19. СРАЖЕНИЕ НА АРЕНЕ

Медленно вернулся я к спокойствию...

Медленно вернулся я к спокойствию и, наконец, попробовал опять снять цепочку... Это клич Хворобья!..


«Это клич Хворобья! Продолжайте считать, только в точности, а не примерно. Это – песнь Хворобья! – повторяю опять. Если трижды сказал, значит, верно». Всполошенный Бобер скрупулезно считал, всей душой погрузившись в работу, но когда этот крик в третий раз прозвучал, передрейфил и сбился со счету. Все смешалось в лохматой его голове, ум за разум зашел от натуги. «Сколько было вначале – одна или две? Я не помню» – шептал он в испуге. «Этот палец загнем, а другой отогнем... Что-то плохо сгибается палец; вижу, выхода нет – не сойдется ответ», – и заплакал несчастный страдалец. «Это – легкий пример, – заявил Браконьер. Принесите перо и чернила; я решу вам шутя этот жалкий пример, лишь бы только бумаги хватило». Тут Бобер притащил две бутылки чернил, кипу лучшей бумаги в портфеле... Обитатели гор выползали из нор и на них с любопытством смотрели.


Медленно вернулся я к спокойствию и, наконец, попробовал опять снять цепочку с мертвого тела моего бывшего тюремщика. Но когда я добрался в темноте до того места, где он лежит, я обнаружил, к моему ужасу, что он исчез. Тогда истина озарила меня: обладатели блестящих глаз утащили свою добычу, чтобы пожрать ее где-то там, в своем логове. Там они ждали целые дни, недели, месяцы, всю ужасную вечность моего заключения, – ждали возможности утащить и мой мертвый остов на свой пир.

Два дня мне не приносили пищи, но появился новый посланец и мое заточение пошло по-прежнему, но теперь я уже никогда не позволял своему разуму останавливаться на ужасе моего положения.

Вскоре после этого эпизода в темницу привели другого пленника и заковали около меня. При тусклом свете факела я увидел, что это красный марсианин, и едва дождался ухода конвоиров, чтобы заговорить с ним; когда шаги уходящих отзвучали в отдалении, я мягко произнес марсианское приветственное слово «каор».

– Кто вы, говорящий в темнице? – ответил он.

– Джон Картер, друг красных людей Гелиума.

– Я из Гелиума, – сказал он, – но я не слыхал вашего имени.

Пленник был Кантос Кан, падуор – лейтенант – гелиумского флота. Он был членом злополучной экспедиции, которая попала в руки тарков. Тридцать дней спустя после пленения Деи Торис или после нашего прихода к таркам, его корабль достиг Гелиума с десятком людей, оставшихся в живых от семисот человек команды. Немедленно семь больших флотилий, каждая из сотни мощных военных судов, поспешили на поиски Деи Торис, и кроме этих кораблей, две тысячи мелких парусников были посланы в длительные, но напрасные поиски исчезнувшей принцессы.


Потом скользнул тепловой луч, и городок превратился в груду пылающих развалин. После этого чудовище выключило тепловой луч и, повернувшись спиной к артиллеристу, зашагало по направлению к дымившемуся сосновому лесу, где упал второй цилиндр. В следующий миг из ямы поднялся другой сверкающий титан.

Второе чудовище последовало за первым.


Две общины зеленых марсиан были стерты с лица планеты мстительными флотилиями, но никакого следа Деи Торис не нашлось. Они искали ее среди северных племен, и только в последние несколько дней поиски распространились на юг.

Кантос Кан подробно рассказал, как он имел несчастье быть застигнутым уорухунцами, когда исследовал город. Отважный и смелый, этот человек вызвал во мне восхищение. Он один высадился на рубежи города и проник пешком в группу строений, окружающих площадь. Два дня и две ночи он исследовал их кварталы и темницы, ища свою принцессу, и, попав в руки отряда уорухунцев, когда уже удалялся, убедившись, что Дея Торис не была там заключена.

В продолжение нашего заточения Кантос Кан и я хорошо познакомились, и между нами завязалась горячая дружба. А между тем, мы провели вместе только несколько дней до того, как нас вывели из нашей темницы для больших игр. Одним ранним утром нас привели в огромный амфитеатр, который был выстроен прямо на поверхности почвы и покрыт рытвинами. Частью он был наполнен развалинами, так что трудно было судить, насколько он был в действительности велик. В настоящих условиях он вмещал двадцать тысяч уорухунцев из соединенных орд.

Арена была огромная, но крайне неровная и нерасчищенная. Вокруг нее уорухунцы нагромоздили строительные камни из некоторых разрушенных зданий старого города, чтобы помешать зверям и пленникам убежать. На каждом конце они соорудили клетки, чтобы держать их там, пока не придет для каждого очередь на арене.

Кантоса Кана и меня посадили вместе в одну клетку. В других были дикие лошади, зеленые воины, женщины из других племен и множество странных и свирепых барсумских зверей, которых я раньше никогда не видел. Шум их рычанья то рос, то замолкал, и чудовищного вида многих из них было достаточно, чтобы самое бесстрашное сердце забилось тяжелым предчувствием.

Немного спустя, после того, как мы попали в клетку, амфитеатр начал наполняться, и в течение одного часа каждое свободное место в пространстве, отведенном для зрителей, было занято. Дак Кова с его джедами и офицерами сел в центральном пункте одной из сторон арены, на широкой приподнятой платформе.

По сигналу, данному Даком Ковой, двери двух клеток распахнулись, и дюжина зеленых марсианок были выгнаны на арену. Каждой был дан кинжал, а там, с другого конца, свора из двенадцати диких собак была выпущена против них.

Когда свирепые звери, рычащие и покрытые пеной, ринулись на почти беззащитных женщин, я отвернулся, чтобы не видеть ужасного зрелища. Вой и смех зеленой толпы свидетельствовал о превосходном качестве спорта, и когда я опять повернулся к арене, после того, как Кантос Кан сказал мне, что зрелище уже кончилось, я увидел трех торжествующих собак, которые кусались и дрались над телами остальных. Женщины уже покончили счеты с жизнью.


…Вновь немота спасла меня от безмолвного потока дрожащих вопросов. А затем раздался голос Варена в диком испуге.

«Картер! ради любви к Господу, верни плиту на место и убирайся как только можешь! – бросай все что ты делаешь снаружи и уноси ноги – твой единственный шанс! Делай что тебе говорят, и не проси объяснений!»

Я слышал, но был способен лишь повторять свои испуганные вопросы.


Сейчас же бешеный зитидар был выпущен против оставшихся собак – и так это шло весь длинный, жаркий, ужасный день.

В продолжении дня я сражался сначала против людей, а затем зверей, но я был вооружен саблей и всегда превосходил своих противников ловкостью и вообще боевой опытностью, так что это составляло для меня детскую игру. Время от времени я удостаивался аплодисментов кровожадной толпы, а к концу послышались крики, что я должен быть взят с арены и сделан членом племени Уорухун.

Наконец, остались трое из нас: большой зеленый воин из какой-нибудь дальней северной орды, Кантос Кан и я. Те двое должны были сражаться и затем мне предстояло драться с одолевшим, ради свободы, которая принадлежала последнему победителю.

Теперь Кантос Кан и я должны были сражаться друг с другом, но когда мы приближались для состязания, я шепнул ему совет затянуть сражение до темноты, в надежде, что мы найдем способ бежать. Толпа, очевидно, догадалась, что у нас нет желания сражаться друг с другом, и они выли от ярости, что ни один из нас не переходил в роковое наступление. Когда стало темнеть, я шепнул Кантосу Кану, чтобы он всунул свою саблю между моей левой рукой и телом. Когда он так сделал, я качнулся назад, плотно прижав саблю рукой, и так упал на землю, как будто его оружие пробило мне грудь. Кантос Кан понял мой фокус и, быстро шагнув ко мне, он поставил ногу мне на шею и, вытащив свое оружие из моего тела, нанес мне окончательный удар. Предполагалось, что он пронзил мне шею, перерезав шейную вену; на самом же деле холодное лезвие мягко скользнуло в песок арены. В темноте, которая уже наступила, никто не мог сказать, покончил ли он действительно со мной. Я шепнул, чтобы он шел требовать себе свободу, а затем искал меня в холмах, на восток от города, – и он оставил меня.

Когда амфитеатр опустел, я тихонько взобрался наверх и, так как большой овраг уходил далеко от площади по необитаемой части большого вымершего города, я без больших затруднений добрался до отдаленных холмов.


* * *

Били колокола, завывали сирены. Залпы атомных орудий отзывались короткими толчками отдачи. Далеко в черноте Гордон увидел вспыхивающие и пропадающие точки света.

Дуэль в космосе! Лишенная защитного поля, «Дендра», словно мишень, предстала перед патрульным крейсером, и тот немедля открыл огонь. Но и она не оставалась в долгу.

Гордон вспомнил о Лианне и вскарабкался по трапу на среднюю палубу. В радиофоне раздался голос:

– Кажется, патруль собирается разнести нас в щепки!

Гордон не отрывался от иллюминатора. «Дендра» непрерывно маневрировала, уходя из-под ударов, и одновременно отстреливалась. Дистанция была настолько огромной, что разрывы мощных атомных снарядов выглядели безразмерными точками.

Небо опять заполыхало ослепительным пламенем – снаряд рванул совсем близко. «Дендра» содрогнулась в беззвучных потоках энергии. Гордона и Лианну бросило на пол. Гул маршевых турбин заметно ослаб. Вновь защелкали автоматические переборки.


ЛОСЬ ОСТАЕТСЯ ОДИН

– Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!


Ах, сукин сын, машина, сибирский паровоз,

Куда же ты, куда же ты солдат завез?

Ах, мамам моя, мама, крестьянская дочь.

Меня ты породила в несчастную ночь!


Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали горячие, веселые искорки. Нос вздернулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ременный пояс.

– В лодку я уж все уложил: провизию, оружие. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим!


Эх, раз (и), два (и) – горе не беда!

Направо околоесица, налево лабуда!


Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, – невидяще глядел на Гусева. Вот уже больше двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, – в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат ее шаги. Он знал: легкие шаги раздадутся в нем громом небесным. Она войдет, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдет под озаренными, верхними окнами; по зеркальному полу пролетит ее черное платье. И в нем – все дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрет, как перед грозой: она входит, – женщина, жизнь.


– Любимая, мы будем потом навсегда, навсегда… Будет ваш парк в Таврии, пруды, солнце… Мы будем одни! Парк, звезды твоих глаз… Как хочется забыть жизнь, моя!..

– А завтра?


– Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич, чего уставились? Говорю – летим, все готово. Я вас хочу Марскомом объявить. Дело – чистое!

Лось опустил голову, – так впивался глазами Гусев.


…И вдруг тревогой колыхнуло из недр, смычки кричали режуще и тоскливо: дуновение катастрофы пронеслось через зальные, бездушно сияющие пространства. И тучный, с выпяченной челюстью, задрожав, встал в ужасе из-за дальнего столика, выкатывая мутнеющие глаза…


Спросил тихо:

– Что происходит в городе?

– Черт их разберет. На улицах народу – тучи, рев. Окна бьют.

– Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всем, в чем хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно – расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, оставьте меня в покое. Согласны?

– Ладно, – сказал Гусев, – эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, – на седьмое небо улети и там – баба. Тьфу! В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.


Собирайте, волки,

Молодых волчат!

Не снежные иголки

Мертвые полки

Положил Колчак!


Гусев ушел. Лось опять взял книгу, и думал:

«Чем кончится? Пройдет мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряженного, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление... То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, – именно – принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Он чувствует, оно древнее, издревле поднявшееся пустым призраком, вопящее голосами всей вселенной: – жить, жить, жить. И жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это, ведь, тоже – сон. Пусть случится то, чего он жаждет: соединение. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему снова: томление, одиночество, жажда».


…И когда в темноте – в пьяное, и жадное, и тоскливое дыхание притянули девушку, она сказала изнеможенными и влажными глазами: да, можно все.

Глыбы черных этажей, пылающие изнутри. Каменные аллеи улиц, пустые, чуткие после полуночи.

Остановиться у фонаря, глядеть в тихое насильственное сияние его в безглубом. Не кажется ли, что делается потайное, страшное за зловещей безмолвью? И им в этот час, и им, несущимся на бесшумных крыльях авто, сжимала сердце тревога, плывущая с пиров.

Раскрывались зеркальные зевы гостиниц, распахивались портьеры комнат, принять тех, кто возвращался спать, усталый, со ртом, раскрытым от наслаждений. И тени бесшумных любовников скользили в зеркальные двери: цилиндры, ярь губ, заглушенный стук палаша, черный шелк Коломбины, опущенный на бровь. И в кабинетах – в полузакрытых, упоенных глазах, в объятиях последней ночи – были закаты гаснущих уходящих веков…


Никогда еще Лось с такою ясностью не чувствовал безнадежную жажду любви, никогда еще так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя – женщиной: – проклятие мужского существа. Раскрыть объятие, распахнуть руки от звезды до звезды, – ждать, принять женщину. И она возьмет все и будет жить. А ты, любовник, отец, – как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.

Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле еще текла горячая кровь, он был весь еще полон тревожными семенами жизни, – сын земли. Но разум определил его на тысячи лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что еще не нужно было знать. Разум раскрылся и, не насыщенный живой кровью, зазиял ледяной пустотой. Что раскрыл его разум? – пустыню, и там, за пределом, новые тайны.

Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краюшек мудрости человеческой, – и птица упадет мертвая. Мудрость, мудрость, – будь проклята: неживая пустыня.


…Пели гудки в тусклом брезжущем окне. Рождался день; он был, может быть, в навсегда. Распахнули окно – в зелень высот, в холодное играние рассвета. Пели гудки; по асфальтам – из переулков, из кварталов, из трущоб шли, тихо перекликаясь, безликие, утренние; шли в гудки.

В непогасших лампах комнаты тени вчерашнего, непроснувшегося, жили еще. В постели клубочком спала подруга, и был округл в усталой синеве драгоценный очерк ресниц, ушедших в себя.

В жесткой ясности восхода свет. Утренние шли в сумерках асфальтов, за ними четкость будней, жизнь. Кто-то, бережно целуя руку спящей, глядел, тускнея, в окно; день оттуда восходил, как смерть.


За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем, в библиотеку просунулась голова Ихи, – позвала к столу. Лось поспешно пошел в столовую, белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжелой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слез глаза, сказала:

– Вы будете обедать один, Сын Неба, – и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.

Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, только щипал хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола над столом раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.

Из глубины купола лились два голоса, – струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, – и уже низкие звуки взывали из мглы тоскующими голосами, – звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кру- жились, похожие на старый, старый вальс.

Лось сидел, раздув ноздри, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, уткнула лицо в край юбки, – у нее тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино, – все это было совсем напрасно.

Он подошел к Ихе:

– Могу я видеть Аэлиту?

Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял ее за плечо:

– Что случилось? Она больна? Мне нужно ее видеть.

Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась, оброненная Ихошкой, фотографическая карточка. Мокрая от слез карточка изображала Гусева в полной боевой форме, – суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой – револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, – подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память».

Лось швырнул открытку, вышел из дома и зашагал по лугу к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал:

«Не хочет видеть – не нужно. Попасть в иной мир, – беспримерное усилие, – чтобы сидеть в углу дивана, – ждать: когда же, когда, наконец, войдет женщина... Сумасшествие! Одержимость! Гусев прав, – лихорадка. «Нанюхался сладкого». Ждать, как светопреставления – улыбки, нежного взгляда... К черту!.. Не хочет, не надо. Тем лучше».

Мысли жестоко укалывали. Лось вскрикивал, как от зубной боли. Не соразмеряя силы – подскакивал на сажень в воздух и, падая, едва удерживался на ногах. Белые волосы его развевались. Он ненавидел себя лютой ненавистью.


…Были пустые поля, теплеющий иней на развалинах разбитых хуторов, за курганами невнятная, огромно восходящая заря, как грань времен. Ночь грезилась за спиной, будто черные дремотные ворота, вставшие до высот. Заглушенно гудел мотор, главными крыльями пожирая пространство; мерцающая дорога, обложенная лошадиными трупами, кружительно пробегала назад. Трупы… трупы со вздутыми боками, с оскалом челюстей, за горизонтами опять трупы, недвижные, как вещи… Тысячи, коридоры из тысяч… И, заслышав шум, стаи трупных собак, пригибаясь брюхами к земле, отползали в поля, облизываясь, глядели на дорогу фиолетовыми кровяными глазами, мутными от страсти…

В сумерках истории, в полуснах лежали пустые поля, бескрайные, вогнутые, как чаша, подставленная из бездн заре…


Он добежал до озера. Вода была, как зеркало, на черно-синей ее поверхности пылали снопы солнца. Было душно. Лось обхватил голову, сел на камень.

Из прозрачной глубины озера медленно поднимались круглые, пурпуровые рыбы, шевелили волокнами длинных игол, равнодушно водяными глазами глядели на Лося.

«Вы слышите, рыбы, пучеглазые, глупые рыбы? – вполголоса сказал Лось, – Я спокоен, говорю в полной памяти. Меня мучит любопытство, жжет, – взять в руки ее, когда она подойдет в черном платье, взять ее в руки, Аэлиту, женщину... Услышать, как станет биться ее сердце... Помимо воли, всей своей мудрости, она сама, странным движением, придвинется ко мне... Я буду глядеть, как вдруг одичают ее глаза... Видите, рыбы, – я остановился, оборвал, не думаю, не хочу. Довольно. Вы еще меня не знаете, – я – упрям. Ниточка разорвана, – конец. Завтра – в город. Борьба – прекрасно. Смерть – прекрасно. Только – ни музыки, ни цветов, ни лукавого обольщения. Больше не хочу духоты. Волшебный шарик на ее ладони, – к черту, к черту, все это обман, призрак!..»

Лось поднялся, взял большой камень и швырнул его в стаю рыб. Голову ломило. Свет резал глаза. Вдали сверкала льдами, поднималась из-за рощи острым пиком горная вершина. «Необходимо хлебнуть ледяного воздуха», – Лось прищурился на алмазную гору, и пошел в том направлении через голубые заросли.

Деревья окончились, перед ним лежало пустынное, холмистое плоскогорье, – ледяная вершина была далеко за краем. По пути под ногами валялся шлак и щебень, повсюду – отверстия брошенных шахт. Лось упрямо решил куснуть, хватить зубами этого вдали сияющего снега.

В стороне, в лощине, поднималось коричневое облако пыли. Горячий ветер донес шум множества голосов. С высоты холма Лось увидел бредущую по сухому руслу канала большую толпу марсиан. Они несли длинные палки с привязанными на концах ножами, кирки, вилы. Брели, спотыкаясь, – потрясали оружием и ревели свирепо. За ними, над коричневыми облаками плыли хищные птицы.

Лось вспомнил давешние слова Гусева о событиях. Подумал:

«Счастье? Вот, – живи, борись, побеждай, гибни, – там разберут – за что и зачем. Счастье? А сердце держи на цепи, неразумное, неистовое, несчастное».

Толпа скрылась за холмами. Лось шибко шел, взволнованный движением, борьбой, и вдруг остановился, запрокинул голову. В синей вышине плыла, снижаясь, крылатая лодка. Вот – сверкнула, показав крылья, описала круг, – все ниже, ниже, скользнула над головой и села.

В лодке поднялся кто-то, закутанный в белый мех, белый, как снег. Из-за меха, из-под кожаного шлема глядели на Лося взволнованные, тревожные глаза Аэлиты. Неистово забило сердце. Он подошел к лодке. Аэлита отогнула на лице влажный от дыхания мех. Потемневшим взором Лось глядел в ее лицо. Она сказала:

– Я за тобой. Я была в городе. Нам нужно бежать. Я умираю от тоски по тебе.

Лось только стиснул пальцами борт лодки, с трудом передохнул.


* * *

– А вы не торопитесь, Алексей Иванович, – сказал Лось, поглядывая на лазоревые цветы. – Главным препятствием для колонизации Марса является отсутствие на планете даже не атмосферы, а радиационных поясов ван Аллена, которые защищают Землю от космического излучения. Сколько разговоров о том, как влияют на наше здоровье солнечные вспышки и магнитные бури, а ведь они чуть ли не на 95% ослабляются земной атмосферой и радиационными поясами. На Марсе человек оказывается открыт для галактических лучей. Поэтому большинство специалистов считает, что колонисты будут проживать либо в подземельях, либо в колоколообразных бункерах. Идеолог российской пилотируемой экспедиции на Марс Леонид Горшков особого неудобства в таких условиях проживания не видит. Снарядить экспедицию, как считает Горшков, Россия смогла бы раньше Америки – к 2015 году. На марсианском экваторе температура колеблется от плюс 15 до минус 15 градусов. Притяжение в три раза меньше земного, но в два раза больше лунного. В принципе выйти из убежища на марсианскую твердь заманчиво. Но как быть с атмосферой?

– Да, заехали, – сказал Гусев.


Загрузка...