— Ничего не бойся, — повторил Симагин. — А приеду я… завтра или послезавтра. Сегодня уже очень поздно.
— За эти годы у тебя, оказывается, появились совершенно отвратительные хозяйские манеры. Ты что же думаешь, я все это время сидела и ждала, когда ты меня пальчиком поманишь? И впредь намерена?
Симагин опять засмеялся.
— А нет разве? — ответил он. — И кроме того, знаешь, с тем, что у хозяина появляются хозяйские манеры, поделать вряд ли что-нибудь можно.
— Не зазнавайся, Симагин, не зазнавайся!
— Ладно. Я шучу. Балагурю.
— А я думала — всерьез. Уже почти поверила, что ты и впрямь мне хозяин.
И рассмеялись оба.
— А теперь — спокойной ночи, Асенька.
— Спокойной ночи, Андрей. И запомни… Если ты хоть в чем-то… хоть в чем-то сейчас меня обманываешь… это такое скотство! Такое…
— Тут уже кому-то телефон нужен. Спокойной ночи.
Она опять прошелестела по мембране вздохом.
— Ну ладно. Звони.
— Непременно, — сказал Симагин.
Третий день
Бардак он и в Африке бардак, а в Российском Союзе — тем более. Одни ордена получают, другие речи говорят, и только остальные — по неизбывному нашему остаточному принципу — занимаются делом. Носятся, как наскипидаренные, по городу и миру, наживают ранения в перестрелках и геморрои над протоколами, и домой дай-то Бог добираются к ночи, чтобы уж даже не поесть — на работе перекусили бутербродиком каким-нибудь, или так, в первой попавшейся забегаловке на улице, — а только чтобы рухнуть в постель, не имея уже никаких желаний и возможностей. И разумеется, дома обязательно… опять же бардак. Вот вчера, ну стыд и срам, ну с мелочи же начали, и даже не вспомнить, как оно слово за слово цеплялось, а дошли до полного безобразия. В кои-то веки спокойно прилег — и ведь на каких-то полчаса, не больше! — перед окаянным ящиком, окном в большой, будь он неладен, мир, посмотреть окончание второго тайма кубковой же, черт побери, игры, так нет, вынеси ведро. И даже не сказал "нет", сказал "после". Ну, куда там. Либо сейчас, либо враг. И пошло-поехало. И вот уже от ведра перешли на то, что меня вечно дома нет, у других — да где она видала этих других? — мужья получают побольше, а вечерами всегда дома, а я, дескать, где ж это так старательно за те же гроши отыскиваю настолько аккуратных убийц и грабителей, чтобы с ними разбираться нужно было именно после окончания рабочего дня? Ну а тут уж элементарная, так сказать, дедуктивная цепочка к тому, что дочь-шалава в восьмом своем классе ухитрилась пузо нагулять исключительно из-за того, что я — отвратительный отец, и на семью мне всегда было плевать, с самого начала плевать, и я за любой повод цепляюсь, только чтобы сбежать из дому; а уж если прихожу, все должны быть мне за это благодарны и счастливы, что ли, так я думаю? — так нет же, не будут они счастливы, не будут мне благодарны за то, что я заглянул на огонек и прилег на полчаса перед окаянным ящиком! Знаю я, что такое аборт? Нет, куда мне, я, конечно же, не знаю, что такое аборт! Мужики никогда даже не задумываются над тем, что такое аборт, да еще в столь нежном возрасте! И вместо того, чтобы хотя бы своим постоянным услужливым присутствием, хотя бы исключительно повышенной заботливостью и вознесенным до небесных высот чувством такта способствовать заживлению душевных — душевных, ёхана-бабай! — ран, я не могу вынести помойное ведро, когда меня — в первый раз за год, между прочим! — об этом рискнули попросить! Рискнули — и опять же напоролись на сухость, черствость и полное невнимание ко всему, что прямо не касается моего желудка! Видно, так уж на всю жизнь воспитала меня моя дражайшая мамочка…
И так — до самой ночи. И дщерь вторит, естественно, подпевает, как всегда, вторым голоском, то за кадром — то бишь из своей комнаты, то полноправно вступая в дуэт на соседнем с мамочкой стуле.
Как Листровой не расколотил об башку жены что-нибудь тяжелое — это удивительный факт его биографии. Подвиг гуманизма. Тем более что и ночью обструкция продолжалась — дражайшая половина, едва улеглись, повернулась к нему в постели изрядно раздобревшей в последнее время задницей и задрыхла, видимо, утомившись от собственного крика, сном праведницы — едва голову донесла до подушки. Даже захрапела, тварь. Что может быть хуже храпящей женщины? Только в хлам пьяная женщина. А он провалялся без сна минут двадцать и глупо, сентиментально, нелепо вспоминал — не нарочно, естественно, этого уж от него не дождутся, но совершенно непроизвольно — как в молодые годы такие вот темпераментные ссоры будто бы обновляли их с женой обоих, и, накричавшись вдосталь, наблестевшись друг на друга полубезумными глазами, наколотившись кулаками по столу, а то и швырнув об пол под перепуганный визг дочурки что-нибудь не слишком тяжелое, но бьющееся позвонче, они, оказавшись в постели, набрасывались друг на друга с особенным неистовством. До чего же сладко было притиснуть только что непримиримо, казалось бы, оравшую на тебя женщину, вновь становясь хозяином, доказывая себе и ей неопровержимо, что кромешные эти выяснения и счеты — чушь, а главная власть — вот она. И всегда ему было до смерти интересно — а что чувствовала она, с такой готовностью и с таким пылом, как никогда после мирного вечера, раздвигая ноги перед мужчиной, в которого каких-то полчаса назад прицельно кидала блюдцем, а потом, давясь рыданиями, кричала: "Развод! Развод! Сегодня же съезжаю к маме!" и прини-малась собирать чемодан? Прошли те времена. Выяснения и счеты оказались главнее.
Так и не заснув, Листровой пошлепал босиком на кухню, мимо двери в комнату дочери — оттуда слышались приглушенные всхлипывания, и ясно было, что про осеннюю переэкзаменовку дева и не вспомнила за весь вечер, а между прочим, ох как следовало бы! — уселся на кухне в одних трусах и, безнадежно сгорбившись у круглого стола, символа семейного уюта и счастья, долго курил папироску от папироски.
Невыспавшийся и злой явился он на следующий день на работу — и там обратно же здрасьте-привет. Плюс к трем явным "глухарям", которые на него в разное время навесили — похоже, что навечно, — новый подарок. "Дело очевидное, — сказал Вождь Краснорожих, которого, как правило, сокращали просто до Вождя, что имело свой глубокий смысл — можно было не бояться, что полковник услышит редуцированный вариант кликухи, потому что вариант был не обидный, он Вождю даже и льстил; как же, ведь только вожди мирового пролетариата были, а теперь и он тоже вождь! — Сбросишь его дня за четыре и вернешься к своим висякам. Реабилитируешься за них, между прочим, быстрым и высокопрофессиональным проведением нового расследования. Знаешь, кто у пацанки папа? Во-во. На самом виду окажешься. Я ж о тебе забочусь, Пал Дементьич! А то из-за висяков на тебя уже косовато поглядывать стали!" Как у нас здорово научились подставу выставлять за заботу! И не возразишь. И он знает, что подстава, и ты знаешь, и все вокруг знают, а — не возразишь. Потому как забота. Очень заботливый у нас Вождь. Знал бы он, что кличка возникла всего лишь из-за его свойства делаться рожей багровым, как бурак, после первой же рюмки… А с какой стати именно Листровой должен реабилитироваться за переданные ему уже в глухом состоянии дела — переданные от мастеров побеждать в соцсоревновании и блистательно об этом рапортовать под аплодисменты актового зала? Ништо, Листровой, реабилитируйся! "В чем хоть дело-то?" — мрачно спросил Листровой, уже сдаваясь — в который раз. Как всегда. "Двойное убийство, — с готовностью ответил Вождь Краснорожих. — Второе с изнасилованием. Редкое везение — взяли с поличным, буквально с конца еще у гниды капало. Говорю тебе — раскрутишь со свистом и еще доволен будешь. Грамота, считай, обеспечена. Не исключено, кстати, что и в июле этот же голубчик резвился…" — и он со значением заглянул Листровому в глаза. Намекнул, значит, что не грех бы навесить на взятого ночью архаровца три абсолютной безнадежности изнасилования с убийствами, совершенные в районе в прошлом месяце. Листровой совсем помрачнел. Черт бы его побрал с его намеками. Что же, я сам до такой элементарщины не дотумкаю? И тошно, и противно, и даже где-то совестно — но ежели представится возможность, придется навешивать, куда денешься. Раскрываемость аховая. Тем более что, может, это и впрямь тех же, так сказать, рук дело. С маньяками с этими ни в чем нельзя быть уверенным — но, если уж один попался, полной дурью было бы не раскрутить его на всю катушку. Ему все равно — что одна, что четверо, а райуправлению уже легче. Да и родителям погибших девчат приятнее.
Папочка с делом была покамест тонкой, как фанерка, на которой дома режут хлеб да колбасу. В ближайшие дни ей предстояло распухнуть до объемов, излюбленных авторами сериалов, а желательно, стать и еще посолиднее — но… Побыстрее, побыстрее! Но потолще… Чтобы не дуркой на процесс выходить, а властелином мира.
Листровой обстоятельно поговорил с бравшими убийцу ребятами, а потом шустро пролистал папочку. Да, гнусное дельце. И одновременно — из тех, когда, кажется, сам Господь ведет органы охраны правопорядка за руку: вот, чада мои возлюбленные, невинно убиенный литератор успел письменно указать имя своего убийцы. Чудо? А как же! А нашли литератора скоро? Да, чада мои, буквально еще с пылу, с жару. Вот, пожалте, заключение: с момента смерти прошло не более четверти часа. Чудо? Ну, так себе; иногда бывает. Но в общем рисунке, в общей веренице чудес — да, чудо. Имя есть, фамилия есть — отчего же не выяснить адрес? Выяснили, рванули туда, никто не открыл; ввиду очевидности улик взломали квартиру и — очередное чудо: прямо на письменном столе, не отягощенном, вообще-то говоря, обилием бумаг, лежит один-единственный листок, и на нем — график уроков, и из этого графика совершенно ясно, где, по крайней мере теоретически, злодей должен пребывать в настоящий момент. И злодей-то совершенно такой, какой надо, чтобы остались довольны — ну, насколько они вообще способны теперь испытывать довольство — родственники погибших девочек: тухлый интеллигенток, а они в наше время все с нарезки слетели; с работы ушел, значит, наверняка на выезд просился, да не отпустили, надо это точно выяснить, когда и в какую страну хотел; ныне без определенных занятий, значит, тунеядец, и непонятно, на что живет, не может быть, чтобы какими-то уроками был в состоянии прокормиться… Листровой и сам не заметил поначалу, только потом поймал себя на том, что так уже и думает: не "родственники погибшей девочки", то есть той, при трупе которой изврата повязали, а именно "родственники погибших девочек". Морально, значит, уже изготовился к тому, что этот маньяк у нас ответит за все… Да и действительно — кому еще, как не ему? Вот и в оставленной убиенным записке какая-то баба упоминается… свихнулся на бабах отказник.
Ножик с такими отпечатками, что любо-дорого, прямо хоть в музей дактилоскопии неси, тут же, при трупе, валяется — чудо?
Йес.
Бдительные старушки-соседки видели, как поутру от гнойного этого Симагина баба уходила, и одна вспомнила даже, что вроде эта баба тут когда-то жила, и довольно долго жила как жена, и сын был, школьник, но вроде бы сын только бабы, Симагин у них был за отчима… Как звать ту якобы жену не помните, гражданочка? Да Ася, что ли… Оп! И в записке — Ася упоминается. Вот и мотив. Чудо? Безусловно. Значит, писатель — знаем мы этих писателей, художников, музыкантов и прочих властителей дум, все блядуны записные — клинья той якобы жене подбил, удачно ли, нет ли, Бог весть — но с бабой у Симагина пошел раздрай. А тут каким-то манером опять ее к себе залучил. И: два на выбор. Либо трахались они по старой памяти всю ночь, а как рассвело, баба встряхнулась, подмылась и опять его на хрен послала; может, и рассказала на сладкое, что у них с литератором в каком-то там затертом году получилось, а может, Симагин и прежде это знал, но до сего дня терпел, надеясь, что в конце концов бабу все-таки перетянет обратно к себе… а тут уж окончательное не пиши, не звони, сегодняшняя ночь ничего не значит. Стандартный вариант. Вот он и озверел. Либо, наоборот, баба прийти-то к нему пришла, но не размякла, а только этак покуражиться заглянула, убедиться, что без нее тут жизнь не в жизнь — тоже прихват известный; и опять же ученый муж с цепи сорвался. Очень может быть. Правда, июльские девчата сюда не вписываются, но… Будет возможность — впишем, куда деваться от этой долбаной жизни; но пока у нас на повестке поиски истины.
Одно плохо. По-человечески не вяжется как-то: уж больно давно эта баба ушла от Симагина. Если бы полгода назад, ну даже год — тогда можно было бы понять все эти страсти роковые. А старухи твердят в один голос — лет восемь назад или девять… Чтобы так с ума сходить из-за бабы, которую восемь лет не видал, чтобы волноваться из-за того, кто ее восемь лет назад раскладывал — это же… Ну, да впрочем, вот и видно, что псих. И потом — с этими интеллигентами бывает так. Они, с ихней гордостью, с ихним самомнением, с ихними из книжек вычитанными утонченными чув-вс-с-ствами под себя уже ходят, а всё уверены, что их первые школьные девочки — или мальчики — до сих пор их помнят и неровно дышат от воспоминаний; и попробуй скажи что-нибудь против. Так что вписывается, вписывается…
Значит, перво-наперво нам нужно: найти эту самую Асю — эх, жаль господин литератор ее фамилию не успел в записочке черкнуть! — и как следует с ней побеседовать; побеседовать, когда у нее истерика притухнет, с мамой убитой пацанки; и побеседовать также с бывшими коллегами этого Симагина по работе — что он за человек и почему ушел. Не исключено, между прочим, что пацанка так или иначе нашего Симагина провоцировала, только перестаралась или просто не отдавала себе отчета, что человек не в себе. Или наметила для себя веселый вечерок, в последний момент сдрейфила или просто передумала, а мужикашку уже так запросто не выключишь, если завелся… Этих интеллектуальных девочек из высокопоставленных семей мы тоже оч-чень неплохо себе представляем. Поискать бы в квартире как следует — наверняка травка обнаружится или что-нибудь еще поядреней. Нельзя, жаль. Чинами не вышли устраивать обыски на квартирах у таких товарищей. Но не все с пацанкой чисто, чует мое сердце, вот и из протокола видно — чтобы математикой заниматься с репетитором, девушка так никогда не оденется, оденется она так для мил-дружка, причем, как правило, когда мил-дружок чего-то не мычит не телится и надо его подразогреть… м-да, вот уж подразогрела так подразогрела. Математикой своей они там действительно занимались, что правда то правда, нашли ребята бумажки; но и не только математикой, вкусностей девчонка на стол накидала выше крыши, ублажала педагога вовсю. Выпивать — не выпивали, даже странно; ну да, может, не успели просто. Зуб даю, ежели бы педагог намекнул девке, что, мол, замерз, устал, она бы ему весь распределитель выкатила. Ребята полюбопытствовали — в комнате, в папашкином баре, чего только не было. Так что с выпивкой напряга бы у них не возникло — но. педагог предпочел получить удовлетворение иным способом. Нет, ну точно псих. Изврат гнойный. Девка бы сама ему дала по первому слову, чувствуется. Можно даже предполагать, она этого слова с нетерпением ждала. Видно, есть некий особый кайф в том, чтобы этак вот именно силком, под совсем даже не сладострастные, но уж наверняка предельно громкие крики… и потом ножичком чикнуть.
Чтоб уж точно не забеременела.
Вот так посмотришь-посмотришь на жизнь из этого кабинета — и начинаешь понимать всему истинную цену. Еще и спасибо скажешь дочкиному Митьке, еще и пожалеешь, что накостылял ему во дворе, при всем народе. Да, надул пузо однокласснице — но ведь не зарезал же!
Ладно, соображения о роли пацанки в происшедшем, о том, что у нее у самой рыльце наверняка в пушку, я пока оставлю при себе. Вероятно, им и вообще суждено у меня под черепушкой навсегда застрять — в серьезном уголовном деле им не место, тем более, опять-таки, обком… Преступник есть, трупцы на местах, теперь только бумаги в папку навалить побольше — и вперед.
Между прочим. Крики, крики… Звукоизоляция в этих хоромах — не то что в наших многоэтажных бараках, где скрип кровати, особенно если скрипят вдвоем, не то что сквозь стену — через лестничную площадку слышен. Но ведь и там не просто скрипели — там вопить должны были, ведь не сперва же педагог ученицу прирезал, а уж потом, как в анекдоте Отелло Дездемону, поимел, пока тепленькая. Надо бы потормошить соседей, кто что слышал… А, чушь. Никто мне не позволит тамошних жильцов не то что допрашивать, но даже расспрашивать. Мешать им своими неважными мелочами. Отрывать от служения Отечеству. Ну и ладно, не больно и хотелось. И то премного благодарны-с, что на лестнице вахтер сидит и все-о-о видит. Сразу, с вечера, опознал Симагина по предусмотрительно захваченной оперативниками из симагинской квартиры его фотоморде. Да, поднялся давно и до сих пор там. Будем крутить-раскручивать Симагина с его Асей. Может, сия Ася сама бывшего мужа на, скажем, бывшего любовника навела? Или, по крайней мере, натравила аккуратненько? Властитель дум ее, скажем, отправил навечно за продуктами, а она мужу стук-стук, зная, что муж псих… Ладно. Подождем теоретизировать. Хотя все возможно, все возможно…
Так-так. Между прочим, неувязочка.
Листровой вдруг сообразил, что именно так неприятно зацепило его внимание несколько минут назад, когда он, думая отчасти о своем, отчасти о происшедшем, пробегал по второму разу немногочисленные пока еще листочки. Показания вахтера.
Поднялся давно.
Так. Ну-ка снова. Вахтер показал… так, так… вот. Бред. Что за бред.
Получается, что этот Симагин пришел к своей, так сказать, ученице — чему он там ее учил, кроме математики, никто теперь не узнает, разве что товарищ следователь Листровой — ровно в семь часов, так, как он и всегда приходил. И уходил он обычно поздно — хотя вчера, похоже, особенно засиделся, но разница невелика, полчаса каких-то. Но ничего странного в этом нет, раз всегда уходил поздно… Странно другое. В семь часов вечера, простите за нескромность, властитель дум Вербицкий был еще жив-живехонек. Где он был, где выпивал — вскрытие показало наличие алкоголя в крови, и немалое, — этого мы пока не знаем, но знаем точно, абсолютно точно, что в семь часов, и в половине восьмого, и в восемь он еще вполне самостоятельно перебирал ножками. А Симагин, с другой стороны, мы это тоже знаем абсолютно точно, потому что, если бы он уходил и потом снова возвращался, вахтер не проморгал бы ни за что; и по стене через окошко с шестого этажа он тоже бы не вылез на набережную, и, тем более, не вернулся бы назад, даже если б и уговорил девочку обеспечить себе алиби… ну да, уговорил обеспечить алиби, а потом в благодарность за покладистость изнасиловал и зарезал… ох, бред! Симагин, мы это знаем точно, пребывал в приятном тет-а-тете с полуголой ученицей, трескал обкомовскую снедь — и не было ему слаще и доступнее дела в этот час, понимаете ли, чем с ножичком караулить пьяного писателя в подворотне! Из-за ушедшей восемь лет назад жены! Это когда восемнадцатилетняя, свежая лапочка под рукой! Да еще из такой семьи!
То есть лапочку употребил, безусловно, он, тут и действительно думать нечего. Но литератора Вербицкого, исключительно благодаря записочке которого — такой предсмертной, такой просто-таки самим Богом нам посланной — мы на Симагина и вышли… этот Симагин зарезать, получается, никак не мог?!
С другой стороны, экспертиза показывает полную идентичность ранений, полученных литератором Вербицким и лапочкой, и то, что именно эти ранения могли быть нанесены именно тем перышком, каковое было обнаружено с симагинскими отпечатками в квартире потерпевшей — ох, потерпеть ей пришлось, это точно! Экспертиза показывает наличие в пазах рукоятки следов крови не только лапочки, но и некоей другой, каковая по всем параметрам совпадает с кровью убиенного властителя дум.
Началось. Пр-ростое дело!
Листровой, опять вконец помрачнев, закурил и уставился в окно. Некоторое время дымил, стараясь не думать ни о чем и просто дать роздых извилинам, но все равно в голове злобно пульсировало: простое дело. Простое дело. Простое дело… Ну да. За четыре дня раскрутишь, реабилитируешься, и благодарность обеспечена. А если не раскрутишь? То не реабилитируешься? И что тогда обеспечено?
По опыту он знал, что, если в первый же день работы вдруг выпрыгивают такие нестыковки, их либо удается разъяснить тут же, в ближайшие часы, ближайшим же уточняющим допросом — это редко; либо они напластовываются друг на друга, постепенно всё начинает противоречить всему, дело плывет и в итоге через две-три недели превращается в "глухаря".
Тоска.
Значит, нужно первым делом потрясти вахтера как следует. И уже повыяснять про самого вахтера — а не пересекались ли когда-то в прошлом их пути с господином отставным ученым или господином литератором? Простое дело, очень. Завал.
А червь сомнений, раз поднявши свою тоненькую отвратительную головку, теперь уже продолжал мало-помалу буравить яблоко фактов. Еще одна нестыковка проявилась уже сама собой, даже без третьего прочтения папочки.
Ребята ворвались в квартиру потерпевшей — тьфу — буквально через три, а то и две минуты после нанесения ранения, не совместимого с жизнью. Фактически она была еще в состоянии клинической смерти, только реанимировать ее было некому. Да и вряд ли возможно, но это другой разговор. Вождь сказал, что Симагина сняли буквально с девчонки, у него, дескать, еще с конца капало. Но удосужился ли кто-нибудь действительно проверить, что там у него капает с конца, и капает ли? Вот звездануть от души по этому концу — на такой подвиг у нас ума хватило, это мы завсегда…
Ах, черт его дери, да ребят можно понять: пустая квартира, девчачий труп налицо, вот перед ними явный, очевидный убийца и насильник… Но вот теперь вы мне объясните, господа-товарищи, коллеги мои дражайшие: почему этот убивец, мучитель невинных дев, идет и сам вам двери открывает? Вы бы их автогеном резали, как я понял из документов, еще час. И объясните мне заодно: как это злодей за две, ну пусть даже три, минуты — в общем, захваченный врасплох, едва, можно сказать, вставши с унасекомленной девицы, уже одет-застегнут? А какие телесные повреждения у него имели место в сей момент, кто проверил? Теперь-то насчет телесных его повреждений все ясно… нам придется их валить как раз на девицу, которая, как будет косвенно явствовать из материалов дела, защищала свою честь, будто три дюжих мента, вместе взятых — но тогда, не исключено, встанет вопрос: как это задохлый ученый в таком плачевном состоянии ее все ж таки девичества-то лишил? Простите, чем?
На девочке множественные ушибы и лохмотья кожи под ногтями — найдены же, черт возьми! Так кого она царапала-то?
Простое дело. Будь все проклято.
Значит. Во-первых, опять врача к убийце — и пусть хоть задним числом посмотрит, есть ли на нем такие повреждения, которые могли бы быть нанесены именно и только девицей, защищающей свою честь. Ногтевые царапины, укусы… Конец осмотреть, или что там от него осталось. Анализ спермы непременно. Потому что, исхода из тех материалов, которыми на данный момент располагает следствие, убить Симагин при всем желании мог только кого-нибудь одного. Если он убил и изнасиловал девчонку — тогда не он убил Вербицкого. Если Вербицкого убил он — тогда девчонку не он убил, и не он изнасиловал. И вдобавок, даже если не он убил Вербицкого — все равно НЕ ПОХОЖЕ, что он насиловал девчонку!
Но больше-то некому!
Или был какой-то настоящий козел, он и потрудился? За минуту до прихода Симагина? Но тогда как Симагин попал в квартиру? Да мало ли как — что мы знаем об их отношениях с пацанкой, может, она ему давно ключи дала? А настоящий козел слинял за минуту до того, как ребята налетели? А Симагин его отпустил? Но показания вахтера… Вдвоем насиловали? Тогда где второй? Ох, клубок! Простое дело… Надо как можно больше узнать об отношениях Симагина и пацанки… без пацанкиной мамы тут не обойтись. Но мама в отходняке. Значит, пока — только вахтер. Проходил ли по лестнице вверх-вниз на протяжении вечера, когда угодно на протяжении вечера, кто-то ему незнакомый? А может — знакомый, из этого же партийного дома, а? Вот глухой вариант! Какой-нибудь член со стажем, живущий на той же лестнице, девчонку уделал, а Симагина подставил — и рой теперь землю, реабилитируйся… Ладно, хватит гадать пока. Вахтер. Это я сам. И — найти женщину Асю. Расспросить бабулек, может, кто-то из них помнит по каким-нибудь древним соседским разговорам или сплетням, кто она, откуда, где работает… Этим у нас займется Шишмарев, Шишмарев бабушек любит. И они его. У него лицо пионерское.
Ну, вроде на ближайшие часы план сформировался. К преступнику — врача. Шишмарева — по месту жительства преступника. Я — по месту жительства потерпевшей. Вернусь — так мало того, что, может, вахтер даст какую-то зацепку, или, паче того, ущучу старпера на неточностях; к тому же и заключение о состоянии преступника окажется на столе. А уж тогда призову гада под ясны очи. Говорить с ним надо, имея побольше карт на руках. Любопытно, конечно, на него глянуть и послушать; иногда чем раньше возьмешь клиента за жабры, тем откровеннее он болтает, покуда не очухался… Но тут есть дополнительный момент. Пусть его хоть слегка приведут в себя — не годится мне официально видеть, как ребята его изукрасили. Пусть сперва попудрят подонку нос и яйца.
Вахтер уже сменился, и пришлось подергать его за язык непосредственно на дому. То есть в его вполне приличной и во вполне приличном состоянии содержащейся комнате в малонаселенной коммуналке на Карла Маркса, в том конце проспекта, что выпирает к отелю "Ленинград" — относительно недалеко от места работы. Пешком можно ходить, плюнув на общественный, будь он неладен, транспорт, подумал Листровой — и буквально через пять минут выяснил, что железный телом и духом дед и впрямь ежедневно, в любую погоду любого сезона, ходит из дому на работу и обратно пешком, да еще и умиляется всегда, маршируя непосредственно близ "Авроры". Мужик нормальный, можно доверять — пожизненный вохровец, этакий верный Руслан, только на двух ногах. Не просто наблюдательный, но еще и любознательный, и явный блюститель нравственности всех и каждого; подведомственных своих слуг народа знает как облупленных — без малого четыре года хранит покой их жилищ. С великолепным этим дедом можно было проговорить и час, и два, и три — в зависимости от того, насколько ты спешишь. Листровому время было дорого, но ушел он лишь часа через полтора, быстрее никак не получилось — а не продвинулся ни на шаг; наоборот, только мозги окончательно встали раком.
Значит, во-первых, девочка Кирочка. Лапочка, ласточка, кисонька, персик, маков цвет. Добрая, умная, приветливая, веселая, не задавака, не шлюшка. Милая, красивая, трудолюбивая, заботливая, родителей обожает, хотя и чуток снисходительно. Редкая девочка, удивительная девочка… Да ты садись, капитан, садись вот сюда, напротив. Обожди, закурю. Не могу. Шибко переживаю, капитан. Этого аспида, что над такой девочкой надругался, четвертовать мало; надо его полгода циркульной пилой пилить, тонюсенькими ломтиками, чтоб хоть как-то восстановить мировую справедливость. Хотя, между нами говоря, аспид-то, как раз, по всем понятиям… Ну хорошо, капитан, раз потом, то потом. Но сказать я обязательно скажу, потому как свое мнение имею.
Кирочка, значит. Чтоб шебутные компании какие, или пьянки, либо парни чтоб допоздна у ней засиживались, или, тем более, утром выкатывались с помятыми мурлами — как, между нами говоря, то и дело выкатываются от многих и многих здесь обитающих — такого никогда. Появился у ней было хахаль тогогоднишним летом, что да то да, врать не стану; да только такой уж фик-фок, такой уж себе на уме, с лапами загребущими да глазами завидущими… я сразу и решил про себя: или Кирочка отошьет его со дня на день, или вообще уже конец света близок и ни в кого верить нельзя. Ну и получилось так, что конец света таки не очень близок, потому как покатился хахаль колбаской по малой Спасской. И ни черта ему не успело обломиться; может, конечно, и целовались они, дело молодое, не знаю, потому и говорить определенно не стану; может, куда и добрался хахаль шустрой своей пятерней, да только не больше, вот никак не больше. Интуиция. Я еще когда там… ну — там… ну не понятно, что ли? — там! когда в охране служил, так с первого взгляда распознавал, кто с кем учинил чего. Мужеложества я страсть не одобряю, ну да там — понимаешь, там! — это было как бы и норма жизни… А? Намекаешь, что и самые славные девчата — все ж таки девчата, и не более того? А я против и слова не скажу. Могла Кирочка влюбиться, могла. А уже коли такая девочка влюбится, так поперек всей Антрактиды — вахтер так и выговаривал: Антрактиды — с улыбочкой босиком проскачет, только чтоб своего ненаглядного как-нибудь потешить. Это жизненный факт. Но только аспид-то… Ну хорошо, капитан, хорошо, про аспида потом.
Нет, никогда я их на улице вместе не видал. Не гуляли, не провожались, не встречались. Все чин чинарем. Да, только по вечерам. Ну, этого сказать не могу, не знаю. Может, он только после работы мог приходить, а может, ей самой по вечерам удобнее. У нее же школа, потом экзамены выпускные, а вечер — он посвободней… Вдвоем, да, как правило, вдвоем. Это ты верно сообразил — чуть не всегда они вдвоем на два, на три часа в дому оставались. Мать-то у ней такая шкода — как вечер, так то в театр, то в филармонию… одно слово, гулёна. И, между нами говоря, возвращалась иногда — под хмельком. Не в хлам, этого не скажу… но — так, веселенькая. Всегда провожал кто. То один, то другой. А батька? Батька у них пахарь, домой только спать приходил, да и то, коли каждый день являешься за полночь — не больно-то отоспишься. Пьяный? Нет. Очень редко употреблял, и всегда только по официальным праздникам. Или Девятое мая, или Седьмое ноября, или Восемнадцатое августа… или объект какой принимал. Редкий мужик, славный мужик… При товарище Сталине-то они все так вкалывали — зато и были мы сильней всех в мире. А потом распустил их Хрущ… Один с сошкой — семеро с ложкой. И ложка-то у каждого — ого-го! Таких, как я, цельный город прокормить можно. А на том одном с сошкой вся держава еще тридцать лет ехала. Если бы они там, наверху, у себя все так вкалывали, как Кирочкин батька — давно бы мы коммунизм построили. Вот ты скажи, капитан. Отчего Господь именно таких людей всегда наказывает? Я всю жизнь об этом думаю — ничего путнего придумать не могу. Не, в Бога не верю. И в черта не верю. Ну может, товарищ Крючков уже и верит, его должность обязывает, он и с патриархом вась-вась, а я — по старинке, как товарищ Сталин… Да вот только никаких иных соображений у меня на этот счет не имеется, кроме как — дьявольские козни. Скажем, на той же лестничной площадке семейка обитает, вот их бы всех… Ну, не относится, так не относится.
Наконец-то! Так вот про аспида я тебе так скажу — кабы не вчерашний случай, кабы не своими глазами я видал, как он туда шел, а больше — никто не шел, и как его выводили, а больше — никого не выводили… Обожди, капитан, закурю. Трясет. Стало быть, так. Кабы сам всего этого не видал — не поверил бы. Никому. Мужчина этот… Да что ты заладил: положительный, положительный! Нашел словцо! Положительные — они нынче в "вольвах" ездют, партейный стаж себе накручивают от Полтавской битвы, и все при деле при таком, что только в газетах пишут да по телевизору показывают, а своими глазами — не видать. Погоди, капитан, слов не подобрать мне, вот ведь как… Чего в жизни часто встречается, для того и слово быстро на ум вскакивает: начальник, транвай, говно… А тут такая, понимаешь, петрушка… Я так скажу. Вот когда я там работал, уголовка таких перво-наперво выбивала. Скажем, этап прибыл, и я уж вижу: ага, вот этот не жилец, у него глаза. Не знаю, какие глаза! Просто — глаза. Но уж коли выживет — так весь барак вокруг него хороводится. За советом идут, или поговорить по душам, или даже просто всплакнуть. Именно у него на плече. Да, навроде попа. Попы, точно, такие бывали, но не только попы. Писатель был, помню. Ну, тот недолго протянул. За кого-то он заступился сдуру, так сам понимаешь… ойкнул ночью на своих нарах, поелозил маленько, а к утру уже остыл. А еще, помню, ученый один, и вот он-то, кажись, выжил; как в конце войны ракетчиков стали по зонам собирать, его из Москвы сам товарищ Берия спас. Да и из простых бывали… он хошь крестьянин, кулак, а глаза у него! Все кругом жмурются, а он смотрит и болеет. Да-а… Вот как раз в такого могла Кирочка влюбиться по гроб жизни, это точно. Именно она, и именно в такого. А я бы рад был. Какая пара бы получилась, капитан, какая пара! Конечно, он шибко старше, да только все одно как мальчишка — тощий, резвый, приветливый; но серьезный… Всегда веселый, но всегда грустный. А вот как хочешь, так и понимай, не знаю я, как еще сказать. Остановится этак напротив — и улыбнется, и пошутит с тобой, и словцо соленое поймет, совсем вроде свойский… а только будто не весь он здесь… Может, конечно, и женатик, может, и детей у него мал мала меньше, не знаю, так и говорить не буду. А только какая пара бы получилась! Я уж, между нами говоря, так и прикидывал, что у них сладится. Ничего я в этой жизни не понимаю, капитан. Ни-че-го. Чтобы он… да с ней так… Обожди. Я рюмашку дербалызну… Не будешь? Ну да, ты ж при исполнении… святое дело. А я дербалызну. Не могу. Как выносили ее вчера… Будь, капитан.
Значит, так. Конкретно, говоришь. В апреле он туточки появился, и с тех пор как штык — два раза в неделю к девятнадцати ноль-ноль. И что характерно: всегда с пустыми руками. То есть ни сумки, ни порфеля, ни "дипломата" этого нынешнего… И потому я определенно могу сказать: ни цветов, ни бутылок, никакой заразы не носил. Иногда книжки. Какие — этого сказать не могу. Не разбирал. Про него ничего конкретного не знаю. Да какие промежду нас разговоры — он ученый, а я пес в конуре… Здоровались непременно. Иногда про погоду или про какое уж очень животрепещущее событие в мире. И я тебе так скажу, капитан: шибко он за все переживал. Вроде и улыбнется, и рукой этак махнет: а, дескать, пока тут не стреляют, то и слава Богу; лампочка, дескать, горит, вода из крана бежит — значит, перезимуем… а я ж вижу — у него сердце кровью обливается. Уходил? Между десятью и одиннадцатью. Но не случалось промежду ними ничего. Точно. Я бы учуял. Ну что ж, я не знаю, как мужик идет, когда девочку поимеет? Да еще такую? Самодовольный, нахальный, розовый; может, и счастья-то никакого не испытал, может, этой и не захочет больше, а все равно на лбу у него написано: во я какой! Не, никогда… не понял ты, капитан, видать, ни слова из того, что я тут тебе про него рассказывал. Ну каким спиртным? Вот за кого я никогда не беспокоился, так это за них. Вчера-то? Ох, капитан… Да я уж все рассказывал твоим. Пришел он, как обычно… да по нему часы проверять можно было. Без двух минут семь он мимо меня прошагал, или без трех. И не выходил никуда. Да не отлучался я! Я работник ответственный… Незнакомые? Да откуда ж там возьмутся незнакомые-то? Ты, капитан, видать, специфики не знаешь. Тут тебе не малина, тут суверенный дом… Никто, кроме аспида, к ним вчера не приходил. Жильцы? Не… их как с работы привезут, так — мертвяк. Ни погулять, ни за бутылкой… Чего им ходить-то? Им все привозят…
С отчаяния или уж невесть зачем — вдруг чудо случится и откроется некая совершенно подноготная связь внутри этих бессвязиц — Листровой показал вахтеру фотографию Вербицкого. Не припомнишь ли, отец, вот такого? Отец смотрел долго. И Листровой отчетливо ощутил в нем профессионала, хоть и стоящего одной ногой в могиле. Взгляд, несмотря на рюмашку — да, наверное, не первую, в комнате припахивало, видно, вахтер всерьез переживал за Киру, — стал цепким, острым, будто стеклорезный алмаз, и чувствовалось, что дед сам себе по фотографии составляет словесный портрет на предмет сверки со словесными портретами, которые он, наверное, составлял на всех ходивших по вверенной ему лестнице. Никогда не видел, сказал он затем, возвращая фото Листровому, и тот понял: ошибки быть не может.
Вот и весь разговор. Что хочешь, то и думай.
Из машины Листровой позвонил в управление — узнать, нет ли новостей. Оказалось, есть. Нашли женщину Асю. Шишмарев, умничка, разговорил-таки бабулек, одна и вспомнила: дека, дека, дека… в общем, милок, там, где студентов учат. Обзвонить все деканаты города не заняло много времени. Чтобы не тратить времени, Листровой сразу погнал в Университет.
Цитадель знаний, она же кузница кадров, была в таком состоянии, будто Питер опять в блокаде. Причем какие там девятьсот огненных дней и ночей — лет десять, а то и пятнадцать здание кисло и лущилось на всех ветрах, дождях, снегопадах и солнцепеках. Следов прямых фугасных попаданий, правда, не было — и то хорошо. Стекла почти все целы, иногда только треснуты; трещины, как в глухой деревне, забраны то картонкой, то изолентой заклеены; редко встретишь неровно вырезанную, словно обгрызенную, заплатку из настоящего стекла. На подоконниках и по углам — пустые жестянки из-под пива, или сока, или джин-тоника… богатый студент пошел. На стекло в аудиториях у нас нет — а на пиво завсегда отыщется… Серые от копоти и вековой пыли потолки. Полы горбылями, а иногда и ходуном ходят, словно зыбучие пески или незабвенные по фильмам и книгам партизанские болота ныне независимой Белоруссии — делаешь шаг и ждешь, что вот-вот лопнет под ногой тонкая простынка сросшихся трав и провалишься по горло в ил безо всякой надежды на спасение… ну, тут не в ил, а на нижний этаж — тоже неплохо. Штукатурка стен выкрошена до деревянных решеток основы, исписанных, как и полагается в цитадели знаний, на иностранных языках — "фак ю", "май прик из зэ оунли уан прик" и тому подобное… а то и, например, арабской вязью. Листровому не часто доводилось бывать в таких культурных местах.
Он зашел в деканат и некоторое время прикидывался шлангом, тщательно изучая написанные от руки и кнопками приколотые то к шкафу с папками, то прямо к изнанке двери расписания занятий разных курсов. На него не обращали внимания: одно существо женского пола дребездело на скачущей, как пулемет, доисторической "Ядрани", другое то вбегало из-за двери, на которой косо висела тщательно написанная печатными буквами этикетка "Декан", то выбегало обратно, и третье, завесив лицо буйными черными кудрями, мрачно восседало над какими-то бумагами за письменным столом как раз напротив Листрового. Листровой попытался угадать, кто из них — предмет его вожделений. Анка-пулеметчица за "Ядранью"… я бы, ей-ей, не резал того, кто меня от нее избавит, а бутылку ему поставил, и не просто водки, а породистого коньяку. Бегучая взад-вперед — ничего, пригодна к употреблению, но, наверное, слишком суетлива. Впрочем, неплохая наседка, должно быть; все в дом, все в дом… И как раз тут хохлатка, выбежав в очередной раз, наклонилась над мрачной брюнеткой и возопила, словно от ответа жизнь зависела: "Аська, у тебя скрепок не осталось?"
Да. Из-за этой дамы могли разгореться страсти роковые. Не первой молодости, правда, и даже, скорее всего, не второй… но… Нет, Листрового эта женщина не привлекла бы. Он от таких, буде подобные попадались на его, как в старой песне пелось, жизненном пути — шарахался с максимально возможным проворством, потому что с такими всегда трудно, напряженно, маятно, всегда будто на крепостную стенку карабкаешься. Вот-вот, кажется, уже вскарабкался, еще одно усилие, ну еще одно, уже совсем чуть-чуть осталось, и будет твоя власть, твоя победа — ан черта с два: она опять только плечами пожимает и с легким недоумением округляет губы… Знаем таких. Ни слова в простоте. Ни минуты расслабона. И всегда есть риск втюриться всерьез и, что называется, надолго, до умопомрачения; именно от подобных дам очень даже можно ожидать такой пакости.
Королева нетоптаная.
Против обыкновения, Листровой с минуту не мог сообразить, как начать с нею разговор. И, фактически, разговор начала она — обратив наконец внимание на бестолково топчущегося возле расписаний чужака, она подняла лицо от бумаг, уставилась трагическими глазами, под которыми отчетливо темнели круги усталости, измотанности даже, и спросила равнодушно и, как показалось Листровому, чуточку высокомерно — хотя по форме абсолютно предупредительно: "Вы что-то хотели?"
И уже с первого обмена фразами у Листрового возникло четкое убеждение: она его ждала. Она знала, что он придет. То есть не он, Павел Листровой, коренастый шатен, один из лучших стрелков в райуправлении и все такое — что к ней придут из милиции и будут спрашивать о ее дражайшем Симагине.
Совершенно не удивляясь и не тушуясь, совершенно ничего не прося объяснить, она сразу предложила перейти в коридор — там удобнее разговаривать. И там можно курить. И сразу закурила, едва только они остановились под открытой форточкой у ближайшего подоконника, на котором обнаружилась воняющая застарелым пеплом распоротая пивная жестянка, превращенная — богатый студент пошел, богатый — в пепельницу. Листровой едва успел поднести зажигалку; Цирцея чуть кивнула — так и впрямь какая-нибудь королева могла поблагодарить пажа за вовремя и с надлежащей услужливостью поданный плед. Листровой ощутил глухую, совершенно безотчетную, но, по всей вероятности, уже непреодолимую неприязнь. Фигура у нее под стать физиономии, почти с негодованием отметил он — когда выходили они из деканата, он пропустил ее в дверь впереди себя и смог оценить ее стати без помех. И не корова, и не коряга. И не манекенщица какая-нибудь, не сработанная на скорую руку по импортным чертежам машина дорогой любви, у которой обтянутые холеной кожей шатуны и кривошипы и ерзают, и скачут, стоит лишь пропихнуть в щель монетку. А тот редкий случай, когда тело — образ характера: высокомерное, усталое совершенство; непрерывно длящийся снисходительный, но безоговорочный отказ: дескать, ну сам посуди, ну куда тебе со мной рядом, да тебе и в десяти метрах-то делать нечего!.. и фанатичное ожидание того, что вот прольется наконец золотым дождем какой-нибудь Зевес, и вот ему-то, только ему, вместе с моим необозримым внутренним миром, в качестве бесплатного приложения — если, конечно, Зевес будет так добр, что снизойдет до бабьей слабости, до плотских утех, если ему для разнообразия вдруг захочется повладеть не только моей распрекрасной душой, но и всем неважным прочим — достанется то, что под одеждой, то, на что ты сейчас так похотливо и так тщетно пялишься: изящная грудь, осиная, несмотря на возраст, талия, широкие, вполне сладострастные бедра… Не приведи Бог оказаться у такой в любовниках. Забодает духовными запросами. Постоянно будешь чувствовать себя тупой, примитивной обезьяной, а вдобавок еще и кастратом.
И снова Листровой некоторое время молчал и курил на пару с женщиной Асей молча, не зная, как приступить к делу. Возможно, подумал он, следовало бы вызвать ее в управление по всем правилам, спесь-то согнать слегка, но время, время!
— Фамилия Симагин вам говорит что-нибудь? — идиотски начал Листровой. Сам сразу почувствовал, что — идиотски. И, мимолетно разозлившись на себя, тут же разозлился на стоящую напротив женщину.
— Да, — ответила она. И все. Листровой с трудом сдержался.
— Что? — спросил он ровным голосом.
— Очень многое, — сказала она. Листровой уже был готов к тому, что она опять на этом замолчит и придется опять начинать как бы сначала; презрительного хладнокровия этой Семирамиде, этой царице Савской, черт бы ее побрал, было не занимать. Но она улыбнулась, и он понял, что она решила снизойти. — Такую фамилию, в частности, носит один замечательный человек. Человек, который был моим мужем. Человек, которого я очень любила. Человек, которого я, возможно, до сих пор люблю. Я могу до ночи о нем говорить. Что конкретно вас интересует?
Листровой отчетливо почувствовал, как покрывается потом от унижения и бешенства. Ну вот, мельком подумал он. Сейчас еще от меня и вонять начнет, как от козла. Никогда до сих пор подобные проблемы его не беспокоили при допросах — а с этой… Он свирепо всосался в папиросу. Хоть дымом заглушить…
— Тоже довольно многое. — Он старался попасть ей в тон и спрашивать спокойно, этак благорасположенно и в то же время свысока. И опять подумал: она знала, что я явлюсь. Не мое появление для нее неожиданность, а ее поведение — для меня. Но кто мог ее предупредить? Что еще она знает? Может, она и про убийства уже знает? А может, она про них знает куда больше меня? — Вас, мне кажется, совершенно не удивляет, что я вас о нем расспрашиваю, — не удержался он.
— Совершенно не удивляет, — согласилась она.
— Почему?
Она помолчала.
— Я лучше сама вам в двух словах обрисую ситуацию, — сказала она и очень воспитанно, с подчеркнутой аккуратностью — но даже этой аккуратностью ухитряясь унижать — выдохнула дым в сторону от Листрового. — А то мы полчаса будем ходить вокруг да около. У меня пропал сын. В армии. Я нигде ничего не могла выяснить в течение нескольких месяцев. С отчаяния начала дергать за все ниточки, какие только могла придумать. И позавчера вечером зашла к Симагину по старой памяти, в жилетку поплакаться Ну и, — тут она даже соизволила улыбнуться; улыбка получилась, что ни говори, и ослепительная, и обаятельная одновременно, — по бабьей, знаете, вечной надежде: мужчина, конечно, существо хрупкое, уязвимое и трепетное, лишний раз его лучше не беспокоить, самой справляться — но если уж приперло вконец, вдруг именно мужчина совершит чудо? И Симагин сказал, что попробует, но как — ни гу-гу. Обещал позвонить следующим вечером. И действительно, вчера вечером позвонил, рассказал, что ему удалось узнать, и предупредил, что, возможно, ко мне придут из милиции, потому что там какая-то дополнительная каша, как он выразился, заварилась. Просил меня не волноваться, не удивляться и отвечать на все вопросы спокойно и честно. Я так поняла, это из-за того, что Антон… это сына моего так зовут… служит в спецчастях, так он сказал.
У Листрового закружилась голова.
— Во сколько он вам звонил? — медленно спросил он. И тут же, несмотря на чудовищность ситуации, буквально всей кожей ощутил, что его "во сколько" эта дама однозначно восприняла как замусоренный русский. И снисходительно сделала вид, что ничего не заметила. Он натужно переспросил: — В котором часу?
— Поздно, — сказала женщина. — Уже после полуночи. В половине первого или чуть раньше.
Так, очумело подумал Листровой, и некоторое время больше ничего не мог подумать. Только где-то в мозжечке издевательски пульсировало: простое дело… простое дело…
В половине первого ее Симагин пластом лежал в камере и рукой-ногой шевельнуть не мог.
Да если б даже и мог!
— Вы уверены, что это он звонил? — хрипло спросил Листровой.
— Да, — отрезала Цирцея и решительно смяла окурок об истоптанный круглыми пепельными свищами бочок жестянки.
А может, какая-то чудовищная путаница? Может, их два — Симагина-то?
— А как его отчество? — спросил Листровой.
— Андреевич.
Совпадает. Простое дело!
— Откуда он вам звонил?
— Откуда-то с улицы. Он так и сказал — из автомата. Дома-то у него телефона нет. Пожаловался, что монеток мало и потому толком ничего объяснить не может, но расскажет все в подробностях, когда заедет.
— А когда он обещал заехать?
— На днях, — просто сказала женщина. — Сегодня или завтра.
— Что?! — пискнул Листровой.
— Сегодня или завтра. Так он обещал. Вообще-то он человек слова. — Женщина снова улыбнулась. Она словно не замечала, что Листровой даже на стену оперся плечом; у него ослабели колени. А может, наоборот, замечала и решила как бы по-свойски с ним побеседовать, чтобы он имел время прийти в себя. — Знаете, есть люди, которые легко обещают с три короба, а потом начинается: этого я не смог по таким-то объективным причинам, а этого — по таким-то… А Андрей… когда мы познакомились, я не сразу поняла, и поначалу меня это раздражало как-то — ну ничего никогда не пообещает, слова лишнего не выжмешь. А потом сообразила — он сначала сделает, а уж потом про это скажет: да, пожалуй, я это смогу. Органическая неспособность нарушить обещание, подвести… — Она опять улыбнулась, на этот раз потаенно, порусалочьи, и даже покраснела немного. — Он очень хороший человек.
— Место жительства вашего Симагина? — не совладав с собой, гаркнул Листровой и с ужасом и стыдом заметил, как на них обернулись сразу несколько проходивших мимо людей — две шмакозявки, парень в могучих очках и какой-то полуживой профессор с клюкой. Но женщина так-таки и не сделала ему замечания — только чуть поморщилась: дескать, что с плебея взять. И назвала адрес без запинки.
Совпадает.
Листровой глубоко вздохнул, стараясь взять себя в руки.
— Хорошо, — сказал он. — Давайте по порядку. Когда вы познакомились с этим замечательным человеком?
— В восемьдесят пятом.
— Восемьде… Но тогда этот ваш Антон…
— Ему было в ту пору уже семь лет.
— А…
— Я очень рано родила и к моменту знакомства с Андреем уже давным-давно не общалась с отцом мальчика. Что с этим человеком теперь — не имею ни малейшего понятия.
Она говорила об этом совершенно спокойно и совершенно не стесняясь. Как о муравье каком-нибудь.
— Как… ваши мужчины относились друг к другу? — стесненно спросил Листровой.
— Антон и Андрей? — переспросила женщина для пущей ясности, и на какой-то миг ее лицо тоскливо поблекло. — Они… они души друг в друге не чаяли.
— Когда разошлись?
— В восемьдесят седьмом.
— Почему? — Листровой с каким-то болезненным интересом задавал все более бестактные вопросы и ждал, когда же наконец ее спокойствие иссякнет, когда она хотя бы поинтересуется, зачем ему все это знать. Но она была невозмутима.
— Я виновата. Влюбилась в другого человека. И влюбилась-то ненадолго, и человек-то оказался… так себе. А Симагина предала.
У Листрового на несколько мгновений язык присох к гортани. Он недоверчиво глядел на нее и думал: вот этак вот, наверное, патрицианки не стеснялись раздеваться в присутствии рабов. Раб же, что с него взять. Не мужчина, не человек даже. Как это… говорящее орудие.
Отвратительная баба.
Иди она так кается? Публичное самобичевание. Как это, бишь, назывались средневековые придурки, черт бы их Добрал, которые бродили по дорогам и сами себя хлестали в кровь? Фла… блин. Флагелланты. И откуда я это помню?
— Вам не… неловко мне все это рассказывать? — не удержался Листровой. Женщина печально усмехнулась. Помолчала, потом произнесла:
— Андрей велел мне отвечать честно.
— Вы, как я погляжу, чрезвычайно высокого мнения об этом Симагине.
— Чрезвычайно высокого, — согласилась она.
Рассказать бы ей, что натворил вчера ее кумир…
А что, собственно, он натворил? Я же ничего, ничего
теперь уже не знаю и ни в чем не уверен! Вот же кошмар.
Простое дело…
— Вы пытались к нему вернуться?
— Нет.
— Почему?
— Я как бы… как бы умерла на несколько лет.
— А сейчас ожили? Она помолчала.
— Еще не знаю.
— А если бы он предложил вам вернуться?
Она опять помолчала.
— Не знаю. Страшно.
Ему показалось, что вот наконец высунулся хвостик, за который можно ухватиться.
— Почему страшно? — проворно спросил он. — Вы его боитесь? Симагин мстителен?
Женщина посмотрела на него с удивлением, равнозначным презрению, словно он громко рыгнул или пукнул.
— Быть с ним — огромный труд и огромная ответственность, — сказала она, чуть помедлив. Чувствовалось, как старается она объяснять попроще. Будто напротив нее — не следователь, а умственно отсталый ребенок, но вот это надо ему втолковать обязательно. — А я уже… основательно уездилась. Уже не та. К сожалению.
Какие-то они все пыльным мешком отоваренные.
— А если бы он вас попросил о чем-то? Если бы ему нужна была ваша помощь?
— В лепешку бы расшиблась, а сделала. Это уже что-то. Сообщница в тщательно продуманной игре? Но тогда она не стала бы так афишировать свою преданность. Вот уж в этом можно теперь быть уверенным, в этом одном, больше ни в чем пока — влюблена она в него сейчас, как кошка. Такая, пожалуй, и впрямь все простит и во всем поможет. Помню, был во времена моей молодости аналогичный случай: на суде давала показания законная и верная супруга сексуального маньяка, угробившего несколько женщин. Нет, я ничего не знала, я только топорик от крови мыла… Да, но телефонный звонок?!
И тут он вспомнил, что не задал еще один очень важный вопрос.
— Вы уж извините, что в такие интимные глубины забираюсь… — неожиданно для самого себя начал он с неловкой фразы, вдруг застеснявшись того, что лезет явно не в свое дело; интересное кино! потаскуха эта не стесняется, а я стесняюсь! однако он ничего не мог с собой поделать. — Как звали того человека, который… так покалечил вашу с Андреем Андреевичем жизнь?
— Вербицкий, — с равнодушной готовностью ответила женщина. — Валерий Вербицкий.
В мозгах у Листрового со скрежетом провернулся некий объектив, и изображение вроде бы попало наконец в фокус.
— Вы с ним разошлись давно?
— Да. Собственно, мы с ним вместе и не были. Просто на меня дурь напала. Отвратительная, непростительная дурь.
— Вы с ним хоть изредка встречаетесь? Или просто видитесь в компаниях, или…
— Нет. Нигде, никогда. Совершенно не представляю, что с ним и где он.
Показать бы ей, что с ним и где он, опять подумал Листровой.
— Вы его ненавидите?
Да не под силу ей было бы его зарезать, не под силу…
— Нет, — снова помолчав, ответила женщина. И улыбнулась беззащитно: — Я себя ненавижу.
Ну форменная достоевщина. Только вот как это увязать с двумя трупами? С изнасилованием девочки? Которая, если я правильно понял и если вахтер прав — а у таких дедов глазок-смотрок! в людях они понимают побольше любого Достоевского, потому что Достоевские людей выдумывают, а деды людей знают! — тоже была влюблена в нашего аспида, как кошка. Ай да аспид! Султан, а не аспид!
Где две, там и три? Может, заигрался наш ученый Казанова? Может, девочку-то его очередная подруга прирезала из самой что ни на есть обыкновенной, безо всякой достоевщинки ревности, а он ее застукал по случайке и выгораживает теперь?
Ага, ну да. Подруга прирезала, подруга и изнасиловала. Вот ведь бред. Ничего не увязывается. Ничего. Может, тут вообще теплая компашка извращенцев подобралась? Скажем, пришли они вдвоем к девочке Кирочке, с этой самой очередной… а может, даже и не с очередной, а вот с этой самой высокомерной и хладнокровной, до отвратительности откровенной Асей, и Симагин, значит, девочку Кирочку по полу пластал, а эта, которая ради него в лепешку якобы готова, хихикала и возбуждалась, наблюдая, а потом резала? Топорик, так сказать, мыла?
И куда она потом из квартиры делась? И почему ее вахтер не видел?
Да. От полной безнадеги в башку лезет такая чушь, что пора на пенсию по маразму.
— Позавчера, когда вы беседовали с Симагиным после довольно долгого перерыва в общении… я правильно понял, что был долгий перерыв в общении?
— Да, совершенно правильно. Более чем долгий.
— Говорили вы о Вербицком?
— Нет. У нас было довольно более интересных тем.
— Симагин знает, кому он обязан крушением семьи?
У нее сузились глаза. Ага, все-таки ты, красотка, живая, не статуя…
— Нет.
— Вы уверены?
— Да.
— Но откуда вы можете быть уверены? Ведь вы не встречались с ним несколько лет! И затем, повстречавшись, вообще, как вы только что заявили, не разговаривали на эту тему!
Ася не ответила.
Так. Так-так.
А что, собственно, так-так? Теоретическая возможность того, что Симагин зарезал Вербицкого из ревности существует, она допускалась с самого начала. А вот что физической возможности этого не существует — мы узнали не сразу, но узнали вполне достоверно. И даже то, что она сейчас молчит, никак не меняет дела. Абсолютно никак не меняет.
И почему, собственно, Симагину приспичило резать соперника — да какой там, снова-здорово, соперник, лет-то сколько прошло! — именно вчера? Мы-то предполагали, что именно Ася именно накануне ему что-то сказала, и после этого он взбеленился…
— Вы абсолютно убеждены, что фамилия Вербицкого не всплывала во время вашего последнего разговора?
Ох, ведь был же еще разговор по телефону. Как это могло произойти? Ведь врет, врет, врет!!!
Но откуда тогда она знала, что я приду? А ведь знала, была готова, я это сразу почувствовал…
— То есть… предпоследнего?
— Абсолютно убеждена. — И тут она все же не выдержала: — Ну при чем тут Вербицкий? Что вы все про него?
Ах, как было бы сладостно, как эффектно ответить ей с этакой небрежностью: "При том, что Вербицкий был зверски убит вчера вечером и оставил предсмертную записку, в которой обвинил в убийстве вашего Симагина". И удалиться, не слушая ни рыданий, ни воплей: "Нет!!! Этого не может быть!!! О Боже!!! Нет!!!"
Нельзя.
— Не могу вам пока ответить, — сказал Листровой, но, не удержавшись, все-таки подпустил невидимую Асе, только ему самому понятную шпильку: — Возможно, ваш Симагин вам объяснит, когда зайдет сегодня или завтра.
Посмотрим, как он к ней зайдет, думал он, возвращаясь в управление. Для начала посмотрим, как он ко мне зайдет. В кабинет. Как он до кабинета дойдет.
Настроение было отвратительным. Женщина так и не спросила, зачем, собственно, он приезжал и все это выспрашивал. Когда он прощался и стандартно-официально благодарил за содействие, предупреждал, что, ежели чего, мы вас еще вызовем — похоже, хотела… но так и не спросила.
Бестолковый и томительный разговор с нею не продвинул дело ни на шаг — наоборот, окончательно все запутал. Ну, заглянул в замочную скважину к нормальной сумасшедшей семейке, к двум придуркам, витающим в облаках. Понятно, что колобродить они будут, покуда кого-нибудь одного не разобьет паралич. Тогда тот, кто уцелел, мигом позабудет и незабвенное имя, и ангельский лик. Правда, может, и наоборот: бросит дурить наконец, плюнет на все, что казалось прежде не менее важным, нежели этот самый лик, и примется истерически дневать и ночевать у постельки болящего; и, естественно, надорвавшись в процессе самозабвенного ухаживания, сам загнется куда раньше того, за кем судно выносил… Но убийцами такие не бывают. Можно, конечно, руководствоваться нехитрой истиной: чем более не от мира сего человек выглядит, тем он на самом деле подлее. Чем более высокие слова произносит, тем низменнее и гнуснее его реальные мотивы. Листровой знал некоторых своих коллег, которые на этой аксиоме работают всю жизнь. И раскрываемость у них не сказать что худая. Такая же худая, как и у всех прочих.
Листровой ощущал полную безнадежность. Интуиция и опыт вопили хором: "глухарь", "глухарь"! То есть засудить Симагина за девочку Кирочку, конечно, можно. Можно. А гражданин властитель дум? Писателя-то на кого повесить?
Ёхана-бабай, а ведь еще июльские изнасилования ведено сюда же сплюсовать… Да. Будет мне благодарность за быстрое раскрытие очевидного преступления, вот чует мое сердце; такая будет благодарность… во все дырки.
На столе его уже дожидалось заключение медэкспертизы, а поверх — размашистая записка: "Вождь телефон оборвал. Звони ему немедленно!" И Листровой, стараясь не глядеть в заключение, чтобы не отвлекаться от разговора с начальством, позвонил немедленно.
У Вождя даже голос в трубке был потным от нервного перенапряжения. Объявился папа жертвы. Все уже на ушах. А мама жертвы — по-прежнему то ли в истерике, то ли в обмороке. Что только усугубляет папину жажду справедливости: Возмездия, справедливого возмездия к завтраку! И согласись, папу можно понять. Плюнь пока на писателя, понял, Пал Дементьич? Потом разберемся, если руки дойдут… задним числом. Сейчас надо немедленно выходить на процесс по дочке, и чтобы вышка извращенцу была обеспечена с полной гарантией. Понял? Немедленно! И хрен с ними с июльскими, в этой ситуации уже не до них. Желательно, конечно, но… Как дело-то движется?
Испытывая неколебимую уверенность в том, что извращенец — это он сам и что Симагину вышку с полной гарантией он то ли обеспечит, то ли нет, это еще бабушка надвое сказала, а вот себе — обеспечит непременно первым же словом, Листровой невозмутимо ответил:
— Да не все так просто оказалось. Выявились кое-какие нестыковки, так что придется повозиться.
Полковник некоторое время обалдело молчал и только сопел. Потом спросил проникновенно:
— Паша, ты что? С ума сошел?
А потом он орал. На протяжении ора Листровой смог лишь однажды вставить "Но…", дважды "Никак нет", пятижды "Так точно" и семижды — "Слушаюсь". После седьмого "Слушаюсь" Вождь удовлетворенно всхрапнул и швырнул трубку. Тогда Листровой вытер лоб ладонью и взялся за заключение.
И вот тут духота насквозь простреливаемого солнцем кабинета окончательно стала такой густой и вязкой, что Листровому пришлось снять пиджак, расстегнуть, благо никто не видит, рубаху до пупа и кинуть под язык белое колесо валидола.
Кранты, ребята.
Все, абсолютно все телесные повреждения, каковые имеют место на преступнике, могли быть нанесены только при задержании. Только при задержании. Преступник оказал ожесточенное сопротивление, и поэтому на его теле имеют место многочисленные телесные повреждения. Такие, и вот этакие, и еще вот разэтакие. Мирно, покорно отворил дверь и начал оказывать ожесточенное сопротивление. Ни одно из обнаруженных телесных повреждений не может быть квалифицировано как нанесенное потерпевшей при сопротивлении насилию.
Раз.
Ну а два — это вообще туши свет. Можно ли предположить, что преступник, прежде чем приступить к своему ужасающему злодеянию, на глазах у ничего не подозревающей потерпевшей аккуратно разделся догола и отложил шмотки подальше? Можно ли предположить, что, унасекомив невинную девицу и заслышав, как ломятся в дверь бравые защитники правопорядка, преступник пошел в душ, тщательно помылся, насухо вытерся и аккуратно оделся, а уж потом пошел открывать дверь? А ничего иного и предполагать нельзя, потому как ни на верхней одежде, ни на исподнем, ни на собственной коже окаянного аспида нет ни малейших следов крови жертвы! Более того — и ни малейших следов семенной жидкости! Девочка Кирочка этой жидкостью наполнена буквально до ушей — а вот на мужике, который якобы девочку ею наполнял, ни малейших следов нету!
И — последний аккорд. "Произвести сравнительный анализ спермы, обнаруженной на теле потерпевшей, и спермы подозреваемого на предмет ее отождествления не представилось возможным ввиду телесных повреждений, полученных подозреваемым".
Тупо глядя в стену, Листровой закурил. На пенсию, пора на пенсию… Хватит. Это сумасшедший дом. Может, для кого-то это все просто: взглянет орлиным взглядом — и факты выстроятся в единый ряд, кончиком указывающий на суть дела. А я, ребята, пас.
Ну, предположим, что не было там никакого изнасилования, а была, так сказать, дефлорация к обоюдному удовольствию. И не за минуту до прихода ребят, а за полчаса. И замечательный человек Симагин, оставив девочку лежать на полу в сладостной прострации и упиваться своим новообретенным женским счастьем — в каковом положении ее и нашли, действительно успел принять душ… Ага, ну да. И только заслышав звонок в дверь, зачем-то решил подружку зарезать и инсценировать изнасилование. Видимо, чтобы строгая мама ее не ругала за излишнюю уступчивость. Все, кранты. Ничего не понимаю. И писателя-то кто зарезал?!
Относительно прежней симагинской работы покамест никакой информации ребята наскрести не успели, но это уже как-то и не взволновало Листрового. Ну что за разница, как называлась, скажем, тема его кандидатской и сколько раз он уклонялся от поездок на картошку? Ну, работал такой восемь лет назад, ну, пусть даже пять; ну, проявлял себя как способный работник и активный общественник… Провались пропадом.
Все произошедшее вчера — физически невозможно! Только по отдельности. Но не разом, не вместе. Листровой надавил кнопку звонка. И, когда вошел дежурный, с каменным лицом процедил:
— Давайте ко мне этого Симагина.
Дежурный нерешительно потоптался, а потом, пряча глаза, пробормотал:
— Да он, знаете…
— Ничего! — заорал Листровой, в бешенстве приподнявшись со стула. — Доковыляет!!
К тому моменту, как доставили подозреваемого, он выкурил еще пару папирос и немного успокоился. Перестал пытаться строить предположения, которые вывинчивались из извилин одно уродливее другого. Рефлекс, просто рефлекс — пытаться выстраивать факты в непротиворечивую картину. Но тут сей рефлекс мог довести до психушки. Ничего, успокаивал он себя, вот поговорю сейчас с этим уникумом — может, и прояснится что-то, А может, осенит.
Ввели Симагина, и Листровой подумал: да. Основательно же он оказывал, так сказать, сопротивление. Почему-то стало тошно. Еще он подумал: на Зевеса, которого дожидается женщина Ася, этот шибздик никак не тянет. Хотя кто их разберет, этих малахольных баб с идеалами… И еще он понял сразу, что имел в виду вахтер, когда сказал, что у него — глаза. Да, это трудно описать словами, особенно если словарный запас — вохровский; надо быть поэтом, что ли… Глаз-то почти не видать, все заплыло раздутым лиловым, а — глаза.
Убивайте меня, кроите на ветчину — не насиловал он и не резал никого. На пенсию меня, ради Христа.
До пенсии еще трубить и трубить…
Деньги-то где брать, если в отставку?
Опять домой не приду вовремя.
— Присаживайтесь, Андрей Андреевич, — напряженно и негромко сказал Листровой.
Широко расставляя ноги, будто в промежности у него болталось нечто размерами по крайней мере с чайник, подозреваемый подошел к стулу и осторожно, затрудненно сел напротив Листрового.
— Хотите закурить?
Симагин молчал.
Значит, в молчанку играть собрался. Ну-ну…
— Я разговаривал с вашей подругой час назад. Она сказала, вы ей звонили ночью.
Симагин разлепил бурые ошметки губ. Корка на нижней губе сразу треснула, проступила кровь.
— Раз вы так говорите, значит, так и было, — не очень внятно, но, по крайней мере, явно стараясь, чтобы получилось внятно, произнес он.
Что-то этот ответ смутно напомнил Листровому. Он даже головой затряс — но не вытряс ничего, кроме дополнительного раздражения. Слишком глубоко утонуло то, что он тщился вспомнить, под ссохшейся слоенкой обыденных, деловитых, суетливых мыслей и впечатлений. Из институтского курса, нет? Какой-то знаменитый судебный прецедент… Вроде вот так же вот кто-то кого-то допрашивает, а тот тоже — либо молчит в тряпочку, либо: как ты сам сказал, так и есть… Нет, не вспомнить. Черт с ним.
— Откуда вы ей звонили, в таком случае?
Молчание.
— Не могли бы вы рассказать, что произошло вчера вечером на квартире, где вы были задержаны?
Подозреваемый молчал и смотрел щелками глаз Листровому прямо в глаза. Листровой попытался выдержать взгляд, но не смог.
— Так, — сказал он, старательно суровея голосом. — Когда вы в последний раз видели Валерия Вербицкого?
Симагин молчал.
Листровой вскинул глаза и тут же опустил, снова напоровшись на взгляд Симагина.
— Послушайте, — сдерживаясь, заговорил Листровой. — Я не уверен в вашей виновности, несмотря на очевидность многих улик. Но только вы можете прояснить ситуацию и мне помочь. В каких отношениях вы были с потерпевшей?
Симагин молчал. Листровой снова начал закипать всерьез.
— Откуда у вас этот бандитский нож? Кто его дал вам?
Молчание
— В котором часу, — вот уж неожиданно выскочил классический оборот, навеянный на Листрового женщиной Асей, — вы пришли к вашей ученице?
Симагин молчал. Увесистая капля крови скатилась наконец с его губы, прочертила подбородок и повисла, не в силах оторваться. Стала подсыхать. Симагин даже не пытался ее стереть.
— Она сама? — попытавшись разыграть лицом и голосом мужское понимание, спросил Листровой. — Она спровоцировала вас сама?
Симагин молчал и смотрел не мигая. В его глазах отражалось бьющее в окно предвечернее солнце.
По-настоящему Листровому закипеть так и не удалось. Вместо ярости он ощутил вдруг безмерную, растворяющую все мышцы и кости усталость.
— Хорошо, — сказал он. — Есть ли у вас жалобы?
— Нет, — внятно ответил Симагин.
Это только и смог зафиксировать Листровой в протоколе. На вопросы подозреваемый отвечать отказался, жалоб не имеет.
— Прочтите и распишитесь, — угрюмо сказал он, придвигая жалкий листок к Симагину.
Оставшись один, Листровой угрюмо подпер голову ладонями и с минуту сидел, уже не пытаясь ничего выдумать. Он просто не знал, что выдумывать. И не знал, что делать.
Вернее, знал. Но он знал также, что делать этого — нельзя. Никак нельзя. Немыслимо. Невозможно.
Затрезвонил телефон. Листровой сорвал трубку.
— Листровой! — рявкнул он. Из трубки забубнили, и буквально через полминуты лицо Листрового вытянулось, а потом — сморщилось, словно он разжевал лимон.
Подполковник Бероев запер сейф и уже шагнул было к двери, направляясь в буфет пообедать — хотя какой там обед, перекусить просто, — как вдруг дверь открылась сама, и в проем засунулась улыбающаяся физиономия коллеги из кабинета напротив. Фамилия коллеги была Васнецов, и стоило только Бероеву ее услышать или даже просто мысленно произнести, как сразу мерещились ему сказочно-сладкие, из иных времен и иной жизни, репродукции в "Родной речи", лежащей на не по росту второклашки высокой и большой парте. Иван Царевич на Сером Волке, три богатыря, витязь на распутье, Снегурочки и Аленушки всевозможные… Но наш Васнецов был покруче того. Снегурочки и Аленушки к нему сами ходили — живьем, стадами — и аккуратно, обстоятельно рапортовали устно и письменно, что, как, когда и с какими интонациями произносили интимно ими обслуживаемые в гостиницах интуристы, с кем они, сердешные, встречались, что ели, что пили и чуть ли не какой был у них стул.
— Денис, Денис! — с улыбкой сказал майор Васнецов. — Тебе сюрприз!
— Что такое? — остановился Бероев. По совести сказать, он терпеть не мог васнецовской бесцеремонности. Хоть бы постучался, художник хренов!
— Помнишь такую фамилию — Симагин? Андрей Андреевич?
— Андрей Симагин? Помню… Неудавшийся гений из вайсбродовской лаборатории.
— Во. То-то я смотрю — знакомо звучит…
— А что это ты вдруг? Дело давнее. От лаборатории одно, похоже, название осталось, результат нулевой…
— А вот глянь. Как там у Экзюпери? — Васнецов слыл интеллигентом и старался поддерживать этот имидж в глазах коллег, хотя на черта ему это надо было, не смог бы и сам ответить. Видимо, привык пускать Аленушкам пыль в глаза, и даже когда Аленушки его не слышали, уже не мог остановиться. — Встал поутру, умылся, привел себя в порядок — и сразу приведи в порядок свою планету. Вот и я: проснусь, приду, сяду за стол — и обязательно требую сводку происшествий по городу за истекшие сутки. Трачу каких-то полчаса, а иногда встречаются любопытные материальчики к размышлению. Вот и нынче… — и Васнецов протянул Бероеву обширную распечатку, а потом, для вящей понятности, провел ногтем, полным так называемых "подарков" — белых пятнышек, якобы авитаминозных, — по надлежащей строке.
Бероев прочитал, и у него волосы дыбом встали.
— Ни фига себе, — потрясенно сказал он.
— Листья дуба, — улыбаясь, сказал довольный собой Васнецов, — падают с ясеня. Ни фига себе, ни фига себе…
— Это точно, — проговорил Бероев, повторно вчитываясь в скупые фразы сообщения — одного из многих и многих. — Дуба с ясеня… Ну, спасибо. Удружил.
— Рад стараться, господин подштандартенфюрер.
— Тогда уж унтер…
— Точно. Как ты быстро соображаешь!
— Ни черта я не соображаю. Чтобы этот теленок учинил двойное убийство…
— Теленок-то теленок, а дятла твоего чуть не перевербовал, ты сам рассказывал.
— Да, было что-то… А! Он ему отбитые в армии почки пообещал вылечить посредством успешного завершения работ. Можно понять.
— Вылечил?
— Мабуть, и вылечил бы, да воз и ныне там… Наоборот, лекарь с воза давно спрыгнул… Я уж его и потерял, признаться.
— А он обиделся и решил о себе напомнить.
— Похоже на то. Может, конечно, это действительно чистая уголовка, но проверить надо. Прости-прощай мой бутерброд!
— Хочешь, я тебе прихвачу? С икрой, с карбонатом?
— И с икрой, и с карбонатом… Спасибо, живописец.
— Не за что. Любуйся на здоровье.
Васнецов ушел, оставив распечатку — "Мне уже не надо, я все просмотрел", — а Бероев вернулся за стол и принялся почти без запинки нащелкивать на клавиатуре — клавке, как все они теперь с гордой небрежностью говорили, постепенно начиная ощущать себя продвинутыми пользователями — нужные ключи. И одновременно роясь в памяти.
Да; с этой лабораторией он имел в свое время немало головной боли. Курируя весь институт, он попервоначалу на вайсбродовских мечтателей и внимание-то не очень обращал, в институте занимались проблемками, казалось бы, и более серьезными. Во всяком случае, более практическими. А тут биоспектралистика какая-то, волновая диагностика, борьба с биологическими последствиями радиозашумления среды… Если бы не Вадик Кашинский, Бероев, возможно, и не обратил бы внимания на этого Симагина, который ни карьеры не делал, ни от овощебаз не уклонялся, штаны просиживал, как ненормальный — словом, был самой, пожалуй, незаметной фигурой в коллективе. Вайсброд — руководитель и зачинатель, ученый с мировым именем, старый еврей твердокаменной советской выпечки, хлебом его не корми, дай только послужить Родине; естественно, все время за ним глаз да глаз. Карамышев — серьезный работник, Талант, очевидный кандидат на место Вайсброда, когда тот сойдет с круга. Конечно, под неусыпным… Юная красотка Вера Автандиловна. Чрезвычайно общительная и обаятельная, попробовали было ее даже к делу приспособить, но на контакт не пошла… родственники в Грузии, а уже к концу перестройки, когда грузины принялись бухтеть о независимости, этот фактор, прежде совершенно не значимый, стал обретать вес; Бероеву ли не знать! Под колпаком красотка… Технарь Володя, золотые руки, сын все время болен, а лекарства дороги — мало ли, что он там из лабораторного имущества намастерит своими золотыми руками и загонит невесть кому, чтобы на лекарства хватало… значит, иди, Бероев, и смотри. В оба. Ну, и все остальные — тоже с каким-нибудь настораживающим изъянчиком. А Симагин — что… ученик Вайсброда, преданная собачонка при учителе, бегает, суетится, высунув язык. Служи! Служит…
И вдруг — стремглав! Ни с того ни с сего! Оказывается, Симагин этот — уже не собачонка при учителе, а его правая рука, фонтан идей, скромный гений, и вокруг него все вертится. За какой-то год! Конечно, пришлось его как следует попросвечивать. И, что самое забавное, он в долгу не остался и на целых семь, а то и восемь месяцев совершенно нейтрализовал абсолютно преданного и даже со вкусом, с удовольствием, не за страх, а за радость обо всех сообщавшего все гадости и подозрительности Вадима Кашинского. Как он это ухитрился — Кашинский поведал лишь годом позже, да и то с той поры все его доклады, рапорты, рассказы и байки обрели какую-то невнятность; и невнятность эту не удалось изжить, даже когда Вайсброд в сентябре девяносто первого сошел-таки с круга, ляпнулся-таки со вторым инфарктом — и не без активной помощи Бероева именно Кашинского, а не какого-нибудь Карамышева или Симагина, удалось провести через дирекцию института в завлабы… Как потом сдержанно охарактеризовал Кашинский причины своей попытки сменить хозяина и вместо бероевской задницы начать лизать симагинскую: "Я ему поверил". — "А почему же опять разуверился?" — издевательски спросил тогда Бероев. Кашинский сумеречно глянул на него, тогда еще майора, из-под реденьких бровишек и ответил глухо: "Смеяться будете… но мне плевать. Жена ему рога наставила с его же приятелем. Так говорят. Все знали, с кем, только он не знал. И унижался, бегал за ней… как пальцем деланный. Такой человек ничего не сможет".
Чутье стукача не обмануло. Весь фонтан идей кончился пшиком; весь энтузиазм, длившийся года три, если не четыре, сошел на нет. Сенсационные намеки Кашинского о том, что Симагин надеется разработать методику, которая окажется чуть ли не заявкой на создание биологического, или, лучше сказать, биофизического, оружия, не оправдались ни в чем. В ту пору много говорили о психотронике, уж так ее все жаждали… Как в хрущевское время, помнится, бредили термоядом; казалось, год-два — и в дамки! Ан нет… И тут — ан нет аналогичное.
После того как поснимали и пересажали перестройщиков и демократов, вконец расхлябавшееся финансирование института удалось немного улучшить, но и это не помогло. Вайсброд, калека, доживал дни свои, ничем, кроме таблеток, не интересуясь; Симагин уволился, потом Володя перешел в какую-то полузакрытую фирму при Гатчинском горкоме, заколачивал там от души, втрое против прежнего, и каждый выходной, как и положено золоторукому советскому работяге, надирался до посинения; лаборатория, хоть и влачила еще существование, не привлекала уже ни малейшего внимания курирующих организаций, разве только самое формальное. Конечно, сверхоружие стране бы сейчас очень не помешало — как, собственно, и всегда — да только никогда его не оказывается почему-то, а денег и на обыкновенные пули не хватает. Порядка ради Бероев не выпускал Симагина из поля зрения еще года полтора, но убедился, что фонтан идей напрочь иссяк, неудавшийся гений потихоньку тунеядствует, зарабатывая на жизнь репетиторством, высокопоставленные родители абитуриентствующих балбесов его ценят, а сам он живет как трава, день да ночь — сутки прочь… и плюнул на него.
А он — вон что отчебучил.
Подоспели подробности. И были они настолько жуткими, что Бероев даже как-то поежился, не вполне веря дисплею; да не может быть. Тихоня Симагин? Но и отчество и адрес, и фотоморда, любезно срисованная милицейским сканером с найденного при обыске квартиры симагинского паспорта и теперь предоставленная в распоряжение Бероева в углу экрана — все совпадало.
С ума он сошел, что ли?
Подробности были жуткими, но совершенно не исчерпывающими: чистая фактография, и вдобавок устаревшая уже часов на пятнадцать. А еще они были какими-то… Бероев несколько секунд не мог, вернее — не решался подобрать слово, потом решился-таки: какими-то подстроенными. Так лихо ментяры прошли по цепочке за считанные полтора-два часа: и записочка им, да еще такая, понимаешь, тщательная, с именем, с фамилией, с мотивом — прямотаки Лев Толстой в Ясной Поляне, а не истекающий кровью пьяндыга с беллетристическим уклоном; и график занятий им прямо на столе на видном месте, и труп девчоночки, светлая ей память, еще, можно сказать, ножками подрыгивает… Интуиция? А хотя бы? Но — проще: ни во что хорошее, подумал Бероев, я давно уже не верю. Даже в такое хорошее. Если тебе кажется, что тебе не везет, значит, у тебя все в порядке. Но вот если вдруг показалось, что тебе везет, значит, кто-то водит тебя за нос и куда-то собирается за этот нос привести и сунуть им в какое-нибудь дерьмо. Если следствию с самого начала такая пруха — грош цена этому следствию.
Бероев посмотрел на часы. Начало третьего, менты сейчас землю роют, вероятно. В конце дня надо их встряхнуть и выяснить в подробностях, что на самом деле произошло и что они за сутки следствия наковырять успели. А пока… Ах, Симагин, Симагин, как ты меня подвел.
Или — тебя подвели… под монастырь? Зачем? Кто это у нас такой ушлый завелся в городе? Вспоротым писателям посмертные записки подбрасывает — написанные, заметьте, собственным же писательским почерком, хотя и несколько искаженным по вполне уважительной причине: агония ж у меня, начальник, оттого и чистописание хромает! — не оставляя при этом ни малейших отпечатков, кроме как отпечатки самого же писателя… А нож? Ой, не могу, голубь сизокрылый Симагин с бандитской финкой!
Так что же — я идиот, что перестал брать его в расчет? А кто-то, значит, оказался не идиот? И теперь пытается таким образом из Симагина что-то выцедить? Или, по крайней мере, думает, что из него есть что цедить?
Ах, Бероев, Бероев! Таких ошибок у нас не прощают. А ежели проштрафитесь, и начнут вас ковырять… и выяснится ваш тщательно скрываемый грех… не грешок, а по нынешним временам именно Грех, самый, можно сказать, смертный… то и будет вам смертный… приговор. И страну разваливал не я, и не скрывал я ничего, а просто в ту пору, когда я поступал на работу, никого это не интересовало — но теперь, если вдруг всплывет и вспомнится, что офицер КГБ, курирующий более чем серьезные темы, скрыл — то есть вовремя сам не напомнил руководству, что его надо вышвыривать в отставку — факт наличия родственников за границей… пусть даже этой границе от роду и пяти лет не исполнилось… М-да. Боль моя, ты покинь меня. Лагерь? Может, и лагерь. Но все равно. В лагере бывший сотрудник органов не живет дольше первой же ночи. Мне ли не знать.
Бероев поднял глаза от дисплея. С левой стены на Бероева хоть и понимающе, но пронзительно и сурово глядел Андропов. Пока не попался, говорил его взгляд — работай. Попадешься — значит, плохой работник, а значит, и не нужен ты нам. С правой — ничего не выражающими маленькими глазками буравил Генеральный секретарь ЦК КПРСС, первый по-настоящему всенародно избранный президент Российского Советского Союза товарищ Крючков. А сзади — можно было и не оборачиваться, все равно на затылке как бы лежала раскаленная чугунная гиря — уставился, будто прицеливаясь, висящий прямо над головой железный Феликс: прогадил сверхоружие, Бероев?
Ну нет. Так просто я не дамся. Я это дело проясню.
Может, конечно, у страха и впрямь глаза велики, и не состоявшийся гений и в самом деле попросту свихнулся? В это я готов поверить. А вот в чудеса вроде записок и графиков… нет.
Бероев потянулся к телефону.
В дверь просунулся — и опять без стука, черт бы его побрал! — Васнецов. Сказал удовлетворенно:
— Ага. Уже на проводе. С кого стружку снимаешь?
Бероев сдержался. Даже положил трубку обратно. Повернулся к двери на своем головокружительно вращающемся кресле и сделал улыбочку.
— Жрать принес?
— Натюрлихь! А также запивку! — И он, войдя уже с полным правом, поставил на бероевский стол пластиковый стаканчик с черным, еще слегка дымящимся кофе, а рядом положил сверток с двумя бутербродами, небрежно скрученный из листа с какой-то уже никому, видимо, не нужной статистической цифирью.
А не приглядывает ли он за мной? — подумал Бероев. Эта мысль уже закрадывалась ему, но он та давал ей ходу. Относил на счет нормальной профессиональной паранойи. А теперь… на воре шапка горит? Но: не пойман — не вор!
Какой вы знаток русских поговорок, гражданин Бероев… Ох, не поможет это вам!
— Спасибо, дружище, — подпустив побольше души в голос, сказал Бероев. — Умничка, что запить принес, я действительно сухомятки не жалую. А звоню я сейчас не кому иному, как заведующему лабораторией сверхслабых взаимодействий Кашинскому Вадиму Батьковичу.
— Думаешь, он продолжает поддерживать отношения с неудавшимся кумиром?
— Да он из одной ненависти к этому кумиру всю жизнь за ним бескорыстно следить должен. Из одной надежды застукать его на чем-нибудь непотребном…
— Психолог… Ладно, не буду мешать. С тебя четыре тридцать семь.
— Кр-рохобор!
Васнецов засмеялся, с удовольствием глядя, как Бероев отсчитывает ему медяки.
— Захочешь отдохнуть, — предложил он, утрамбовывая полученные деньжищи в кошелек, — заходи. Ко мне в шестнадцать такая лебедушка должна с отчетом прийти… из "Прибалтийской".
— Какой ты щедрый.
— При чем тут щедрость! Она же не моя, а казенная… Общенародная собственность!
Васнецов сделал ручкой и удалился.
Кобелиная жизнерадостность Васнецова была неприятна Бероеву так же как и его бесцеремонность. И, словно чтобы очиститься от гнусного осадка, оставленного гоготом и подмигиванием, в которых, по меркам Бероева, не было ни толики достойной человека веселости, одни лишь похоть и кривлянье, он позвонил прежде не в лабораторию эту распроклятую, а домой.
— Машенька? Привет, родная… Как ты? Голова побаливает? Ну, духота, конечно. Жара такая ударила, в городе трудно… Ты сегодня гуляла? Ну и правильно, ну и не обязательно. Что за прогулки сейчас, по солнцепеку? Я приду, жара спадет — вместе сходим. Нет-нет, в твоем положении нужно гулять, нужно ходить, двигаться, как можно больше двигаться, ты разве забыла? Обязательно выйдем хотя бы на полчаса. Только знаешь, милая, я, наверное, немножко задержусь. Ну, часа на два, не больше… ну, на три. Все равно успеем, а ужинать я не буду, я тут перекушу. Вот сейчас мне друг бутербродиков натащил… Хорошие бутерброды, свежие, не беспокойся. Ты же знаешь, у нас очень приличный буфет. Катька как? Что-о? И сучок обломился? Вот паршивка! Ей парнем надо было родиться! Ну, не буду, не буду, не переживай… Может, сейчас парень объявится… а нет, так тоже хорошо. Я к девочкам, как ты по себе должна помнить, не равнодушен…
Бероев женился поздно, и Машенька была на двенадцать лет младше него. Подружка сына приятеля — жутко и помыслить; у мальчишки девчонку отбил. Приятельство, разумеется, тут же кончилось, и случилось много иных передряг — но ничего нельзя было поделать, любовь. Долго она не могла достать Бероева с тех юношеских лет, когда он, тогда еще студент Политеха, и не помышлявший о работе контрразведчика, и думать не думавший о том, что, не ступив и шагу из родного Питера, скоро окажется в своей же стране тайным полукровкой — а сказал бы ему кто-то умный, только пальцем у виска покрутил бы умному в ответ и пошел, посвистывая, своей дорогой, в библиотеку или в спортзал — был сначала смертельно, а потом счастливо влюблен в Люську Старовойтову с параллельного потока. Весь четвертый курс они безумствовали на зависть друзьям и подругам; и, наверное, боги тоже позавидовали и приревновали, как это у них, всемогущих сволочей, всегда водится. Всемером — четыре парня и три девчонки — пошли они на каникулах перед пятым курсом на байдарках, и уж так было хорошо, так… сосны, озера, костры, гитары, палатки, свобода; счастье. Пока на очередных порогах — и пороги-то были тьфу, проходили и куда поершистей, но несчастный случай на то и случай, что случается почти всегда буквально на ровном месте — не опрокинулась байдарка и не ударило Люську течением о камень. Виском. Насмерть. Наверное, часа полтора, не слыша никого и ничего и только глухо мыча, когда его пытались оттащить, Бероев делал ей искусственное дыхание… ну невозможно было поверить, невозможно, ведь не война, не переполненная автострада, никого злого… ведь по-прежнему лето, и птицы безмятежно звенят в напоенном солнцем лесу, и только что, вот только что Люська хохотала: "Дениска, смотри, как пенится! Ух, нас сейчас и покрутит!", и он ворчал в ответ: "Тихо ты… женщина с веслом…" Тихо. Да. Тише некуда теперь. И та же штормовка на ней, расписанная и разрисованная шариковой ручкой, как водится — ну, пусть насквозь промокшая, эка беда…
Долго боялись, что Бероев сойдет с ума. Но он сдюжил.
И теперь сдюжит. И всегда сдюжит.
Машеньку волновать нельзя, на седьмом месяце девочка…
Успокоенный и размягченный ее щебетом, он позвонил в институт.
— Будьте добры заведующего лабораторией.
И когда Кашинский взял трубку — так и виделось его лицо, погрузневшее, раздобревшее за последние несколько лет, но так и не ставшее ни мужским, ни хотя бы солидным, Бероев сказал:
— Привет, Вадик.
Тот прокудахтал что-то, возмущаясь фамильярностью звонящего. Не узнал. Давно я их, сирых да убогих, не дергал. Зажирели. Успокоились, что ни черта у них не получается, а значит, и взятки с них гладки, и ответственности никакой; даже не надо решать, что сказать, а что скрыть, потому что ни говорить, ни скрывать нечего. Прервав убогого на полуслове — "Возможно, вы не туда попа…" — Бероев проговорил:
— Туда, туда я попа. Не туда попа у нас не быва. — Выждал еще секунду, опять-таки буквально видя, как растерянно шлепает отвратительно мягкими, бесцветными губами жалкий, не настоящий и не имеющий уже ни малейших шансов стать настоящим завлаб, и сказал: — Это Бероев. Надо нам повстречаться, но не сразу, а часика так через два. На эти часики у меня будет к вам нэбалшое, но атвэтственное паручение, — произнес он, привычно изобразив для непринужденности товарища Саахова, и сразу же струйкой сладкой, будто газировка в стоявшем искусительно близко от школы ларьке, туго полилось из памяти, как в шестом классе они всей мальчишьей стаей бегали смотреть только что покатившуюся по прокату "Кавказскую пленницу" и раз, и два, и три, и хохотали уверенно и безоблачно… но без запинки из той же памяти выскочил в ответ Грех, давя воспоминание о радости, как давит танк голову еще живого, но раненного и потому не способного откатиться человека; и сразу Бероев осекся: не ему, не ему играть с акцентами! — Надо вам вспомнить, когда и при каких обстоятельствах вы встречались в последнее время с вашим бывшим сотрудником Симагиным, — сухо принялся отвешивать он. — Надо вам припомнить, что вы слышали от ваших нынешних сотрудников о нем и о их контактах с ним. Наконец, надо вам самому ненавязчиво, но быстро и точно опросить всех, кто под рукой, — а в дальнейшем и тех, кого сейчас под рукой нет, — кому и что известно, кто и что говорит и думает о нынешней жизни Симагина, о том, почему он ушел, как объяснял неудачи лаборатории и какие у него были, если были, соображения относительно дальнейшей работы по теме. Поняли?
Кашинский некоторое время напряженно и уныло дышал.
— Да, понял. Что-то… что-то случилось?
— Жду вас в семнадцать ноль-ноль в Таврическом садике, на нашем пятачке, — сказал Бероев и положил трубку. Не обмочился бы заведующий лабораторией с перепугу, подумал он с каким-то непонятным злорадством. Впрочем, его проблемы. То-то он сейчас засуетится!
Пригладив обеими руками жесткие черные волосы, красиво тронутые сединой — Машеньке они так нравятся! но если кто-то начнет присматриваться и призадумываться, они же просто-таки вопиют о Грехе! — Бероев задумчиво оглядел кабинет. И ему показалось, что взгляд Андропова на портрете слегка подобрел.
— …Понимаете, это, по сути дела, был единственный… единственный разговор. А я — я был пьян. Не в стельку, разумеется, но… довольно-таки нагрузился с досады, что его так… чествовали на конференции. Собственно, если б я не нагрузился, меня бы и не… не боднул черт откровенно высыпать ему все в лицо, и разговора вообще бы… вообще бы не было. Меня же тогда все мелко видели… Как, впрочем, и теперь…
Они расположились на скамеечке в Тавриге, неподалеку от массивной и угловатой, как Эльсинор какой-нибудь, громады кинотеатра "Ленинград". Бероев предпочел бы на солнышке, но Кашинский попросился в тень — сердце у него, то, се… Бероев уступил. Почти все скамейки были заняты, они с трудом нашли, где уединиться. Мирно беседующие и играющие кто в шахматы, кто в карты пенсионеры оккупировали посадочные места и на солнце, и в тени — еще бы: ни с того ни с сего лето настало и уж три дня как длится. Сочно сияла в безоблачной синеве зеленая, напоенная дождями листва. Бегали дети и собаки, гомонили и лаяли. Откуда-то от пруда мирно доносилась ритмичная музыка. Громадная киноафиша обещала в "Ленинграде" с двенадцатого августа двухсерийную эпопею, только что снятую по знаменитой брежневской "Целине". Первым экраном — только здесь! С любимым народом Матвеевым в главной роли, естественно. Как Ульянов у нас теперь пожизненный Жуков, так Матвеев — пожизненный Леонид Ильич. Вот только Сталина достойного после Закариадзе не удается отыскать; все какие-то не величавые получаются… Опять будут былым интернационализмом умиляться до розовых соплей, мельком подумал Бероев, слушая жалкий лепет нездорово одутловатого, совсем уже облысевшего, и не молодого, и не старого человека, сидящего напротив. Будто вся нынешняя резня не из этого интернационализма произросла, а сама собой из-под земли выскочила. Интересно, где они целину снимали? Черта с два их сейчас казахи на свою натуру пустят, ни за какие деньги. Да, впрочем, киношники и сами не поедут — пальба…
— И дело-то в том, что я… я не очень внимательно слушал, и уж подавно не смел спросить ни о чем… Он как сказал мне про почки — я и поверил… Как, впрочем, и вы… вы мне потом обещали, а я и вам поверил…
— Вы неизлечимы, — жестко прервал Бероев. — Телепаетесь еще кое-как — и благодарите Бога за это. По крайней мере, получаете завлабовский оклад, так что вам на лекарства хватает — в отличие от многих и многих. Не в Кремлевку же вас класть. На всех стукачей — Кремлевки не хватит. И перестаньте рыдать, давайте к делу.
Кашинский помолчал, отведя взгляд. Не было у него больше сил смотреть на вольготно развалившегося напротив тяжелого, широкоплечего красавца, на его крупное, сильное лицо, роскошную смолянисто-серебряную шевелюру, мощные загорелые руки, поросшие короткими, частыми черными волосками. От него буквально веяло уверенной, безжалостной силой. Он не поймет, вяло и тоскливо подумал Кашинский в который раз, он никогда не поймет… Но ненавидел он Бероева не за это — просто за то, что тот есть.
— Потом мы с Симагиным не возвращались… не возвращались к этому разговору, — заговорил Кашинский. — Какое-то время мне казалось, что он вот-вот сотворит чудо. То самое чудо… то самое, на которое намекал тогда, в московской гостинице…
— Какое именно чудо? — цепко уточнил Бероев.
— Месяцев через восемь после… после конференции… когда я избавился от симагинского… гипноза, иного слова не подберешь… я все подробно — насколько мог, подробно — вам описывал. По свежим следам. Добавить сейчас я… я вряд ли что-то смогу. У вас же должны храниться все мои отчеты…
— Я их просмотрел, — нетерпеливо сказал Бероев. — Ничего конкретного. Поэзы влюбленного в науку мальчишки. Мы начнем совершенствовать средства, которые присущи человеку неотъемлемо, — процитировал он по памяти. — Мы на пороге создания человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Это скачок, сопоставимый лишь с тем, который совершила обезьяна, когда встала и высвободила руки. Чего только потом она ни делала этими руками — и мадонн, и клипера, и бомбы… Хотите уметь летать? Мне жаль, что из-за суеты и склок вы лишних десять лет не умеете летать…
— Вы лучше меня… лучше меня все помните… — выговорил Кашинский. У него перехватило горло от тоски по несбывшемуся прекрасному — но показать было нельзя. Потому что для этих — прекрасного нет. Они просто не понимают, что это. Они не любят, не грустят, не страдают. Не стремятся. Они только ловят, допрашивают и унижают. У них всегда все сбывается.
— Тут и помнить нечего, — сказал Бероев. — Что конкретно имелось в виду?
— Он не говорил… не говорил ничего конкретного.
— А может, вы умолчали тогда о конкретном? А, Кашинский? — прищурившись, спросил Бероев; как выстрелил. — Решили и с нами возобновить отношения, и Симагина не подводить. И нашим и вашим? Ласковый теля двух маток сосет?
Какой вы знаток русских пословиц, гражданин Бероев! Бероев даже осекся на миг, словно эта негромкая страшная фраза звучно ударила по ушам откуда-то из-за куста сирени, сверкающего, словно зеленый фейерверк, в лучах долгожданного солнца.
Надо быть более осторожным при этом подонке. Если начнут его раскручивать на предмет наших с ним бесед, он вполне может припомнить мою непроизвольную любовь к идиомам — и мои бывшие коллеги за милую душу состряпают настораживающий вывод о том, будто бы я намеренно и заблаговременно разыгрывал этакого русака. Он, конечно, сам по себе не смертелен, этот вывод, но как дополнение, как острая приправа — ух как сойдет, мне ли не знать.
— А теперь уже вынуждены держаться тогдашнего варианта, чтобы не всплыла ваша тогдашняя ложь? — взяв себя в руки, докончил Бероев.
Это неуязвимое и беспощадное чудовище может сделать со мной что угодно, с унылой тоской подумал Кашинский. Ничего ему не объяснить, ничего не доказать.
Если он вобьет себе в голову, что я соврал — значит, я соврал.
Он промолчал. У него начали трястись губы.
— Хорошо, — смилостивилось чудовище. Или сделало вид, что смилостивилось. — Давайте попробуем зайти с другой стороны. В общем контексте тогдашнего энтузиазма, тогдашних разговоров — что могло иметься в виду?
— Почти наверняка стимуляция так называемых латентных точек, которые якобы… якобы открыл Симагин, — стараясь, чтобы хотя бы голос не дрожал, ответил Кашинский. Он уже пожалел, что отказался сесть на солнце. Его бил озноб. — И он же… он же закрыл. То как раз был первый год, когда… когда начали носиться с этими… точками. Старик Эммануил… Вайсброд, то есть…
— Я помню, кто такой Эммануил Борисович, — уронил Бероев.
— Он, и Карамышев тоже, всерьез… всерьез предлагали их назвать симагинскими точками. То-то смеху было бы! — И Кашинский неожиданно даже для самого себя вдруг коротко, с поросячьим привизгом, засмеялся. Это было уже на грани истерики. — Чуть ли не четыре года их искали, время от времени даже… даже находили, пытались воздействовать. Считалось, что в них могут быть… могут быть сосредоточены… некие паранормальные возможности. Потом все… все оказалось плешью.
— Напомните, что это за точки, — потребовал Бероев.
— Ну, мне не очень просто так, в двух… в двух словах… — замялся Кашинский.
— Если уж вы поняли, то я пойму, — жестко сказал Бероев.
Кашинский стерпел и это.
Неторопливо и академично, стараясь хотя бы узкоспециальной терминологией уязвить неуязвимого владыку, он принялся рассказывать, одновременно сам не без ностальгического удовольствия припоминая и произнося в течение нескольких лет казавшиеся неоспоримыми истины, которые на поверку вывернулись таким же мыльным пузырем, как и вся жизнь.
Вполуха слушая слизняка и даже не стараясь вникнуть в детали, Бероев думал: нет, в домашних условиях Симагин этим заниматься не потянул бы. Дома у него такой машины не было и быть не могло. Это ясно. Надо, кстати, поинтересоваться у ментяр вот этим еще: не было ли найдено при обыске квартиры Симагина каких-то приборов, самодельных или ворованных из института, и если да, то потребовать немедленной передачи к нам для осмысления. И бумаги, бумаги все посмотреть. Ну, да ментяры — следующий пункт программы. Сразу отсюда.
И кстати сказать, бумаги и приборы — не только здесь. Он ведь мог решить, что он ух какой хитрый, и что-то оставить и даже припрятать у родителей в деревне, где ж это там… не помню… Надо узнать, когда он в последний раз ездил к ним в отпуск. Под Пермью, вроде… И тут Бероева бросило в жар.
Граница же рядом!!
— Ну хорошо, — сказал он. — А что говорят коллеги?
— Все… все говорят одно и то же, — развел руками Кашинский. — Давным-давно никто не видел и не слышал. Чем занимается теперь Симагин — никто… никто не знает. А дольше всего отношения поддерживал с ним — Карамышев… Карамышев. Но и он уже года три как… потерял бывшего друга из виду. Такое впечатление, будто… будто Симагин нарочито… да, нарочито обрывал все связи.
— Ах вот даже как. Послушайте, Кашинский… — задумчиво произнес Бероев. — Скажите мне простым и ясным русским языком. Я же помню ваши отчеты, в них такие же расплывчатые и трескучие фразы, как во всех лабораторных официальных планах и соцобязательствах. Усиление, повышение, всемерное развитие. Чего конкретно ожидали ваши лучшие умы от стимулирования этих латентных точек?
— Наша тематика в основном была… была медицинской. Соответственно… — Кашинский облизнул губы, и быстрое движение мокро отблескивающего острого кончика по блеклым пересохшим губам на мгновение сделало его не просто отвратительным, а отвратительным невыносимо. Бероева едва не стошнило. — Соответственно и ожидания концентрировались в области диагностики и тера… терапии. Вы, вероятно, недопоняли. Извиняюсь… Локация латентных точек, их развертывание… поиск, так сказать, чуда никогда не были среди официально… официально закрепленных за лабораторией тем. Симагин и Карамышев занимались этим, в основном, вдвоем, факультативно, посвящая в свои достижения только… только Вайсброда, да и то не слишком его… утруждая. Старик уже тогда болел.
— Вадик, что вы мне голову морочите? — теряя терпение, спросил Бероев. — Вы же писали, что на повестке дня — резкое увеличение всех возможностей организма. Качественное повышение сопротивляемости микробам, вирусам, радиации, отравляющим веществам и вообще всему на свете. Качественное повышение физических и умственных способностей. Качественное повышение возможностей борьбы со стрессами. Что еще? Нечувствительность к боли… Вы же, в сущности, нам суперменов печь обещали! Мы же засекретили вас, исходя из этих отчетов!
— Я… — дрожащим голосом начал Кашинский, — я… ничего не скрываю. Не скрывал и не скры… скрываю! Но не мог же я… вы вообще сочли бы меня психом, или всех нас — психами… Спрашивайте с Симагина или с Карамышева! Помню, они, думая, что я не слышу, беседовали о… о телекинезе. А вот эта точка у нас наверняка ведает телекинезом! А как вы думаете, Андрей Андреевич, световой барьер нам не помеха? Убежден, что не помеха, Аристарх Львович! Это мне… это пи… писать?
Задыхаясь, он замолчал. Лоб его жирно, болезненно искрился от проступившего пота. Губы тряслись, он опять их облизнул.
— Да, — сказал Бероев, — это написать было очень трудно… Телекинез — такое сложное слово, без орфографического словаря его никак не написать… Идиот! Кто вам ставил задачу оценивать информацию? Кто вам ставил задачу просеивать информацию и сообщать только то, что вы, идиот, считаете возможным, достоверным, достойным упоминания? Я? Пушкин?
Кашинский бессильно растекся по скамейке и размашисто трепетал. Стука его зубов не было слышно лишь оттого, что у него отвисла челюсть. Карамышев, думал Бероев. Если кто-то что-то знает — то Карамышев.
— Я же написал, что он… он хотел научить меня… летать…
— Из вас получился бы замечательный Икар, — процедил Бероев. — Мифологический герой Кашинский. Только, Вадик, не летайте слишком близко к солнцу. Не ровен час, товарищ Гелиос решит, что вы посягаете на его прерогативы.
Мало того, что кагэбэшник все аккуратно согласовал с Вождем, он и перед Листровым извинился с редкой корректностью. Я вас надолго не задержу, товарищ капитан. Я понимаю, уже конец рабочего дня; ну конечно, я и сам спешу домой. Бедные наши домашние, да? Как они нас еще терпят? И голливудская улыбка. Симпатичный кагэбэшник, только киношный слишком. Ну, вот как Тихонов был слишком красив и элегичен для эсэсовца, так этому Бероеву в кино про контрразведку место, а не в самой контрразведке.
Впрочем, его начальству виднее.
Раздражение, вызванное звонком, понемножку улеглось. Надо отдать должное красавцу — умело пригасил. Хотя, в сущности, ситуация не изменилась и осталась совершенно отвратительной: мало того, что и так ни хрена не понять, так еще и эти налетели, как мухи на мед. Или на говно. Как посмотреть. Совершенно невозможно догадаться, чем их привлек Симагин, но уж привлек так привлек, если в первый же день узнали, что он натворил, и уже к вечеру их представитель — тут как тут; и, судя по сдержанному и столь же тактичному, сколь и властному поведению — в немалых чинах представитель, в немалых… Я ваша тетя, буду у вас жить. А ведь будет, думал Листровой, обязательно будет тут и дневать, и ночевать, стоять над душой, ни хрена работать не даст.
Ага, вот еще выдумал. Повторный обыск. Ну, понятно. Мы, разумеется, бумажек научных там не искали; если и были какие бумажки или приборчики, внимания не обратили бы ребята на них ни за что, не до приборов им было; нам все больше подавай острые, равно как и тупые тяжелые, предметы… рубящие и колющие. А не показалось ли нам, что кто-то до нас эту квартиру уже вскрывал? Нет, не показалось, товарищ… извините, не знаю вашего звания… товарищ Бероев, хорошо. Прямо сейчас? А я-то вам зачем? Ах наша пломба на двери… надо же, какие они предупредительные нынче. Не иначе, этот Симагин у них давно на карандаше. А я-то, дурак, ломлюсь в открытую дверь. Шпион, что ли? Или, наоборот, великий гений, которого не уберегли?
Но ни на то, ни на другое не похоже. А похоже, что человека подставили. Да так ловко подставили, что не подкопаешься. Да и не вполне подставили — все ж таки он был, причем один-одинешенек был в квартире несчастной девочки Кирочки, хотя не он насиловал, не он, зуб даю!.. но и кроме него больше некому. И кроме него там никого больше не было! Но не он! Ну как это, блин, кагэбэшнику объяснить?
А вот так, простыми словами. Спокойно слушает, без усмешек, без недоверия; даже наоборот, с каким-то странным ухватистым пониманием, и даже уголок рта этак улыбочкой норовит стать то и дело: дескать, да-да, мы и ожидали чего-то похожего. Ох, знает он что-то, этот товарищ без звания; знает что-то такое, что дает ему возможность видеть всю ситуацию сверху, а не односторонне в профиль, как я. Честное слово, Вождю было бы объяснять куда сложнее и натужнее… ну да, впрочем, именно от Вождя зависит, по шапке мне дадут, или в покое оставят, или наградят… как говорил в "Бриллиантовой руке" Никулин — посмертно. А впрочем, вот за это как раз поручиться нельзя — может, именно от товарища без звания куда больше все это теперь зависит. И это плохо. Очень плохо. Бандитов я худо-бедно понимаю, Вождя худо-бедно тоже понимаю, даже офонаревшего папашу из обкома понимаю вполне… а что на уме у этих борцов с диссидой, корчевателей врагов народа, заклинателей скрытых инородцев… не могу представить. Опасно, Листровой, опасно!
А Симагину-то моему как опасно… Вдесятеро опаснее. Вот этого уж никак не расскажешь, никак не объяснишь — ни Вождю, ни товарищу без звания… даже самому себе объяснить невозможно. А ведь с самим собой не словами разговариваешь, а только ощущениями — отдал себе отчет в том, что то или это почувствовал, или почувствовал и не заметил, или заметил что-то, а что именно — и сам не в силах уразуметь… Ну а когда требуется все это переложить на общеупотребительные слова, да еще желательно из протокольного словарного запаса — все, кранты. Невозможно. Разговоры эти два. С женщиной Асей и в особенности с этим… у которого глаза. Информации, казалось бы, ноль. А ощущений — три вагона с каждого. И чем дальше, тем сильнее, тем накатистее эти ощущения начинают ощущаться, будто фотография проявляется, проявляется… Только вот что на фотографии — словами не выразишь.
Товарищ Бероев без звания пролистал пополневшую с утра папочку и раз, и два, и три. Задумался. Листровой предложил ему закурить — отказался; не курит. Положительный какой. И не пьет, конечно. И семьянин, наверное, отменный. И бабам, естественно, нравится. А вот мне — нет. И не потому, что он лично мне не нравится; похоже, мог бы мужик человеком стать. Но только знаю я наверняка, что от этих — добра не жди. И уж конечно, не ждать теперь добра ни взбалмошной этой Асе, ни Симагину моему. Все. Кранты их сложным переживаниям, их утонченным чувствам, их скачкам и вывертам, не понятным ни одному нормальному человеку, но, наверное, невероятно дорогим для них и единственно для них возможным. Эти им не дадут. Эти их живо приведут к единому знаменателю.
— Ну, и как же вы, Павел Дементьевич, объясняете подобные несообразности?. — спросил товарищ Бероев без звания, оторвавшись наконец от своих глубоких размышлений, уже показавшихся Листровому нескончаемыми или, по крайней мере, имеющими все шансы продлиться до утра. Ох и устроят мне дома головомойку, в сотый раз подумал Листровой — уже по инерции, не сразу в силах перестроиться на разговор после долгого, томительного ожидания в тишине. Да. Вот как я объясняю подобные несообразности: ох и устроят мне дома головомойку.
— Ну, товарищ Бероев, когда вы здесь, мне объяснять ничего уже не приходится, — скромно сказал он. — Мое дело собрать… э-э… руду фактов. А уж выплавлять из нее чугун выводов — дело ваше. С рудой вы ознакомились.
— Потрясающе, — проговорил Бероев. — Одевшись в халат терпения и подпоясавшись поясом внимания… Просто Омар Хайям какой-то, Саади, а не капитан милиции: Ваше ведомство, коллега, использует свои кадры с поразительно низким капэдэ. Тем не менее, досточтимый Листровой-баши, — и улыбнулся такой лучезарной улыбкой, что Листровой даже при желании не смог бы обидеться, а только невольно улыбнулся в ответ, — чья мудрость может быть уподоблена лишь его же проницательности, а та, в свою очередь, — лишь изумруду на рукоятке парадной сабли нашего эмира, да продлятся вечно его годы… Как раз в подобных ситуациях скорее мне пристало смиренно внимать вашим словам, ибо они навеяны опытом. Я же не сыскарь, Павел Дементьевич.
— Знаете, товарищ Бероев, — неожиданно для себя признался Листровой; как ни крути, а он ощущал к кагэбэшнику расположение, хотя и отдавал себе отчет, что вызывать расположение, даже симпатию — вероятно, один из профессиональных навыков сидящего напротив него человека и что расположение это втридорога может потом ему, Листровому, обойтись, — я часа два назад, не пытаясь никаких даже выводов формулировать, попробовал касательно этого дела при своем начальстве произнести слово "несообразности". Ну, если быть точным, я сказал "нестыковки". Меня чуть на месте не расстреляли. Так что я лучше помолчу.
— Павел Дементьевич, — серьезно сказал Бероев, — у меня и оружия-то при себе нет.
Листровой молчал. Бероев подождал немного, потом спросил:
— Вы составите мне компанию?
— Какую?
— Надо все-таки наведаться на квартиру к Симагину.
— Обязательно сегодня?
— Обязательно, Павел Дементьевич.
Листровой почесал щеку.
— А ордер?
Товарищ Бероев без звания картинно изумился, даже вытаращил свои красивые, романтического раскроя зенки.
— А у вас ночью был ордер?
— У нас срочность была, — хмыкнул Листровой.
— А кто вам сказал, что у меня ее нет? Кто сказал — пусть бросит в меня камень.
Листровой опять почесал щеку. Резонно…
— Вы, конечно, на машине?
— Конечно.
— Ну, поехали. Я, признаться, сам еще и не был там, только по бумажкам…
— Странные бумажки, — начал раскручивать его Бероев, когда они уже вышли из кабинета и потопали, обгоняя расходящихся по домам сотрудников, по коридорам и лестницам управления. — И главное, чем дальше, тем страннее, правда, Павел Дементьевич?
— Я молчу, — сказал Листровой.
— Да-да. Я говорю. Три вопиющих противоречия, не считая более мелких. Я просто-таки поражен вашим самообладанием, говорю совершенно серьезно. Вы, наверное, об эти противоречия еще с утра или, по крайней мере, с середины дня лбом бьетесь — и еще не спятили. Я бы, наверное, спятил… особенно если б меня начальство подгоняло, как вас, и орало: папа приехал! папа приехал!
Листровой недоверчиво покосился на товарища Бероева. Можно было подумать, он под столом в кабинете Листрового весь день сидел… без звания. Бероев невозмутимо шагал рядом, глядя вперед. Кабинет мой на прослушке, что ли?! Или просто у аса интуиция такая многопудовая?
— Первое: Симагин не мог находиться одновременно и в квартире, где было совершено убийство, и на другом конце города, где он якобы зарезал писателя. Но если бы не предсмертная записка писателя, вы никогда бы не соотнесли убийство и Симагина, значит, не взломали бы квартиру Симагина, не нашли бы расписания уроков и не поспешили на квартиру, где было совершено убийство. Второе: факт насилия, учиненного в этой квартире над девочкой, очевиден, и практически столь же очевидно то, что Симагин его не совершал. Но совершить его, кроме Симагина, было некому. И третье: Симагин никак не мог из изолятора звонить своей женщине. Но, очевидно, он ей звонил, поскольку, кроме него, никто — ведь не ваши же следователи? — не мог предупредить ее о том, что к ней придут, что надо отвечать честно и так далее. Верно?