Черноплодка

Сумарок потянулся на цыпках, хапнул воздуха. Перехват на шее чуть попустил. Ровно на один глоток.

Солнце палыскало, валило на закат. Что содеется после, чаруша знал получше многих.

Дурное место, выморочное. Одно слово — Памжа.

В ушах звенело — и мошка старалась, и кровь в уши стучала. Под чахлыми елями, в корнях лиственниц, опарой взбухали тени. Ноги, спина у Сумарока будто закаменели. Пробивала судорога; дергала, крутила мясо.

Тут ведь как случилось. Шел Сумарок, шел своей путиной. Легла дорога через лугар Черноплодку. Лугаром тем водила набольшая, Злата, пышная да важная, в богатой манжетнице, в платье, изобильном росшитью да стеклом жемчужным. Она-то Сумарока на дело и спроворила.

Раньше, сказывала, Черноплодка все больше товаром щепным да горним кормилась. А пару лет тому назад раскрылись под лугаром глазки-прудки, а в тех прудках трава в рост пошла. Да такая, что на диво: крепкая, глянцевитая, а и прядется красно — не ломается, не гнется, не гниет...

Промысло с тех пор у Черноплодки было такое измыслено: в глазках-прудках садки настроили, а садки те не зарыбили, а под водяную траву сделали, под вязь. Из травы той сплетали мастерицы-прядильщицы платье, да такое справное, да такое нарядное, что и сам-князь, и двор его не брезговали. И вот, повадился некто из Памжи ходить, траву шелковую рвать-губить.

Злата так приговаривала: охрану ставили, капканы-самоловы ладили, все пустое. Все равно проходит.

Сказала — честь по чести заплатит, не обидит, если чаруша возьмется. Ну, Сумарок и взялся. А Памжа почти вся на лядине стояла.

Старухина Пятка, лужица светлой, точно солнцем выжженой травы осреди ельника, слыла у насельников за место недоброе. Как и весь плешивый лес, поименованный Памжей — за жемчуг берез-клыков, за сумрачный, пятнистый зев елей. Был он собой нехорош, но глубок, утопист. Старые говорили, раньше все лучше стояло, да Кольца Высоты подсуропили. До поры мирно лежали, ровно почивали, а как лунки открылись, так занедужило. Где лес, слышь-ко, вовнутрь загнулся, стал обратно расти. Где вовсе исчах, до голой стерни. Овраги расплодились, как язвы-гнойники.

Однако, стояла Памжа, дышала, перла потихоньку.

У леса того брали понемногу. Грибы-ягоды, дичку, траву щипали с опушек, рыбку из речки тянули. Далеко не ходили.

И дело-то не дело, пустяковина, а вот чем обернулось. Пришло же ему в голову через Пятку идти! Сплоховал Сумарок, на себя шибко понадеялся, да на сонечко; угодил, будто карась в нерет. А наперед должен был помнить, что в лесу диком, чалом, от людей запустелом, и окормление свое, общий стол: жучки-паучки меж ветвей нити тянули, птицы ту паутину слюной крепили, зверьки ту паутину отрыгом выкармливали. Так кормушка-кумушка росла-крепла, а на втором годе уже сама охотилась, для родителей пропитание добывала. Вот и Сумарок влетел в мягкое, рыхлое, в кудельку, а пока отвязаться пытался, пуще запутался. Легло на горло; стянуло руки-ноги.

Чу! Послышалось, будто голоса. Веселые, с перекликом. Не иначе, кому еще взбрело через Старухину Пятку путь резать?

Сумарок облизал губы, чуть переступил с ноги на ногу, оскальзываясь на круглой кости. Под ногами захрустело. И то сказать — костяная горка не лучшая опорка.

Потяг заскрипел, Сумарок захрипел.

— Эвона как! — ахнуло мужским голосом.

В тот же миг его подхватили под коленки, приподняли на могутные плечи.

— Держись, парняга! Держись, мы вот ужо!

Засвистело ножом по жиле, приняли сильные руки, сберегли от падения. Разорвали тенета с локтей. Сумарок потянул с шеи петлю, отдышался.

— Спасибо, ребята. Не дали пропасть, — пощупал горло, горячую полосу.

Еще хрипел, еще саднило и болело, но могло и круче обойтись. До темноты успел. Выручатели его переглянулись. Было их двое, схожих между собой русыми волосами и рыбьими глазами. Братья, не иначе. В Черноплодке все такими были: русаками светлоглазыми, с заячьей косинкой.

— Как ты здесь, парень? — спросил один.

Судя по короткой, ухоженной бородке — старший летами. Второй был совсем юнец безусый.

— Дорогой обскажу. Сейчас убираться надо — место дурное.

Парни смущенно заулыбались.

— Так мы... знаем. С тем и явились.

И, видя лицо Сумарока, заговорили разом.

Из сбивчивых тех толков чаруша уяснил, что парни явились в Памжу по простому уряду: добраться до брошенной хатки охотничьей да ночь пересидеть. А чтобы девки насмешничать бросили. Удивились героям.

Удивился Сумарок — дурачеству ихнему. Добро бы за-ради любушки-голубушки, что по сердцу, а так — скалозубки-вертихвостки ряженые. Сумарок таких знал: что ему горе, то им в смех.

Поморщился, отгоняя личное, прилипчивое.

Меж тем за разговорами солнце окончательно своротило. Захолодало вокруг, зашуршало, точно ночь-змеища кольцами обвила. Смельчаки притихли.

Сумарок подобрался.

— Ой, лихо, — ломко молвил младший, пожимаясь. — А чай, не поверят нам девки?

— Поверят, коли огонец им поднесем, — тихо возразил старший. — Он-то, огонец, в самой чащобке пасется, на самом куреве-пажеке, что подле охотниковой заимки.

Сумарок слушал, диву давался. На какие только глупости не толкает людей любовность!

— Обратно нам идти, — сказал решительно, — нельзя тут. Злое место.

Братья дружно покивали. Сумарок дух перевел — не пришлось долго увещевать.

— Только огонец споймаем, и сразу обратно, — глыбко пробасил старший.

Сумарок закатил глаз. И силком-силой не уволочь, и бросить никак. Выручили его ребята, теперь и его черед, значится.

Может, и не вылезет сеночь неведома вражина? Подумав, рассудил Сумарок, что скорше будет туда-обратно обернуться, нежли на месте лбами бодаться.

Пошли, благо старший место знал. Наперед назвали себя: бородатый сказался Юрасом, младший по-простому на Младена откликался.

— Что за курево такое? — спросил Сумарок, Глазок освобождая.

— Да как. Прогал, а посерёдочке ровно полянка, а курится-дымится, и вся будто угольями подернута. А по ней, слышь, махоньки таки белы цветочки, а середочка у их алая, вот как вишенка-рябинка... Огонец. Грят, снести такой вот цветочек, дома посадить — так верное средство и от болестей, и от пожарищ, и всяческих худностей...

Сумарок слушал, супился. Огонец какой-то. Пришло на ум другое: светец, комната, тени стены бревенчатые мажут...Жарко, сладко.

Вспотел от дум, спотыкнулся, зашиб ногу. Да гори оно гаром, подумал, по насердке прошипел.

— А при сонышке что, никак за ним не сходить?

— Да можно и при сонышке, — нехотя откликнулся первак, — только какая в том удаль?

Сумарок только вздохнул.

Долго ли, коротко ли, вышли к заимке. Открылось все по сказанному: и избушка, и пажек при ей, и цветочки. От той курилки и светло и тепло делалось. Браты обрадовались, загалдели; полезли цветочек добывать.

Сумарок же башкой вертел. Крупного зверя в Памже не водилось, это еще Злата примолвила, когда Сумарок выпытывал про татя нощного. Самур со свинятками раньше ходил, а посейчас и того нет.

Значит, не зверь тихим шагом шел, по следу крался. Вздохнул Сумарок.

— Юрас, Младен! Давайте в избу, живо!

Младший хотел спорить, но братец его цапнул за химок и — в дверь. Сумарок же отступил, прислушиваясь.

И медленно прочь пошел. Чать, сущ, что по пятам следил, поленится в избу лезть, теплое выколупывать из-под запоров; проще на одинокого путника навалиться. Так Сумарок думал, так и угадал. Одного не сразумел: по ночному лесу ходить особая выучка нужна, хищничья.

И, когда через хвощник полез, зацепился носком за выворотень-камень, да и грянулся в балку.

Покатился кубарем, собрал по дороге всю сор-траву и влетел в мелкий, листьями заваленный, студенец.

Застыл на четвереньках, вслушиваясь.

Наверху ходило. Переваливалось, хрупало ветками, шуршало травой.

Не спускалось, но воздух нюхало — шумно, влажно.

Что ты за тварь такая, гадал Сумарок. Сечица при нем была. Сумарок за весну навострился махаться, благо учитель попался хороший. Подумал — завешнело на сердце, будто на пригревок уселся да под солнышко.

Как бы то ни было, а следовало тварь подальше от храбрецов-удальцов отвести. Что люди супротив суща? Потеха мясная.

Выдохнул чаруша, собираясь. А, сготовившись, нащупал под собой малый камешек, киданул с плеча. Стукнуло в темноте мягко, а следом, на звук, обрушилась-обвалилась туша. Обдала плеском, крепкой звериной обвонью.

Тут и Сумарок прыгнул.

Глазок не лодырничал, помогал — разбирал быстрые зверьи движения, видел скрозь тьму. Сечица в бочину зверю влетела, как вилы в стожок. Продела, зацепила.

Взревела чудь, обернулась, плеснула лапами. Чаруша же на месте не скучал, отскочил, закрылся сечицей.

Так закружились, затоптались. Сущ припадал на лапы. Смотрел, выжидал.

Сумарок все пытался его взглядом объять, да никак не давалось. Колыхалось, будто темное пятно, усаженное глазами да бликами зубов.

Прянуло. Сумарок метнулся вбок, ухватился за корень, из ската балки глядящий, под собой тварь пропустил, только ногами по хребтине, как по половице, перебрал. Приземлился сзаду, обернулся. Но и зверь ловок оказался — на дыбки шатуном встал.

Сумарок не сплоховал. Присел, от лап уберегаясь, и ударил-охлестнул сечицей наиспашку,

Заревела чудь дурниной, загыргыкала. Пахнуло на Сумарока живым сырым мясом. Нешто, подумалось, кровь отворил? Попятился, прикрываясь сечицей; чудь же на четверки бухнулась, да вдругорядь кинулась.

Сумарок охнул, не сдержал напора: подмяла его чудь, принялась катать-валять, ровно лиса ежа. Сумарок по-ежиному же в клуб свернулся, не даваясь на зубы.

А, когда оказался под самым брюхом, открылся и сечицу выбросил.

Пролилось, как из ведра, всего окатило; закричала чудь, Сумарок же, чтобы не задавило, прочь пополз. Крепко его залило: в нос попало, в горло...Будто горелой травой пахло, паленым волосом. Сущ вдогон не бросился, шумно прочь убрался, подыхать или отлеживаться; знать, сильно его Сумарок продел.

Сам чаруша только успел с лица оттереть черную руду, как потяжелело в голове, а после совсем себя потерял.

***

Щекотало над ухом. Птица какая.

Сумарок открыл глаза. Лежал ничью где упал, а и щекот сорочий не приблазнился. Только какая такая сорока, кроме вещицы, по ночам порхает, по сумеркам култыхает?

Приподнялся, сел. Пощупал бошку. Навроде целы кости-мясо, так от чего его ошеломило, с ног сбило?

Так, ползком выбрался едва, цепляясь сперва за кустовье, потом за ветки. Крутило голову-то. Пошел кой-как. Знал твердо: оставаться нельзя. Сожрут. Не чудь, так другой кто подберет, не побрезгует. Куда брести, не мог сообразить. Оморок какой нашёл, будто надышался яда. И темно, и света луннаго не видно, и Глазок как омертвел.

В болотье бы не ляпнуться. На зубы не упасть.

Вдруг — встал подле человек. Сумарок сморгнул, не понимая, откуда бы тому взяться. Дивиться же сил не было, так мутило.

Человек руку протянул, путь намечая. Сам темный, молчком. Сумарок спрашивать не стал, пошел по указке. Пробрел сколько-то, а там поворот, а там — еще один чурбан. Мягко в плечо рукой толкнул, повернуло и встал Сумарок на тропинку.

Вышел из Памжи, щелястой пасти, когда рассвет еле-еле прорезался.

Над рекой туманец вился, пастух стадо выгонял. К Сумароку псина подлетела, хвостом замахала. Он нагнулся ее погладить, за ушами потрепать. Да так с ней в обнимку и сел.

***

Рыжая-медовая сонно потянулась, как ленивая кошка. Сумарок чуял запах — бабий, сладко-кислый, опарный... Ласковая бабочка попалась, все благодарила, что братьев ейных выручил, от беды уберег.

— Посластимся, каурый? — грудным голосом пропела, в волосы пальцы вплела.

Стукнула дверь. Вошел некто и встал подле.

— Пошла прочь, кошка драная.

Девица подскочила, глаза выгалила.

Попятилась, ища у Сумарока защиты.

Чаруша только вздохнул. Вот уж правду говорят — нет кнутам запоров, нет преград.

— С ума съехал? — спросил хмуро, поднимаясь на локтях. Отвел от лица волосы. — Ни свет ни заря...

— День-полдень, — откликнулся кнут.

Качнулся с пяток на носок, щелкнул каблуками и вдруг рявкнул.

— ВОН!

Девушка, взвизгнув, кинулась из постели опрометью. Сумарок не успел даже перехватить, удержать. Только крикнул голосом:

— Лиска! Лиска!

Девица обернулась.

— Липка я, — обиженно шмыгнула и убралась.

Дверь сама собой хлопнула обратно, точно дверца мышеловки.

Чаруша со стоном откинулся обратно на подушку. Покосился на кнута. Тот, раздраженно фыркнув, встал у постели, упер кулаки в бедра. Сумарок эту его манеру хорошенько изучил.

Потер ладонью лоб. Скосил глаз.

— Чего тебе надобно?

— Это ты что здесь забыл.

— Дело пытаю.

— Мое дело!

— С чего вдруг? — Сумарок нахмурился, сел. — Честь по чести, людям на выручку пришел. Чудь вот зарубил.

— Ха! С поросенком боролся, едва не помер, что же если сама матка выйдет?

Чаруша замер. Головой тряхнул.

— Я взялся, я и сделал, — отмолвил коротко.

— Вижу, — усмехнулся Сивый, кивая на синцы-ссадины, — ловок, как всегда. Или опять куница покусала?

Сумарок, не отвечая, наклонил голову к плечу, взялся косу плести. На кнута и не смотрел. Знал уже, что молчание Сивого язвило сильнее любых слов. Кнут шумно фыркнул — Сумарок и бровью не повел. Пуганый.

Вышел кнут, дверью шарахнув. Только тогда чаруша обратно лег.

Сердито потер щеку.

— Не по зубам, да? — проговорил шепотно. — Эт мы еще поглядим.

***

— Мы энтих чучел захряпами зовем. Кто ставит их, не ведаю. А токмо — слышь — бают, что жонки волковой сие поделки.

— Жонки волковой? — переспросил Сумарок.

Собеседник его воровато огляделся, бросил мешать палкой в садке, где зрела вязь. На мостках их только двое случилось. Был старик-колченог, да он, как корму задал, так уковылял к себе. Остался только тощий, как осот, рябой паренек Пеструха, ворохающий шестом в садках. К нему Сумарок и подступил.

— А вот, когда, знашь, когда зверя гонят, подранка. А тот уходит. В глубину. Там у него жонка есть. Выхаживает, вываживает. В нашем-то точно сидит одна такая, тооочно грю. Давно сидит, еще когда зверье водилось...Она и ставит этих вот... Только они, слышь, вреда не чинят. На дорогу показывают. Дитяток, баб, пьяных выводят. Ровно сами перед носом выскакивают. Мы уж и от кнутов наряжух прикрываем. Разобьют ведь оне, кнуты, а?

Сумарок почесал бровь. Памжа даже днем выглядел неприютно, неопрятно. Вполне верилось и в волкову женку.

Другое — ежели ее поделки его из леса возвращали, то разве злое оно?

И отваживает. И выводит, если заблудишься.

Делать нечего, самому смотреть надо было.

Подошел к опушке — поежился, переглотнул. Тошнота наново подкатила. Вспомнилось, как зверище катал-валял его, как моторило тяжко после его требухи. По сю пору не попустило.

Постоял, подышал, да и пошел в Памжу. Рассмотреть надо было наряжух этих. Разъяснить.

Не долго один брел, глазом сморгнул — подле кнут вышагивает.

— Что, — спросил, — мимо краюхи пройти да не отщипнуть? Сдобна-рассыпчата?

Сумарок промолчал, только брови свел. Сивый на то посмеялся.

— Понимаю. Сам такой.

Тут уж чаруша не сдержался, отвечал едко:

— Как же, слышал изрядно. Добрые люди рассказали. В каждом лугаре по крале, в каждом узле по пиз...по елде.

Кнут руками всплеснул.

— Наговор!

— Как же, — в тон повторил Сумарок.

Озлился на самого себя. Как заталдычило на одном месте, будто и сказать больше нечего. Дальше шагали молча. Сивый прутиком помахивал, как если гусей пасти думал. Сумарок чувствовал на себе взгляд кнута. Мутило — будто его провинка. Рот жгло, точно сырой крапивы нажрался. И середку пекло.

Не всегда так встречались: Сивый был разговорист, смешлив, много знал, умел много. Сумарок порой так от его рассказок хохотал, что ребра ныли. Да и руку ему поставил, с сечицей обходиться учил...А вот как случалось подобное, так оба словно о стену бились.

Хорошо, что скоро не до раздумок стало.

Выросло перед ними: привалившись к древу, наискос, стояло пугалище. Навроде куклы в рост человеку, из дерева да соломы да лыка сотворенной, обряженной в человечьи же вещи. Стояло так, с вытянутой рукой.

— Оно, — хрипло опознал Сумарок, — я когда в беспамятстве мотался, наткнулся, думал — живое. А вот как...

Сивый прищурил глаза, резанул куклу прутком. Усмехнулся коротко.

— Люди говорит, волковой жонки проделье, — Сумарок рассматривал куклу, — но не на погибель же делано. Смотри — на тропу указывает. Если кто заблудится, так выведет.

— Твоя правда, — нехотя отозвался Сивый.

Дальше пошли, вскорости и вторую обряженку нашли. На этот раз — мужицкого уряда. И порты, и рубаха с подпояском, и картуз на ем. Честь по чести. И тоже руку тянул — как раз на тропу.

— И дождь-град не побил, и птицы-звери не попортили, не поели, — удивился Сумарок, — кто такой мастер?

— Добро бы мастер. Паче — мастерица, — сказал Сивый непонятное.

Будто в ответку, залилось, засмеялось тут тихим смехом, и оба встали.

Сумарок поднял голову и увидел.

Сидела на дереве, на нижней ветке, девушка. Как не углядел до поры? Или глаза ему, чаруше, замазала? Грызла девица яблочко, болтала ногами. Черные волосы у ней были коротко, под затылок, обкусаны, снаряга — мужицкая. Щеки ввалые, нос сорочий, глаза быстрые, умные.

Удивился Сумарок. А Сивый же вовсе столбом застыл, а потом зашипел, качнулся, о земь хлопнулся и вскинулся уже не человеком — волком.

Бросился с места, но девица швырнула в него яблоком, а сама резво кувыркнулась — через голову. На ноги ловко встала. Хлопнула, топнула: будто из-под земли выскочили колья-рогатины. Сумарок закричал.

— А ну, — загремело вдруг, — прекратить!

Все замерло.

Откуда ни возьмись, вырос между спорщиками великан. Одной рукой держал за химок волчину, второй рукой бестрепетно сжимал девицу за шкирку... Третья и четвертая руки были сердито сложены.

Сумарок охнул. Вскинул сечицу, но великан-усилок поглядел на него и сказал негрозно:

— Здравствуй, Сумарок. Наслышан изрядно. Жаль, что вот так свиделись.

Чаруша сечицу и опустил.

***

Сидели так: по одну сторону кнут, названный Вардой, с душой-девицей, по другу сторону кнут Сивый, с самим Сумароком. Поглядывали друг на друга через стол.

— Милый щенок у тебя, Железнолобый, — сказала девица Сивому, — рыжий-синеглазый, молоком пахнет. Как назвал?

Сивый ощерился, показав все зубы сразу.

Варда опустил руку на плечо девушке, поднял голову.

— Сумарок я, — представился чаруша. — А ты кто будешь?

— Амуланга.

— Значит, твои куколки?

— Мои, касатка,— девица сверкнула глазами.

Сумарок тут поднялся, не заленился, в пояс поклонился.

— Благодарствую. Выручили меня из беды твои куколки, мастерица.

— Дела! Вот, поучись у свово слетышка вежеству, Сивый, — сказала на то Амуланга.

— Я лучше тебя поучу, кикимору востроносую, хворостиной да по тощему крупу.

Варда сжал ладонь, в которой до поры катал камешек. Хрупнуло. Ссыпал крошку, в тишине продолжил низким спокойным голосом.

— Мы тут не за этим. В одном перегоне узел есть. Неподобные дела там творятся. Ходит что-то кругом, крутит-мутит. Людву прибирает. Я смотрел, Амуланга глядела — нет результата. Ловушки ломает. На глаза не кажется. Хитрая бестия, разумная.

Сивый тут встрепыхнулся:

— Погоди, брат, разве узел тот — не Гроздовик?

— Он.

— Ха! Так с чего наша печаль, ежели не наш там скот выпасается?

Варда поглядел на Амулангу, та глянула в ответ.

Нахмурился Сивый.

— Или не Яра-шкуродер там управляет?

— Он, — опять вздохнул Варда и, видно, решившись, растолковал. — А только нет его боле. Запропал. Пока нового не поставили, меня нарядили присматривать.

Сивый протяжно свистнул — как вьюга взвыла.

— А мне не сказал!

— Мыслил — сам разберусь, — покаянно развел руками Варда, — да не случилось.

Сивый потер подбородок.

— Или не хотел, чтобы я тут ходил-бродил, авлетку твою пугал?

— Кто тут авлет, еще надвое сказано, — фыркнула Амуланга.

Решительно прихлопнула ладонью по столу.

— Вот что, кнуты-братья. Вы пройдитеся, между собой потолкуйте. А мы пока с чарушей тут по хозяйству управимся. Правильно?

***

Избушка лубяная была тесновата для четверых, зато опрятна, уютна. Пахло приятно: смолой, елью да полынью, яблоками...Сумарок помог хозяйке натаскать воды, завести печь, отстряпаться. Все по сторонам глядел, уж больно чудно избушка та убрана была: не трава сушеная, не крынки с заваром, а всякие вещицы любопытные, прежде не виданные.

И будто человечки из прутов-из веток, и из соломушки, и из кости-коры; и манкены в рост; и всякие колесики вместе собранные, тронешь — крутятся, самоходят; и стеклышки резные; и на веревочках-жилах колокольцы да бубенцы звонкия...

Амуланга поглядывала на Сумароково дивление, только хмыкала.

— Ох, ласточка, ты мне игрушку поломал. — Заговорила, когда на стол собирали. — Я-то чудь делала-валяла, сушила-сшивала, дымом-сажей надувала, а ты рраз и порушил. Оно-то и людей не заедало, так, пугало. Чтобы не лезли. А теперь придется ново место искать.

Сумарок смешался, повинился.

— Прости, мастерица. Не думал, что твое изделие.

— А, чего теперь, — отмахнулась Амуланга.

— Скажи, как же ты его собрала так ловко?

Амуланга задумалась. Поглядела, избочив бровь.

— Неужто впрямь интересно?

— Как перед Козой-матушкой!

— Добро... Слушай же, авось сгодится: по-осени, как сгребают листья отжилые, да палят, дым от тех листьев валит. Горячий, горючий, до слезы едучий. В том дыму большая сила сидит: деревянная, лесная. Я тот дым ловлю, вью-заплетаю, пеленаю, в землю сажаю. Тот дым в работу куколок моих приводит.

— Значит, я тогда его и выпустил из суща...

— И выпустил, и угорел, от того сомлел. — Подхватила Амуланга. — Я думаю, каково оружие, если дым поболе листвяного взять, да на поле брани пустить. Чай, много поляжет?

Сумарок не ответил, поглядел удивленно. Амуланга же только посмеялась.

Когда воду таскали, рассмотрел Сумарок, что не так молода мастерица: и морщинки у глаз, и сами глаза — сизой зелени, озимые. Была тоща, но крепка, изгибиста, не чета бабочкам. Такая, думал Сумарок, и мужика может опрокинуть-приласкать.

— Скажи еще, кто такой этот Яра?

— Кнут. Только, касатка, кнуты — они разные бывают. Есть такие, как Варда. Есть, как твой Сивый. А есть Яра. Ох и лютовал он, когда властвовал. Скот свой не жалел. Кланялись ему, в ножки валились. Запросто не поговоришь, не подступишься. Осерчает — мог и хлестнуть-приголубить так, что до могилы и дух вон. Меня эдак вот приласкал однажды...

Амуланга нехорошо, на сторону, усмехнулась, напомнив вдруг этим Сивого.

— Так, может...люди его и того? Мормагона позвали? Порешили всем миром?

— Мы на этот счет тоже смотрели. А только нет. У них там на Тломе свое обустройство. Ты поспрашивай...

Она склонила голову к плечу, протянула задумчиво.

— Как же так случилось-сложилось, что Сивый тебе припал? Ты вон какой, парень ладный, светлый. На что тебе Лоб Железный? Крови на нем много лежит. Лют он, своеволен.

Сумарок от такого разбора только руками развел. Хотел бы сам знать. Да и припал — сильно сказано. С той Зимницы они-то каждый своей дорогой ходили. Сивый как хотел, так и являлся, находил везде. Ну и все. Какое — припал.

Амуланга протянула руку, по затылку погладила. У Сумарока вдруг в носу защипало: ровно матушка или сестрица ладонью провела.

— Не кручинься, дурачок. — Сказала со вздохом. — Одно знай: вертиго-братья к кнутам неласковы. Давно промеж них разор водится. Ты если мыслишь к ним в обучение идти, трижды подумай.

Сумарок кивнул. Опамятовался.

— Спасибо за совет, мастерица. Другое спрошу: в лесу твоем водится ли сущ, способный мураву потравить в садках?

Амуланга нахмурила соболиные брови.

— Нет таких, — отвечала твердо. — Я Памжу обойти успела. Буде таковой, стакнулись бы непременно.

Кнуты вернулись хмурые, друг на дружку не переглядывались. За стол сели прежним порядком: только молча. Кнутам пища человекова без интереса была, а Сумарок домашнего с удовольствием похлебал, давно не доводилось.

Когда поднял голову от миски, открыл, что все на него одного и смотрят. Амуланга по-бабьи подперев щеку, с улыбкой тихой; Варда задумчиво, будто с сожалением; а Сивый...Как обычно, не разберешь.

Сумарок откашлялся.

— Спасибо за хлеб-соль, хозяюшка, а только надо мне возвращаться. Дело делать.

— Ступай, ступай, касатка.

— Нам в Гроздовик путь лежит, — негромко молвил Варда, — как закончишь, приходи, коли надумаешь.

Сивый же фыркнул, каблуком пристукнул, сказал на разлад.

— Видел я твое дело, вымя что у дойной коровухи.

Сумарок сдержался, и бровью не повел. Поклонился еще раз Амуланге и кнуту темному, вышел, прочь пошел. С Яра ему было не туриться — про то кнуты сами решат.

А вот загадку с порчей разрешить следовало. Если правду Амуланга казала, то не в лесу искать следовало. Изнутри напасть шла.

Порешил Сумарок еще раз садки оглядеть. На ту пору как раз Пеструха толок воду, размешивал корм, траву шелковую крепя.

— А, чаруша, — молвил приветно, — как, проведал захряпушек наших?

Чаруша кивнул, встал подле, под ноги посматривая, в водяное зеркальце.

— А скажи, как прежде было? До лугара что тут стояло?

Парень поскреб в затылке.

— Кто ж знает? Давнее дело. Памжа вот была...До нее, скажем-та, иное что. Ну, Кольца Высоты в земле сыстари лежали...Паотец сказывал вот, как сотрясение прошло, так и окна открылись, и — травушка завелась.

— Глубоки ли те глазки?

— Ох, глубоконьки. — Пеструха поежился. — Мальцы-то порой пытают, камешки кидают да прочий вздор, веревки с грузиками тянут мерилом...До дна ни разу не добрались, а мы уж с Усмачом сторожим, чтобы не сорили, да чтобы сами не лезли.

Сумарок присел, тронул воду — холодна, но рука терпит.

— Живности не водится?

— Не. Рыбешек-плескунов, лягух и тех в помине нет. Не нравится им что-то. Может, трава душит. Может, свет пужает.

— Свет?

— Ну, как оно затемнеет, так трава и мерцать зачинает. На воздух вытянешь — молчит, а так дивно играет! Жалко, девки наши уж и так и эдак подступались — пустить бы шитьем, весело бы горело...

— Скажи, парень, а не доводилось кому спускаться, в глубину нырять?

— В самую глыбь, пожалуй, что нет. Не сыскалось охотников. Вот когда пора траву резать, тогда хошь-не хошь, а в зубы нож и лезь. Хоть и боязно, да что поделать, порядок такой. Злата наша уж на это дело строга, кто отлынивает — может и выстегать.

***

Нырять так, без подсобы, Сумарок бы не стал. Что там пасется, что траву губит? Следовало придумать, какую снасть прихватить с собой. Взгляд пал на огонец — подарок от братов.

Сумарок потрогал цветок, размышляя. В пузырь бы какой обернуть-зашить, думал. В стекло дутое заключить. Да с той же травой-вязью: может, в воду ее переселить, а воду ту в стекло опять же закрыть? Будет самоцвет, и заправлять не надо. Как темнота падет, так сам горит-светит.

Так ему думно было, что не заметил, когда один быть перестал.

Сивый стоял подле, посматривал на огонец, на самого чарушу. Провел взглядом, будто мехом по коже. Сумарок мурашами покрылся, рассердился и на себя, и на кнута.

— Чего тебе? — сказал. — Я думал, ты с Вардой, с Амулангой в Гроздовик направился.

— Это успеется, — ответил Сивый. — Слушай, напарник, плохо мы с тобой расстались. Ну, в смысле — разошлись. В смысле...Я к тому веду, что ты, конечно, сам хорош: со всякими потаскухами хороводишься, о помощи никогда не спросишь, а я, чтобы ты знал да помнил крепко, не каждому плечо свое предлагаю...

Сумарок закатил глаз, зубами заскрипел.

— Ты браниться явился? Так не до того мне, работаю.

— Не перечь мне! Что за повадка? — Сивый вздохнул, откинул голову. — Дай досказать. Словами я не умею, так хоть так...

Взял за руку и, прежде, чем Сумарок спохватился, обвел запястье браслетом. Широким, плетеным.

— Сивый, что за шутки?!

— Какие шутки? — Сивый отозвался, а сам зубы оскалил довольно. — То тебе в пару к сечице. Самоделье. Не ершись, не коральки же накинул...По руке делал, случись чего, удар сгодится отвести.

Сумарок попытался сковырнуть изделие. Сивый следил с любопытством за его метаниями.

— Разве что руку себе отрубишь, касатка, — сказал доверительно.

Рассмеялся в ответ на взгляд, топнул и как провалился.

Сумарок губы поджал. Ладно, подумал. Вроде поперек кнут не лез, может, и впрямь мешаться не станет.

***

К вечеру подготовился. Цепь нашел, вбил в мосток костыль. Закрепил-зацепил один цепной конец, вторым обвязал старый жернов. До исподнего разделся.

Сам сел, ноги свесил. Браслет на руке отсвечивал звонко. Разглядеть его хорошенько пока не случилось: пластинки широкие, друг на дружку заходят, а по им узоры, будто короедом поедено или кислотой потравлено.

Пеструха верно сказал: только солнце прочь, как загорелась трава. Хоть не в потемках шариться, подумал Сумарок, зябко ежась.

Поднял, спихнул жернов. Ушел, только всплеснуло, да водяная трава листьями вслед помахала-проводила.

Сумарок выдохнул, вдохнул, опять выдохнул. Водопьян поздно взял: что было счерпал, особо не перебирая. Раскатал по лицу, размазал тонко на веки, нос да рот. Гриб тот обычаем на самой поверхности лежал, кисельным блином растекался; одним боком к солнышку, другим — к донышку. И так дышать мог, и эдак. Тут главное было сторону не попутать, да вовремя от лица отнять, а то есть начинал.

Разогрелся, но все равно маета довлела. С мостков в воду спустился, только зубы стиснул. Ухватил цепь, подергал. Вроде крепко держало. Набрал воздуха, ухватил булыгу-грузило — и под воду.

Быстро вниз пошел. Глядел на цепь во все глаза, как глубину набрал — разжал руки. Камень дальше провалился. Сумарок же ухватился за цепь, медленно двинулся, руками перебирая. Оглядывался. Был он словно бы в колодце, в коем стенки прочно водной травой заращены. Листы их колыхались, мерцали. От того было светло, как днем. Сблизи разглядел Сумарок, что многие листы жестоко порваны, словно пожеваны; а и сами стебли иные зачернели.

Больше же ничего не было.

Неужель зря спустился? Только такая думка промелькнула, как всколыхнулись листы от его движений, и увидел Сумарок ровно орех-лещину в лошадиную голову. В том орехе, как в дутом стекле, сидело что-то. Сумарок приблизился, отодвинул траву, разглядывая сотворенное. Коснулся кончиками пальцев — будто шелк погладил. В ответ изнутри заструилось, завозилось, прижалось к оболочке...

Пхнуло Сумарока в бок, отодвигая. Глянул — изумился. Смотрело на него ровно рыло рыбье, как из золота медвяного литое. Бока узкие, расписные, плавники-не плавники, зацепы какие-то, самоцветьем усыпанные...Не видывал таких нарядных рыбин Сумарок. Рыба же повернулась боком, и открылось Сумароку, что глаза у ней — человечьи.

Охнул, попятился.

Рыбина вкруг орешка обвилась, точно змеица округ кладки. Голову повернула, стала куда-то за Сумарока глядеть. Открыла вдруг пасть, ярко окрашенную синим, и Сумарока как по ушам хлопнуло: инда вода задрожала от рыбьего пения.

Не сразу понял, что не от него рыба гнездо свое обороняла. Только — мелькнуло, проструилось перед глазами, точно кто ленту девичью, али пояс крученый в воду обронил. Закружилась та лента петлями, вывернулась и стала ближе. Видел Сумарок, как уж-желтые уши в воде плывет; лента та точно так же держалась.

Только не было у змеика безобидного такой пасти да таковой снасти вдоль всего хребта: ровно гребень-костянка вострозубый.

До сих пор воду будто волной било, а ремню хоть бы что. Обернул хвостом стебль травы, почал грызть зубами листы.

Так вот ты каков, червь-травы губитель, подумал Сумарок. Локтем цепь прижал; выбросил сечицу, да без ума ткнул в хвост толстый.

Будто ударило его, от пальцев до плеча пробило. Охнул, а ремень живо от травы отвернулся, начал надуваться, расти в длину, боками прибавлять...Бросился, Сумарок, закрываясь, ему в пасть браслет и воткнул. Сомкнул ремень зубы, вытянулся; глазища замерцали, как у кошки в темноте, искры по гребню побежали. Не будь браслета, туго бы пришлось Сумароку, а так — держал.

Наново попробовал сечицей достать — вновь ударило, да так, что цепь упустил, вниз пошел. Червь — за ним, точно зубы разжать не мог.

Догадался Сумарок.

Сунул руку прямо в пасть жаркую, там и выбросил сечицу. Прошила она тело, вышло из хребта. Забился сущ, заметался, силясь и сечицу выплюнуть, и Сумарока стряхнуть. Помутнела вода, погасли на хребте искры..

А тут — опять встряхнуло все от рыбьего голоса; налетело на суща откуда ни возьмись сразу несколько чудесных рыбин...Растащили, по куску разволокли.

Сумарок только поспел за цепь ухватиться, из кучи-малы себя выдернуть. Сечицей прикрылся, понимая, что больно не намашется: покуда всплывет, рыбины его самого с костями изъедят.

К Сумароку головы повернули: тот руку вскинул и только разглядел, что светится браслет, ровно рыбьи глаза. Что за притча? Смотрели рыбины, с места не двигались. Рвать-драть не спешили.

Сумарок ухватился за цеп, медленно, не отводя глаз от рыбин, наверх потянулся. Те так и таращились.

***

А ждали-поджидали Сумарока на мостке цельной ватагой, да с огнями.

Вспомнилось: Сивый такие вот встречи делегациями называл. Сумарок вроде умом ограблен не был, а все одно не все кнутовы слова да присказки разбирал.

Пеструха первый наклонился, помог Сумароку вылезти. Даже на спину теплое накинул. После отошел, уступая Злате.

Верхушка куталась в узорчатую шаль, на воду поглядывала с опаской. А как всплыли, закачались на мелкой ряби куски рванины, остатки ремня, так вовсе с лица спала. Отступила, шепнула что-то Пеструхе, тот только головой кивнул в ответ.

Заговорил так, покуда Сумарок отдыхивался, с лица гриб сковыривал.

— Ты, чаруша, зла против нас не держи. Не потревожим, миром отпустим, дай наперед обсказать...

Вздохнул, поглядел, как дед-колченог сачком из воды оглодки тянет.

— Допрежде тут пустое место было, чахлое, гиблое. Хоть вой. Как глазки открылись, да начала оттуда травушка переть, навроде полегчало. Мы, думаешь, своим умом дошли, траву ту вынимать да плести? Не, мы суймом порешили глазки засыпать, ядом загубить: больно черны, как бы что не вылезло...

Покачал головой Сумарок.

— То-то. А в один день вышла к нам барышня...

— Вышла? — переспросил Сумарок, хмурясь.

— Из травы вышла, как есть без ничего, ровно из бани. И вся, слышь-ко, в чешуе медной... Мы-то, понятно дело, перво-наперво прибить ея хотели, чтобы, значит, чего не случилось...Да Усмач отговорил. Баба та сперва молчала, только глазами лупала. Наши девки ея приодели. Глядим: выправилась. К закату уж и чешую стряхнула, и говорить начала. Поведала, как ту траву нам на пользу себе обернуть.

— И где она сейчас, баба эта?

Пеструха моргнул удивленно.

— Ну, как же. Верхушка наша.

— Злата...

— Барышня. — Поправил Пеструха важно и почему-то покраснел. — Она, знашь...Не простая бабенка. Барышня на симах. Может, видал таких: ровно неймется им, ровно в одном месте свербит-печет, все повертывается во все стороны. Только она, парень-чаруша, натурально на симах.

— Устройство такое? — устало справился Сумарок.

Самой Златы видно не было.

— Подглянул разок, как почивает. Стоймя, знаешь...Ровно тесанка дубяная: глаза только вот так вот закатит и стоит, не трепыхнется. А в остальном бойкая бабочка, не зазорная, чего клепать зазря. На ум скорая, на слова разумная, на лицо завидная...

— Хорошо же. Пускай барышня на симах у вас в верхушках, мне что за дело до того. Но что за водяные орехи?

— Так то, мил-человек, наше богачество сокрытое, — вздохнул парень. — Толкую тебе: земля холодна была, неродима, одно слово, что Черноплодка. Дитенки как появлялись, так сразу в короб...А барышня нам и говорит: вы, мол, кладите их в скорлупку, там ужо высидят, выпестают пестуны...

— Пестуны? Это...те хари, что ли?

— Почему хари? — даже обиделся Пеструха. — Нормальные они, златорыбицы. Мы-то сперва ясное дело, на цыплятах пытали: придушишь иного до полусмерти, в орешек посадишь, орешек в глазок бросишь. Глядишь — сам собой к траве прививается, как смолка какая. И цыплятко в нем живехонек. Сок-от трава имеет, кормит деточек. Самые слабые очухиваются. Младенчиков также выправляет.

Понизил голос.

— И то сказать, как зашибло на повале бревном-то старого Усмача, так мы его того...В орех закатали. Все одно не жилец. Что думаешь? Через седмицу вылез, крепче прежнего, только вот нога битая...

Сморгнул Сумарок. Справился недоверчиво:

— Как же не прознали про такие кудесы князевы люди?

— Сторожимся, — коротко сказал на то Пеструха. — И пестуны подсобляют, и Злата не промах. Живем своим обрядом, своим урядом. Не к чему нам огласка: что князева ласка, что князева таска. До поры мирно управлялись, пока не начал сущ неведомый, невидимый, траву мять-портить...кто ж знал, что он сам там и таится?

Помолчали.

Сумарок на воду поглядывал. И впрямь, не видал он в лугаре хворых да чахлых: все здоровы, веселы, румяны...

Вздрогнул, поднялся, когда подступила Злата, заговорила.

— Выручил ты нас, чаруша. За то вот тебе подарок: орешек малый. Как нужда пристанет, так ты возьми бадейку, али просто в озеро брось, он воды напьется, вырастет. Отмыкай его тогда по борозде, что потребно — помещай вовнутрь. Орешек хоть и без травы материнской, а силу в себе имеет. Подможет.

— Благодарствую, — Сумарок в пояс поклонился.

Хороша была Злата, что таить. Косы солнечныя, что пшеница спелая, в два рога увязаны как положено; одежа богатая; гайтан с золотой нитью, грибатка тяжелая; собой славутная. И глаза в точности как у ремня-червя на свету посверкивают. Вздрогнул на то Сумарок; вздрогнула и Злата, потупилась.

Молвила еле слышно, для него одного:

— Я-то изринулась от племени свово, чаруша, возврата мне нету. До сих пор ходить тяжко, но все лучше, чем в темноте лежать...Ты ступай, отдохни: оговоренное честь по чести заплачу, слово мое крепкое.

Еще раз поклонился Сумарок, да зашагал прочь от мостков.

Загрузка...