охаживая, для сугреву. — Стоило ли? Самого бы в бучило затянуло, дурачья башка!

— Они же живые. — Молвил паренек тряским голосом, пришмыгнул. — Как не помочь?

И тогда Шпынь про него сразу все понял.

***

Секач-Самовит из-за промысла своего неделями, случалось, дома не живал. Далеко ходил, ватажных-артельных брал, да коней лесных-резных, деревянных-гремящих, да прочую справу. Вот и в этот раз до больших дождей наказал не ждать.

Сыну его полная свобода.

Дом в отлучку хозяина оставался на управительнице-домовнице, жонке неласковой, в доспешье из красной змеи. Царой ту девку прозывали. Была она еще отроковицей привезена чагой из дальней земли, воспитана в прилежании, в собачьей преданности.

Секач-Самовит ее на плавучем торжище взял, за большие деньги.

Твердой рукой Цара хозяйство вела. А только, как прознал Шпынь, в полюбовницах у большака не ходила. Видать, и впрямь не за красу, а за верность, за сметку к себе приблизил.

Хотя и наружность ее была не здешнего уряда: лицо круглое как блин; волосы что грива конская, жесткие да черные, аж в синь; губы пучились клювом утиным. За узкий, сливовый глаз, Кривозоркой ее люди кликали.

Сама собой Цара не высока была, но крепко сбита, не по женской породе сильна: пальцами могла орех раздавить. А щипалась как больно! За ухо брала — так неделю горело то ухо, будто гриб-огневушка.

Конечно, сторожихе сей о чаруше парни докладывать не собирались.

— Ты приходи до темноты, в сумеречье, — сговаривался Милий.

— Ладно ли будет? Может, по Луне лучше?

Милий головой покачал.

— По Луне стража втрое злее смотрит-бдит, а в сумерки соловьиные — через пальцы глядит. Я тебе в саду калиточку приотворю, свободно пройдешь. Как встанут над Козой-матушкой три звездочки в ряд, так приходи.

Чаруша кивнул с усмехом:

— На три звезды, значит, и пойду. Добро. Собаки есть?

— Есть одна, изрядная сука, — оскалился Шпынь.

Большой любви между ним и Царой не водилось: девка мнила Шпыня хлыном завзятым, для Милия негодящим товарищем, о чем многажды свому хозяину говаривала.

Тот, однако же, отрешать Шпыня от двора не спешил. Один разочек для разговору к себе в горницу зазвал: осмотрел-ощупал всего ледяными буркалами, спросил о всяких пустяках, ответ послушал, да и отпустил.

К тому ж, Шпынь за Милием вроде как приглядывал, чтобы злые люди не обижали. Всякие ведь в узле водились. Свои-то близко не совались, или мало Шпынь носов разбил? А чужие могли и позариться.

Как раз после такого вот случая — когда Шпынь, спины не жалея, отбился от шарашки припадашного лясника-Колоска, не дал Милия ножами достать — после этого Кривозорка поутихла.

Даже взялась Шпыня уму-разуму учить: теперь с первым солнышком частенько босиком по песочку-по травке скакали, под бока друг-дружку тузили. Девка была мастерицей через бедрище кидать, даром что невеличка.

— Нету собак, — отвечал меж тем Милий. — Ни змей стрекучих, ни птиц ловчих, ни котов-баюнов лесных. Стража человечья, но я знаю, когда люди меняются. Как раз в пересменку и пройдешь.

На том и условились.

У Секача-Самовита было несколько домов прижито.

А первый дом стоял в самом узле, близко-близехонько к княжеским палатам, на взгорочке, на дыбочке. Знатная хорома, в три яруса, да с повалушею, да с горницами покоевыми и приемовыми, да со многими состройками. Кровля в четыре ската, на тереме — шатром, на прочем — палаткою, и вся та кровля лемехом укрыта серебристым. Окна — с резьбою, а внутри все не по-плотницкому обыкновенному наряду деревом-тесом разобрано, а пуще того — тканями да сукном изукрашено.

А второй дом, летний, стоял поодаль, близ быстрой реченьки, Дарьи-Мокрые-ножки.

Был он сделан и проще, и легче, в два этажа собран, а изнутри обшит выстроганным тесом.

Милию этот дом куда больше люб был. Здесь матушка его живала; здесь сад теневой, яблоневый да грушевый пораскинулся, животинам — приволье-раздолье, а еще в летнем доме куда как сподобнее было другу схорониться. Милий себе горницу обустроил в терему под самой двускатной крышей, с оконцами косящатами на все стороны.

Случалось Шпыню и ночевать там же, на сундуке.

Сруб летний поставили не из сосны, не из ели, а из немыслимой красоты дерева, Секачом добытым. Росло оно, сказывали, на месте Колец Высоты, от того узор его был будто бы искусно, вручную сотворенным, мастерами матерыми пущенным. Пахло дерево чудно, цветом же было ровно молоко топленое. Всяк на такую хоромину дивовался, ахался.

Большой семье места хватило бы, да жили-поживали тут вместях Секач-Самовит да Милий.

Надо же было такому случиться, что Кривозорке впало на огляд пройтись, аккурат в ту пору, когда чаруша в калиточку прошмыгнул.

И вроде не шумнул, а девка так и бросилась — что кот на мышь,

Молча, только глаза сверкнули да сабелька.

Ухнуло у Шпыня в середке: ну все, отгарцевался рыжий-одноглазый.

Тот, однако же, каким-то манером от железа кусачего ушел. Ушел и от второго наскока, и от третьего, а потом встретилась сабелька Цары с другим железом. Встретившись, заговорили, заспорили.

Шпынь мертвой хваткой Милия за руку держал — не дай Коза, кинется промеж рубщиков! Состругнут, не заметят в горячке!

Цара с чарушей будто плясать затеяли, так и кружили друг против друга, кланялись, поворачивались то одним боком, то другим. И быстро так, вертунами вертелись!

Наконец, Кривозорка заклекотала с досады, плюнула, первой остановилась.

— Да кто ты таков?!

Чаруша тут же встал; примирительно поднял ладони.

— Не гневайся, дева. Не тать я, не вор ночной, в хоромину не подламываюсь.

— Вот уж верно, не видывала я, чтобы воры такие ловкие на мечах были. Чего забыл здесь, перехожий?

Шпыня же иное занимало: куда чаруша железо спрятал? Вот только было, и ровно в воду кануло…

Задумался так-то, а Милий, высвободившись, из утишка выступил, промеж спорщиков встал.

— На меня бранись, Цара. По моему зову явился.

***

— Щени вы молочные, несмышленыши! — выговаривала Цара. — Где это видано, чаруш да волхуш кликать? Или вы из лугара темного? Или умишка у вас как у куриц? Ладно один, перекат уличный, но ты, Милий!

— Зато у тебя ума, как у петуха, да и нравом схожа, — фыркнул Шпынь. — Погорланить да потоптаться, вся радость. Мелкашка, а весь двор в навозе…

— Зря ругаешься, Цара, — сказал Милий негромко, — тут и взаправду непокойно. Говаривал тебе уж…

— Много горя, птички да кошки дохнут! — Плеснула красными руками дева. — Чай, куница душит, али хворь какая промеж твоей скотины! Тащишь же отовсюду, от лялиного дома, от ямы выгребной!

Милий отвечал сдержанно:

— Не куница то, а и не хворь, от хвори я бы упас. Сама знаешь, дегтя не жалею, дресвой пол натираю…

— Слушать не желаю! Чтобы ноги твоей, чаруша, в дому-терему не было! В следующий раз поймаю, с живого лыко сдеру! А то — хозяину на правеж выдам, уж он-то крутенек, не помилует!

— Послушай, девица, — отвечал чаруша, до поры молчавший, — дай мне эту ночь покараулить. Коли не отыщется, не покажется ничего — прочь уйду, мне вражды не нужно.

Кривозорка губища свои скуксила-оттопырила:

— Что, щедро малышня посулила, карман печет?

— Не возьму я денег. Другой интерес у меня.

— Прошу, Цара! — взмолился Милий, руки заламывая. — Одну ноченьку уступи! Кого хочешь спроси, славушка у чаруши добрая, людям он первый помощник!

Чаруша видимо смутился от похвалы: видать, не балованный.

Шумно, сердито выдохнула Цара, сердито заскрипела змеиным доспехом.

Все же, сердце не камень, не чужой ей Милий, с детства его пестовала. Как обидеть молитвенника?

— Будь по-твоему. Однако знай, чаруша: я от тебя ни на шаг! Нет у меня к тебе доверия!

— Да будет так, — согласно нагнул голову чаруша.

— Я тут надумал, что если эта шкура-шушера не вылезет сегодня? Осрамимся же.

— Того же боюсь, Алоран, — вздохнул Милий. — Ты один мне веришь.

Шпынь потрепал друга по плечу. Алораном-то его отец с матерью еще нарекли, а теперь только Милий и звал по имени.

Тихо было.

Милий скотину свою осмотрел, напоил-накормил. Про каждого у него снадобье было заготовлено: для кого угль толченый, для кого порошок яишный али отвар травный пахучий, для других вовсе затируха какая-то, а то и горошек, горькое в сладкое хитро спрятано. Милий сам все делал, бегал к коновалам, к знахаркам, к стряпкам, помогал, ничему не брезговал.

А многому и сам изучился, своей головушкой дотумкал. И вроде летами меньше, а больше разумел, чем Шпынь по темноте своей.

Как он животину понимал, Шпынь кажный раз диву давался.Что у кого болит, на что кто жалобится — все разбирал. И ведь не только мелочь пользовал: у наместника коня вот выправил, когда уж забивать жеребца хотели, у хозяюшек иной раз коровушек сберегал, телят пару раз принимал, а сколько псов да котов вылечил — без счета.

Самое чудесное было, когда у семьи хлебопека под половицами пчелы поселились. Так Милий не стал губить крылаток, окурил из дымаря, голой рукой половину в новый улей отсадил, матку туда же, а остальные сами мало-мало перебрались. Так сберег пчелиную семью от огня, от разорения.

Шпынь, конечно, всюду за другом шатался. Ходили вместе: белый, чисто одетый сынок Секача-Самовита, с глазами горящими да руками работящими, а за ним, за правым плечом — Шпынь, жердина-жердиной, виски бриты, глаза сердиты, из той породы, что об колено не переломишь, топором не перешибешь.

Ладно жили, ни с кем так близко Шпынь прежде не сближался, сердцем не прикипал, а все же смутно на душе было. Тревожно.

И радовался он умению товарища, и гордился им, а тоска нет-нет да и клевала-щипала: сам-то он никак к одному месту прибиться не мог, по себе призвание сыскать.

Вот Секач-Самовит — дереву всему мастер; Цара-Кривозорка — дом в кулаке держит, хозяйствует; чаруша рыжий — всякое прозревает-истребляет; Милий — зверям помогает…

А он вроде как и не к чему. Рядышком терся, а по себе ли дерево клонил? Может, правду матка рекла — пятый, ненадобный? Найдет что на Секача-Самовита, так одним мигом и турнут, с сумой под оконья.

— Мне в подклет спуститься. — Милий потянулся, лицо с устатка потер. — Кашу на ночь запарю…

Для зверей Секач велел отдельное жилье поставить. Хороший теремок вышел, теплый, с окошечками, не кажному человеку доведется в таком живать.

— Так я с тобой, вместе скорее управимся, — свел брови Шпынь.

— Да я и один недолга, всего возьму что зерна пару жменек…

— Ага, чтобы эта жаба злокипучая опять тебя о стенку волохала?!

— Добро, вместе так вместе, — вздохнул на это Милий, поежившись.

Пошли, друг за дружкою. Милий держал светец, чтобы и другу дорога видна была, и самому не навернуться.

Светцы эти батюшка евоный из лесов своих привозил: вроде как черепки, а чиркнешь по таковому — занимается узким злым огоньком, что глаз змеиный. И долго-долго может так светить, и не греет, не обжигает.

Самовит управил для светцов этих кубышки отковать ажурные, навроде шариков. По всему дому рассадил.

В глухом подклете и по солнышку было неприютно, а уж вечером-ночью — того паче.

Пока Милий из короба зерно в миску ссыпал, Шпынь позевывал, светец держал, по сторонам бдил. Все знакомое ему было. Мышей — и тех не водилось, серые-полосатые постой да лечьбу усердно отрабатывали.

Шуршало зерно, но уловил вдруг Шпынь острым ухом — застрекотало в углу, где бочки порожние ставлены. Вытянул шею и светец. Огонек тут и понурился, будто в кулаке его сжали. Шпынь пригляделся. Темным-темно, ровно дыру в стене пробили. Оттуда, из дыры этой, колодезем, погребом потянуло.

И тени их не так ложились, а как если бы другое что тень ту отбрасывало…

Похолодела спина, свело загривок: так бывало, когда за углом лупеж поджидал.

— Пойдем-ка, — сказал хрипло, прочь потянул за руку Милия.

Милий глянул на друга, спросить хотел, но лишь кивнул.

Только к лестнице шагнули, как затрещало-застукало в стенах, зашуршало, бочки с грохотом разлетелись, точно кто дюжий их толкнул.

Милий ахнул, Шпынь, хоть сам перепугался, пихнул его в спину, к лестнице.

— Давай! — крикнул.

Милий мигом взлетел, Шпынь за ним. У двери обернулся Милий, поглядел поверх плеча друга, и вдруг — выплеснул все зерно, а следом мису швырнул.

Шпынь почуял, как по затылку, по кончикам волос, ровно кто мазнул — не поспел дотянуться, спугнули…

Вылетели из подклета, дверь захлопнули.

Друг на дружку уставились.

— Явилось-таки, — сипло сказал Шпынь.

Милий кивнул, стряхнул с него приставшие зернышки.

— Думаешь, опять вылезет?

— Да кто ж энто пугало знает…

Шорхнуло по стене.

Обернулись: на глазах их древесные узоры-разговоры потекли, перемешиваясь, собираясь воедино, потянулись с хрустом, со щелканьем прочь от стены…

Светец испуганно затрепыхался-забился и издох, а следом за ним — погасли в доме все огни.

Милий и Шпынь завопили, вцепившись друг в друга.

На второй этаж с первого две лесенки вели, сразу на галерейку выводили. Туда парни и взлетели, себя не помня.

Как не навернулись впотьмах, одна Коза знает.

Счастье, что Луну подняли, светом в окошки брызгало: не совсем мгла.

Навстречу им уже чаруша с Царой бежали-поспешали.

— Что развизжались, как свиньи колотые? — зло закричала дева. — Чего, ну?!

— Там, — выдохнул Милий, — там, оно, вылезло…

Чаруша же спрашивать не стал.

В руках у него какой-то чудной огонек был, будто в округлом берестяном туеске с ладошку: сам сидел, сам глядел. Далеко тот огонек бил, и ярко. Чаруша им по лестницам поводил, по стенам, на лестницу прошел.

Нахмурился.

Повернулся к парням. Шпынь все Милия пытался прикрыть от неведомой опасности, к стене жал, а Милий, напротив, от стены той отпехивался что кот, купанию-полосканию злой противник.

— Оно в застенке живет! — выдохнул, справившись с прыгающими губами. — Из дыры вылазит!

Цара тут вовсе из терпения вышла:

— В какой еще, мать перемать, дыре?! Я щас вам обоим так повылазию, так ласкану, неделю сидеть не сможете!

У Шпыня же дух занялся, язык заморозило — за спиной у чаруши, веником-веретеном, медленно встало это…это…

Тот, зачуяв, круто обернулся, вскидывая огонек и — Шпынь глазам не поверил — железо! Махнул, отбрасывая пакость от себя: сущ застонал, точно ветки в пучке переломило, и в падении чарушу зацепил.

Рыжий не удержался, навернулся, прямо через перильца.

Цара забранилась, Милий тонко, как девчонка, вскрикнул.

— Убился?! Убился?! — спрашивал, зажав лицо ладонями.

Кости править животным он умел бестрепетно, а на людскую кровь без слез глядеть не мог.

Шпынь перегнулся через оградку.

— Не, ишь, ловко как чебурыхнулся, что твой кот! Матюкается, ворохается. Живехонек, не рюмься.

Ругался чаруша занозисто, Шпыню особо глянулись каустика-езуистика и стержни погружные-нефритовые. Придержал в уме, чтобы было чем козырнуть, коли выйдет случай.

Чаруша, за спину держась, бродил своим огоньком по срубу.

— В стену ушло, — сказал подоспевшей Царе. — Твоя правда, Милий. В стене живет.

— Оба спускайтесь, живо! — рявкнула Цара, беспокойно вскинувшись. — Нечего тут делать, в главном доме пересидим!

Однако, не сбылось: будто в ответ на слова те залопотали-захлопали ставни, сделалось в доме темным-темно…

Вновь ломанулись парни вниз, глаза тараща. На этот раз Шпынь ногу подвернул-таки, но зато от падения Милия сберег, крепко за шиворот держал.

Чаруша да Цара спина к спине встали.

— Видишь теперь, какие дела творятся?! — крикнул Шпынь.

— Признаться, ни сучка не вижу, — процедила Цара.

— А я одну наблюдаю.

— Ах ты, лагирь подколодный! Гляди, взбучу тебя!

— Змеища узкоглазая! — Не отступил Шпынь. — Коли сразу бы поверила, того не случилось бы!

— Знакомая картина, как друзей повстречал, — пробормотал чаруша, перебранку слушая. — А все же, Милий, где у вас запасные огни хранятся? Покажешь? И дверь отомкнуть попробую…

***

Если огни-светцы по себе добыли, из короба, то дверь-ставни отпереть не сладили. Крепко их дом в себе замкнул.

Ну да вроде и веник-пакостник больше из стены не выглядывал.

Не расходились, вместе держались: заняли гостевой покой. Цара и Шпынь помалкивали, решив до поры не цапаться-не сутырить.

Чаруша подступился с распросами.

— Диковало ли раньше в дому, случалось ли подобное?

— Раньше-то тихо было, — отвечал Милий послушливо. — Вот, недавно показалось.

— Недавно — это как давно? — спросил чаруша.

Милий задумался, посчитал в уме.

— Да как въехали после зимы, почитай.

Шпынь ахнул даже от обиды.

— И мне про то ни словечка?

Милий смутился, потупился.

— Я сперва…сперва думал, что оно мне марится. Не хотел говорить. И без того знаю, о чем за углом шепчутся…

Отвел глаза.

Шпынь сердито засопел, кулаком о ладонь пристукнул.

— Я их, шептунов этих…

— А что видел? — быстро спросил чаруша.

— Как если бы рисунки эти, узоры древесные, в лицо сливаются…в лицо али фигуру…каждый раз разное. Мигнешь — переменится. Что это могло бы быть?

Воззрился на чарушу с надеждой. Прочие также таращились.

Чаруша нахмурился, головой покачал.

— Не припомню такой чуди.

Шпынь аж подпрыгнул.

— Тогда на кой ляд ты нам сдался?!

Чаруша поднял ладонь.

— Одно скажу, что точно не сенница. Может, поперву она и мыкалась тут, да либо спугнули, либо пожрали… Расскажи, Милий, существо это…Назовем его прокудой, раньше пыталось тебе навредить?

Милий неуверенно плечами повел, зацепил пальцами колени.

— Ты спросил, я только задумался…сплю крепко, а тут начал просыпаться ночью, и все будто бы от того, что смотрят на меня. Умом понимал, что некому бы, а все одно — беспокойно. Иной раз идешь по лестнице — ровно кто в затылок холодом дохнет… Правда, если Алоран в горнице ночевал, не было ничего…

Цара глаза выкатила, подскочила, зашипела по-змеиному:

— Когда это он в горнице ночевал?! В обход меня?! Вот прокуда, прокуда ты и есть!

Чаруша же только руку поднял.

— Значит, присмотрело оно тебя. Сперва сил набиралось, после за скотину взялось, а теперь решило и тебя прихватить.

— Но зачем? — в один голос вскричали Шпынь и Цара.

Сердито посмотрели друг на друга.

— За Милием отроду никаких худностей не водится! — в сердцах сказал Шпынь.

— Правда то, — нагнула голову Кривозорка. — Я его с младых ногтей нянькаю. Всегда был отшибленным, но не хулил, не губил, не корыстничал, чужое не бирывал. Девкой ему родиться, так от женихов бы отбою не было, князева бы сынка причалил к дому...

— Ага, про тебя то же сказывают, — фыркнул Шпынь, вступаясь за друга.

— Хорошо, что скотинку переселил, — вздохнул Милий. — Перепугались бы, бедные.

Чаруша посмотрел на него.

— Хорошо животину разумеешь?

— Лучше всех! Будто язык птичий проглотил!

Чаруша почему-то нахмурился, а Милий сердито взглянул на Шпыня.

Тот лишь руками развел — мол, что такого-то?

Чаруша меж тем насторожился, поднялся.

— Идет, — так молвил.

Цара шумно вздохнула, за сабельку ухватилась.

Милий со Шпынем к окну забранному попятились.

Чаруша же вдруг нахмурился, ладонью перед собой помахал.

— Дивно, — сказал, — ровно холодом веет-дышит… В прошлый раз не было такого. Или несколько тут подсельников?

Закинул голову, глянул под потолок — и вспыхнуло в руке железо, отсекло тень, отбросило. Упала та тень, ровно паук, а отпор встретив, обратно попятилась. Чаруша меч в руке провернул, быстро через плечо глянул.

— От стены уведи! Алоран!

Шпынь не сразу смекнул, что его зовут — так на самосветный меч уставился. Тот будто из рукава выскочил.

Милия потянул было, а тот — ни с места, ровно приколотили. Сперва подумалось, что ноги с упуда у друга отнялись, только светец подняв, увидал, что узорочье черное со стены на Милия перекинулось. В волосы впилось, на плечи легло, ровно сеткой-кружевами опутало.

Вскрикнул Шпынь, хотел силой отнять-высвободить, да чаруша не позволил, удержал.

— Не колдобь, навредить можешь. Иначе давай. Цара, как освободится паренек, хватай и уводи, ладно?

Кривозорка кивнула.

Шпыню же так шепнул, вручая свой огонек:

— Держи, дави на эту кноп…пупыр, и свети так, чтобы тень от рук моих по стене стелилась.

Не знал Шпынь, что тот задумал, но исполнил как велено.

Чаруша же руки поднял, пальцы заплел хитро: в круг света, как на полянку лунную, выскочил олень. Рогатый, глазастый — закивал, нагнул бошку.

Сущ же от Милия отвернулся-отлепился: видать, любопытство разобрало.

Потянулись к олежке узоры-веточье, прочь от добычи. А только обернулся олень зайцем, резво запрыгал — Шпынь едва успел огонек перевести. Сущ за зайцем пополз, Милий на пол тихо осел, как в полудреме. Заяц обернулся собачкой, собачка — птицей…Так они с чарушей и двигались тихо, уводя…

Цара меж тем Милия подхватила, на руках от стены отволокла.

— Гляди-кось, или издохло, — сказал Шпынь, когда не стало плетеня черного.

— Если бы, — вздохнул на то чаруша. — Притаилось лишь на малое время.

***

Милий очнулся, стоило из покоя убраться.

Виновато на друзей глядел, ресницами хлопал.

— Сам не помню, как опутало, — признался, цепляя пальцами колени, — ровно сморило. Хотел проснуться — и не мог.

— Ну, главное, что отняли у пакости этой, — Цара потрепала воспитанника по светлым вихрам, прислушалась. — Эх-ва, стража наша верная, и не слышно, и не видно ее.

— Уж не сгибли люди добрые? — закручинился Милий.

— Да хоть бы так, — проворчал Шпынь, на себя сердясь. — Мы тут как лягухи в поганом ведре — сколь ни колотись, все одно маслица не выйдет. А они и в ус не дуют!

— Могли вовсе беды не заметить, — сказал на то чаруша, — коли тень глаза им завязала.

Снял с ремня, косо грудь охватывающего, малый кошель, отпахнул, подозвал прочих. Шпынь лоб утер: или душно стало?

Чаруша как думы его подглядел.

— Прокуда эта воздух живой пьет, нам срок коротит. Быстро надо управиться. Вот что надумал. Есть у меня гвоздочки-крючки заговоренные, что силу неподобную к месту приколачивают, ходу ей не дают. Раздам каждому по малу, авось, ослабнет, получится дверь отворить.

— Ты молвил, ровно не одна сущ здесь сидит? Верно ли? — справилась Цара, на ладони снасти рассматривая.

Будто и впрямь гвоздики, под крюки рыболовные перекованные, с острыми носиками.

— Сенница была, тень-узорочье бродит, да еще нечто мне невидное, холодное. Будто цепляю краем глаза, а форму разобрать не могу.

— А приколачивать чем? — влез Шпынь.

Цара фыркнула.

— Лбом твоим, жердяй-левенец.

Шпынь открыл рот, отмолвиться, каким еще цариным местом можно те гвоздочки вбивать, да устыдился.

— А вот железом, из коего огневые облатки кованы, — предложил Милий мирно, светец свой поднимая. — Оно, сдается, твердо довольно, а дерево — мягкой породы.

За работой так и вышло, что разбрелись попарно. Чаруша строго наказал за узорами следить: буде зашевелятся-поползут, сразу от стен прочь.

Сам на потолок поглядывал, но ничего больше оттуда не валилось.

Милий рядом с ним старался, а у дверей резных вдруг остановился.

— Матушкины покои, — сказал с печалью, с сердца сокрушением.

Чаруша положил руку ему на плечо, чуть сжал.

— Там тоже надо гвоздочки зацепить.

Милий кивнул. Отворил створы, первым порог переступил.

Заговорили, только когда крючки рассадили по дереву.

Спросил чаруша, Милия от дум отворачивая:

— Скажи, Милий, отец твой человековой породы, а про мать что примолвишь?

— Снежницей была, батюшка говаривал…

Чаруша кивнул.

— Здесь жила, и умерла здесь же?

Милий молча голову нагнул.

Чаруша вздохнул глубоко. Поправил огонек, который ловко на плечо зацепил.

— Значит, мормагоном ты от нее пошел.

Милий ахнул, вскинулся. Пополовел весь.

— Да как ты…

— Догадался. Языки птичьи, да животныя, да рыбьи ты знаешь, опять же…

Помолчали.

Чаруша первым на пол опустился, на половичок шитый, Милий — следом.

— Не выдавай меня, чаруша, — попросил истово. — Мало у меня друзей, а так вовсе никого не станет. А один я, боюсь, не смогу, не вытяну.

— Не страшись, не выдам. Понимаю, каково тебе.

— Неужели? — не сдержался Милий.

— Истинно так. Я, когда уразумел, что могу видеть по-особому, тоже не обрадовался. На что мне, думал. Зачем мне. Я ж того не просил. Однако деваться некуда было, учился жить с этим…

Милий помолчал, искоса разглядывая чарушу.

Тот лицо потер — духота довлела, как пред грозой — с глаза нашлепку кожаную убрал.

— Ну а…свойственники твои как же?

— Померли все. Долго я один был, долго сам по себе бродил. Веришь ли, словом не с кем было обмолвиться. Иной раз слышал, как тишина звенит…покуда друг хороший не встретился.

— И что же, не боится тебя твой друг? — Справился Милий с замиранием. — Не отступился, как прознал? Мормагон, это же…худое, распоследнее то дело!

Чаруша фыркнул.

— Вовсе не худое, экая глупота. Оно, умение, как меч или лук да стрелы, от человека зависит. Ты вот человек хороший, добрый. А друг меня тот многому выучил.

— Биться?

— Многому, — вздохнул Сумарок. — Но, в основном — улыбаться да радоваться. Песни петь, танцы танцевать…Свистеть.

— Свистеть? — удивился Милий.

— М. Ну вот так…

На руках откинулся и легко, ладно высвистал что-то печальное, за душу берущее.

Милий задумчиво улыбнулся.

— Хорошее умение, — сказал шепотом.

— И я так полагаю.

Посидели оба молчком.

— Послушай, а что у тебя…с глазом? Я думал, ты слеп на одну сторону.

— Так и было. Случилось вещую птицу выручить, она мне глазок свой и подарила. Но со временем мертвеет, костенеет. Раньше и побеседовать можно было с ним, а нынче все молчит…Скоро, видимо, наново окривею.

Милий нахмурился, сопереживая.

— А этот твой друг, который умеет и знает многое, не поможет?

— Вот уж это знать ему не к чему, — резковато отозвался чаруша.

Милий подпер кулаком подбородок, пряча улыбку.

— А я думаю, надо сказать.

— Ты Алорану вот скажешь?

— Я не…

Чаруша вдруг замер. Мягко прихватил Милия за челюсть, повернул к себе.

— Ну и дурень же я, — прошептал удивленно.— Скажи, Милий, тебя в этом доме по бревнам прокатило?

— Здесь, да…

— А много крови было?

— Совсем нет. Из носа накапало да вот, кожу свезло…

Чаруша звонко пальцами щелкнул.

— Ну, теперь я наконец понял.

Поднялся, к кровати подошел, что-то выглядывая. Да в темноте много ли разберешь, даже с огоньком? Наконец, просто лег на покрывало, рукой по бревнам скользнул.

Сел.

Милий во все глаза смотрел.

Чарушу его подозвал негромко, продолжая по стене водить:

— Матушка твоя, видимо, не снесла муки смертной: ногтями дерево скребла, пока кончалась. Кровью ее, отметинами дерево напиталось…И проросло в срубе нечто, сплелось с тем, что в самом лубе лежало от Колец Высоты. А после — после ты невольно своей кровью прикормил, кровью мормагона. С того прокуда вовсе в гульбу пошла…

Милий сглотнул, нащупал в темноте вмятины от ногтей. Затрясло его, зазнобило.

— Выходит, я тому виной? Я сотворил?

— Ты своим оружием пока владеть не выучился, от того и себя поранить можешь, и друзей зацепить. Неведомо мне, кто обучить может, но поспрашиваю.

— Но верно, я могу остановить…это?

— В теории.

— В… где?!

— На словах, можешь. Но как сделать?

Милий нахмурился.

— Если…ежели я один сущу этому надобен, так, может статься, на меня и переманить? Оно из-за гвоздей-крючков твоих ослабнет, на меня перейдет, а вы той порой дверь отопрете?

Чаруша почесал бровь, раздумывая.

— Опаска есть, Милий, кривить не стану. Как глубоко тебя затянет, прежде чем я смогу ослобонить? Готов ли?

Вздохнул Милий, кулаки сжал.

— По моей крови, по моей вине нечаянной друзья мои страдают. Мы тут ровно щени в мешок увязаны, надолго ли дыхания хватит? Готов я.

***

Совсем воздух выгорел — ровно на верхнем полоке в баньке. Шпынь шумно, жадно вдохнул, по-рыбьи рот разевая. И все одно, надышаться не мог.

Милий был как молоко разбавленное — белое с синим.

— Давайте испробуем лавкой дверь высадить, али ставень какой, — предложила Цара сипло. — Все лучше, чем сиднем заживо спекаться.

— Тут соглашусь, — поддержал Шпынь. — Подсоблю.

Наново спустились на первый ярус. Чаруша Милию что-то втолковывал негромко, а тот молчал, да один только раз головой покачал упрямо.

Шпынь эту его манеры хорошенько усвоил: видать, надумал чего.

От нехорошего преддверия загривок ажно закололо.

Пока Шпынь с Царой лавку выбирали — тяжелую, резную-расписную — да к дверям тащили, чаруша подле них встал. Поглядывал беспокойно.

А Милий возьми, да тихой сапой к стене, да спиной-затылком к бревнам и прижался.

Шпынь лавку мигом бросил, кинулся — чаруша его споймал ловко, руку закрутил, навзничь уронил.

— Не лезь! — сказал строго.

Цара бросилась — под горло ей меч приставил.

— Нет, — сказал.

Шпынь трепыхнулся, но чаруша проклятый так ему локоть на спину завернул, что Шпыня как жука булавкой пронизало.

— Ах, ты …, …, … ! — заругался Шпынь.

— …, — поддержала Цара.

— Да утихните вы, сквернавцы! Смотрите!

Оба и так глядели, во все глаза.

Потянулись-поползли вновь к Милию узорчатые тени, только отступать он не стал.

Не побежал.

Вот коснулись, вот легли на белую кожу, вот вплелись в белые волосы…

Вздохнул Милий, распахнул глаза.

Поглядел на Шпыня.

— Нет! — вскрикнул тот, рванулся, боли уже не слыша.

— Гори, — сказал Милий одними губами.

Вострепетал воздух, прянуло жалом-жаром. Чаруша одним движением лавку подхватил, да дверь и рассадил. Ливанул свежий воздух, ярче вспыхнул огнь.

Шпынь заорал, но Цара вцепилась в него, не дала сорваться, прочь потащила.

У Шпыня глаза как рыбьим пузырем затянуло. Видел только фигуру, пламенем объятую. И вдруг к фигуре той из ниоткуда шагнула белая девушка. Обвила, обняла, прижалась…

Никогда прежде не знавал Шпынь такой муки. Вот уж подлинно — ненадобный!

Чаруша же, сказав что-то, пригнулся да и кинулся-метнулся в огонь.

Шпынь извернулся, саданул локтем Цару, и — следом.

Разбежался-раскатился огнь по жилам черным, точно по масляным веревкам. Горел сруб, точно стог пересохший, стонало гибнущее дерево, а Милий так и замер, руки раскинув, будто жара не чуял.

Чаруша же оружие свое диковинное не обернул против белой девушки. Кажется, говорил ей что-то — в гаре, в шуме не слыхать было. А только дева коснулась губами лба Милия и кивнула чаруше.

А сама вдруг воздвиглась, точно дерево, раскинулась — и пламя отступило, остудило жар…

Чаруша будто и ждал того. Схватил Милия в охапку и вместе с ним — к дверям…На беду, угарно, дымно было — чаруша осадил, заметался птицей, не разбирая дороги.

— Сюда! Сюда! — крикнул Шпынь отчаянно.

Чаруша его услыхал, на голос повернулся, а там его Шпынь сразу за руку схватил, за собой потащил, через сени…

На улицу выкатились — тут же их водой оплеснули.

Шпынь на локтях поднялся, отыскал глазами друга: тот так и лежал, куклой тряпишной руки-ноги разбросав.

Чаруша над ним склонился, щупал жилу на шее; веки оттянул, заглядывая в глаза. Зачем-то взялся пояс Милию распутывать-развязывать.

Стража, прочие люди сунулись ближе, так он вдруг крикнул злым голосом:

— Прочь! Воздуха мало!

Те шарахнулись. Кто замешкался, тех Цара оттеснила.

Чаруша и ей закричал:

— За лекарем мчись! Живой ногой!

Цару с места так и сорвало, только была — и нету.

Шпынь подобрался ближе, чаруша на него глянул.

— Помогай, — сказал.

Сложил чаруша ладони на груди у Милия замком и начал толкать. Толкает да напевает-считает что-то себе под нос…Потом наклонился, голову Милию закинул, нос зажал, выдохнул в губы бледные…

— Я буду качать, ты — вот так дышать, понятно? Тридцать на два, и смотри, подбородок вот так, нос памятуй зажимать.

Кивнул Шпынь, упал на колени рядом.

Не помнил, сколько они так провели, только — вздохнул Милий сам, глаза распахнул. У Шпыня оборвалось что-то внутри, разжало когти; глаза запекло. Не иначе, дымом разъело.

Чаруша перевернул Милия на бок, по волосам погладил.

Шпынь чарушу за руку тронул.

— Спасибо, — сказал. — Ты жизнь нам спас.

— Вместе управились, Алоран, — улыбнулся чаруша неожиданно.

Огонь ему волосы подъел, укоротил изрядно. Жалко, подумал Шпынь. Какая грива была. Зато Милия пламя будто не тронуло вовсе…

Он нахмурился, постепенно осознавая случившееся.

Милий, огонь…Или не совсем огонь? Милий его выкликал? Милий прокуду угомонил? Но как это возможно?

— Сам спроси, — посоветовал чаруша, поднимаясь. — Как время придет.

Зашумели тут люди, расступились, а во двор ввалилась кавалькада.

Впереди всех — Секач-Самовит да Цара. Видать, на полдороги встретились.

Молчали ватажники, а выдвинулся вперед всех Секач-Самовит, и был лик его страшен.

— Сын мой где? — спросил тихо.

На дом полыхающий и не глядел.

Закланялсь стража, в ноги повалилась.

— Не гневайтесь…

— Сын мой где?!

— Я здесь, батюшка! — Милий, с послугой Шпыня, поднялся, склонил голову покаянно. — Не губи друзей моих, батюшка, не губи стражу верную, я один за все разорение ответчик.

Жилы-желваки заиграли на лице Самовита.

Спешился с коня рогатого-деревянного, пеной зеленого укрытого, да вдруг схватил сына в охапку, над землей приподнял.

Шпынь выдохнул.

Кажется, обошлось. Тут и лекарь приблизился труском, из тех, что с ватажными ходил, повели Милия прочь под белы руки…

Ударило тут Шпыню в голову — опять ведь чаруша железо свое куда-то задевал! Вот спросить бы! Закрутился, рыжего выискивая.

А того и след простыл.

***

Секач-Самовит по горенке похаживал, плеткой по сапожкам постукивал.

— Стало быть, сдружился ты с Милием?

— Сдружился, — отвечал Шпынь.

— Права Цара. Негоже сыну моему с отребьем уличным якшаться, — сказал Самовит.

Шпынь кулаки сжал, но и слова поперек не проронил.

— Посему, — продолжил, — беру тебя в дом, ближником. Станешь Милию охранителем. В дружину домашнюю на выучку пойдешь.

Шпынь аж задохнулся. В зобу сперло. Никак не ждал он подобного, гадал — катиться ему с красного крыльца кубарем опосля всего…

— Тебя как прозывают?

— Шпынем.

— Ты мне это брось! Никаких погремушек уличных, собачьих! Мать с отцом как подарили?

— Алоран.

— Алораном в дом и беру. Ступай теперь, сына порадуй.

Шпынь…Алоран поясно поклонился, вышел. Уже на полпути спохватился, что не справился, куда идти-то.

На крыльцо выбрался.

Солнце играло, ветерок теплый волосы ерошил. Сладко пахло цветущим садом. Смеялись где-то девки-работницы.

Милий сидел на ступенях, дремал, привалившись к балясинам. У ног его в пыли возились щенки пузатые-толстозадые: пищали, смешно заваливались.

Алоран неслышно опустился рядом.

Ишь, подумал, мормагон, а дрыхнет что обычный человек, сопит, слюни пускает.

Идущая по своим делам Цара привычно оглядела его с ног до головы. Да вдруг подмигнула, бросила яблоко. Алоран споймал, поблагодарил короткой растерянной улыбкой.

Погладил любопытных щеней, откинулся на локтях, глядя, как снуют в выси быстрокрылые птицы.

Ну, подумал, вот я и дома. На своем месте.

Загрузка...