В саду мандарина Куонга царило шумное веселье, на это указывали громкие крики и мольбы о пощаде, перемежавшиеся хихиканьем от удовольствия.
Сегодня мандарин развлекался по-новому. Сквозь бамбук было видно, что колья стоят голыми, а ржавые железные кандалы висят на солнце пустыми. Цветы лотоса и орхидеи покачивались на ветру, открывая взору, что стойки, протянутые вдоль садовых дорожек, тоже пусты, так же, как и железные клумбы под виноградными лозами. Среди травы и цветов не было заметно ни хлыстов, ни клещей, ни ножей, ни зазубренных цепов.
Поэтому, учитывая крики и смех, мандарин Куонг нашел здесь, в Саду боли, какое-то новое развлечение.
В дальней беседке, охраняемой огромными деревьями, чьи ветви были согнуты так, чтобы мучительно извиваться, и скрытой змеевидными лианами с шипами алого цвета, стоял мандарин. Находились люди достаточно добрые, чтобы сравнить Куонга с божеством Буддой, и были времена, когда его маленькая толстая фигурка сохраняла величавую безмятежность.
Но в мгновения, подобные этому, Куонг преображался; его мясистое лицо искажалось маской демонического веселья; красные полные губы изгибались над черной бородой, а брови становились мечами над узкими щелочками горящих огнём глаз. Доминирующей страстью в мандарине было стремление к удовольствию, а само удовольствие он находил в боли.
Император стоял, глядя на две фигуры перед собой: связанного человека, прислонившегося к большому дереву, и фигуру в мантии, замершую шагах в десяти. Связанный человек издавал крики и мольбы; закутанный в мантию молчал. Он шевелился, но от этих движений не исходило звука, кроме гудящего шума. Человек в мантии держал в руках большой арбалет, а за спиной у него был колчан, ощетинившийся острыми стрелами. Он быстро и ловко снимал их одну за другой, заряжал в арбалет и, умело прицеливаясь, стрелял в связанную извивающуюся фигуру пленника.
У него была великолепная мишень, несмотря на мучительные движения и судорожные подергивания жертвы, он никогда не промахивался. Стрелы летели в живую цель: запястье, лодыжку, колено, пах. Со странной точностью он избегал стрелять в жизненно важные места, и его рука тщательно оценивала глубину, с которой каждая стрела проникнет в желтую плоть жертвы.
Но Куонг не замечал этой ловкости, а если и замечал, то не обращал на нее внимания. Его смеющиеся глаза были прикованы к жертве, наблюдая за попаданием каждой стрелы, за рывком тела, когда та вонзалась в него, и за тонкой струйкой крови, что сочилась из свежей раны. Наблюдателю могло бы показаться, что Куонг изучает боль своей жертвы с тем веселым и отстраненным удовольствием библиофила, который в сотый раз читает какой-то драгоценный том, предвкушая восторг, но вместе с тем ища неосязаемые нюансы наслаждения.
Его радостный смех оборвался, когда стрела попала в левый глаз связанного и пронзила мозг. Корчи прекратились, тело обмякло и повисло на веревках, удерживавших его от падения. Мандарин Куонг вздохнул, словно книгочей, закрывающий очередной том, и взмахом шафрановых рук отпустил арбалетчика. Тот поклонился, сделал несколько почтительных жестов и вышел из беседки, оставив хозяина одного.
После ухода этого человека Куонг на мгновение замер, и черты его лица странно изменились. Исчезли улыбка садиста и страстная напряженность, превращавшая его лицо в гримасу горгульи. Его раскосые глаза снова засияли безмятежностью, а губы растянулись в мягкой улыбке наслаждения. Он подошел к дереву, где висело связанное тело, и прошел мимо окровавленного существа, даже не взглянув на него. За деревом на тех же веревках, что поддерживали жертву, висели тонкие металлические трубы. Из рукава мантии мандарин вытащил тонкую палочку. Мягким, ласкающим движением он провел костяным набалдашником палки по металлу. Раздался звон — мягкий, струящийся, почти щебечущий ряд нот, в которых угадывалось что-то птичье. Звуки лились потоком, чистые и мягкие, когда мандарин выбирал ноты, внимательно прислушиваясь к гармоникам. С дерева, на котором повисло нечто жуткое, теперь доносилась музыка.
Мандарин снова отступил назад и замер в ожидании. И вдруг, пока последние отзвуки металлической мелодии все еще плыли по саду, воздух наполнился странным шелестящим звуком — сотни крошечных шорохов слились в одну жужжащую ноту. Тут со всех сторон послышался писк и пронзительный свист, отчего желтое лицо Куонга засияло добродушным удовольствием.
Внезапно воздух стал золотым. Тысячи желтых силуэтов кружились, затмевая солнце — движущиеся желтые точки, с горящими глазами, усыпанными драгоценными камнями. Они кружились и ныряли на фоне безмятежного неба, затем завертелись золотым облаком вокруг ствола дерева и его ужасной декорации.
И все же они приближались, кружась и пикируя вниз, пока дерево не покрылось желтым цветом всех его ветвей, и гроздья живого золота не поползли по коре и тому, что осело на нее. Сад наполнили крошечные птички, они наполнили его изящным стремительным полетом грациозных эльфийских роев, чирикавших журчащими сладостными трелями.
Мандарин наблюдал за золотым представлением, растекавшимся по стволу дерева, наблюдал за сияющим скоплением, которое двигалось по дереву в неистовстве жизни. Симфония этого движения так очаровала его, что минуты проходили незаметно.
Примерно через полчаса рой рассеялся. Внезапно он взлетел по золотой спирали от ствола дерева и устроился на ветвях. И вот теперь, в пространстве, освободившемся после ухода канареек, на солнце засверкал серебром силуэт. Там, где раньше висел мертвец, остался только обглоданный, блестящий скелет.
Мандарин спокойно посмотрел на него, потом поднял глаза к ветвям, где отдыхала желтая орда. Он подождал, и через мгновение зазвучала мелодия.
Песня наслаждения была неописуема в своей сладости — мягкая, прозрачная, но светящаяся тональностью и пульсирующая болезненно-экстатической мелодией. Она возвышалась и опускалась, поначалу слабо, затем достигла кульминации в прекрасном апогее, когда щебетание переросло в жуткие ноты, пронзительные, и вибрирующие.
Песня продолжалась минут десять, а потом последние трели смолкли, звено за звеном, золотая цепь разорвалась, и птицы улетели.
Куонг повернулся к наступающим сумеркам, и когда шел ко дворцу, сумерки скрыли слезы, что текли по его желтым щекам.
Мандарин Куонг любил своих птиц. Об этом было широко известно на всем Юге, и упоминание о сём обычно сочеталось с другим известным фактом: Куонг не любил больше ничего, ничего другого.
В те славные дни Китай привык к жестоким и ужасным правителям, но в стране, славившейся своенравием своих монархов, имени Куонга страшились больше всего на свете.
Вскоре после того, как мандарин узурпировал трон своего отца в Большом дворце, он продемонстрировал такие качества, которые заставили многих его подданных бежать на побережье Кантона, куда теперь высадились чужеземные дьяволы на множестве кораблей.
Те же, кто остался после восшествия на престол Куонга, поступили так потому, что не могли покинуть свои земли, однако в них сидел тот же страх, заставивший более удачливых товарищей искать спасения в прибрежных землях.
Они боялись Куонга даже в его детские годы, потому что он много раз показывал свою жестокую, не по годам развитую зрелость, когда был еще мальчишкой в отцовском доме. В отличие от братьев из-за юношеского нетерпения он не утруждал себя поркой и пытками рабов. Он жаждал предсмертных мук, спазмов агонии, и слуги, с которыми он играл, быстро умирали в темных подземельях. Лишь в юношеском возрасте он научился контролировать интенсивность своих вожделений; затем обратился к более тонким пыткам. И медной чашей, смертью от воды или семью бамбуковыми истязаниями, он довольствовался недолго. Освященные веками орудия пыток наемных мучителей своего отца он усовершенствовал, и дни напролет исследовал боль.
И это было хорошо, потому что будущий правитель должен строго управлять своим народом и быстро впадать в ярость, но даже приверженцы старых традиций шептали, что в юном Куонге живет дьявол, который находит удовольствие только в жестокости.
Правда состояла в том, что первым фаворитам редко удавалось пережить его тоску по экспериментам хотя бы месяц; только крайне обездоленные семьи продавали своих дочерей в дом Куонга. С каждым месяцем стремление юноши получать удовольствие от боли усиливало ужас подданных; он бледнел от долгих часов, проведенных в темных камерах и мрачных темницах. Такое легко понять в поведении старика, у которого мало других удовольствий, но юноше не пристало быть столь ограниченным. И все же Куонг был не по годам развит. Эта преждевременность проявилась и в том, что Куонг благоразумно расправился с тремя своими братьями, которые обнаружили, что чаши рисового вина чересчур горьки. Они умерли тихо, без всяких изысков, вполне ожидаемо было и то, что однажды утром старый мандарин, отец Куонга, отправился к своим предкам с шелковой тетивой вместо ожерелья на шее.
Куонг стал властителем дома и верховным мандарином над джунглями, равнинами и деревнями своего народа. Его царствование началось с самых пышных похорон в честь отца, а затем он подарил жителям столицы благородную охоту на тигров, устроенную на улицах маленькой деревушки неподалеку. Но эти доказательства милостей не вполне удовлетворяли подданных, которые недовольно ворчали по поводу огромного количества рабов, принесенных в жертву у гробницы его отца во время погребальных церемоний. Другие неблагодарные говорили, что охота на тигров была испорчена гибелью почти всего населения деревни, где она произошла.
Но когда мандарин Куонг объявил о новом законе, участились побеги на побережье. Куонг, как мандарин, являлся судьей по всем уголовным делам в своих владениях, но теперь он заявил, что узурпирует и должность палача. В первые три года его официального правления каждое дело, представленное на рассмотрение, заканчивалось осуждением, и было много случаев, вызванных увеличением числа стражников и особой системой, при которой он платил им вознаграждение за каждого преступника. Он вполне мог себе это позволить, так как среди богатых купцов и землевладельцев множились преступления, а осуждение приводило к конфискации денег и, соответственно, обращению их в доход Куонга.
Будучи палачом, Куонг презирал обезглавливание и любые другие простые виды казней. Приговор больше не выносился публично; Куонг предпочитал темноту своих дворцовых темниц или государственного зала из слоновой кости. Здесь, как утверждали, стены были увешаны человеческими головами, выставленными, словно охотничьи трофеи. Пытаясь подавить столь пагубное пристрастие к пыткам, один из советников Куонга тонко намекнул, что его постоянное пребывание в помещении вредит здоровью мандарина.
Именно тогда Куонг построил свой сад — прекрасный сад за дворцом в китайских традициях, где деревья, цветы и зеркальные пруды открывались небу. И он построил решетки, и колеса, и столбы, которые расцвели зловещими плодами, так что все пошло почти так же, как в старых подземельях под дворцом.
Но природа пробудила в груди мандарина новую любовь к красоте. Он заставил виноградные лозы расти на железных столбах, чтобы скрыть ржавые пятна; посадил ползучие растения, чтобы скрыть угловатые линии его конструкций. Иногда он гулял в саду один, и ему пели серенады музыканты из укрытых полян и лощин.
Птицы здесь не водились. Кровь питала фантастические цветы, в воздухе разносился аромат редких орхидей, но над всем этим великолепием витал запах падали, который привлекал ворон и стервятников, отгоняя певчих птиц. Соловьи и зяблики избегали зеленых пределов, а те птицы, что приносили торговцы животными, улетали скорее с криками ужаса, чем с пением. Даже алые ара и зеленые попугаи отказывались украшать пейзаж своим присутствием, и сад оставался неполным без музыкального фона.
Но в это время во дворец Куонга явились два миссионера и спросили, можно ли им остаться. Это были чужеземные дьяволы, португальцы в черных одеждах, говорившие на странном языке и богохульствовавшие против Будды, четырех книг и Конфуция с непринужденным рвением. Некоторые их вещи заинтересовали мандарина, и он провел несколько дней со странными громоотводами, работавшими на принципах, кардинально отличных от китайских ружей; секстантами, серебряными часами и другими чудесами, привезенными со двора короля Иоанна.
У них были птицы в клетках — крошечные желтые птички, которые пели с бесконечно сладко. Священники называли их канарейками, и их золотистая красота произвела на мандарина такое сильное впечатление, что, выслушав особенно суровую тираду о его пытках и жестокости со стороны двух миссионеров, он повел их в сад и показал им судьбу того, кого они называли своим господом.
И он выпустил канареек в сад, с удовольствием наблюдая, как они не улетели, а остались рядом с ним. К его великому удовольствию, один из миссионеров взгромоздился на покатые плечи своего товарища и с нежным пылом запел гимны в лицо мертвеца. Он наградил птиц самым нежным мясом — языком священника. Возможно, размышлял мандарин, это пробудит в существах красноречие их прежних хозяев. Этого не произошло, но птицы остались. И за несколько лет они умножились стократно, а затем их число возросло до многих тысяч. Днем они заполняли сад, а потом, когда хотели, улетали в поле, возвращаясь только к сумеркам, чтобы дождаться пира.
У них развился ужасный аппетит к тем зловещим плодам, что ежедневно созревали на солнце в саду. Он возник с самого начала, и, поскольку поколение за поколением птиц жили, размножались и умирали в лабиринте пыток, кровавые страсти несли с собой безымянный голод. Когда-то Куонг устроил на своих землях кладбище, но теперь в его огромных полях можно было хоронить только кости. Остальное делали тысячи птиц. И через некоторое время они научились ждать его сигнала.
По всему саду Куонг установил маленькие металлические трубки, которые издавали причудливый звон. Завершив свое ежедневное правосудие, он созывал паству звоном своих колокольчиков, и они являлись, чтобы разделить его щедрость. Потом птички возвышали голоса, вознаграждая его сладкой песней — и это была песня бесконечно более прекрасная, чем любая из известных прежним мандаринам. Это успокаивало Куонга, как мягкое вино, волновало кровь, как от рук любимой наложницы, будоражило воображение, как лунный свет над озерами, охраняемыми драконами. Он любил своих птиц, любил их ежедневную дань.
Но другие люди боялись их. О канарейках мандарина знали, и видели, как их стаи проносятся над полями и спускаются вниз, чтобы пожрать зерно и семена. Их не трогали, чтобы не вызвать гнева императора. Растущая орда роилась вокруг городов и деревень, и никто не мог прогнать их с улиц. Если стража находила мертвую птицу, это означало и смерть какого-нибудь человека.
Легенда о кровавых пиршествах в саду распространилась, и после этого стали рассказывать странные истории о чужеземных дьяволах, которые принесли птиц в качестве шпионов. Ходили слухи, что крошечные щебечущие существа обладают человеческими душами, что они получают нечестивый корм из мертвых и впитывают мудрость людей, которой пользуются, когда летают по улицам. Другие намекали на то, что птицы сообщали мандарину о ежедневном бегстве народа, и их стали ненавидеть и бояться, как живых символов ужасной власти, которая правила страной.
Недавно Куонг придумал новую пытку, она ему очень понравилась. Он записывал на множестве пергаментов историю боли, которую завещал Великой пекинской школе, и его воодушевляла возможность включать в нее интересные находки, изобретенные им самим.
Таким изобретением стала смерть от тысячи стрел. Зазубренные стрелы различных размеров, выпущенные с разной степенью силы в определенные, тщательно выбранные части тела жертвы, вызывали длительные мучения, восхитительные для аристократов боли. Куонг сам придумал это, но ему нужен был опытный лучник. Именно тогда он нашел Хин-Цзе, имперского стрелка, и предложил ему работу. Хин-Цзе прибыл во дворец со своей женой Ю-Ли, и мандарин с удовольствием отметил, что его лучник был мастером своего дела, а жена лучника — очаровательной женщиной. Поэтому не прошло и нескольких дней, когда Хин-Цзе впервые занялся жертвами в саду, как мандарин приказал доставить женщину в свои покои и предался развлечениям.
Лучник узнал об этом, и сердце его сжалось. Ему не нравилась эта ужасная задача, но он прибыл по приказу императора, и не посмел ослушаться. Он ненавидел жестокость, ненавидел мандарина и испытывал отвращение к тошнотворным птицам, чьи неестественные пиршества вызывали у него такие сомнения, каких он никогда не испытывал на поле боя. В самом деле, однажды он нечаянно проткнул стрелой желтое тельце — и только тот факт, что канарейка расправила крылья в полете, спас его от гнева мандарина. Он был солдатом, и музыка канареек не казалась ему приятной после зрелища их трапезы.
Теперь, когда его жену похитили, Хин-Цзе был очень зол на владыку Куонга, хотя и не осмеливался протестовать. Он боялся, потому что слышал рассказы о превратностях любви мандарина. И однажды вечером, через несколько недель после того, как Куонг взял женщину, он пришел в ярость и перерезал кинжалом золотое горло своей новой фаворитки, так что красавица Ю-Ли умерла, рыдая с именем своего мужа на губах. Хин-Цзе видел это и ничего не сказал, даже когда слуги вынесли жалкое обмякшее тело в сад.
Он вернулся в свою комнату и сидел один в лунном свете, в ожидании того, что произойдет. А потом с верхушек деревьев донеслась сладкая, отвратительная песня, довольная трель канареек. В этот момент Хин-Цзе дал клятву против мандарина, против осквернения тела его жены, которое даже не было предано благочестивым похоронам, а принесено в жертву ради нескольких мгновений музыки из ненавистных крошечных глоток любимцев Куонга. Он не сказал о происшедшем мандарину ни слова, потому что это было неприлично, и Куонг с благородной учтивостью воздержался упоминать об этом случае, когда они встретились на следующий день.
Хин-Цзе вытащил связанного раба на солнечный свет сада; то был бедный, задыхающийся бедолага, который украл несколько сребреников на каком-то рынке за городом. На ходу он умолял Хин-Цзе, и лучнику было любопытно услышать, что обреченный боится не столько смерти, сколько потери своей бессмертной души. Он и весь народ боялись канареек Куонга, пиршества которых лишали их возможности достойно похоронить себя.
Но Хин-Цзе ничего не сказал, он лишь засунул нож меж пут и стал ждать мандарина.
Куонг шагал по тропинке, улыбаясь в солнечном свете. Толстый пленник означал прекрасную песню. Император двинулся вперед, безмятежно улыбаясь лучнику, чья деликатность, проигнорировавшая несчастный случай предыдущего вечера, вызывала у него восхищение. Куонг хлопнул в ладоши, давая понять, что ритуал начинается, и указал на большое дерево, к которому следовало привязать жертву.
Но повелитель наслаждений и страданий был огорчен, когда пленник внезапно развернулся и побежал через сад, волоча за собой разорванные путы. Он открыл рот, собираясь закричать в гневе, но тот раскрылся еще шире, когда Хин-Цзе подошел и схватил его за горло. В руке лучника лежала большая стрела с зазубренным наконечником. Он медленно направил ее к шее мандарина, когда тот попытался оттолкнуться от ствола дерева. Императорское лицо побледнело от того, что он прочел в сверкающих глазах изменника. Тогда мандарин стал молить о пощаде, кричать и яростно биться. Но Хин-Цзе провел острием стрелы по груди Куонга и пригвоздил его к дереву.
Затем лучник отступил назад и приладил стрелу к своему огромному луку. Он выстрелил, глаза его были слепы от ярости, а уши глухи к крикам венценосной жертвы. Он натягивал тетиву, прицеливался, и стрелял автоматически; может быть, сотню раз он целился с глазами, ослепленными каким-то безумием. Только когда месть была умиротворена — только тогда он остановился и приблизился к живому ужасу, все еще стоявшему у ствола дерева. Одна из рук двигалась, это был окровавленный палец. Он неуклюже обвился вокруг коры. Остановился, снова двинулся. И вдруг пронзительные колокольчики зазвенели в воздухе, колокольчики, призывающие и управляющие. Рука упала, но в остекленевшие глаза вползло выражение торжества и лукавства. Губы жалобно шевелились.
— Подними меня, — прошептал мандарин.
Хин-Цзе в замешательстве вытащил стрелу, и тело умирающего Куонга рухнуло вперед, словно как в обмороке.
Слишком поздно Хин-Цзе увидел стрелу, вырванную из плоти; стрелу в руке, которая теперь била изо всех сил, оставшихся в истерзанном теле. Последним усилием воли мандарин пригвоздил своего убийцу к дереву! Фигура в великолепном одеянии упала на землю, но торжествующие глаза Куонга все еще смотрели на искаженное болью лицо Хин-Цзе.
— Я призвал птиц, — тихо сказал мандарин. — Они мои друзья и приходят, когда звонит колокольчик. Ты слышал легенды, в которых говорится, что у моих канареек есть живые души — души мертвых, которые когда-то висели на дереве, где сейчас висишь ты.
Мандарин вздрогнул и замолчал. Наконец он снова прошептал:
— Это неправда. Это просто птицы, они знают и любят меня, я устроил им множество пиров. Поэтому отмщение за мою смерть останется за ними. И… я услышу последнюю песню, когда умру.
Тогда Хин-Цзе все понял. Он пытался освободиться, но стрела держала его так, что он повис на шипах, пригвоздивших его к ужасному дереву. Он царапался и кричал, когда слышал шелест крыльев, громко стонал, когда золотое облако с жужжанием опускалось к нему. И вот они уже были повсюду с бьющимися крыльями, с крошечными клювами, которые кололи остро, жестоко, побуждаемые ужасным голодом. Кровь ослепила его, два крылатых кинжала вонзились в глаза, и золотое сияние сменилось черной болью. Еще несколько мгновений он корчился под клювами своих крошечных мучителей. Затем живое облако в тишине рассеялось.
Мандарин Куонг лежал на земле. Он позабыл про свои раны, потому что был поэтом. Эта последняя месть, эта последняя победа после поражения была искуплением. Он следил за каждым движением птиц, упивался их грациозной красотой. И скоро он услышит песню — последнюю песню перед смертью.
Ведь он был искренним с Хин-Цзе. Птицы любили его, и это были всего лишь птицы. Мысль о психовампирах — абсурдное суеверие, якобы эти создания завладели душами умерших из его сада, — была невероятна. Куонг смотрел, как желтый рой движется по телу лучника. Вот птицы вспорхнули, чирикая. Через минуту начнется песня. Мандарин ждал поэтического совершенства смерти.
Они взлетели — и вдруг одна из крошечных птичек отделилась от яркого, как солнце, скопления. Это была крошечная самка — и она полетела прямо к скелету на дереве. Потом нелепо примостилась на лишенных плоти ребрах, словно заглядывая за прутья клетки.
Куонг озадаченно смотрел на это. Он с трудом приподнялся на локте. Птица сидела там, а потом… Потом появились ещё две птички!
И вот эти двое долетели вместе. Их маленькие глазки-бусинки остановились на лежащем мандарине. Он откинулся назад, странный ужас сжал его сердце. Самка птицы — Ю-Ли. И самец — из скелета мертвого лучника! Психовампиры?
Они полетели вверх, туда, где в воздухе висело желтое облако. Стая с криками рванулась вперед, как по команде. А потом развернулась и спикировала вниз. Куонг закричал от ужаса. Мертвые души жаждали мести. Желтые кинжалы били и кололи; десять тысяч трепещущих телец рвали и терзали корчащееся на Земле существо.
Поэтому никто не услышал, как наступил последний миг — в опустевшем саду канарейки мандарина Куонга спели свою последнюю сладкую серенаду.