Глава 15

1.

Голоса…

Сандугаш не могла закрыть слух от них.

Закрыть слух от живых – возможно.

От мертвых – она еще не научилась.

«Мамочка, мамочка, как же я боюсь, мамочка, не хочу умирать, больно, страшно, холодно, есть хочу, как же я хочу есть, нам не уйти отсюда живыми, хочу домой, когда же это кончится, это никогда не кончится, мама, мама-а-а-а!»

Сначала – все эти голоса сливались в единый хор, повторяя одно и то же.

Потом начали прорываться отдельные, и стало еще хуже.

«Умрем, но не сдадимся, умрем, но не сдадимся, но у меня осталось совсем мало патронов и одна граната, и мы погибаем от голода в этом лесу, лучше выйти и принять бой, почему нам не прикажут принять бой? Это же глупо – укрываться, прятаться, скоро листья опадут и лес станет голым, они нас перестреляют как зайцев, лучше принять бой сейчас, пока мы не ослабели…»

«Подкрепление придет. Не может не придти. У нас огромная могущественная армия, и это временное явление, временные неудачи, кто-то виноват, где-то предательство, растерянность командующего состава, но товарищ Сталин во всем разберется, перетасует генералов как шахматные фигурки и двинет все наши войска, и, может, уже завтра мы пойдем в наступление, надо подождать, только как же хочется есть-то, один сухарь и кусочек сала на день, да еще полусырые грибы, хорошо, что эти деревенские ребята в грибах разбираются, жаль, надо экономить патроны и нельзя дичи подстрелить, но все равно костры разводить нельзя, только маленькие костерки бездымные, хорошо, что они умеют, но грибы все равно полусырые, а я так хочу есть, я бы кусок мяса и сырого съел… Скорее бы наступление, скорее бы в бой!»

«Будь проклята эта война, я должен был бы сейчас в Москве, сидеть в библиотеке Иностранной литературы и делать наброски к своей будущей работе о творчестве Франсуа Вийона, никто не понимает его так, как я, я сделаю новые переводы и все поймут… А я сижу в грязи, в холоде, голодный, отупевший, господи, я стреляю плохо, какой из меня солдат? Но я должен исполнить свой долг как мужчина, защитить свою Родину, не опозорить, не струсить, только бы не струсить, лучше умереть быстро, но не успеть струсить… Маму жалко, как же она? Отец пропал без вести, говорят – кто пропал без вести, тот погиб. Мама теперь совсем одна останется…»

«Мамочка, мамочка, я пишу тебе каждый день, пока есть чернила в походной чернильнице, пока есть листки бумаги в блокноте, пишу тебе, рассовываю письма по карманам, если все будет хорошо – я тебе их отправлю, как только мы вырвемся из этого проклятого котла, если погибну – тот, кто будет хоронить мое тело, возьмет письма и отправит их в Ленинград, я на каждом треугольничке написал адрес. Мамочка, как же мне тебя не хватает, я говорю с тобой каждый вечер, каждую ночь, всегда был маменькиным сынком, всегда мечтал – вырасту, пойду работать, накуплю тебе всего, и тебе станет легче… А если убьют – как же ты, мамочка? Мама…»

«Бедные мальчишки. Ничего толком не понимают. Надеются. А мы ведь все уже, считай, мертвы. Фронт откатился далеко на Восток. Быть может, немцы и Москву взяли. И Ленинград. Может, хоть под Уралом остановятся. Мы все мертвы уже сейчас, но как жаль, что мы не деремся, выйти бы и дать последний бой, умереть, утащив за собой хотя бы нескольких из них… Хотя бы одного! Одного убью я – и кому-то после меня станет легче, кому-то, кто будет отстаивать уральские рубежи… А может, я просто пал духом? Может, я просто слабак? Но я же готов сражаться и умереть, значит – я не слабак. Просто я не верю, что такой страшной силе можно противопоставить хоть что-то в нашей стране… Хоть что-то, кроме людей. Кроме вот этих мальчишек. И мужиков моих лет. И стариков. Вон Сергеечев, учителем был в Твери, внучку обожает, то и дело фотографию достает, уже дед, ему бы детей учить и внучку свою на качелях качать, которые он для нее сделал, да книжки ей хорошие читать, зачем это все, зачем война, зачем он здесь? Зачем все мы здесь? Я был бухгалтером. Был. Человеком я был. Неудачник всю жизнь, любимой женщины нет, ничего нет… Но я – человек. Неужели я тут останусь, в этом проклятом лесу? Я бы хотел принять бой. Я бы хотел умереть не зазря. Хотя бы это оправдает всю мою бессмысленную жизнь…»

«Я должен поддерживать их боевой дух, как политрук, как человек, отвечающий за главное – за их души… Старорежимное слово. Но дух – души – не одно ли и то же? И мысли какие-то старорежимные. Хорошо, мысли никто подслушивать не умеет. Я должен поддерживать их боевой дух и каждый день готовить их к бою, не давать раскисать, не допускать панических настроений. Каждый день я должен быть готов вести их в бой… И что мне делать теперь, когда я сам не верю в возможность не то что победить, но просто выжить? Впрочем, не важно. Совсем не важно. Не на бой я их поведу, а на славную смерть. Вот так, так правильно думать. Так я им и скажу. На славную смерть за родину. И нет ничего прекраснее, чем погибнуть за клок родной земли, за березу, за кочку… Лишь бы на эту кочку не ступил сапог вражеского солдата… Но как же мне их жалко! Жалость – слабость. Нельзя допускать слабость. Скорее бы в бой. Скорее бы все кончилось…»

«Бедные мои, бедные, они все для меня теперь – как мои мальчишки-одноклассники, как братики, как папа, как дедушка, все – родные. У меня чистых бинтов не осталось, а в этой ржавой воде толком не отстираешь. У меня нет ничего, кроме йода. Хорошо, йода достаточно. Но раненые умирают один за другим, потому что воспаление, раны гниют, гангрена, ампутация невозможна, помочь нечем, даже муки облегчить нечем. Бабушка бы помолилась, но я не могу молиться, я же комсомолка. Мне так их жалко, что даже самой не страшно. Что-то странное: мне и не голодно. Мне так легко отдать свой сухарь, свое сало. А они подсовывают мне свои крошечные кусочки сахара, потому что я – девчонка. Они видят во мне своих сестренок, наверное, или невест, или дочек… Бедные мои! Не возьму я ваш сахар, он вам нужнее, от сахара сил прибавится. Я – женщина, мы вообще выносливее. Мне вообще нечего бояться, самое главное – мои успели эвакуироваться, я успела получить письмо. А я разделю судьбу всех этих солдат. Как и положено сестре. Сестре милосердия. Мне больше нравится так, чем – «санинструктор». Сестра милосердия Кораблева. Звучит куда нежнее, чем – санинструктор Кораблева…»

«Фашисты Киев взяли. Мои уехать не успели. Значит, в живых уже никого. Сашка Савин говорит – надо верить. Верить, что ушли. Что соседи спрятали. Что советские люди своих не выдадут. Он просто никогда не был евреем… Я знаю, я чувствую, что в живых уже никого. И Мирра, моя Мирра… Хоть бы ее просто убили, сразу убили, а не мучили. Она такая красивая. Она могла бы актрисой стать. Ей всего семнадцать лет. Она только окончила школу. Она ребенок. Может, они не убивают хотя бы детей? Нет, нет, они убивают всех… Нельзя верить, что кто-то выжил. Нельзя верить сладкой лжи. Хорошо, что у меня есть друзья. Сашка Савин. И Зухаир Кутаев. Он вообще бравый джигит. Мы, конечно, нарушим приказ командиров, но нам нужна эта вылазка… Нельзя больше сидеть здесь и отбрехиваться выстрелами. Нет смысла ждать подкрепление. Надо выйти и умереть в бою. Пусть втроем. Спина к спине. Но умереть, сражаясь!»

«А ведь я был неплохим художником. Был. Был… Все в прошлом. Ничего, жизнь была хорошая. Жалко, что все так кончается. Здесь. В холоде, в грязи, в отчаянии. И пользы от меня мало. Но если вспоминать все хорошее, что было, получается – я дважды, трижды проживаю ту же радость… Буду вспоминать. Крым, лето тридцатого года, Маша загорелая, золотой пушок на руках, как на абрикосе, соль на ее коже, черешня огромная, сладкая, как мы одну ягоду раскусывали вдвоем и целовались со сладким соком на губах… Это было счастье, абсолютное счастье!»

«Мамочка, как же мне страшно. Неужели вот это – все? А если – сдаться? Если – убежать и сдаться? Ну ладно, я буду трус и предатель, но жить-то как хочется, как хочется жить…»

«Проклятая рация молчит. Зачем я только таскаю с собой эту тяжесть. Зачем вообще в радистки пошла. Надо было в снайперы. Но хотелось быстрее на фронт. Дура. Никого вокруг. Тишина в эфире. Только немцы… Немцы везде. Как крысы, заполонили все. Может, они уже и Москву взяли. Тогда отца точно повесили. Он же коммунист. К черту эту рацию, закопать под кочкой, где земля помягче, не таскать по лесу. Нет смысла. Лучше взять автомат, я стреляю лучше многих парней, все старшие классы в тире провела, правда, с винтовкой, но я меткая, я справлюсь. Хоть бы уже в бой! Никаких сил нет ждать дальше, медленно подыхая в этом лесу…»

– Сандугаш, тебе плохо? Что с тобой?

Она не сразу поняла, что этот голос – живой.

– Да. Мне плохо. Я слышу голоса мертвых. Тех, кто здесь был в окружении и ждал смерти. И я даже не знаю, как они погибли, не поинтересовалась, я не…

…И тут тишина взорволась. Автоматными очередями, взрывами снарядов, криками боли и ярости, воем ужаса и невыносимого страдания, и «вперед!», и «ура!», и «бей их!», и «спасите!», и – «Мама! Мама! Мама! Мама! Мама!» Голоса совсем юных пацанов и зрелых мужчин, и даже пожилых, голоса девчонок, все они перед смертью, в последний свой миг кричали, хрипели, выплевывали вместе с кровью из простреленных легких – «Мама!»

И тьма сомкнулась вокруг Сандугаш.

2.

Она пришла в себя и поняла, что лежит на земле, головой – на коленях у Федора.

– Долго я? – прохрипела она.

– Долго. Я не знал, что делать. Нести тебя обратно… Но я доверился твоему знанию здешних мест и не был уверен, что найду дорогу.

– А я ведь не знаю здешних мест… Я просто шла наугад, куда меня вела моя сила.

– И как она сейчас? Сила?

Сандугаш сосредоточилась.

Прислушалась.

Лес шелестел. Попискивал. Похрустывал. Лес был полон ночных звуков. Но голосов мертвых она больше не слышала.

И сила была при ней. Мертвые не опустошили ее. Они ее даже не заметили. Она прошла мимо них, она их слышала, но для них, в их вечности, ее не существовало.

– Мы сделаем это сегодня. Я могу. Только копать придется тебе.

– Могилу? Для себя самого?

– Неглубокую. Надо пройти еще немного. Вот там будет полянка…

– Ты говорила, что не знаешь здешних мест.

– Я их чувствую.

Там и правда была полянка. Сандугаш очертила прямоугольник в рост Федора. И он копал – часа два ушло на то, чтобы выкопать неглубокую могилу. Куда он послушно лег, а она насыпала ему на грудь землю и камни с берегов Байгала и бросила несколько комков здешней земли.

– Зарывать не будешь?

– Нет. Ты теперь молчи. Закрой глаза и слушай мой голос. Медленно расслабляйся. Сначала руки. Потом ноги. Почувствуй, как уходит напряжение из позвоночника. Из шеи. Не думай ни о чем. Просто слушай лес и мой голос.

Сандугаш, отомкнула клетку, достала теплое пушистое трепещущее тельце, нарочно не замыкала слух, слушала панические кроличьим мысли: «Холодно… Держит неудобно… Будет гладить? Может, погладит и положит обратно? Неудобно держит…»

Крепко сжимая кролика левой рукой, привычным движением пальца отвела его голову чуть вверх, правой рукой вытащила бронзовый нож, опустилась на колени возле Федора:

– Глаза держи закрытыми. Открой рот. Буду поить тебя кровью. Глотай. Все глотай.

Взрезала кроличье горло. Правой рукой перехватила тельце, чтобы побольше крови выжать в открытый рот Федора. Он глотал судорожно.

Вспорола брюшко, вырвала сердце.

Положила на язык Федору:

– Прожуй и проглоти.

Он послушно сделал это. Лицо в крови. В земле. Совершеннейший упырь.

Но раз он все это делает – как же сильно он хочет избавиться от Белоглазого! Может, она освободит их обоих разом. И Федор станет нормальным мужиком. И Мирон, ее Мирон обретет свободу…

Опустившись на колени возле головы Федора, Сандугаш запела. Ей не нужен был сейчас бубен. От этого злого духа она не собиралась защищаться. Более того: она не хотела бубна вблизи себя, чтобы в миг опасности не схватиться за него… Ибо лучше принять смерть от Мирона, чем убить его самой. Да, этим она предавала всех, кого Мирон убьет потом. Ну и пусть. Пусть душа ее не обретет покой на дне Байгала и не родится вновь. Однако убийцей любимого она не будет.

Сандугаш пела и смотрела на Федора.

И увидела, как приоткрылись его глаза и в узких щелочках засиял белый свет, а из приоткрытого рта повалил пар, будто на морозе.

Получилось.

Она думала, понадобится два кролика, а получилось уже с одного жертвоприношения.

Значит, они оба очень хотели. И Федор Птичкин, и Белоглазый.

Белый плотный пар постепенно принимал очертания волка, а глаза Федора погасли, и волк, уже совсем воплотившийся, не прозрачный, а живой и плотный, открыл светящиеся белые глаза и посмотрел на Сандугаш.

– Здравствуй, Мирон. Здравствуй, милый.

Волк оскалился и поднял лапу. И Сандугаш увидела, что когти на лапе у него не волчьи. Огромные, изогнутые, втягивающиеся, как у льва. Волк зарычал…

– Ты голоден. Я тебя накормлю.

Сандугаш вынула из ножен каменный нож и распорола рукав рубахи. Потом – надрезала руку. Вдоль. Так, что кровь хлынула потоком.

Волк принялся лизать ее. И лизал, лизал жадно, пока у Сандугаш не закружилась голова, пока она не начала клониться на землю, пока она не упала, уронив порезанную руку на грудь бесчувственного Федора, а волк все лизал и лизал ее кровь, а кровь все текла…

Из забытья Сандугаш вывел щебет соловья. И голос Мирона.

– Фленушка…

– Мирон…

– Фленушка, ты меня отрежь от него, ты ж за этим сюда пришла…

Сдержав стон, Сандугаш поднялась. Рана на руке затянулась. Но бессилие от потери крови было ощутимым.

Тем же каменным ножом она сделал три коротких надреза на лбу Федора, на его шее и – распахнув куртку, взрезав толстовку – под левым соском, а пупок обвела порезом, будто хотела вырезать. Правда, ранки были неглубокие. Для жизни – не страшно. Зато для связи с чуждым духом – смертельно…

Федор, не приходя в сознание, выгнулся и завопил так, будто его потрошили заживо.

Воем вторил ему белый волк.

Накричавшись до хрипа, Федор снова рухнул в яму и затих.

Затих и лес вокруг. И Сандугаш увидела, как засветили все травинки и листки, кора деревьев и мох на корнях, все засветилось бледным голубоватым светом. Из-за кустов, из-за стволов молча смотрели на Сандугаш мертвые. Мальчики и мужчины с заросшими исхудалыми лицами, в истрепанной, изорванной, окровавленной, простреленной военной форме. И девочка в белом платье сестры милосердия, в белом плате на голове – во Вторую Мировую войну не было таких одежд у санинструкторов, но смерть одела эту девочку в тот наряд, который она приняла подвигом своей души… Они смотрели молча, как Сандугаш вершит свое колдовство.

Белый волк подошел к Сандугаш и лизнул ее в губы.

– Благодарю тебя, Фленушка, любовь моя, жена моя. Благодарю тебя.

– Это только начало, Мирон. Я же душу твою получила от Мэдэг. От той шаманки, которая обратила тебя в волка. Я знаю, как обменять… Вся ее ненависть, которая стала белоглазым волком, уйдет в Байгал. А твоя душа будет свободна. Я искупила все твои грехи. Я за каждое твое злодеяние заплатила спасением.

– Лишь Господь может судить, грешен я еще или нет…

– Да. Там будет судить Господь раба Божия Мирона, – Сандугаш погладила мех, жесткий и холодный, будто не мех, а иней. – Но здесь я тебя освободила. Нужно только одно: пока ты чистый – погрузиться в Байгал. Оставить в воде белую ненависть Мэдэг. И вынырнуть твоей душе.

– Мы должны поехать к Байгалу?

– Нет. Сейчас…

Сандугаш встала, пошатываясь, дошла до сумки. Достала сосуд с водой.

– Вода Байгала. Как околоплодные воды для каждой из наших душ. И твоя – там… Я открою. Ты туда нырнешь. И когда ты почувствуешь душу – слейся с ней в объятии. А белое зло Мэдэг само в воде растворится.

– А… дальше?

– Я закрою бутыль, отвезу ее к Байгалу и вылью. И все.

– А моя душа?

– Она будет свободна, Мирон. Никакого зла. Никакой боли.

– И я смогу… Уйти туда? На суд Божий?

…Сандугаш была шаманкой и картина ее мира была иной, нежели картина мира православного христианина Мирона Алексеевича Щербакова, рожденного и воспитанного в XVIII веке. И хотя с тех пор скитался он по земле больше двух столетий, все равно его картина мира оставалась той, которую ему внушили религиозные няня и мама и батюшка, которому он исповедовался. И не Сандугаш было с ним спорить и переучивать. Кто ее знает, правду-то? Может, так сложна она, что человеку и не постигнуть.

– Да, Мирон. Ты уйдешь на суд Божий.

– И буду ждать там тебя, Фленушка. Господь всех грешников прощает, я верую. Значит, он позволит мне главное мое желание исполнить. С тобой соединиться. Тем более, что ты – жена моя венчанная.

– Да, любимый мой. Да.

Белый волк слизнул слезы со щек Сандугаш.

Она открыла бутыль.

– Подожди еще, дай мне на тебя насмотреться, – сказал Мирон.

– Нет, любимый. Пока вокруг нас столько силы, пока все светится, – все получится, а потом магия начнет таять, растворяться в воздухе, уходить в землю, и мы упустим то самое мгновение… Нельзя ждать, – сказала Сандугаш, и вдруг откуда-то из глубин памяти всплыло: – Покойся, милый друг, до радостного утра. И жди меня.

– Буду ждать у райских врат, без тебя не войду, любовь моя, желань моя…

Белый волк встряхнулся и обратился снежным облаком, закрутился на месте буранчиком и нырнул в бутыль. Стекло мгновенно стало ледяным, а вода побелела и засияла. А потом светлая искорка выплыла из горлышка бутыли и поплыла медленно вверх, к кронам деревьев. Вода же стала мутной, грязной, и только Сандугаш хотела закупорить бутыль…

…как жесткие руки выбили бутыль у нее из рук.

Немного воды плеснуло на траву.

Жесткие руки сомкнулись на ее шее.

Сияние вокруг погасло.

3.

– Вот мы и остались вдвоем, моя девочка, – сказал Федор Птичкин. – Знаешь, почему я так хотел избавиться от него? Он не давал мне убить тебя. Расправиться с тобой по моему вкусу. Он один раз познал эту радость – терзать тебя, сколько хочется. И он знал, что ему это принесет не облегчение, а муку, величайшую муку. Мне же это принесет удовольствие. А потом, когда не будет тебя, и когда со мной больше нет его, я получу столько удовольствий с другими глупыми девочками. Ты ведь не знала, что Белоглазый изменился, когда Алтан принесла себя в жертву ради одного из его пленников? Ты ведь не знала, что с тех самых пор, как Алтан позволила ему, сидящему в теле жандарма, истерзать ее тело и убить ее, а потом увела душу этого жандарма в Байгал и упокоила, освободила, – ненависть Белоглазого стала таять, понемногу, по капле… Он все еще не мог жить вне живого тела, он все еще искал жестоких мальчишек, которые были от рождения склонны к мучительству и убийству, но теперь он обращался с ними иначе. Он не подначивал их, а пытался умягчить. Он посылал им сны, в которых они удовлетворяли свою страсть к мучительству настолько роскошно, что в реальной жизни им уже невозможно было получить таких удовольствий. Он и со мной так поступал. Ему казалось, что я могу измениться к лучшему, что во мне есть зерно, из которого еще может прорасти любовь, нормальная человеческая любовь. А на самом деле он мне мешал. Как же он мне мешал! Но мы с ним были близки так, как не был он близок ни с одним из своих прежних… Лошадок. Он называл их лошадьми, на которых ездят. В тот день, когда я избил тебя, когда я превратил твое красивое личико вот в эту жуткую харю, он пытался остановить меня, но моя жажда причинить тебе боль оказалась сильнее, Сандугаш… Я слишком долго сдерживался. В отношении тебя – я слишком долго терпел.

Федор еще чуть-чуть сжал руки. Не настолько, чтобы перекрыть доступ кислорода, но у Сандугаш загудело в голове: он начал пережимать артерию. Соловей отчаянно бился в ее горле, но не мог освободиться. И она была совершенно обессилена после проведенного ритуала. Она не могла сопротивляться ни физически, ни магически. Она была пуста… Она была просто слабой, измученной девушкой в руках сильного, жестокого мужчины, который однажды ее изуродовал, а теперь хотел ее убить.

– Я узнал от него о многом. Я узнал о восстании Пугачева, об офицере, спешившем спасти свою жену, о шаманке, предложившей ему волчью силу и волчью скорость в обмен на душу. Я узнал о жандарме, влюбленном в шаманку по имени Алтан. Я узнал, что Алтан – это ты. Эти знания приходили мне отрывочно, кусками, обрывками видений. Иногда, после этих моментов слияния нашего разума и наших чувств, я не помнил ничего. Как тогда, в музее, когда он увидел моими глазами твой портрет, Фленушка… Но иногда какие-то кусочки оставались, и я не знал, сон это или безумие… Пока не позволил себе осознать: все реально. Это все реально. И вот оно, доказательство: ты освободила меня от него. И его от меня. Разъединила нас. Лишила его силы Белого Волка. И теперь он не сможет придти к тебе на помощь, Сандугаш. Он уже вознесся на небеса или куда там… А сила вся стала грязью в этой бутылке. Так что, когда я буду тебя убивать, мы будем только вдвоем и я наконец смогу сделать все, что запланировал. И закопаю тебя здесь. И скажу, что мы поссорились и ты ушла. Знаешь, даже если тебя найдут, никто никогда меня ни в чем не обвинит. Деньги – лучшая защита. А убийство – такая мелочь в наше время. Тем более – убийство бывшей модели, а ныне – мошенницы, притворяющейся шаманкой.

Он отпустил ее шею, зато быстро перехватил руки и скрутил их за спиной, защелкнул наручники: он приготовился, у него с собой были наручники…

– Ты был так уверен в моей силе? – прошептала Сандугаш. – Что я освобожу тебя? Привез наручники?

– Я был уверен, что мы останемся в лесу наедине. А уж что и как получится с освобождением… Он не смог помешать мне раскроить тебе лицо. И я не думаю, что даже останься он внутри у меня, он смог бы мне помешать.

Федор огляделся. Подтащил Сандугаш к дереву со сложно переплетенными, выступающими из земли корнями. Подтащил. Достал кабельные стяжки. Одну ее ногу за щиколотку стяжкой привязал к корню. Сандугаш попыталась дернуть другой ногой, но Федор, смеясь, дернул ее за эту ногу, и притянул другой стяжкой к стволу тонкого деревца. Сандугаш оказалась распята, растянута.

Федор снял с нее кроссовки и носки, достал нож, свой собственный нож, принялся неспешно срезать с нее одежду. Начал с брюк.

– Хорошо, что твое тело все еще красиво. А на лицо можно и не смотреть. Кстати, тут так далеко до жилья, что я могу не затыкать тебе рот. Кричи. Я так люблю, когда кричат от боли.

Сандугаш стиснула зубы. Зажмурилась. Пыталась удержать слезы, но они все же потекли из уголков глаз по вискам, намочили волосы…

Бессмысленно уже размышлять, могла ли она предвидеть это.

Бессмысленно размышлять, могла ли она предотвратить это.

Бессмысленно все, кроме одного: она спасла Мирона. И он уже ждет ее где-то там… И если души могут соединяться, несмотря на разницу их религий…

Сандугаш вспомнила, как в отрочестве читала книгу Джона Толкина «Сильмариллион», и там рассказывалось о прекрасной эльфийской деве Лютиэн, которая полюбила смертного воина Берена. В мире Толкина эльфы после смерти отправлялись на сияющий остров Валинор, в чертоги бога смерти Намо, где погружались в долгий сон, исцелявший все пережитые ими страдания, и возрождались снова. Посмертные же пути людей были неведомы никому в том мире. И когда Берен погиб, Лютиэн тоже не пожелала жить. Она легла рядом с ним и умерла. И душа ее оказалась в чертогах Намо, и Лютиэн опустилась перед ним на колени и запела, умоляя не разлучать ее с любимым. И Намо позволил Лютиэн и Берену вновь вернуться в мир живых и жить, не разлучаясь, но Лютиэн заплатила за это эльфийским бессмертием, и после смерти душа ее должна была пойти по пути, предназначенному смертным людям.

Сандугаш всегда очень нравилась эта история. И теперь она думала, что, когда Федор закончит с ней, когда душа ее вырвется из тела, она соединится с Мироном и они пойдут по единому пути, каким бы он ни был.

Федор обнажил ее полностью.

– Знаешь, сначала я тебя просто отымею. Потом я отымею тебя ножом. Мне всегда этого хотелось. А потом я буду отрезать от тебя одну красивую деталь за другой. Сначала твои маленькие хорошенькие грудки. Потом твои пальчики. Потом отрежу ягодицы: у тебя они просто идеальны. А еще я вырежу тебе…

«Не слушать. Не слушать. Не слушать. Меня здесь нет. Я уже мертва. Я ничего не почувствую, потому что я уже мертва», – думала Сандугаш.

И вспомнила, как когда-то она уже думала так.

Когда ее звали Фаина Лукинична Щербакова, и была она капитанской женою, и разбойник-инородец сел на их с мужем супружеское ложе и приказал ей раздеваться донага, и она раздевалась, а он смотрел, а она думала, что ей повезло, что здесь он один, он хотя бы один! А Елизавету Андреевну и Машу распластали на столах в бывшей трапезной, среди вони их тел, среди хохота, среди Ада кромешного… Но у нее, у Фаины Лукиничны, был свой Ад, и этот Ад смотрел на нее нетерпеливо и жадно, и, спуская чулки, сбрасывая на пол нижнюю юбку и рубашку, она твердила: «Меня здесь нет. Я уже мертва. Я ничего не почувствую, потому что мертва…»

Но ей пришлось почувствовать, когда он толкнул ее на кровать, взял за основание косы, ткнул лицом в подушку. И сейчас ей придется, она это поняла, когда Федор провел ножом от ямки возле ее шеи вниз до пупка, и еще ниже. Неглубокий, но болезненный порез.

– Мне нравится скользить по крови. Ему тоже нравилось, когда он был зверем…

«Не слушать…»

– Открой глаза. Смотри на меня. А то я вырежу тебе один глаз прямо сейчас.

Кончик ножа коснулся века.

Сандугаш открыла глаза.

Федор улыбался, нависая над ней с ножом.

Он приоткрыл рот, желая что-то сказать…

И тут белый вихрь налетел на него, и прозрачный, будто из стекла отлитый, белый волк разом запустил когти в грудь Федору Птичкину и вырвал ему горло.

Горячая кровь плеснула на обнаженное тело Сандугаш.

Федор завалился назад.

Она не могла его видеть, но чувствовала его содрогания, слышала влажный хрип.

К счастью, это было недолго.

Прозрачный волк ледяным языком провел по ее ране – и боли не стало.

– Мирон…

– Я не успел уйти далеко. Я не мог допустить… Я должен был защитить тебя. И я смог.

– Но теперь… Все зря! Ты снова оделся в ненависть и ты попробовал крови, и… Как мне снова спасти твою душу, Мирон? Где она теперь?

– Его душа – с ним, – услышала Сандугаш знакомый голос.

А потом над ней склонилась Мэдэг.

– Ты? Но как же?! – изумилась Сандугаш.

– Вода Байгала в сосуде. Где Байгал, там и каждый из нас. Твой муж больше не раб моей ненависти и жажды мести. Он оделся в собственную ненависть. Поэтому облик его прозрачен. Ведь ненависть воина, защищающего свою женщину, чиста. Моя ненависть – при мне. Его – при нем. И душа при нем. Все, что нужно теперь, это закупорить бутыль с тем, что в ней осталось, и все же отвезти ее к Байгалу… Как мы и договаривались, Сандугаш.

Сандугаш подергала ногами, поелозила руками.

– Как мне освободиться?

– Мы с Мироном тебе тут помочь не можем. Он всю силу отдал, убивая твоего врага. А у меня нет силы в физическом мире. Но ты же шаман. Засни. Пошли своего духа к тому ближайшему, кто может тебя услышать, приехать, освободить.

Жугдер Лодоевич – ближайший из тех, кто может услышать, но к тому времени, когда он сюда доберется, сколько же часов она проведет обнаженная и распятая… Но делать нечего. Если не он – она погибнет. Надо сосредоточиться. Надо…

Но она не могла. Она была совершенно без сил.

Сандугаш снова заплакала.

И вдруг почувствовала ледяное дыхание на своей щиколотке, привязанной к корню. Прозрачный волк склонился к ее ноге, подцепил клыком стяжку – и рванул. Потом перешел к ноге, привязанной к дереву.

Мэдэг следила за ним с удивлением.

Сандугаш сомкнула ноги, со стоном села. Как освободиться от наручников?

Волк дохнул на них, потом раздался хруст… И руки Сандугаш сделались свободны. Наручники рассыпались обломками металла.

– Значит, не всю силу отдал, – сказала Мэдэг.

– Всю силу ненависти. А сила любви осталась со мной, – ответил Мирон.

Сандугаш поднялась. Обнаженная, вымазанная в земле и в крови. Она распахнула руки, словно желая обнять лес, и почувствовала, как токи силы текут через ее пальцы. Она глубже вмялась пальцами ног в землю – и почувствовала, как сила побежала через ноги вверх. Она запрокинула голову вверх и запела соловьем, сначала – хрипло, потом – звонче, чище.

«Я шаман. Я сильна. Я смогу».

Сандугаш подошла к трупу Федора: страшному, с вырванным горлом, с распахнутым окровавленным ртом и выпученными в предсмертном ужасе глазами.

– Это только сосуд. Поганый, но и такой сгодится.

Мэдэг усмехнулась.

– Повезло мне. Хоть раз такое увижу… Если, конечно, у тебя получится.

– У меня получится.

Сандугаш взяла бутыль с помутневшей водой Байгала.

Там оставалось еще две трети…

Одну треть она медленно и осторожно вылила на раны Федора.

«Вода Байгала – как околоплодные воды. Так же живительна для плоти. Я отдаю этой воде свою силу заживления телесного. Я восстанавливаю целостность этого тела».

Раны затянулись.

Сандугаш достала из клетки второго кролика. Перерезала ему горло и залила кровь в открытый рот Федора.

«Кровь есть жизнь. Я возвращаю этому телу жизнь».

Веки задрожали, Федор несколько раз моргнул, на взгляд его был бессмысленным. На виске задергалась жилка. Сердце снова билось.

Сандугаш погладила прозрачного волка по холке и подтолкнула его к трупу.

– Ляг ему на грудь, любимый мой.

Волк улегся на грудь Федора Птичкина.

Сандугаш снова опустилась на колени возле головы Федора, как это уже делала этой ночью. Только теперь она склонилась над ним и провела каменным ножом себе под левой грудью. Кровь закапала с кончика груди, как молоко у кормящей матери. Капала на лицо, на глаза, на губы Федора.

«Кровь сердца моего, вся любовь моя, позволь чистой душе мужа моего войти в нечистый этот сосуд и его очистить, дать ему новую жизнь, искупить содеянное зло в этом мире, не в ином. Мать-Земля, Отец-Небо, Байгал всемогущий – помогите мне. Вся я вам принадлежу, в вас растворяюсь…»

Пел соловей.

Волк исчез.

Мэдэг больше не было рядом, только лежали на траве два золотых височных кольца и прошелестел голос: «Подарок тебе, будь счастлива, невеста….»

В сосуде с водой плавал листок водоросли, которого прежде там не было, и Сандугаш закупорила сосуд.

Федор Птичкин поднялся с земли и посмотрел на Сандугаш взглядом Мирона Щербакова.

– Фленушка…

– Любимый мой.

И была у них в эту ночь любовь. Соединение плотское, которое радовало их двоих в законном браке два с лишним века назад. Но тогда любили друг друга они в супружеской спальне, на льняных простынях. А теперь – на голой земле, окровавленные, израненные, они любили друг друга так жадно и сладостно, как можно любить только после долгой разлуки, изголодавшись по единственному в мире любимому телу. И не важно, что тела Фаины Лукиничны и Мирона Алексеевича Щербаковых давно истлели в земле. Души их в новых телах были прежние. А кто ж любит за тело? Тело – это только сосуд…

4.

Им пришлось провести в лесу еще целый день, питаясь поцелуями и черникой.

Вернулись в Кувшинкино следующей ночью. В темноте. И то прежде нашли ручей и отмылись от грязи и крови. Одежда, которая была на Птичкине, хоть и пострадала, но все же осталась одеждой, а вот Сандугаш пришлось голой идти до машины, а там закутаться в плед, лежавший на заднем сиденье. И так, в пледе, идти в свой номер в гостевом доме. К счастью, заспанная хозяйка, вышедшая к поздним гостям, даже не удивилась ее странному наряду. Для нее более странным казалось, что эта парочка сутки провела в страшном лесу… Но сюда преимущественно такие и ездили. Любители жутковатой романтики. Так что хозяйка предложила разогреть им поздний ужин.

– Только уж извините, это не то, что свеженькое, в микроволновке пирогов подогрею, ну чаю вот свежего заварю, с медом.

– Это прекрасно. Пироги, чай с медом, – с улыбкой ответил Федор Птичкин.

У него изменился не только взгляд. Изменились интонации речи. Изменилась мимика и походка. Но поскольку в наше время никто не верит в чудеса, то даже те, кто заметит, не поймут…

Вот что делать с его бизнесом – непонятно. Какой уж бизнес для Мирона Щербакова.

Но проблемы надо решать постепенно.

Сначала он должен научиться называть ее: «Сандугаш».

Потом они должны поехать к Байгалу и вылить воду из сосуда.

Потом…

Потом Сандугаш все же сделает пластическую операцию, чтобы вернуть себе хотя бы часть былой красоты.

– Я бы хотел снова отвести тебя под венец, – сказал Федор Птичкин за чаем и пирогами с медом.

– Нельзя, милый. Перед Господом мы уже венчаны, – лукаво улыбнулась Сандугаш.

Она не собиралась принимать крещение.

Она – шаман. И ее служение, как шамана, только началось.

– Мы обвенчаны, милый, значит будем жить не во грехе.

– Но мы должны пожениться по законам этого мира. Чтобы все знали, что ты – моя.

– Думаю, это возможно, – кивнула Сандугаш и подумала: «Как же удивится вся гламурная Москва…»

5.

Пластическую операцию Сандугаш все же делала в Улан-Удэ, у доктора Хурхэнова. Доверяла она его теплым и чутким пальцам. И работы его видела. Это не избалованный московский врач, набивший руку на перекраивании лиц миллионерских дочек с тем, чтобы превратить их в одинаковых куколок. Нет, он был специалистом именно по восстановительной хирургии. А ей не нужно было становиться красивее. Ей нужно было, чтобы он восстановил ее красоту. Насколько возможно.

– Это будет не одна операция, – повторил врач. – А потом придется убирать лазером шрамы.

– Я помню. Я готова.

И когда Сандугаш, с убранными под чепчик волосами, лежала уже на операционном столе, и в крови ее медленно растворялся наркоз, и она чувствовала, как расплываются очертания ее тела…

…Она увидела очередной сон про убийство.

Вернее, сначала она почувствовала запах. Еще не потеряв сознание окончательно, еще слыша, словно сквозь вату, голос анестезиолога, отсчитывавший вслух в обратном порядке: «Шесть, пять, четыре…» – Сандугаш почувствовала аромат духов, аромат красивых дорогих духов, невероятный, странный, напоминающий ледяные лилии и ледяной мускус.

А потом она увидела ее. Женщину. Увидела в маленьком зеркальце, перед которым та подводила губы. Старательно прорисовывала карандашом контуры рта, потом подкрасила помадой цвета замороженной малины. У нее была нежная белая кожа, прозрачные светлые с зеленью глаза, густые черные ресницы. Ей было, наверное, лет сорок. Сорок не скрывающих себя лет, но в лице оставалось что-то детское, нежное. Хорошенькая. С коротко подстриженными светлыми волосами.

Женщина улыбнулась в зеркало и подмигнула. Не себе – Сандугаш. Она словно видела сквозь зеркало Сандугаш, которая видела ее во сне.

Затем зеркало захлопнулось…

И Сандугаш увидела все остальное.

Окраинный район большого города. Пластиковый, наполовину поломанный детский городок.

Эта женщина, в длинном черном пальто, с по-богемному накрученной на шею пашминой цвета льда, подошла к мальчику, который только что поссорился с другими детьми и ушел за высокие, густо растущие кусты, чтобы вдоволь наобижаться и наплакаться.

Ему было лет шесть. Бедненько одетый, чумазый, но все же на незнакомку он взглянул с опаской. Видно, и ему говорили – не доверяй чужим.

– За мной бабушка из окна приглядывает, – сказал он, косясь на окно, в котором в данный момент не было видно никакой бабушки.

– Это хорошо, пусть приглядывает. Но тебе же сказали – не ходить никуда с дядьками и старшими парнями. Они могут сделать тебе больно. А мне просто грустно смотреть, как ты плачешь. У меня в машине есть коробка с рахат-лукумом. Мы съедим его с тобой вместе и ты снова пойдешь играть. От рахат-лукума тебе точно станет веселее.

– А что такое рахат-лукум?

– Волшебные сладости. Пока не попробуешь – не узнаешь. Ну скажи, разве я страшная? Разве я похожа на человека, который похищает детей? Да и зачем мне тебя похищать? Что я буду с тобой делать? – она улыбалась.

И мальчик рассмеялся в ответ.

Правда: а что она может с ним сделать? Зачем он ей сдался? Да и бывают просто добрые люди, которые могут угостить «Сникерсом» или мороженым, соседи иногда его угощали, знали, что у бабушки на лакомства не хватает, отца нет, мать – гулена…

И машина у этой женщины была такая красивая, серебристая.

Мальчик сел на пассажирское сиденье с удовольствием. И с удовольствием вдохнул аромат сосны: совершенно натуральный, будто в лесу!

Незнакомка села за руль. Достала с заднего сиденья большую коробку с рахат-лукумом. Мальчик тут же обсыпал себя и сиденье сахарной пудрой, но он даже не замечал этого, так жадно поглощал незнакомые сладости: он, оказывается, уже проголодался, а тут – сплошное сладкое вместо обеда!

Он продолжал жадно есть, когда незнакомка заблокировала двери и увезла его, и никто в игровом городке этого не заметил…

– Вот, запей, – женщина протянула ему бутылку с апельсиновым соком. Сок чуть горчил, но мальчик все равно с удовольствием его выпил и вернулся к поеданию сладостей. Он так и заснул, с недожеванным кусочком рахат-лукума во рту.

Женщина с зелеными глазами и губами цвета замороженной малины везла его за город. Она не собиралась его мучить. Она даже не собиралась его будить. Она принесет его в жертву спящего. Просто сегодня – один из важных дней в колесе года, и, чтобы жизнь дальше плодоносила для нее так же щедро, она должна приносить в жертву древним богам детей.

У нее было свое маленькое кладбище, где тихо тлели в земле уже тридцать семь пропавших без вести мальчиков и девочек. Этот должен был стать тридцать восьмым. Сандугаш это знала совершенно точно. Знала, потому что женщина не собиралась от нее это скрывать.

Поправив зеркало заднего вида так, чтобы отражаться в нем, женщина лукаво улыбнулась и сказала:

– Я тебя вижу, Сандугаш. Ты меня видишь, но и я тебя вижу. И я выиграю. Духи, которые служат мне, сильнее твоих.

И крупные пушистые снежинки вдруг полетели прямо в зеркало, возле самого стекла превращаясь в огромных льдисто-сверкающих голубых ос.

Загрузка...