Разогретый воздух дрожал и маревом плыл над верхушками холмов. Ровный жаркий ветер шевелил волосы на макушке, не принося ни свежести, ни облегчения. Сумка с нехитрой охотничьей снастью плеча не обременяла. Не приведи Сущий и назад возвращаться вот так же налегке!
С шумом, хлопая пестрыми крыльями, из-за деревьев вспорхнула стайка ореховок. Не много же они добудут… Я не помнил такой жары не только здесь, на севере Мира, у подножия Облачного кряжа, но и в южных землях, подвластных Приозерной империи.
Разлапистые буки с горем пополам укрывали пологие склоны холмов прихотливой вязью теней, защищая все же траву и молодой подлесок. В подвявших стеблях перьевицы частой россыпью играли в прятки светло-алые ягодки земляники. Садись и собирай. И не худо бы набрать лукошко-другое на зиму, да у меня сегодня другое, более важное, дело. В соседнем распадке ощерились дюймовыми иглами заросли ежевики. Кусты уже начали подсыхать. Пожелтели молодые побеги, чуть повело края пожухших листьев. Но ягода успела налиться, набрать сока и сладости. А вот успеет ли вызреть просо и ячмень?
Всю жизнь я был далек от нелегкого труда хлебороба, но даже неискушенному горожанину становилось ясно — урожая в этом году не жди! С начала сенокоса на землю не пролилось ни единой капельки. Ручьи и потоки, еще весной с ревом скачущие по нагромождениям валунов, истончились и уже не ворочали гранитные глыбы, а деликатно протискивались между ними, устремляясь к Отцу Рек. Влага, щедро напитавшая землю после схода зимних снегов, ушла вглубь, на нижние пласты. А верхний, плодородный слой под знойными лучами такого близкого здесь, в предгорьях, солнца начал сохнуть, трескаться, рассыпаться мелкой, будто просеянной сквозь пекарское сито, пылью.
Кто мог ожидать такого раскаленного лета после томительных зимних месяцев, вымораживающих все живое, заметающих снегом холмы и жалкие человеческие лачуги? Как ждали мы весенних солнечных лучей!
В нынешнем году весна пришла ой как поздно…
Зима-студеница, вцепившаяся в горло измученного леса костлявыми пальцами, держалась, как за свое. В конце березозола, незадолго до дня весеннего равноденствия, началась было оттепель, но не желающая сдаваться стужа снова заморозила проглянувшие проталины, скрепила толстым голубовато-серым настом поверхность снежных заносов, покрыла тонкой ледяной глазурью ветви деревьев и кустов, погрузив заросшие лесами холмы в диковинную сказку из далекого детства.
Отважно высунувшие прозрачные головки-колокольчики первоцветы так и остались стоять, словно хрустальные украшения, вырезанные рукой неведомого искусника. А за десяток дней до самого Белен-Тейда ударила такая стужа, что лопались промерзшие насквозь стволы деревьев. Над холмами стоял громкий треск, эхом проносящийся над убогими халупами прииска. В ту ночь раскололась пополам старая липа, почернелая и обугленная с одной стороны. С той, где проглядывали сквозь снеговые наметы остатки стен рухнувшего после пожара «Развеселого рудокопа», где пустыми глазницами глядели в долгую северную ночь дверь и окошко опустевшего хлева.
За развалинами «Рудокопа» снег был истоптан, измаран сажей и охристой глиной. Здесь по настоянию нового головы — Белого, выбранного на общей сходке старателей, похоронили всех погибших в ту страшную ночь. Чужаков — в одной большой яме. Наших — каждого по отдельности. Немного в стороне под снегом угадывались еще пять холмиков — семья Харда, прижимистого, но веселого и незлопамятного хозяина нашей любимой харчевни.
Когда я привел Гелку посмотреть на застывшие в вечном сне, сверкающие под пробившимся сквозь тучи солнцем первоцветы, она долго любовалась ими затаив дыхание, а потом начала осторожно обламывать хрупкие стебельки, складывая промерзшие цветы на старую рукавицу. Она отнесла их к «Развеселому рудокопу», на могилы родных — родителей и трех старших сестер.
Какими словами я мог утешить ее в горе? Да и что проку в словах? Слова пусты, и я никогда не придавал им особого значения. Наверное, поэтому меня зовут Молчуном. Зовут настолько давно, что старое имя уже с трудом пробирается к свету через завесу воспоминаний. Старое имя, старые друзья, шумный город на берегу лазурного бескрайнего озера, который я покинул больше шестнадцати зим тому назад. На смену им пришли новые друзья, новое имя — здесь каждого переименовывали по-своему, и подчас новая кличка ложилась куда ладнее имени, данного родителями и жрецами. Появилось и новое обиталище — прииск Красная Лошадь. Восемь лет тяжелого старательского труда не только закалили изнеженное некогда тело, но и усмирили мятежный дух, заставили на многое взглянуть по-другому, задуматься, что в жизни нужно принимать умом, а что сердцем.
Я оставил Гелку наедине с ее умершими близкими, наедине с ее горем, пройти через которое должна была она сама, с тем чтобы обрести дальнейшую цель в жизни. Одна, без посторонней помощи. Она осталась стоять на коленях в грязном снегу, не заметив, кажется, моего ухода, а я примостился на повалившейся половинке липы, подставляя то одну, то другую щеку ослепительному, но пока еще холодному солнцу.
Прямо передо мной раскинулась пустынная в это время площадь с тремя черными язвами старых кострищ. Когда-то между ними — я это помнил — снег пятнали красно-бурые мазки. Еще одно свидетельство всколыхнувших наш убогий мирок потрясений. Теперь их не было. Волки, дерзкие от лютой бескормицы и вконец осмелевшие от безнаказанности, приходя по ночам в поселок, выгрызли смерзшиеся с кровью куски льда.
Увенчанные то здесь, то там слабенькими неустойчивыми столбиками дымков хижины старателей приютились на склонах где-то позади. Куда они денутся? А впереди тянулась, слегка изгибаясь между холмами, неезженая давно уже, но хранившая следы многих взрывших ее копыт дорога. Она вела на юг, к теплу, то ныряя в сумрачные ельники, то выбираясь на подсвеченные склоны, поросшие рябиной и орешником. Туда, к берегам великой реки Ауд Мор, которую мы зовем Отцом Рек, ушел еще один человек, к обществу которого я успел привязаться за эту зиму.
Теперь я понимаю — история эта началась в ту осеннюю ночь, когда забулдыга Пегаш, возвращаясь по обыкновению далеко за полночь из «Развеселого рудокопа», свалился в собственный шурф и сломал шею. Не впервой ему было проскальзывать навеселе между воротком и распахнутой по всегдашней безалаберности лядой, которая должна была прикрывать темную пасть шурфа, с тем чтобы добраться до вороха полуистлевших шкур и тряпья, служивших ложем для сна и отдыха. Но в эту ночь судьба распорядилась иначе.
Обнаружилась его смерть лишь на утро ближайшими соседями — мною и Карапузом. Гробовая тишина в доме, из года в год встречавшем каждый рассвет отборной бранью и богохульствами, заставила нас насторожиться и пойти поинтересоваться, в чем дело.
Пока Карапуз бегал за нашим выборным головой, который должен решать, что делать в таких случаях, я стер ржавые глиняные разводы со лба и щек погибшего. Пегаш лежал на отвале непривычно тихий и умиротворенный. Его мокрые черно-белые пряди, облепившие голову, вызвали у меня чувство, похожее на жалость. Чувство, которое все мы давно разучились испытывать.
Голова Желвак долго ворчал, потирал кулаком пористый нос, озабоченный не столько внезапной смертью одного из своих сотоварищей, сколько неотвратимой грядущей расплатой со сборщиками подати за бездействующий участок.
В это время появился он. Невысокий, сухопарый, с длинным вещмешком, прихваченным, кроме обычных лямок, ремешком через лоб, как делают это носильщики-горцы на юге, он прошел сквозь скопившуюся к тому времени толпу зевак и остановился рядом с телом. Желвак, прожженная каменная крыса, хоть и любил притвориться эдаким растяпой-лопушком, сразу понял, что к чему. По быстрому назначив похоронную команду, он увлек пришельца в перекошенную халупу Пегаша, и загрызи меня стуканец, если не содрал с него на пяток корон больше, чем участок стоил.
То ли за безупречную выправку, то ли за суровый взгляд серых глаз ребята прозвали моего нового соседа Сотником.
Пролаза и баламут Трехпалый даже выдумал душещипательную историю, которой, впрочем, никто не поверил, о романтической любви и коварных интригах, вынудивших бравого вояку искать забвения в разношерстной толпе старателей на отрогах Облачного кряжа. Сказка его, наполняемая всякий раз все более увлекательными подробностями, была сущей ерундой, но на новое имя Сотник откликался.
Дни сменялись днями, складывались в месяцы. Заалели гроздья рябин на южных склонах. Сотник не участвовал в шумных попойках в «Развеселом рудокопе», предпочитая закупать провизию в отдаленном от центра копей, тихом «Бочонке и окороке». При встречах на приветствия отвечал, но кратко. Зачастую — односложно. В беседы не ввязывался.
Как я уже говорил, парни кличут меня Молчуном, и, должен заметить, не без оснований. Но по сравнению с Сотником я выглядел странствующим проповедником, ловящим души в придорожных трактирах. На правах соседа я заглядывал к нему несколько раз и даже поделился опытом, как удобнее и безопаснее крепить рассечки кривыми еловыми стойками, надежнее и быстрее промывать измельченную породу, выискивая дымчатые топазы и золотистые гелиодоры, голубоватые аквамарины и зеленые смарагды. За пять с лишком веков интенсивной разработки прииск обеднел настолько, что некоторым уже начинало казаться выгоднее перелопачивать старые отвалы, чем копаться в дырявых, как йольский сыр, холмах.
Со временем наше с Сотником общение переросло в нечто вроде молчаливой дружбы. Ведь не худо посидеть с трубочкой, набитой душистыми соцветиями тютюнника, провожая взглядом прячущееся за зубчатую гряду близких гор дневное светило.
Как всегда с первыми заморозками, стайки алогрудых зензиверов облепили рябины, а вслед за ними с полудня прибыл отряд сборщиков подати. Убогость горной породы не умерила алчности высокородного ярла Мак Кехты. Вообще, проклятые остроухие терпят нас на своей земле только потому, что сами не хотят рыться в ней, как луговые собачки. И снисходят до общения со смертными лишь два раза в год. Осенью, когда легкий морозец скует раскисшие от проливных дождей дороги, и весной вместе с первой травкой, после того, как спадут вспученные мутной талой водой горные ручьи. Уже много лет прошло с той поры, когда отбираемая ими доля действительно была десятиной. Но разве станет перворожденный сид обращать внимания на такую безделицу? Особенно когда речь идет о его достатке.
Они медленно ехали между участками с жалкими покосившимися лачугами, отмечавшими устья шурфов. Из ноздрей длинношеих, прядающих ушами скакунов вырывались клубы пара. Под изящными, как фарфоровые чашечки, копытами звонко хрустел молодой ледок.
А мы, жалкие насекомые, люди, угрюмо тянулись к истоптанному выгону перед «Развеселым рудокопом». Это место мы гордо именовали площадью. И каждый нес бережно завернутый в тряпицу драгоценный груз — кровью и потом добытые самоцветы. О том, чтобы припрятать камешек-другой или самому скрыться и пересидеть в холмах, не возникало и мысли. Возглавлявший отряд сборщиков Лох Белах отличался суровым нравом и спуску не давал никому.
Под пристальным взглядом его холодных глаз сыпались в кожаные прошнурованные мешки черные шерлы и фиолетовые аметисты, голубые и розовые топазы, жаргоны, сияющие горным солнцем, и гиацинты, напоминавшие окрасом запекшуюся кровь. Кто-то отдавал четверть накопленных за полгода камней, а кто и половину. Голова с мрачным видом стоял подле сидов и, сверяя списки старых должников, поглядывал на перворожденных и на рудокопов снизу вверх.
Списки должников были проклятием неудачников, грозным напоминанием о каре земной, которая всегда готова предвосхитить кару небесную. Не сумевших расплатиться вовремя и сполна на первый раз ждала порка, на второй — изгнание куда глаза глядят. В преддверии студеной зимы это было равнозначно смертному приговору.
Я спокойно ждал своей очереди. Найденный в конце лета смарагд величиной с полногтя мизинца стоил доброй пригоршни ежедневно намываемой мелочи. Прозрачный травянисто-зеленый камешек давал возможность не только выплатить налог нынешний, но и расплатиться по прошлому долгу, при воспоминании о котором зачесались с трудом залеченные рубцы между лопаток.
Время тянулось медленно, как капля меда по крутому боку кувшина. Поволокли к козлам, срывая на ходу рубаху, Трехпалого. Наш записной весельчак, поддерживая с таким трудом созданный у друзей и собутыльников образ, затянул было скабрезную песенку, но вскоре замолчал и прикусил губу… А к Лох Белаху бочком подвалил Карапуз, сыпанул темно-зеленых турмалинов и пару обломков горного хрусталя. Развернувшись, подмигнул мне и направился восвояси. Ему все эти годы везло. Ни одного сезона с неполным или невыплаченным вовсе налогом.
Следующим Желвак подозвал Сотника. Что он мог дать, работая всего-то с начала осени? Десяток кристаллов шпата, несколько шерлов, еще что-нибудь по мелочи. Большего он накопить не мог. Рассчитывать на наследство от Пегаша, с неистовством пропивавшего каждую ночь добытое в дневные часы, тоже не приходилось.
— Недостаточно. Еще один лодырь, — процедил сквозь надменно стиснутые губы Лох Белах. — Наглость людская превзошла меру моего понимания…
— Он просто не мог… — попытался вступиться голова, но сид лениво взмахнул плеткой.
Удар пришелся наискось через губы. Брызнула вишневая кровь. Бедолага Желвак согнулся, прижимая ладони к лицу. А поделом. Не перебивай перворожденного.
— На правеж, — кивнул своим подручным Лох Белах.
Те двинулись к Сотнику, но замялись, натолкнувшись на цепкий взгляд чуть прищуренных серых глаз. Один вдруг решил проверить, крепко ли затянута пряжка перевязи, другой и вовсе наклонился, соскребая ногтем несуществующую грязь с остроносого сапога. Не знаю, что прочитали они во взгляде моего соседа, но сиды страшатся смерти гораздо больше, чем мы, люди. Я бы тоже боялся небытия, будучи бессмертным по рождению.
Заинтересовавшись, Лох Белах шагнул вперед, намереваясь повторно замахнуться плеткой. Но рука, обтянутая тонкой кожей вышитой перчатки, замерла на полпути. Их взоры скрестились, как клинки опытных и бывалых мечников, когда в схватке наступает пауза и каждый боец выжидает, рассчитывая на оплошность противника. Исхудалый, гордо расправивший плечи немолодой человек в латанной не раз одежке и перворожденный сид в изысканной посеребренной броне, прячущий растерянность под маской высокомерия.
Внезапно я перестал слышать людской гомон. Взамен ему с ближайшего холма донеслась дробная россыпь черного дятла. Скрипнула под налетевшим ветерком старая липа, подпиравшая хлев, а стук собственного сердца отозвался в ушах подобно набату. Пальцы, помимо воли, начали сами складываться в Знак Огня. Вряд ли выйдет после стольких лет, но…
Томительная тишина разрядилась резким хлопком плети по овчинному кожушку съежившегося Желвака. Лох Белах, тщательно выговаривая слова ненавистной ему речи, произнес:
— Запишешь в долг до весны.
Сотник перестал его интересовать.
Толпа выдохнула как один человек. Странно, оказывается, я тоже затаил дыхание, сам того не замечая.
К сидам, как всегда чуть приплясывающей походкой, направлялся Пупок. Моя очередь была сразу за ним. Сотник постоял немного, а затем развернулся и медленно пошел к своему участку. Только напряженная спина выдавала ожидание бельта в затылок. Сразу видно человека с дальнего юга. Сид запросто может пытать до смерти пленника, но стрелять в спину…
Сборщики уехали, увозя с собой во вьюках пузатенькие, плотно набитые самоцветами шнурованные мешки. Основу благополучия и могущества своего королевства.
На прииск опустилась суровая, многоснежная зима.
Бураны да морозы, нападения ошалевших от голода волков и вышедших из летней спячки стуканцов.
Но когда накануне весеннего равноденствия первый полуденный ветерок тронул теплым дыханием верхушки холмов, а снег стал сырым и пористым, как плохо пропеченный хлеб, просаживаясь под собственной тяжестью днем и покрываясь на ночь ледяной коркой наста, мы снова увидели Лох Белаха.
Однажды сырые влажные сумерки березозола нарушил дробный топот копыт, доносящийся с нижней дороги. Гулкое эхо подхватило его и понесло между холмами.
Под конец зимы начинаешь лезть на стену от однообразия приисковой жизни. Посему любой повод увильнуть от повседневных забот воспринимается как редкостное счастье. Когда я выбежал на площадь с наспех зажженной еловой веткой, свободных мест в балагане не осталось. У сломанной осины призывно размахивал руками Карапуз. Чтобы пробраться к нему, пришлось основательно поработать локтями.
Цокот копыт приближался. И вот наконец в освещенный кольцом факелов круг вырвался всадник на исходящем паром коне.
Во имя Сущего Вовне! Я и помыслить не мог, чтобы сид довел до такого состояния благородное животное. Любовь к лошадям у них в крови. Но здесь!
До кости иссеченные безжалостным настом тонкие ноги скакуна разъехались, едва наездник осадил его перед лицом посуровевшей толпы. Конь захрипел, скосил налитый багрянцем глаз и рухнул на бок. Прискакавший сид успел выдернуть ноги из стремян и стоял, слегка пошатываясь и поддерживая левой рукой свисающую плетью правую.
Запекшаяся кровавая маска на лице настолько искажала знакомые черты, что я с трудом узнал Лох Белаха. Куда девалось его хваленое высокомерие перворожденного? Может, неровный свет факелов был тому виной, но мне почудился ужас затравленного зверя во взгляде, брошенном им на опустевшую дорогу. Что же гнало его к нам, не имевшим ни малейшего повода для сострадания жалким тварям, людям? Людям, натерпевшимся столько обид и унижений по милости молодчиков Мак Кехты и самого Лох Белаха…
Первым общее настроение уловил Трехпалый. Юрким горностаем вывернулся он из-за широких спин застывших в нерешительности парней и с размаху саданул сида в ухо. Воин гибким движением корпуса увернулся от кулака, но затекшие от долгой скачки ноги подвели его. Сид рухнул на одно колено.
— Не надо! — между Трехпалым и Лох Белахом выросла коренастая фигура головы. — Так нельзя! Неправильно!
Он попытался схватить рассвирепевшего старателя поперек туловища, но тот вывернулся из неловких объятий и, хрипло хекнув, врезал грубым башмаком в лицо припавшего к земле сида.
Двое закадычных приятелей Трехпалого — Юбка и Воробей — выскочили из толпы, на бегу засучивая рукава. Пока Воробей тумаками отгонял в сторону Желвака, Юбка запустил пятерню в рассыпавшиеся по оплечьям серебристо-пепельные волосы перворожденного:
— Ах ты курвин сын, остроухий!
Его похожий на капустный кочан кулак врезался Лох Белаху под ложечку.
— Помнишь, как меня порол? Косоглазый! — приплясывающий от нетерпения Трехпалый снова ударил ногой. Метя на сей раз в пах.
Вначале нерешительно, а потом все веселее и веселее на подмогу троице потянулись старатели из угрюмо молчащей толпы. Вскоре сида не стало видно за сплошной завесой ритмично двигающихся ног.
Карапуз всхлипнул по-бабьи и прижался лбом к шершавой холодной коре. Я тоже отвернулся и вдруг увидел Сотника, стоящего чуть в стороне. Губы его кривила презрительная гримаса, пальцы сжались на рукоятке заступа. Поймав мой взгляд, он тряхнул головой, как отгоняющая слепней лошадь, и побрел прочь, чертя лопатой сиреневую дорожку по плотному снегу.
Появление двух десятков всадников на взмыленных конях застало всех врасплох. Или за общим гвалтом и ором не услышали?
Топот копыт снежной лавиной ударил по ушам топчущихся вокруг распростертого тела старателей. Кто-то охнул, кто-то взвизгнул жалобно. На мгновение над площадью, сразу ставшей тесной, повисла тишина, а потом все порскнули в разные стороны, как стайка чернохвостых сусликов.
Пригибаясь, побежали и мы с Карапузом. Ворвавшись в свою лачугу, даже не пытаясь унять бешено колотящееся сердце, я принялся беспорядочно сваливать пожитки в заплечный мешок. Пристегнул к поясу телогрейки широкий нож в деревянных ножнах, которым все равно не смог бы воспользоваться в драке.
Непрошеная мысль: «Куда ты пойдешь по снегу, на исходе зимы, пешком, в одиночку?» — обожгла сознание, подломила враз обессилевшие колени.
Сколько я просидел, сжав голову руками, на топчане в выстуженной хижине, не знаю. Потом снаружи донеслись голоса.
Кто-то несколько раз громыхнул кулаком по моей двери:
— Эй, Молчун! Слышишь, что ли? Выходи на площадь. Сбор!
Я узнал Юбку.
Что за сбор? Почему Юбка жив-здоров и, судя по довольному голосу, уверен в безнаказанности?
Не слишком торопясь, я шагнул за жалобно скрипнувшую дверь. Полной грудью втянул морозный воздух. Народ опасливо тянулся к «Развеселому рудокопу», где плясали багровые отблески огнищ и глухо гудела многоголосая толпа.
На половине пути меня окликнул Карапуз:
— Гляди — Сотник!
Мы нагнали нашего молчаливого соседа и на площадь вышли вместе.
Жаркое пламя трех костров жадно пожирало смолистые поленья, корежа и раскалывая их. Тогда в черное небо устремлялись облачные фейерверки искр. Лошади, привязанные возле хлева, шумно отфыркивались, косились на плавающие в воздухе стайки алых светляков и трясли головами. А на стволе липы, прибитое ржавыми костылями, висело тело Лох Белаха. Вниз головой. Длинные пепельные локоны и усы смерзлись кровавыми сосульками. Открытые глаза невидяще уставились в толпу.
Карапуз пребольно ткнул меня локтем под ребра, но мой взгляд приковали закатившиеся бельма некогда гордого и заносчивого перворожденного. Грозы неудачливых старателей. Вдруг веко заплывшего черным кровоподтеком глаза дрогнуло. Раз, другой…
— Да он же живой! — осипшим от потрясения голосом попытался выкрикнуть я, но вторичный тычок и быстрый шепот Карапуза: «Заткнись, дурак!» — заставили слова замереть в горле.
— Вольные старатели! — неожиданно зычно выкрикнул невысокий вооруженный человек, взбираясь при поддержке Трехпалого на выкаченную из «Рудокопа» бочку. — Свободные люди приисков! С остроухой заразой покончено! Довольно им пить ваши кровь и пот, наживать богатство за людской счет! Будет портить скот и посевы богомерзкой ворожбой, насылать порчу на простых поселян!
Говорящий окинул цепким взором по-прежнему нестройно гомонящую толпу. Пихнул высоким сапогом в плечо Желвака, который сорвался с места и, потирая разбитую в кровь скулу, побежал по кругу, призывая людей к вниманию.
— Свершились все наши вековые надежды и чаяния! Славные короли Витгольд, Экхард и Властомир повели дружины на косоглазых тварей! Горят по всему северу проклятые замки, летят с плеч остроухие головы, кричат их поганые ведьмы! Вы заживете мирно и свободно под защитой дружины капитана Эвана! Ни одна нелюдская тварь не осмелится запустить жадную лапу в ваши карманы!
Последняя фраза произвела впечатление. Что-то похожее на гул одобрения прокатилось по площади.
— Слава капитану Эвану! — выкрикнул Трехпалый, свирепо вращая глазами.
Несколько голосов нестройно поддержали его. Капитан Эван важно наклонил голову:
— Спасибо, братья! Но борьба еще не окончена! Она будет кровавой, жестокой и беспощадной. Не дадим жалости к врагам рода человечьего, — кивок в сторону распятого Лох Белаха, — и их подпевалам, — еще один кивок, указывающий на скорчившегося у стены человека, в котором я по одежде узнал хозяина «Рудокопа» — толстяка Харда, — остановить наш праведный гнев! Выжжем заразу каленым железом…
На этот раза толпа отозвалась повеселее. Видно, выжигать показалось интереснее, чем добывать самоцветы. Особенно если при этом появляется шанс запустить лапу в чужой кошелек или погреб. Юбка и Трехпалый, выкрикивая славу командиру пришельцев, взмахнули прихваченными кайлами.
— Борьба потребует от вас всех сил. И средств. Повстанцам нужны будут крепкие копья и острые мечи, справные кольчуги и бойкие самострелы. Кузнецы Железных гор готовы их продать нам. Предлагаю пожертвовать на богоугодное дело кто сколько может.
А вот это парням уже не могло понравиться. Ропот прошел по скопищу людей подобно расходящимся от брошенного в воду камня кругам. Кто-то протестующе вскрикнул.
— Вижу, здесь есть еще пособники остроухих, — горестно покачал головой человек на бочке. — И это очень плохо.
По его знаку к недовольным бросились вооруженные пришельцы, а с ними и Юбка с Трехпалым. Желвак, привычно извлекая из-за пазухи подушные списки, семенил позади.
— По-моему, пора смываться, — прошептал Карапуз.
Он был прав. Но каким образом можно уйти незамеченными?
Толпа забурлила, разбиваясь то здесь, то там на небольшие островки. Кого-то сбили с ног и потащили, немилосердно пиная, к бочке. Голова, надсаживая глотку, призывал сохранять спокойствие.
Из черноты провала между хлевом и углом «Развеселого рудокопа» вывалилась широкоплечая фигура в кольчуге и круглом шлеме. Левой рукой вояка сжимал пузатую бутылку, на ходу прикладывая горлышко к заячьей губе, а правой волочил за косу младшую дочку Харда — четырнадцатилетнюю Гелку.
— В сене зарылась, изменничье семя! Думала — не найдем!
За ним, путаясь в изодранной юбке, ползла по снегу Хардова хозяйка. Она выла на одной ноте, утробно и страшно. Совершенно безумные глаза белели на покрытом кровоподтеками лице.
— Заткни пасть! — Выскочивший сбоку Воробей ударом отбросил ее в сторону, подбежал, хрястнул, громко выдыхая, башмаком в живот. Потом еще и еще раз.
— Бежать, бежать, — как молитву повторял Карапуз, и я готов был ему вторить.
— Поздно, — раздался вдруг негромкий, глуховатый голос Сотника. — Не убежать…
Легонько отпихнув меня в сторону плечом, упругими шагами он направился к бочке. Зычноголосый капитан заметил его приближение и присел вначале на корточки, не покидая своего пьедестала, а потом умостился, скрестив ноги.
— Ты? — полувопросительно обратился он к Сотнику, склоняя голову к плечу.
— Я, — отозвался тот, останавливаясь в паре шагов.
— Не ожидал.
— Я тоже.
— Ты со мной?
— Не думаю. — Сотник обвел взглядом бурлящую площадь.
— Жаль… Что скажешь?
— Останови их.
— С чего бы это?
— Я прошу тебя.
— И что с того?
— Я прошу тебя, — с нажимом повторил мой сосед.
— Нет.
— Тогда я остановлю их.
— Что ж. Попробуй. — Эван демонстративно сложил руки на груди.
Сотник не шагнул, а перетек в сторону, как капелька жидкого серебра, не затратив ни единого движения на пролетевшего у него за спиной и ухнувшего в сугроб Воробья.
Карапуз намеревался дернуть меня за рукав, поторапливая, но застыл, завороженный происходящим. Да и мое желание дать деру хоть и не исчезло вовсе, но, вытесненное любопытством, спряталось в самый далекий уголок сознания.
Заячья Губа, волочивший Гелку, попытался нащупать рукоятку кинжала. Сотник отправил его в снег вслед за Воробьем, рванув за рукав добротного полушубка.
Девка вскочила на ноги и с выпученными глазами бросилась куда глаза глядят, но поскользнулась и ткнулась лбом в колени Карапуза, который накинул ей на плечи поспешно сброшенный кожушок.
А схватка продолжалась. Трехпалого, с размаху опускающего кайло, Сотник пропустил мимо себя, сильно ткнув кулаком в затылок. Раздался отвратительный хруст, от которого мурашки поползли у меня меж лопатками. Да и не у меня одного, я уверен. Старатель замер, безжизненно распластавшись, на снегу.
Капитан Эван наблюдал за происходящим с нескрываемым интересом, поигрывая тонкими пальцами на эфесе меча.
Смерть Трехпалого заставила врагов воспринимать моего соседа всерьез. Следующий дружинник попытался достать его острием клинка. Сотник уклонился от удара, а потом быстрым движением зажал лезвие ладонями. Голыми ладонями! Приплясывающий шаг влево-назад, поворот корпуса… Меч вдруг оказался в его руках. Никогда я еще не был свидетелем такого. Происходящее казалось скорее чародейством, мороком, чем реальностью.
И началась бойня! Сотник шел, описывая полукруг в своре норовящих хотя бы зацепить его дружинников и примкнувших к ним старателей. Он не тратил время, парируя удары. Двигаясь неуловимо стремительно, исчезая порой в неверном свете костров, он успевал дотянуться до атакующего раньше. Такого мастерства мне не доводилось видеть никогда раньше. И такой холодной расчетливой жестокости, замешанной на привычке убивать.
Я закрыл на мгновение глаза, каким-то краем сознания продолжая надеяться, что сплю и вижу кошмарный сон, а когда открыл их, то увидел, как Эван мчится звериным, стелящимся над землей шагом, занося в последнем, совершенно невообразимом прыжке сжатый двумя руками меч.
— Сзади!!! — не узнавая свой охрипший, срывающийся на фальцет голос, заорал я и, не осознавая, что делаю, ударил Огненной Стрелой.
Недоучка бесталанный.
Струя пламени, вместо того чтобы испепелить пришельца, вяло пшикнула, лизнув каблуки его сапог. И погасла, как подмоченная шутиха, в избитом сапогами снегу.
Крик помог больше. Услышав мой голос, Сотник вывернулся как камышовый кот, пронзенный стрелой, и ударил наискось сверху вниз. Клинок раскроил капитана от плеча до грудины и застрял в кости.
Громогласный слитный крик вырвался из глоток не успевших покинуть площадь старателей, и парни кинулись со всех сторон на пришельцев. Голыми руками, привычными более к изнурительному труду, вырывая мечи и кинжалы. И убивая…
Волна человеческих тел прокатилась по утоптанному снегу площади и схлынула, оставляя изломанные неподвижные тела.
Я бегом бросился к Сотнику, упавшему вслед за последним ударом на колени и продолжающему стоять над телом поверженного врага. Еще на бегу я разглядел потемневший рассеченный рукав сермяги и растекающееся черное пятно у левого колена.
Приблизившись, я тронул его за плечо:
— Позволь помочь тебе, когда-то меня учили врачевать раны… — Сотник долго молчал. Трещали прогоревшие поленья в остатках костров. В воздухе стоял острый запах гари и свежепролитой крови. А потом он, не отводя взора от мертвого тела, произнес самую длинную фразу за время нашего знакомства. И его пропитанный горечью хриплый голос стоит у меня в ушах и сейчас:
— Врачуешь ли ты раны души, Молчун? Сегодня я убил родного брата.
Слова его были как удар плетью поперек глаз.
Я отшатнулся, едва ли не шарахнулся прочь, как от заразного больного. Наверное, отвращение, ясно прорисовавшееся на моем лице, заставило его горько кивнуть и отвернуться.
Брат! Перед моим взором помимо воли встал образ моего собственного брата. Такого, каким запомнился он мне шестнадцать лет тому назад. Взъерошенный, испуганный, заспанный малыш Диний. Всего один раз я заглянул домой после побега из Храмовой Школы. Заглянул тайно, ночью, страшась навлечь на семью несмываемый позор и кару за укрывательство беглеца. Пара слов, брошенные захлебывающейся в беззвучном плаче матери, да амулет — ерундовая игрушка, рядом не лежавшая с истинными магическими творениями, — надетый на шею младшему братцу. Сколько ему сейчас? Двадцать четыре — уже давно не малец несмышленый. Живы ли мать со стариком отцом, с которым я так и не попрощался, убоявшись гнева и проклятия? Кто знает?..
Смог бы я так пойти против родной крови, поднять меч на брата, заступившись за чужих и, в сущности, малознакомых людей, нарушить одну из величайших заповедей Сущего? Уж в чем, в чем, а в этом не было у меня уверенности. Да что проку изводить себя такими вопросами? Ответ на них лежит обычно в глубине души и, выбравшись на волю, может явить белую шкурку агнца, а может — клыкастую волчью пасть. Не решивший сам для себя, как с честью, не поступившись правдой, выйти из подобной ситуации, не вправе судить другого. Тем более поднявшего меч и за тебя тоже, прикрывшего своим грехом твою трусость и малодушие.
Устыдившись собственной слабости, я хотел вторично предложить Сотнику помощь, но, повернувшись, увидел лишь, как он медленно бредет, проваливаясь по колени в хрусткий наст, к холмам, унося тело капитана Эвана на плечах.
Догнать его мне помешал Карапуз.
— Пусть идет. Неужто ты не видишь — сейчас ему не нужен никто.
Часто простые, незатейливые суждения Карапуза о людях вмещали значительно больше здравого смысла, чем мои мудрствования недоучившегося школяра, возомнившего о себе.
— Он придет, Молчун. Утром придет. И все будет по-прежнему.
И я послушал Карапуза, в чем тоже не перестаю себя винить.
Сотник из холмов не вернулся. Ни утром, ни вечером следующего дня. Сгинул, пропал без следа. В суматохе, последовавшей за событиями той ночи, никто не заметил его отсутствия. Слишком много свалилось горя на каждого в отдельности и всех в целом.
Выбирали нового голову взамен опозорившегося Желвака. Хоронили павших. Своих и чужих.
Лох Белаха, по моему настоянию, разрешили похоронить отдельно. Хоть многие ворчали, ругая меня нелюдским прихвостнем. Белый, нужно отдать ему должное, живо заткнул слишком говорливые глотки. Да, по правде сказать, особо молоть языками было некому. Трехпалого убил Сотник, Юбка и Воробей нашли смерть от рук своих же товарищей по старательскому труду. Каждый из оставшихся на прииске предпочитал теперь молчать и мотать на ус — кто знает, каким боком повернется нелегкая доля. Как сказал Карапуз, все разом превратились в Молчунов. Освободив тело распятого Лох Белаха от костылей, прибитых к стволу липы (не это ли доконало старое, всякое повидавшее на своем долгом веку дерево?), я оттащил его в лес на грубо сбитых салазках. Подальше от людского глаза, от шума поселковой жизни. Вот и пригодились знания, полученные на лекциях учителя Кофона. Не зря, видно, вдалбливал он в головы непоседливых отроков деяния древних героев, историю Войны Обретения и все, что с ней связано. Именно от него я узнал и запомнил на всю жизнь, что перворожденные не зарывают своих мертвых в землю, как принято у арданов и у насыпающих курганы павшим собратьям веселинов; не сжигают в просмоленной лодчонке, как трейги; не пускают в последнее плавание по волнам, как поморяне. С древнейших времен они сооружали площадки в горах, в самых труднодоступных местах, и укладывали покойников смотреть холодные, вечные сны загробного мира под вечным и нерушимым небом. Что ж, учитывая бессмертие сидов, до начала войн Облачному кряжу не грозило превратиться в огромное кладбище. Ветер и горное солнце мумифицировали останки, вот только не знаю, каким образом удавалось им удержать стервятников и грифонов, в изобилии населяющих горы, подальше от желанной добычи, но это и не мое дело.
С грехом пополам я сбил из жердей кривоватый помост — пять локтей в длину, два в ширину. Закрепил его на дереве. Чтобы поднять туда труп, пришлось повозиться преизрядно. Карапуз наотрез отказался помогать мне в этом деле. Ссылаясь на мысль, высказанную еще своим дедом: «От остроухого держись подальше — два века проживешь». Ладно, нам два века все одно не намерено.
Учитель Кофон не рассказывал, да и вряд ли мог в действительности знать, как должен быть отправлен в последний путь воин-сид. С оружием или без, на спине или на боку. А может, сидя? Лет через триста после Войны Обретения, как говорят легенды, в Железных горах обитало племя, устраивающее мертвецов в сидячем положении в узких ямах-колодцах.
Уповая на интуицию, я пристроил Лох Белаха лицом вверх, в руки, скрещенные на груди, вложил меч, оброненный им перед смертью. По краям помоста закрепил крашенные листьями березы полотняные лоскутки — их трепетание какое-то время сможет удержать на почтительном расстоянии и хищных зверей, и любящих полакомиться мертвечиной птиц-падальщиков. Иногда человеческая смекалка способна поспорить с чародейским искусством перворожденных.
А место погребения сида я постарался забыть. Выбросить из памяти.
Жизнь на прииске пошла своим чередом. Хотя какая там жизнь! Одно мучение. Если и раньше зимой старатели не слишком шиковали, несмотря на ценность добываемых ими камешков, то теперь призрак голодной смерти воочию встал над поселком. «Развеселый рудокоп» сгорел со всеми припасами, за исключением малой толики, спасенной из-под развалин. «Бочонок и окорок» обеспечить пищей всех желающих не мог. Цены на муку и топленое масло, вяленую оленину и засоленную в больших дубовых бочках белорыбицу, а главное, на круглые блестящие луковицы, заботливо развешанные гроздьями на чердаке, рванули вверх так стремительно, что Белому пришлось вмешаться, использовав власть головы.
Собственно, многие выжили в весеннюю бескормицу только благодаря Белому. И в первую очередь туповатый Ловор, хозяин «Бочонка и окорока».
Сдуру обрадовавшись спросу на свой не первой свежести харч, он мог вместо прибыли запросто получить красного петуха. Или кайлом по голове на заднем дворе от оголодавшего старателя-неудачника.
Голова приструнил зарвавшегося Ловора, ограничив цены в разумных пределах, назначил самых честных и проверенных парней поддерживать порядок на прииске, не допускать воровства и мордобоя, отгонять особо обнаглевших волков. По его распоряжению дорога всегда находилась под присмотром — мало ли какую беду она еще способна принести к домишкам Красной Лошади.
Кого-то нужда озлобляет, доводя до состояния зверья, а кого и объединяет. Пришлось нам с Карапузом зажить одним хозяйством. Тем более что прибившуюся к моему другу Гелку тоже выгнать на смерть в холмы было нельзя. Девчонка с трудом оправлялась от пережитого ужаса, ходила тенью прежней резвушки-хохотушки. Почти не разговаривала, за что парни, которым только дай повод позубоскалить, стали звать ее моей дочкой. Пусть так. Хоть такая дочка. Приемная. Своей-то мне уж, видно, никогда не завести.
Хорошо ли, плохо ли, а работу в рассечке мне пришлось оставить до лучших времен. С этим справлялся более-менее и Карапуз. Гелка крутилась по хозяйству. Стряпала, прибиралась, топила печь. А мне пришлось заняться поиском пропитания.
Кони, на которых прискакали воины капитана Эвана, не надолго пережили своих хозяев. Кормить их было все равно нечем, а конина ничем не хуже любого другого мяса. На мой вкус, конечно. Но и другие парни не возражали, кроме четырех веселинов, возмутившихся святотатственным поведением толпы настолько, что дерзнули вступить в драку. Дело закончилось победой здравого смысла — два-три потерянных зуба не в счет. На выброшенные хвосты зарезанных лошадей нашлось мало охотников. Вначале не сообразили, а как сообразили, стало поздно. Но я оказался в числе первых. Жизнь научила. Особенно тяжелая зима, проведенная в заброшенной фактории на самой окраине Трегетрена, у подножия Восходных гор, где я скитался первое время после побега из Школы.
Из конского волоса я наплел петелек-удавочек. Охотники-трапперы не только не гнушаются таким способом ловли дичи, но даже предпочитают его всем прочим. Только бы капризная зимняя погода давала возможность почаще обходить установленные силки. Раньше хорьков и куниц.
Поначалу ждало меня серьезное разочарование. Даже руки опустились.
Восточная марка лежит далеко на юге от Облачного кряжа, и зверье у нас тут водится совсем другое. Ни зайцев, главной добычи беглого школяра, сменившего ученую премудрость на уроки одноглазого старого траппера, ни рябчиков, ни куропаток, птиц обычных для долины Ауд Мора, заросшей густыми лесами.
Здесь — север. Совсем иные горы, не такой лес. Другие звери, другая птица.
Совсем уж отчаявшись поймать хоть самого завалящего глухаря, я набрел в лесу на полянку со странными птицами. Рябенькие — черные с белыми и рыжеватыми пятнами, они были слегка крупнее рябчиков, да и куропаток, пожалуй. От тетеревов и глухарей вертишейки отличались тем, что не улетали от человека, не прятались в чаще, а с редкостным слабоумием пытались притвориться частью дерева. Замирали, закрыв глаза. Наверное, думали, коль они не видят вокруг ничего, так и их не видно. Ловить их было одно удовольствие. Берешь палку, на конец ее цепляешь петельку — и готово. Ни одна вертишейка не уйдет. В котле они отличались отменным вкусом, и я боялся лишь одного — как бы, поддавшись искушению, не переловить их всех, лишая самих себя дальнейшего пропитания.
Так мы продержались до Белен-Тейда. Потом еще десяток дней, потом еще. На удивление всей старательской братии.
Потом началась оттепель. Потекли с холмов весело журчащие ручейки. Тут бы жить да радоваться, но… Судьба уготовила новый удар.
Весной стуканцы по обыкновению ложатся в спячку. Странные звери. И то сказать — звери ли? Они не терпят тепла. Прогретый воздух, прорывающийся в шурфы и рассечки от нарочно установленных для проветривания щитов над лядами, им неприятен, вынуждает уйти поглубже, к корням гор. Зной дневной поверхности — смертелен. Поэтому бродят стуканцы только зимой. Пробивают ходы и норки в непрочных наносах. В более крепкой породе предпочитают ползать по старым пещерам, промоинам и скальным трещинам. Чем питаются — один только Сущий, создавший всякую тварь, знает. На людей они не охотятся. Нарочно, по крайней мере. Но столкнувшись в выработке, убивают. Почему? Опять вопрос к Сущему. Мне думается, не терпят людского тепла. А пуще того — жара и света коптилок и ламп, которыми старатели освещают забои, копошась в поисках самоцветов.
Однажды, уже в начале цветня, я возвращался домой с парой вертишеек в сумке, когда навстречу мне кинулась дрожащая от испуга Гелка.
— Молчун, беги скорее! — Губы ее прыгали, мешая связной речи, из глаз потоком текли слезы. — Там что-то внизу… Где дядечка…
Карапуза она называла дядечкой, стесняясь его дурацкой клички.
— Что внизу, что? — спрашивал я на бегу, обронив палку с петлей и судорожно пытаясь отцепить перекинутую через плечо лямку сумки. — Что ты слышала?
— Дядечка вдруг охнул, потом закричал так страшно… А потом что-то стучало… Я хотела слезть посмотреть, да забоялась…
Бедняжка сама не заметила, что за те три десятка шагов, что пробежала рядом со мной, наговорила слов больше, чем обычно за день. Да что там, в тот миг и я этого не замечал. Сумка долго не поддавалась и слетела с плеча на самом пороге.
Ворвавшись в лачугу, я, спотыкаясь, почти ослепший после яркого солнечного света, опрометью бросился к шурфу.
— Эй, Карапуз! Откликнись! — Тишина. Мертвая.
Покричав еще немного для порядка, я стал спускаться, прихватив разожженный от очага пучок лучины. В шурфе стояла темень, как в тролльем желудке. Лестница скрипела под ногами и трепетала, словно живое существо, старающееся вырваться на волю. На самом дне шурфа распахнулись низкие лазы трех моих рассечек. Хотя каких там моих? Я просто выкупил свой участок у общины восемь лет назад, и они уже были прорублены в неплотной глинистой породе. Пришлось только подновить стойки крепи — полгода здесь никто не работал после… А после чего? Что я, собственно, знал о судьбе прежних владельцев участка? Ничего.
Левая и центральная рассечки уводили далеко и упирались в пустую породу, обедненную настолько, что ковыряться там смысла не было. Другое дело правая. Там еще попадались топазы более-менее приличной расцветки и величины, и даже парочка смарагдов — камней большой ценности и не меньшей редкости.
Сунувшись туда, я сразу же учуял резкий, неприятный запах. Запах зверя, но не обычного хищника. Резкий, стойкий, напоминающий вонь вокруг лавки кожевника. Именно так бывалые старатели описывали запах стуканца.
Страх — вот главный враг мой по жизни. Всегда завидовал людям, способным перебороть, перешагнуть свою боязнь, а тем паче всякому, кто страха не ведал. Тому же Сотнику, запросто шагнувшему в одиночку против двух десятков вооруженных до зубов бойцов.
С трудом передвигая ватные ноги, я пошел дальше в рассечку. Точнее, полез, потому что высота до верхняка от пола — не больше трех локтей — ходить ровно взрослому мужчине не давала. Факел трещал и бросал красные блики на бугристые, в шрамах от кайла и заступа, стенки. Запах стуканца становился все сильнее… Каждый миг я ждал нападения, дрожа от ужаса и отвращения к себе. Но его так и не последовало.
В забое лежал Карапуз. Изломанный, неестественно выкрутивший шею. Мертвый.
Справа в стене рассечки виднелась дыра, не больше двух локтей в поперечнике, приваленная уже просевшим глиноземом. Из нее-то и тянуло отвратительным смрадом.
Что привело безжалостного, бессмысленного убийцу в нашу выработку? В сезон, предшествующий погружению в спячку, стуканцы, говорят, становятся еще более раздражительны и опасны. Почему Карапуз, заслышав стук, с которым чудище пробивало себе путь под землей, не убежал, спасаясь на поверхности? Нет ответа на эти вопросы, как и на многие другие, теснящиеся в моей голове.
Мы остались с Гелкой вдвоем. Теперь к могилам родных, которые она посещала с завидной обязательностью, добавилась еще одна— «дядечки». Моего последнего друга на этом свете — Карапуза.
Лето окончательно вступило в свои права.
Просохли тропы, доставив караван торговцев из Ард'э'Клуэна. Вместе с харчами и прочими товарами первой необходимости они принесли вести о прошедшей войне. Не закончившейся, а как-то вяло затихшей.
Услышав о гибели ярла Мак Кехты, старатели приободрились. В душах затеплилась надежда, что кабале пришел конец. Главное, чтобы жадноватый и суровый Экхард не вздумал прибрать к рукам правобережье Аен Махи. А уж свободной общиной мы как-нибудь проживем.
Вот только лазить под землю я начал бояться. До холодного пота, до дрожи в ногах и руках. А если и удавалось заставить себя поработать, постоянное ожидание нападения стуканца заставляло делать неверные движения, пропускать занорыши с самоцветами. Хотя умом я понимал — звери впали в спячку и до листопада вряд ли появятся.
Пришлось все больше и больше времени проводить в лесу на холмах. Ловить вертишеек, собирать ягоды, орехи. Думаю, мне удалось бы насторожить ловушку-плашку и на куницу. Только кому нужен летний нестойкий, светлый мех?
Было у меня, собственно, две мечты. Первая — по всем правилам удочерить Гелку. В присутствии жреца и свидетелей провести обряд. Жаль, жрецы в нашу глушь до сих пор не забредали. Но быть может, они просто боялись сидов?
А вторая — раздобыть хоть пригоршню тютюнника. Хоть немножко — не одну трубочку. Мой запас иссяк еще в цветне, а караванщики не привезли почему-то. И с той поры каждый выход в лес я загадывал: повезет, не повезет. Заглядывал под кустики, мял в ладонях, принюхиваясь, разные листочки. Правда, тютюнник — травка южная, теплолюбивая, но мечтать-то никто не запретит.
Надежда, как известно, умирает в человеке последней.