Прочие рассказы

Ангел был чистокровным янки

Знал ли я Ф.-Т.? Ну что за вопрос? Мой отец начал работать у него еще в «Музее» на Энн-стрит, взял билеты на премьеру, как только была поставлена «Русалка с Фиджи». А после, когда я еще, так сказать, под стол пешком ходил, Ф.-Т. Барнум частенько гладил меня по головке. И, само собой, едва я подрос, он взял меня к себе в дело. И это было единственное мое желание. Понятно, где-нибудь в другом месте я получал бы больше, но зато я работал у самого Ф.-Т. Барнума, величайшего циркового антрепренера, какого только знал мир. Равных ему не было, нет и не будет никогда. Тут вся суть не в славе, которая про него шла, а в нем самом. Это был янки до мозга костей, ловкий и быстрый, как стальной капкан, и при этом он, можно сказать, рос вместе с нашей страной, если вы понимаете, о чем речь. Это ведь страна с настоящим размахом, и она во всем любит размах. Любит даже, чтобы ее дурачили с размахом. И Барнум это понимал. Он дурачил публику, но не зря брал денежки — показывал такое, что зрители все помнили до гробовой доски, от Дженни Линд, выступавшей в Касл-Гарден, до «Кошки вишневой масти». Само собой, когда у него на ферме пахали землю на слоне, добрая половина пассажиров, проезжавших мимо по железной дороге, понимала, что это всего только аттракцион. Но их радовало, когда они глядели на это, — и знали, что тут приложил руку янки. И ему было приятно; здесь заключался для него смысл жизни — и это тоже знали все до единого.

Я намерен вам поведать про него такое, чего никто еще не слыхал, — историю самого блестящего из всех его аттракционов. И не его вина, если тут вышла осечка, ведь он расплатился щедро. Я полагаю себя вправе рассказать об этом теперь, потому что остальных очевидцев нет в живых — все на том свете, от самого Барнума до генерала Мальчика-с-пальчик. Но мы видели это воочию, хоть и не верили своим глазам.

Дело было в семидесятых годах, когда Ф.-Т. Барнум опять занялся цирком. И странная вещь, он как будто упал духом, а для Ф.-Т. Барнума это было до того невероятно, что все только диву давались. Он владел огромным домом в Бриджпорте, сколотил себе изрядное состояние и во всем мире пользовался славой величайшего антрепренера. Только вот беда — всякий великий человек, на каком бы поприще он ни подвизался, должен всегда оставаться на высоте. Цирк у Барнума был знаменитый, но в Америке существовали еще другие цирки. И вот единственный раз в жизни он попался на удочку, польстился на новый, сногсшибательный аттракцион — нечто такое, отчего пришел бы в изумление весь белый свет.

Он давно уже ломал себе голову, перебирал все мыслимые возможности — я слышал, как они с моим отцом намечали программу летнего сезона. Он надумал вывезти из Палестины прах патриарха Авраама и устроить рафинированный благочестивый спектакль, но переговоры с турецким правительством окончились неудачей. Тогда он вновь вернулся к мысли купить айсберг, доставить его на буксире в Нью-Йоркскую гавань и показывать экскурсантам.

Но когда мы попытались это осуществить, ни один капитан не мог гарантировать, что айсберг не растает в пути, а уж о льготном фрахте и говорить нечего.

Потом его лишил покоя один молодчик, суливший предоставить истинного человека о двух головах, причем каждая голова свободно изъясняется на четырех языках и обладает университетским дипломом. Но когда дошло до настоящего дела, обнаружилось, что такой твари не существует в природе. И вот вам Ф.-Т. — Ф.-Т. Барнум, а нового аттракциона нет как нет. Что говорить, у него выступали лилипуты и великаны, фокусники и удалые наездники, бегемот, прошибаемый кровавым потом, и бесподобная бородатая женщина. Но не таков был Ф.-Т., чтобы размениваться на подобные мелочи. Он жаждал изумительного, неповторимого, грандиозного. Он до того иссушил свой ум, что стал небрежно проверять счета на мясо, которое скармливали львам, а это означало, что с ним поистине творится неладное.

Как сейчас помню день, когда пришло то письмо. Оно было адресовано Ф.-Т. Барнуму — в собственные руки, — но мы ежедневно получали не меньше десятка писем от всяких психов, и мой отец вскрыл конверт, как это было у нас заведено. На листке дешевой, в голубенькую линейку, бумаги значилось:

«24 марта 187… года. Пайксвилл, штат Пенсильвания.

Уважаемый мистер Барнум!

Поскольку мне известно, что Вы покупаете всякие аттракционы, уведомляю Вас, что у меня в сарае, под замком, имеется самый блестящий аттракцион в истории человечества. Можем сторговаться насчет цены упомянутого выше товара или, ежели Вам будет угодно, насчет участия в прибылях, но советую не мешкать с ответом, потому как в таковом случае отпишу в лондонский цирк мистеру Дж. Бейли, имея нужду продать его незамедлительно по причине лежащей на мне ответственности.

Готовый к услугам,

Джонатан Шэнк.

P. S. Это ангел».

Отец, конечно, показал письмо мне.

— Видал ты что-нибудь подобное? — спросил он.

— Все ясно, — сказал я. — Опять какой-нибудь псих. Порвать, что ли, этот бред?

Отец призадумался.

— Нет, — сказал он. — Вообще-то надо бы порвать. Но погоди-ка немного. Мистер Барнум совсем расклеился, и мы должны ему помочь… хотя бы отвлечь немного…

Тут вошел сам Ф.-Т. Одет он был в свой обычный сюртук и держал в руке трость с золотым набалдашником, но на челе его пролегли глубокие морщины, следы тревог и разочарований.

— Ну-с, мистер Барнум, — сказал отец, — гепарды прибыли в лучшем виде. Джим говорит, их даже не укачало.

— Прекрасно, — сказал Ф. Т., но голос его прозвучал фальшиво.

Он сразу сел в свое кресло и испустил горестный вздох.

— Слышал я, появился новый фокусник, глотает огонь, — сказал отец. — Интересно будет на него поглядеть. Называет себя Люцифером, властителем адского пламени, и утверждает, что его невозможно погасить даже с помощью новейшего пожарного оборудования.

— Ммм, — промямлил Ф.-Т., а отец удвоил усилия.

— Парень с собачьей головой опять скандалит из-за сырого мяса, — сказал он. — Утверждает, будто его кормят кониной, — но смею заверить, мистер Барнум, я самолично хожу каждое утро на рынок…

— Ах, купите вы ему филе! — сказал Ф.-Т. — Отдайте ему на съедение любую из Прекрасных Черкешенок! Чтоб им всем провалиться! Хоть цирк закрывай! Ах, «каким докучным, тусклым и ненужным…»[46]. Но вы, Джон, все равно не читали Шекспира. Не хочу я ни второсортного властелина огня, ни пары вонючих гепардов. Я хочу изумить весь белый свет! Я хочу…

— Ну, в таком случае, — тихонько сказал отец, видя, что пора выложить последний козырь, — вот вам письмо из Пайксвилла, штат Пенсильвания…

И он подал листок. Ф.-Т. пробежал письмо глазами. Потом внимательно перечел еще раз. И впервые за много месяцев глаза его заблестели.

— Ангел! — сказал он. — Ангел! В жизни не слыхал подобного вздора! — Тут внезапно тон его переменился. — А далеко ли до этого Пайксвилла, Джон? — спросил он.

— Сейчас справлюсь по атласу, — отозвался отец. — Но, откровенно говоря, мистер Барнум…

— Я старею, — сказал Ф.-Т. — Я уже развалина. Никто не посмел бы морочить мне голову ангелом, когда я был молод и полон сил. А если б кто действительно имел ангела, у того хватило бы ума не пытаться запродать его Джиму Бейли. Нашли вы, наконец, этот распроклятый городишко, Джон?

И вот мы вчетвером отправились в Пайксвилл. Поехали мы с отцом, мистер Барнум и генерал — генерал Мальчик-с-пальчик: Ф.-Т. взял его с собой, потому что, несмотря на малый рост, на плечах у этого генерала была трезвая и ясная голова, а дела свои он обделывал так, что лучше некуда.

Так вот, пришлось нам сделать две пересадки — в Филадельфии и в Гаррисберге. А дальше, из Карлайла, мы ехали на лошадях, потому что Пайксвилл этот затерян где-то в горах. Ехали целый день, но мистер Барнум все стерпел без единой жалобы.

И даже в Пайксвилле — а там только и есть лавка да две улочки — Джонатан Шэнк, по-видимому, слыл нелюдимом. Добрались мы до него уже в сумерки. Он владел жалкой, захудалой фермой в долине, стиснутой меж гор. Не знаю уж, каким образом создается впечатление от новых мест, но там даже загородка имела вид мрачный и неприязненный. Земля была что надо — добрая пенсильванская земля, — но чертополох у загородки вымахал в добрых пять футов. Моя мать говаривала, что хозяина сразу по земле видать.

Мы покричали у ворот, и Джонатан Шэнк вышел к нам. Что-то в нем ужасно напоминало рыжую лисицу — кажется, рот и глаза.

— Вы будете Джонатан Шэнк? — спросил отец.

— Извольте называть меня — мистер Шэнк, — ответствовал он. Потом всмотрелся в глубь экипажа. — А вы, стало быть, Ф.-Т. Барнум?

— Я Финеас Тейлор Барнум, — отрекомендовался мистер Барнум и, по своему обыкновению, слегка напыжился.

— Гм, — промычал фермер. — На портретах вы глядитесь покрасивше. Самую малость. — Он всмотрелся пристальней. — А это, выходит дело, ваш сынок? — спросил он.

— Сынок? — переспросил Ф.-Т. — Да это же генерал Мальчик-с-пальчик, знаменитейший из лилипутов, который удостоился быть представленным многим августейшим особам Европы.

Тут генерал встал и отвесил поклон со всей присущей ему благовоспитанностью.

— Гм, — снова хмыкнул Джонатан Шэнк. — А все-таки у него нос не дорос курить сигару. Ладно, — сказал он, — можете вылезать.

— Мистер Шэнк, — сказал Ф.-Т. веско, внушительным тоном, — я получил от вас письмо относительно нового аттракциона. Ради этого я прибыл сюда из Бриджпорта, пренебрегая неудобствами пути и расходами.

— Эвона, — сказал Джонатан Шэнк и оскалил свою лисью морду. — Ну да ладно, чего уж там. Он у меня в сарае сидит.

И указал пальцем.

— А он… живой? — спросил Ф.-Т. Барнум с подобающей важностью.

— Ясное дело, живой, — отвечал Шэнк. — Нынче утром получил на завтрак печеные бобы. Смею думать, остался доволен.

— Так, — сказал Ф.-Т. Барнум, потирая руки. — Прежде чем взглянуть на него — и учтите, мистер Шэнк, меня на мякине не проведешь, — сделайте одолжение, расскажите нам… э-э… как он сюда попал.

— Просто-напросто летел через горы, да заплутался в тумане, — сказал Шэнк. — Во всяком случае, так он говорит. Вывихнул крыло, когда наскочил вон на ту здоровенную сосну. Там, в долине, воздушная яма — я сам не раз видел, как это бывало с птицами. Но крыло давно зажило и теперь целехонько.

— А он… он в самом деле ангел? — спросил генерал Мальчик-с-пальчик, вперив свой проницательный взор прямо в глаза мистеру Шэнку.

— По крайности, так он уверяет. Прозывается Уилкинс, — недовольно буркнул фермер. — Сам-то я придерживаюсь свободных взглядов, меня такими штучками не купишь. Но крылья при нем: что есть, то есть.

— Крылья, — повторил Ф.-Т. Барнум, и я увидел, как впервые в жизни этот великий человек вдруг лишился дара речи. Ведь если какое-то существо обладает крыльями, совершенно неважно, ангел это или нет. Я буквально читал мечты Барнума у него на лбу — и уже видел афиши, плакаты, которые он воображал в своем уме.

— Аэронавт, крылатый человек, — забормотал он едва слышно. — Невиданные чудеса в свободном полете. Впервые на арене. Ангел или человек? Под персональным руководством Ф.-Т. Барнума…

— Ну так как же, — сказал Джонатан Шэнк, — будете вы вылезать? Или же не будете?..

Солнце закатывалось, и было почти темно, когда он привел нас к своему сараю. Сроду, сколько я себя помню, ни один человек не вызывал у меня с первого же взгляда такую неприязнь, как этот Джонатан Шэнк. И все же у меня дух перехватило, да и у всех остальных, я думаю, тоже.

Он поставил нас в ряд у щели в стенке сарая — всех, кроме генерала, которому пришлось удовольствоваться дыркой от выпавшего сучка у самой земли.

— Я не могу впустить внутрь такую ораву, — сказал Шэнк жалостным голосом. — Он улетит, уж это как пить дать. А в щель вы его как-нибудь углядите и будете знать, о чем речь.

Нам, конечно, и в голову не пришло спорить, до того мы были взволнованы. Мы тотчас прильнули к щели. В сарае было темно, понизу стлалась соломенная труха, и только сверху падали косые, пыльные лучи света. Сперва я вообще ничего не увидел. Но Джонатан Шэнк крикнул в дыру:

— Эй, Уилкинс!

Я подскочил от неожиданности.

И сразу же увидел его. Да и как тут было не увидеть, Генерал тоже видел, а у него ясная голова. В сарае, на старой телеге, сидело что-то нахохлившееся — поначалу я туда и не взглянул, полагая, что эта кучка тряпья — чайка. Но после окрика Джонатана Шэнка эта штука расправила крылья и взлетела. Я услышал пыхтение Барнума.

Как описать то, что я видел? Принято считать, что они облачены в белоснежные ризы, но на этом никаких риз не было. Это был мужчина или существо, принявшее мужское обличье, только с крыльями. И крылья у него не отливали белизной, не светились. Они были серые в белую крапинку, как у чайки. Но я видел их своими глазами. Я видел, как он летал. Голову даю на отсечение.

— Поразительны чудеса природы! — сказал отец, и слова эти прозвучали молитвенно.

А я думал о том, что нужно будет напечатать афиши особым шрифтом, крупным, какого еще не видал свет.

— Ну-с, может, теперь пойдем в дом? — осведомился мистер Барнум. Голос его был холоден и бесстрастен.

Джонатан Шэнк откровенно удивился.

— Вы, никак, уже нагляделись? — спросил он.

— С нас пока довольно, — сказал Ф.-Т. Барнум. И отвернулся позевывая. — Признаться, милейший, — добавил он, — все мы несколько проголодались…

— Я ведь и мистеру Бейли отписал, — сказал Джонатан Шэнк, переминаясь с ноги на ногу. — Если вы не дадите хорошую цену…

— Рад это слышать, — сказал Ф.-Т. — Мистер Бейли знаток в своей области и человек чести. Но я никогда не занимаюсь делами перед ужином.

— Ну ежели в жратве все дело, тогда ладно, — бесцеремонно сказал Шэнк и повел нас к дому, почесывая в затылке от недоумения. И я не мог его упрекнуть. Сам я понимал, что мистер Барнум задумал какую-то хитрость, но не мог сообразить, какую именно.

За свою жизнь я немало едал всякой гадости, но такого омерзительного ужина не упомню. Шэнк все стряпал самолично; и чем дальше, тем сильней я проникался сочувствием к пленнику, запертому в сарае. Бедняга питался этой стряпней неделю, а то и больше — не мудрено, что он так нахохлился. Мыслимое ли дело, чтобы человек изжарил на сковородке свежее куриное яйцо, и оно приобрело после этого такой вкус, словно его снесла неясыть по особому заказу. Ну что ж, как говорится, век живи — век учись.

А мистеру Барнуму, казалось, все было нипочем, он ел эту отраву, нахваливал и просил еще. Ф.-Т. Барнум поддерживал оживленный разговор с великим искусством, и стоило ему только захотеть, как его собеседник слышал звуки оркестра и видел блестящее цирковое представление. Он излил на Джонатана Шэнка все свое красноречие, развернул перед ним пестрый карнавал своей жизни, с юных лет, когда он торговал вразнос скобяным товаром в Бетеле, и до знаменательного дня, когда он удостоился предстать перед самой королевой Викторией. И все эти старания он прилагал для того, чтобы ублажить сварливого старика с хитрыми глазами. Мне казалось, что он подвергает себя добровольному унижению, и хотя я слушал его, но это меня отнюдь не радовало.

Но немного погодя я заметил, что генерал куда-то исчез. Он при желании умел проскользнуть тихонько, не привлекая к себе внимания. Тут я вспомнил, что когда мы шли к дому, они с мистером Барнумом отстали от всех. И туманная надежда забрезжила в моей душе.

Ф.-Т. вдруг оборвал на полуслове один из самых захватывающих своих рассказов.

— Но оставим это, — изрек он. — В конце концов, дело всего важнее, а я, кажется, о нем позабыл. Так сколько вы хотите получить за этот ваш аттракцион, мистер Шэнк?

— Да уж я лучше обожду мистера Бейли, — сказал Шэнк ухмыляясь. — Я ведь и ему отписал.

Мистер Барнум изобразил на своем лице праведное негодование.

— Разве так делают дела честные люди? — вопросил он.

— У меня в руках знаменитейший аттракцион на свете, — сказал Шэнк. — И по мне, все едино, кому он достанется — вам или Бейли: кто больше даст, тот и купит. А ежели цена будет неподходящая, я, может, просто подрежу ему крылышки да буду держать в сарае. Сам стану его показывать. — Он потер руки. — Бейли будет здесь с минуты на минуту, — сказал он.

— Вы не подрежете ему крылья. Это невозможно, — сказал Барнум.

— По-вашему, допустим, невозможно, — сказал Джонатан Шэнк. — А только он — моя собственность, и я распоряжусь им, как пожелаю.

Барнум с улыбкой наклонился к нему через стол.

— Послушайте вы, жалкий скупердяй, — сказал он. — Вы имеете дело с Ф.-Т. Барнумом. Мне стоит только послать телеграмму в газеты, и через двадцать четыре часа сюда, на ферму, соберется десять тысяч человек, так что никакой Джим Бейли вас не спасет. Они понаедут со своими припасами и с грудными детьми — понаедут из самых дальних штатов. Они вас со свету сживут, заклеймят позором на веки веков за то, что вам вздумалось заставить крылатое создание служить вашим корыстным целям. Но я повременю с этим — мне пока спешить некуда. А, это вы, генерал? — спросил он, увидев, что генерал снова потихоньку проскользнул в комнату. — Ну как, бумага при вас? Весьма вам признателен.

— Ежели этот вонючий хорек хоть пальцем притронулся к моей собственности… — Шэнк вскочил.

— Никто к ней не притронулся, смею вас заверить, — сказал Ф.-Т. Барнум. — Просто генерал частным порядком навел кое-какие справки относительно джентльмена, которого вы называете своей собственностью, — ведь та доска в задней стенке сарая уже была оторвана, верно, генерал? Ну, я так и думал, а в процессе наведения справок зафиксировал показания письменно, по всей требуемой законом форме.

Бумагу он уже держал в руке и теперь быстро пробежал ее глазами — у генерала был мелкий, но очень четкий почерк.

— Ага, — сказал он. — Так я и знал — «Элиас Т. Уилкинс, ангел по профессии, свидетельствует и удостоверяет, что утром семнадцатого числа сего месяца, находясь при исполнении своих служебных обязанностей, он был ранен прямым попаданием из винтовки или охотничьего ружья с умыслом нанести увечье, каковое и получил от руки Джонатана Шэнка…»

— Это ложь! — заявил Шэнк и стукнул кулаком по столу. — Картечь едва его задела! И к тому же я принял его за орла!

— «…после чего принужден был насильственным путем, вопреки его воле…» — продолжал Барнум. — Скверная выходит история, мистер Шэнк, очень скверная. Боюсь, что нам придется призвать на помощь правосудие. — Он широко улыбнулся. — На слово мне могли бы и не поверить. Но вот законный документ. Джон, кто в Пенсильвании губернатором?

— Ладно уж, видать, ваша взяла, — угрюмо сказал Шэнк. — Что будете дальше делать?

— Что я буду делать? — переспросил Барнум. — Разумеется, выполню свой гражданский долг.

Вид у него был непреклонный.

— Где ж тут справедливость, ежели человек сделал величайшее открытие века и после этого останется на бобах, — сказал Шэнк, чуть не плача.

— Ладно, — сказал Ф.-Т. Барнум неторопливо. — Вот что мы сделаем. Оставим ангелов в стороне — даже если бы вы и увидели ангела, узнать его было бы все равно невозможно. Но вы накормили меня ужином, а Ф.-Т. Барнум никогда не остается в долгу. Я полагаю, тысячи долларов вполне достаточно за один ужин, если имеешь дело с Ф.-Т. Барнумом. — Он отсчитал и выложил на стол длинные зеленые банкноты. — Теперь же я готов приобрести у вас еще одну мелочь, а именно — ключ от замка, что висит на дверях вашего сарая. За этот ключ я плачу еще тысячу, а уж все остальное — мое дело.

— Это грабеж среди бела дня, — сказал Шэнк, но деньги со стола сразу же сгреб.

— Ничего подобного, — возразил Барнум, — просто если вам еще когда-нибудь вздумается провести за нос янки из Коннектикута, запомните, что в одиночку с ним никому не сладить. Пожалуй, тут надо звать на подмогу с полдюжины судейских крючков из Филадельфии и самого черта в придачу. Ну ладно, друзья, поехали, а то лошади совсем застоялись. — И он пошел к двери. — А когда явится Джим Бейли, скажите ему только одно: что я здесь уже побывал, — добавил он.

Что ж, вывели мы ангела из сарая и усадили в экипаж. Барнум попросил его не лететь, а идти по земле, чтобы не напугать лошадей, и ангел согласился. Было темно, а потому я не мог разглядеть его в подробности. Но я видел очертания его крыльев.

Кажется, это было самое удивительное путешествие в моей жизни. Отец правил лошадьми, мы с генералом поместились на переднем сиденье, а сзади ехал Барнум с ангелом. Я слышал, как Барнум потребовал с него честное слово ангела и джентльмена, что он не улетит без предупреждения, и ангел благосклонно кивнул в ответ. Мы проохали добрый десяток миль, не вымолвив ни слова. Но, помнится, меня все время одолевала мысль — как нам поступить дальше? Деловая хватка была у меня с давних пор: аттракцион всегда остается аттракционом. И ради Ф.-Т. Барнума я пошел бы на многое. Но тут что-то не так.

Едва ангел вышел из сарая, я сразу заподозрил: тут что-то не так. Но заподозрил ли это Барнум, я не имел понятия.

В конце концов отец спросил с козел:

— Куда ехать, мистер Барнум?

— В Карлайл, — ответил Барнум. Он поразмыслил с минуту. — Или нет, пожалуй, в Гаррисберг. Его нельзя везти поездом — люди увидят, начнется столпотворение. А, черт, езжайте прямо, я скажу, где остановиться. — Он повернулся к ангелу и спросил: — Угодно ли вам ехать в Гаррисберг, сэр?

— Мне все едино, — сказал ангел. — Главное дело — задать тягу подале от того сарая.

При этих его словах я даже подскочил, потому что выговор у него оказался самый что ни на есть гнусавый, как у всех уроженцев Новой Англии, а уж этого я ожидал менее всего.

Я услышал, как мистер Барнум заерзал на своем сиденье.

— А вы что же, родом откуда-нибудь с северо-востока, мистер… э… Уилкинс? — спросил он.

— Известно, оттудова, — отвечал тот. — Капитан Уилкинс, прошу любить да жаловать. Родился и вырос на Кейп-Код.

— И как это я сразу не сообразил, — пробормотал Барнум задумчиво. — Что ж, очень рад с вами познакомиться, капитан Уилкинс, — сказал он. Но голос его звучал отнюдь не радостно. Он рискнул сделать еще попытку: — Поистине это просто чудо, — сказал он. — Одним словом, все мы жаждем убедиться… словом, я вот всю свою жизнь прилежно ходил в церковь и хотел бы узнать… ну, в общем, каково это — быть ангелом?

— Ничего, приятственно, — сказал ангел. И тихонько кашлянул.

— Разумеется, — сказал Барнум, — у вас такие исключительные возможности… это даже в известной мере обязывает, хотя я вовсе не настаиваю… но ведь вы, вероятно, имели счастье лицезреть великих людей, скажем… э-э… Джорджа Вашингтона…

— Отродясь его в глаза не видывал, — сказал ангел, и я снова услышал ерзанье на заднем сиденье.

— Но я уверен… — начал Ф.-Т. Барнум.

— Отродясь в глаза не видывал, — решительно повторил ангел. — Я служу в береговой охране. На пару с Элнатаном Эдвардсом. И когда б не шторм с ураганным ветром, духу моего не было бы в здешних краях.

— Но Моисея и других пророков… — начал Барнум с мольбой в голосе.

— Не видывал, — заявил ангел категорически. — Сказано вам: служу в береговой охране. У самого Гранд-Бэнкс. Не стану врать — чего не видывал, того, стало быть, не видывал.

— Надеюсь, вы не пострадали… ведь картечь все-таки… — осведомился Барнум с беспокойством.

— Нисколечко, — сказал ангел, ощупывая свои крылья. — Совсем как новенькие. — Он неуклюже повернулся к нам. — Оно конечно, — сказал он, — я у вас в долгу. — Он пожевал губами. Потом взглянул на генерала Мальчика-с-пальчик. — А вот этот, ей-ей, какой-то невзаправдашний, так мне сдается, — сказал он. — Но я вижу его своими глазами, а стало быть, все без обману. — Он повернулся к Барнуму. — Хочу сказать вам еще словечко, — произнес он с тоской в голосе. — Служба, конечно, службой. Но я хотел бы взглянуть на ваш цирк. Отродясь еще не видывал цирка.

И он взмыл в воздух — в утренний воздух, позлащенный зарей. Сперва он летел как-то странно, неловко, но потом неловкость исчезла и полет его стал прекрасен, как у всякой птицы. Я бывал на Кейп-Код и теперь думал об этом полуострове и о маленьких жалких суденышках, что снуют там и исчезают в безбрежном просторе, — крылатых парусах Новой Англии. Не знаю, о чем думал Барнум, но он обнажил голову.

Когда ангел превратился в крошечную черную точку на небе, отец мой протяжно свистнул.

— Две тысячи долларов улетели в поднебесье, а с ними вместе знаменитейший аттракцион на свете! — сказал он. — И вы знаете, Ф.-Т., я не жалею об этом.

Он пожал мистеру Барнуму руку.

— Что ж, — сказал мистер Барнум с кривой усмешкой, — по крайней мере Джим Бейли остался ни причем. — Он поднял голову и сказал: — Поглядите-ка на горку.

Мы поглядели и увидели фаэтон, летящий стрелой. Фаэтон этот подкатил к нам, и с козел спрыгнул худощавый, верткий, бородатый человечек. Он ринулся прямо к Барнуму.

— Куда вы его девали? — крикнул он, заикаясь от волнения. — У вас нет на него никаких прав. Вот заверенная купчая.

Он размахивал бумагой.

— О чем речь? — спросил Барнум. — И много ли вы уплатили этому Шэнку?

— Две тысячи долларов, — отвечал Джеймс Бейли, — и пускай только попробует отвертеться, я с него живьем шкуру сдеру.

— Ну нет, Джим Бейли, ничего не выйдет, — сказал Барнум вкрадчиво. — Ведь ангелам положено улетать, вот и этот улетел тоже. Но деньги ваши не пропадут.

— Как так? — спросил Бейли с негодованием. — Ну-ка, выкладывайте все начистоту.

И у меня на глазах он преобразился — теперь это был хладнокровный, расчетливый делец.

— Они не пропадут, — повторил Ф.-Т. Барнум. — Мы учтем их при оформлении договора, когда вы войдете ко мне в долю.

— В долю! — сказал Джим Бейли. — В долю! — повторил он снова, уже иным тоном.

— Да, в долю, — сказал Ф.-Т. Барнум, не сводя глаз с неба. — У вас свой цирк, Джим, а у меня свой. Но если мы объединимся, то безо всяких ангелов у нас на арене будет такое поразительное разнообразие диковин из разных стран, какого еще не видел свет. — Он приподнялся на носки, распрямил плечи и снова стал прежним Ф.-Т. Барнумом. — Что такое ангел в сравнении с дружбой? — сказал он. — Ведь у нас целых три арены и две эстрады! Мы привезем из Лондона слона Юмбо! Мы покажем «Величайшее представление в мире»!


Перевод: Виктор Хинкис

На реках вавилонских

На севере, на западе и юге хорошая охота, только идти на восток — запрет. Запрещено ходить во все Мертвые места — но надо искать металл, а дотронуться до металла может лишь колдун и сын колдуна. После и человек и металл должны пройти очищение. Так заведено, таковы законы, и писаны они не зря. Запрещено переправляться за великую реку и видеть место, называемое Местом богов, — это запрещено особенно строго. Мы даже вслух не называем его, хотя знаем его имя. Там живут духи и демоны — там пепел Великого пожарища. Там всё под строгим запретом — и было под запретом от начала времен.

Мой отец — колдун, я — его сын. И вместе с отцом бывал в Мертвых местах, которые неподалеку. Поначалу боялся. Когда отец вошел в дом искать металл, я стоял за дверью и чувствовал себя маленьким и слабым. Дом мертвого, дом духа. Там не пахло человеком, хотя в углу и валялись старые кости. Но сыну колдуна не подобает бояться. Потому я не отводил взгляда от кучи костей в полумраке. И говорил так, чтобы мой голос не дрожал.

Отец вынес металл. Это был хороший, сильный кусок металла. Отец посмотрел мне прямо в глаза, но я не убежал. Он отдал мне его подержать — и я принял его в руки и остался жив. Так отец узнал, что я и вправду его сын, сын колдуна, и что я, когда придет время, стану колдуном. Я был тогда совсем маленьким — но мои братья бы так не смогли, хотя они хорошие охотники. Меня потом угостили добрым куском мяса и отвели теплый уголок у костра. Отец то и дело бросал на меня взгляд — он был доволен, что мне суждено стать колдуном. Но теперь, если я начинал хвастаться или хныкать без причины, он наказывал меня строже, чем братьев. Но так и должно быть.

Когда пришло время, мне самому было позволено отправиться к мертвым домам искать металл. Я изучил эти дома — и если видел кости, то больше не пугался. Кости легкие и старые — порой рассыпались в прах от одного касания. Но касаться их — большой грех.

Меня учили песнопениям и заклинаниям — как остановить кровь из раны и разным прочим тайнам. Колдуну положено быть посвященным во множество тайн — так говорит отец.

Если охотники считают, что мы все делаем при помощи песнопений и заклинаний, пусть себе считают, так даже лучше. Меня учили читать в древних книгах и выводить древние письмена — это трудно и долго. Знания приносили мне радость — словно огонь, горящий в сердце. Больше всего я любил слушать истории о прежних временах и о богах. На многие свои вопросы я не мог найти ответа, но все равно задавать их было надо. По ночам я лежал без сна и слушал ветер — мне казалось, что это голос богов, летящих в воздухе.

Мы не такие дремучие, как «лесные люди» — наши женщины прядут шерсть, наши колдуны носят белые одежды. Мы не питаемся личинками короедов, мы не забыли древние письмена, хотя понимаем их с трудом. Но знание и незнание жгли меня изнутри — я желал знать больше. Когда я наконец вырос, то пришел к отцу и сказал:

— Мне пора отправляться в Путешествие. Дай мне свое благословение.

Он смотрел на меня, поглаживая бороду, долго молчал, потом промолвил:

— Да. Время пришло.

В ту ночь в молитвенном доме я просил очищения и обрел его. Тело мое болело, но дух превратился в хладный камень. Отец сам взялся расспросить меня о моих снах.

Он велел мне глядеть в дым над костром и узреть — и я узрел и говорил. Я видел то, что всегда: реку, а за ней — громадное Мертвое место, и в нем — прогуливающихся богов. Я всегда о нем думал. Глаза отца были суровы, когда я отвечал ему — он был сейчас не мой отец, а колдун.

— Сильный сон, — сказал он.

— Этот сон — мой, — сказал я, а дым носился в воздухе, и голова у меня плыла. В соседней зале затянули Песнь звезд, и в ушах словно гудел пчелиный рой.

Отец спросил меня, как боги были одеты, и я сказал. Мы из книг знаем, как одевались боги, но я видел их так, словно они вживую стояли передо мной. Когда я закончил, он три раза раскинул гадательные палочки и внимательно проследил, как они падают.

— Очень сильный сон, — повторил он. — Он пожрет тебя.

— Я не боюсь, — сказал я, глядя ему в глаза. Мне показалось, что голос у меня срывался, но это от дыма.

Отец дотронулся до моей груди и лба. Потом вручил мне лук и три стрелы.

— Возьми. Завет велит не идти на восток. Завет велит не переходить реку. Завет велит не ходить в Место богов. Вот что велит завет.

— Вот что велит завет, — повторил я, но говорил мой голос, а не мой дух. Отец опять пристально посмотрел на меня.

— Сын мой, — сказал он. — Когда-то и мои сны были юными. Если твои сны не пожрут тебя, ты можешь стать великим колдуном. Если пожрут, ты все равно мой сын. Теперь ступай и собирайся в путь.

В дорогу я ушел постясь, как предписал закон. Страдало лишь тело, но не душа. Когда занималась заря, деревня уже скрылась из виду. Я молился и совершал обряд очищения, ожидая знака. Знаком стал орел. Он летел на восток.

Иногда знаки посылаются злыми духами. Я ждал, сидя на плоском камне, без пищи — по-прежнему держал пост. Мое тело было неподвижно, я чувствовал небо надо собой и землю внизу. Солнце уже опускалось за горизонт, когда три оленя пересекли долину с запада на восток — они не стали обращать на меня внимания или не заметили. С ними был белый олененок — очень благоприятный знак.

Я следовал за ними на отдалении, ожидая, что случится дальше. Сердцу становилось тревожно при мысли, что я иду на восток, но я знал, что должен идти. От голода в голове шумело — я даже не увидел, как на олененка прыгнул ягуар. Но не успел я опомниться, как в руке у меня оказался лук. Я закричал, и ягуар поднял голову от своей жертвы. Нелегко убить ягуара одной стрелой, но моя стрела прошла ему сквозь глаз и застряла в мозге. Зверь попытался прыгнуть — и упал замертво, скребя по земле когтями. Тогда я понял, что мне предназначено двигаться на восток. С наступлением ночи я сложил костер и поджарил мясо.

На восток восемь солнц пути, и миновать надо множество Мертвых мест. «Лесные люди» боятся их, но мне не страшно. Однажды ночью я разжег огонь на краю Мертвого места, а на следующий день в мертвом доме нашел хороший нож, лишь немного тронутый ржавчиной. По сравнению с тем, что было дальше, — не так много, но я почувствовал себя увереннее. На охоте он находил зверя раньше, чем стрела, а когда я дважды миновал отряды «лесных людей», они меня даже не почуяли. Так я узнал, что магия моя сильна и путь свободен, пусть я иду наперекор велению завета.

Когда катилось к закату уже восьмое солнце, я вышел к берегам великой реки. До нее было полдня пути после того, как мне пришлось сойти с дороги богов — мы больше не пользуемся дорогами богов, потому что поверхность растрескалась на отдельные камни, и по лесу идти безопаснее. Еще издалека за деревьями стало видно воду, но лес был густым. Наконец я вышел на открытое пространство на вершине скалы. Подо мной спящим на солнце гигантом распласталась великая река. Бесконечная и необъятно широкая. Она могла бы поглотить воды всех известных нам ручьев и не утолила бы своей жажды. Она звалась У-дзон — Священная река, или Долгая река. Ни единый человек моего племени не видел ее, даже мой отец, колдун. Здесь была магия, и я молился.

Окончив молитву, я поднял глаза и посмотрел на юг. Там. Место богов.

Как рассказать, каким оно было? Нет у меня таких слов, чтобы вы поняли. Там, впереди, где лежали отблески красного света. Очертания были слишком велики, чтобы принять их за дома. Озаренное красным сиянием, могучее, но обратившееся в руины. Боги вот-вот могли меня заметить. Я прикрыл глаза рукой и скользнул обратно в лес.

На самом деле, этого уже было достаточно. Можно было возвращаться и жить дальше. Вполне хватило бы просто провести ночь на вершине скалы. Так далеко не забирались даже «лесные люди». Но до самого рассвета меня не покидала мысль, что мне нужно перейти реку и войти в Место богов, пусть даже боги поглотят меня. Магия моя ничего не могла мне сказать, но все нутро пылало огнем и огнем пылал мой ум. Когда взошло солнце, я подумал: «Мое путешествие исполнено. Теперь я вернусь домой, ибо оно завершено». Но подумав так, я понял, что не смогу. Если я отправлюсь в Место богов, я непременно погибну, но если я не пойду туда, мне больше никогда не примириться с самим собой. Лучше потерять жизнь, чем душу, если ты колдун и сын колдуна.

И все же, пока я вязал плот, по щекам у меня текли слезы. Если бы в тот момент на меня наткнулись «лесные люди», они взяли бы меня голыми руками. К счастью, они не появились. Когда плот был готов, я прочел молитвы к умершим и нанес на себя раскраску, приготавливающую к смерти. Сердце мое было холодно, как камень, а колени дрожали, как вода, но жар в душе не давал мне успокоиться. Оттолкнув плот от берега, я запел песню смерти — у меня было на это право. Это была славная песня.

— Я Джон, сын Джона, — так пел я. — Мой народ — люди Холмов. Настоящие мужчины.

Отправляюсь я в Мертвые места, хоть я еще не погиб.

Я взял металл из Мертвых мест, но не пало на меня проклятие.

Иду по дорогам богов, не страшась. Э-гей! Я убил ягуара, убил олененка!

Э-гей! Пришел я к великой реке, где никто из людей не бывал.

Запретный путь на восток, но пришел я, запретный путь по великой реке, но крепок мой плот.

Духи, откройте сердца, слушайте песню мою. Иду в Место богов, и нет мне возврата.

Тело украсил я к смерти, члены слабеют, но сердце ликует — я отправился к Месту богов!

И все-таки, когда я добрался до Места богов, мне было страшно и жутко. У великой реки очень сильное течение — оно как руками ухватило плот. Это наверняка была магия, поскольку сама река была широка и спокойна. Плот несло по течению, и несмотря на яркий утренний свет, я чувствовал вокруг себя присутствие злых духов. Ощущал их дыхание у себя на шее. Никогда еще мне не было так одиноко — я пытался напомнить себе, что владею знанием, но оно лежало бессмысленной кучкой орехов, закопанных белкой на зиму. В моих знаниях больше не было мощи, и я чувствовал себя маленьким и беззащитным, как пойманная в силки птичка — один, на великой реке, игрушка богов.

Но через некоторое время глаза мои открылись и я прозрел. Я увидел оба берега реки — оказывается, некогда через реку шли дороги богов, но сейчас они были разбиты и опали, как порубленные ветки. Такие большие, такие прекрасные, и разбитые — уничтоженные во времена Великого пожарища, когда огонь валился прямо с неба. Течение несло меня все ближе к Местам богов, и перед глазами моими вздымались величественные руины.

Я не знаю повадок рек — мы люди Холмов. Я попытался направить плот шестом, но закрутился на одном месте. Мне казалось, что река хотела провести меня мимо Места богов и вывести на Горькую воду, о которой говорится в легендах. И тогда я рассердился — так силен был мой дух. Я громко произнес: «Я — колдун и сын колдуна!» Боги услышали меня — и показали, как надо грести шестом, загребая с одной стороны плота. Течение само по себе изменилось — меня понесло все ближе к Месту богов.

Когда мой плот был уже совсем близко, то застрял и перевернулся. В наших озерах я плавать умею, так что до берега добрался. В реку уходила огромная балка ржавого металла — я ухватился за нее и сел на землю, тяжело дыша. Мне удалось сберечь лук, две стрелы, и нож, найденный в Мертвом месте. И все. Плот мой, кружа, уходил вниз по течению к Горькой воде. Глядя ему вслед, я подумал: если бы он накрыл меня собой, по крайней мере я бы легко и быстро погиб. Ну да ладно. Высушив и перетянув тетиву, я зашагал к Месту богов.

Земля под ногами была похожа на землю и почему-то не жгла. Врут легенды, что земля здесь всегда горит, я теперь знаю. То и дело на руинах попадались пятна Великого пожарища — это правда. Но это были старые пятна. Неправда и то, что говорят некоторые колдуны: будто это остров, окутанный туманами и заклинаниями. Нет. Это огромное Мертвое место — больше, чем любое другое из нам известных. Там повсюду дороги богов, пусть даже по большей части потрескавшиеся и разбитые. Повсюду — руины высоких башен, выстроенных богами.

Как рассказать, что я видел? Шел я осторожно, сжимая в руке натянутый лук и всей кожей ловя ощущение опасности. Я ждал воплей духов и криков демонов, но ничего не услышал. Там, где я вышел на берег, было очень тихо и солнечно. Ветер, дождь и птицы, разбрасывающие семена, поработали на славу — в трещинах покореженного камня росла трава. Красивый остров — неудивительно, что боги решили здесь отстроиться. Будь я богом, я бы тоже, придя сюда, начал строить.

Как рассказать, что я видел? Башни разбиты не все — то тут, то там какая-то уцелела, как высокое дерево в лесу, и птицы гнездились высоко в ее вершине. Но сами башни казались слепыми, потому что боги ушли. Скопа ловила рыбу в реке. Над разбитыми камнями и колоннами танцевали белые бабочки. Я подошел поближе. На одном из камней, расколовшемся надвое, были высечены слова. Буквы я читать умею, но эти понять не мог. Там было написано: «КАЗНАЧ». И еще — разбитое изображение человека или бога. Он был высечен в белом камне, и волосы у него были стянуты в хвост, как у женщины. Его звали АШИНГ[47], как я прочитал на половинке треснувшего камня. Мне подумалось, что правильно будет помолиться АШИНГу, хотя этого бога я не знал.

Как рассказать, что я видел? Не осталось ни запаха человека, ни на камне, ни на металле. И деревья почти не росли в этом буйстве камней. Много было голубей, они гнездились в башнях, все перепачкав пометом, — наверное, боги любили их, а может, использовали для жертвоприношений. По дорогам богов бродили дикие кошки — зеленоглазые, совершенно не боящиеся человека. По ночам они воют, как демоны, хоть они и не демоны. Дикие собаки опаснее, они охотятся стаями, но их я встретил позже. Повсюду были камни с высеченными письменами — магическими числами или словами.

Я шел на север — и не пытался прятаться. Когда бог или демон увидят меня, тогда умру, а до тех пор, я больше не боялся. Голод к знаниям горел во мне — столько всего было непонятно. Через некоторое время почувствовал голод и в животе. Можно было добыть мясо, но я не стал охотиться. Известно, что боги не охотились, как охотимся мы — пропитание они получали из волшебных коробок и кувшинов. Иногда такие коробки еще можно найти в Мертвых местах — однажды, когда я был еще маленьким и глупым, то открыл кувшин, попробовал еду, и оказалось, что она сладкая. Но отец узнал и строго меня наказал, потому что эта еда часто несет смерть. Но сейчас я давно миновал все запреты и заходил именно в те башни, где рассчитывал найти пищу богов.

Наконец я нашел ее — в руинах большого храма в центре города. Наверное, был мощный храм, потому что крыша его была разрисована звездами, как на ночном небе — это разобрать удалось, хотя краски выцвели и потускнели. Я шел сквозь просторные пещеры и туннели — может быть, в них держали рабов. Но когда я стал спускаться вниз, послышался крысиный писк, и я не пошел туда — крысы нечисты, а их там, судя по писку, было несколько стай. Но неподалеку я нашел еду — в самом центре разрушенного здания, за приоткрытой до сих пор дверью. Ел я только фрукты из кувшинов — очень уж они были сладкие. Там же было и питье, в стеклянных бутылках — напиток богов был крепким, даже голову повело. Подкрепившись и выпив, я лег спать на камне, положив рядом лук.

Когда я проснулся, солнце стояло уже низко. Посмотрев вниз, увидел сидящего пса. Язык у него свешивался изо рта, и казалось, будто пес смеется. Это была крупная собака, величиной с волка, с коричнево-серой шерстью. Я вскочил и прикрикнул на него, но тот не шевельнулся — так и сидел и как будто смеялся. Мне это не понравилось. Когда я потянулся за камнем, он быстро увернулся. Пес не боялся — он смотрел на меня, как на кусок мяса. Я бы, конечно, мог убить его стрелой, но не знал, есть ли с ним другие собаки. К тому же, опускалась ночь.

Я огляделся — невдалеке тянулась широкая разбитая дорога богов, уходящая к северу. Башни были высокими, но не слишком, и хотя многие из мертвых домов были разрушены, некоторые уцелели. Я пошел вперед, ориентируясь на высокие руины, а пес последовал за мной. Когда я подошел к дороге, оказалось, что за ним идут уже несколько собак. Если бы я лег спать, они напали бы на меня спящего и перегрызли горло. Они как будто не сомневались, что рано или поздно мне придется заснуть, и не торопились. Когда я вошел в мертвый дом, они остались наблюдать у входа — без сомнения, они уже рассчитывали на добрую охоту. Но собака не может открыть дверь, а в книгах было написано, что боги любили жить не на земле, а повыше.

Только я нашел незапертую дверь, как собаки решили нападать. Ха! Как они удивились, когда я захлопнул дверь прямо у них перед мордами — хорошая дверь, металл крепкий. Снаружи я слышал их дурной лай, но останавливаться и отвечать им не стал. Вокруг была темнота. Я нашел лестницу и стал подниматься. Ступенек было много, лестница все поворачивала и поворачивала, так что у меня уже кружилась голова. Наверху обнаружилась другая дверь — нашарив ручку, я повернул ее. Теперь я очутился в небольшой вытянутой зале — с одной стороны была бронзовая дверь без ручки. Может быть, имелось магическое слово, ее открывающее, но этого слова у меня не было. Я повернулся к двери на противоположной стороне залы. Замок был сломан. Я открыл ее и вошел.


Внутри таились несметные богатства. Бог, живший здесь, наверное, был очень могущественным. Первая комната служила небольшой передней. Я задержался в ней, рассказал духам места, что пришел с миром, а не как вор. Когда мне показалось, что уже достаточно и они меня услышали, двинулся дальше. Какое изобилие! Даже почти все стекла уцелели — всё как раньше. Огромные окна, выходившие на город, не разбились и даже не треснули, хотя уже много лет были покрыты пылью и грязными разводами. На полу лежал ковер, краски его почти не выцвели, а кресла оказались мягкими и глубокими. По стенам были развешаны картины, странные и прекрасные — мне запомнился букет цветов в банке: если подойти близко, не видишь ничего, кроме кусочков краски, а если отойти, можно подумать, что цветы сорваны только вчера. Странно было на душе, когда я смотрел на эту картину — и на стоящую на столе фигурку птицы из какой-то плотной глины, так эта фигурка была похожа на наших птиц. Повсюду были книги и письмена, многие на языках, которые я не умел читать. Здесь, должно быть, жил мудрый бог, носитель многих знаний. Я решил, что мне можно здесь находиться, потому что и я искал знания.

Но все-таки было не по себе. Место для мытья, но без воды — может быть, боги мылись воздухом. Место для приготовления еды, но без огня, и хотя там стояла специальная машина, непонятно было, как в ней разжигать огонь. Не было ни свечей, ни ламп — были какие-то штуки, похожие на лампы, но в них ни масла, ни фитилей. Все эти предметы были магическими, но я дотронулся до них и остался жив — магия давно их покинула. Вот, скажем: там, где мылись, на одной штуковине было написано «Горячая», но наощупь она горячей не была — а на другой было написано «Холодная», но и она не была холодной. Должно быть, магия их была сильна, но вся она уже ушла. Непонятно — ведь боги могли все. Жаль, что я так и не знаю, что произошло.

Затхло, сухо и пыльно было в этом доме богов. Я сказал, что магия ушла, но это не так: она ушла из магических предметов, но не покинула сам дом. Я чувствовал вокруг себя духов, они нависали надо мной. Никогда раньше мне не приходилось спать в Мертвом месте — а сегодня мне предстояло заночевать здесь. Стоило только подумать об этом, как язык присох к горлу, хотя я всей душой тянулся к знанию. Я чуть было не сбежал обратно вниз по лестнице, к собакам, но удержался.

Не успел я обойти все залы, как опустилась темнота. И когда опустилась темнота, я вернулся в большую залу, выходившую окнами на город, и развел огонь. В ней было место под костер и ящик с дровами, хотя, по-моему, в этой зале они не готовили еду. Завернувшись в ковер, я заснул перед огнем, — сморила усталость.

А теперь послушайте, что такое настоящая магия. Я проснулся среди ночи. Когда я проснулся, костер уже погас и было холодно. Мне казалось, что вокруг звучат шепоты и голоса. Я закрыл глаза, чтобы не впустить их в себя. Может, кто-то скажет, что я снова заснул, но мне думается, что не спал. Я чувствовал, как духи выуживают мой дух из тела, как рыбак выуживает леской рыбу.

Зачем мне лгать о моем опыте? Я — колдун и сын колдуна. Если духи, как говорят, водятся в небольших Мертвых местах неподалеку от нас, каковы же те духи, что обитают в великом Месте богов? И разве им не хотелось бы поговорить? После стольких лет? Я чувствовал себя рыбой, пойманной на удочку. Я вышел из тела — я видел, как мое тело спит перед холодным очагом, но это был не я. Меня вытащили наружу, чтобы я посмотрел на город богов.

Должно было быть темно, потому что стояла ночь. Но темно не было. Повсюду был свет — линии света, круги света, размытые пятна света — и десять тысяч факелов не сотворят подобного. Само небо светилось — звезды были едва видны, скрытые сиянием неба. «Сильная магия», — подумалось мне, и я затрепетал. В ушах моих словно рокотали бурные реки. Я понимал, что вижу город таким, каким он был при живых богах.

Это было восхитительное зрелище, о да… Я не смог бы ничего увидеть, если бы находился в своем теле — тело бы не выдержало. Повсюду двигались боги, пешком и на колесницах — сонмы богов, не поддающиеся счислению, так что колесницами были забиты все улицы. Себе на радость боги превратили ночь в день — они не имели привычки ложиться спать вместе с солнцем. Шум, производимый их движением, был подобен шуму множества вод. Невероятно, сколько всего они умели — невероятно, сколько всего они сотворили.

Я глянул в другое окно — могучие ветви мостов были восстановлены, и по ним на восток и на запад проходили дороги богов. Боги не знали покоя, вечно находились в движении! Они прорыли туннели под реками, они взлетали в воздух. Недоступными нашему уму орудиями они вершили титанические труды — ни один уголок земли не мог от них скрыться, ибо если они чего-то желали, своим повелением они вызывали желаемое с другого конца света. И непрестанно, в труде или отдыхе, когда они пировали или предавались любви, в ушах у них звучал грохот — пульс гигантского города, мерный, как биение человеческого сердца.

Счастливы ли они были? Что для богов счастье? Они были величественны, они были могущественны, они были прекрасны и ужасны. Я глядел на них и на их магию и чувствовал себя ребенком — еще чуть-чуть, казалось мне, и они снимут с неба луну. За мудростью их крылась еще большая мудрость, и за знанием — еще большее знание. И тем не менее, не все, что они делали, было хорошо — даже мне это было заметно — и все же мудрость их росла до тех пор, пока царил мир.

А потом я видел, как рок обрушился на них, и это было невыразимо страшно. Обрушился на них, когда они бродили по улицам города. Мне случалось попадать в стычки с «лесными» — я видел, как умирают люди. Но тут было по-другому. Когда боги сражаются с богами, они пользуются неведомым нам оружием. С неба валился огонь и туман, отравляющий все вокруг. Это было время Великого пожарища и Разрушения. Они сновали по улицам своего города, как муравьи, — бедные боги, несчастные боги! А потом начали падать башни. Кто-то спасся — лишь немногие. Так гласят легенды. Но даже когда город превратился в Мертвое место, еще много лет отрава оставалась в земле. Я видел, как все произошло, я видел, как они умирали. На растерзанный город упала тьма, и я зарыдал.

Все это я видел. Видел так, как рассказал, хотя я и не находился в своем теле. Когда утром я проснулся, то был голоден, но поначалу не думал о голоде, в таком смятении было мое сердце. Я знал, почему возникли Мертвые места, но не мог понять, почему так получилось. Мне казалось, так быть не должно, они же владели такой магией! Я бродил по дому в поисках ответа. В доме было много для меня непонятного — но я обязан был разобраться, я колдун и сын колдуна. Так чувствуешь себя ночью на берегу великой реки, когда нет света, указывающего путь.

И тогда я увидел мертвого бога. Он сидел в кресле у окна, в комнате, куда я еще не заходил, и в первую секунду мне почудилось, что он жив. Потом я обратил внимание на кожу его руки — она походила на высохшую шкуру. В комнате за плотно закрытой дверью было жарко и сухо — наверняка именно поэтому он сохранился в таком виде. Поначалу я боялся подойти — но потом страх покинул меня. Он сидел, одетый в одежды богов, и смотрел на город. Он был ни стар, ни молод — я не мог бы назвать его возраст. Но на лице его читалась мудрость и великая скорбь. Он не стал бы убегать. Он сел у окна и смотрел, как умирает его город — а потом умер и сам. Но лучше потерять жизнь, чем душу — и по его лицу было видно, что душа его не погибла. Я знал, что если дотронусь до него, он распадется в пыль — и все же на лице его светилась непобежденная воля.

Вот и весь мой рассказ, ибо тогда я понял, что он человек — тогда я узнал, что они были людьми, не богами или демонами. Это великое знание, его тяжело произнести вслух и тяжело поверить в него. Они были людьми — свернувшими на темный путь, но людьми. У меня больше не было страха — я не страшился идти домой, хотя дважды я отбивался от собак и один раз меня два дня преследовали «лесные люди». Когда я снова увидел отца, я молился и обрел очищение. Он дотронулся до моих губ и груди и произнес:

— Ты уходил мальчиком. Ты возвращаешься мужчиной и колдуном.

— Отец, это были люди! — сказал я. — Я был в Месте богов и все видел! Теперь убей меня, если так велит закон, — но я все равно знаю, что они были людьми.

Он пристально посмотрел мне в глаза. И сказал:

— Закон не всегда одинаков — ты сделал то, что ты сделал. В свое время я не смог, но после меня пришел ты. Говори!

Я говорил, и он слушал. Потом я желал говорить всем людям, но он указал мне иначе, сказав:

— Истина — такая добыча, на которую трудно охотиться. Если съесть за один присест слишком много истины, от нее можно умереть. Не зря наши отцы запретили ходить в Мертвые места.

Он был прав — лучше, чтобы истина приходила понемногу. Я узнал это, когда стал колдуном. Может быть, в прежние времена люди пожирали знание слишком быстро.

И все же, мы закладываем начало. Теперь мы ходим в Мертвые места не только за металлом — там остались книги и надписи. Изучать их трудно. И магические орудия сломаны — но на них можно смотреть и изумляться. Мы наконец-то закладываем новое начало. А когда я стану верховным колдуном, мы отправимся за великую реку. Мы отправимся в Место богов — земли, называемые «нуйорк» — отправится не один человек, отправится целый отряд. Мы будем искать изображения богов и найдем бога АШИНГа и всех остальных — бога Линкольна, и Билтмора[48], и Мозеса[49]. Нет, не боги и не демоны. Они были людьми, которые построили город. Людьми. Я помню лицо того мертвого человека. Это были люди, жившие здесь до нас. Нам — строить заново.


Перевод: Елена Кисленкова

Плачущие Девы

Перевод получил премию Норы Галь 2013 г. — «За выразительность русского языка».

В один прекрасный день из-за перевала показался фургон. С ним прибыли трое взрослых и семеро мальчишек-погодков: старший, девятилетний, шагал наравне с родителями и наемной работницей, а младшего, грудного, несли на руках. Поселок по эту сторону перевала едва начал называться городом, незанятых земель вокруг оставалось полно́, ни о каких Плачущих Девах слыхом не слыхивали. Просто однажды история городка пересеклась с историей Понтипеев.

Они тут надолго не задержались — только купили еды да подковали коренника. С местными обходились ровно, но всякий видел, бросив всего лишь взгляд: они другие и другими останутся. Румяные, темноволосые, по деревенским меркам просто загляденье, — собравшись вместе, они казались скорее частью единого племени или народности, нежели обыкновенной семьей. Даже младенец, с которым местные хозяйки взялись понянчиться, замечательный здоровый младенец, — но им отчего-то мерещилось: под рукой не мягкие детские волосики, а шкурка лесного звереныша.

Ну вот, так все и началось. Понтипеи честь честью расплатились за покупки и направили свой фургон в Долину Плачущих Дев — то есть тогда она так еще не называлась, просто ничейная земля. Очень скоро там запахло жильем, задымили печные трубы. А потом, конечно, пошли пересуды. Пришлые никому не навязывались — и хотели, чудаки, чтобы и к ним никто не лез. А у местных такое в головах не укладывалось. В маленьких городках, знаете, странностей не любят.

Ух, как любопытничали горожане, когда, бывало, Понтипеи приезжали сбыть шкуры и прочее да закупиться в лавке. Нет, заметного беспокойства от них не было — особенно после того, как два бездельника в таверне попробовали посмеяться над меховым картузом папаши Понтипея, а тот уложил их, не успели даже «мяу» сказать. Но и доброго соседства не получалось — встали они здешним поперек горла. Хозяйки пугали своих ребят ужасными Понтипеями, и мужчины согласно качали головами. А уж когда Понтипеи приходили в церковь, — такое случалось раз в год примерно, — среди прихожан возникала суматоха, хотя члены этого семейства всегда занимали заднюю скамью и вели себя подобающе. Но почему-то священник всякий раз запинался и при них ни одной хорошей воскресной проповеди не произнес, и, конечно, он винил в этом Понтипеев.

В конце концов они стали своего рода местной присказкой — неотесанные дикари, живущие в долине наверху, как лесные медведи. А кое-кто поговаривал, что холодной зимой Понтипеи и сами превращаются в медведей, забывают человеческую речь и только лапами машут. И хотя парни были настоящими крепышами, их считали глухими, немыми и недалекими: местные девицы только с визгом перебегали на другую сторону улицы, стоило братьям оказаться поблизости.

Никто не задумывался, каково на отшибе жить, а сами они не больно рассказывали. Бывало, обмолвится один: «Хороший денёк», второй кивнет, — вот и вся беседа. К тому же, они прочно осели в долине: там и работали, и отдыхали, — выбираться в город им было недосуг. И, если мамаше Понтипей и хотелось с кем когда посудачить, виду она не подавала. Занималась своими мальчишками, старалась научить их всему, даром, что в глухомань забрались, и всё.

Но время бежит, и скоро мальчишки выросли и превратились в молодых мужчин. Потом рухнувшее дерево придавило папашу Понтипея — жена только самую малость его пережила. С похоронами чуть ссоры не вышло: братья позвали священника, но ни в какую не соглашались хоронить родителей в городе. Сказали: нечего старикам лежать на кладбище среди чужих, пусть покоятся в родной долине. В городке решили, что это совсем уж чудно. Только не худшее это место для вечного сна: рядом с полями, которые ты сам и распахал.

Все ждали, что теперь-то парни будут почаще спускаться из долины в город. Думали, что без родителей управляться с хозяйством им станет невмоготу, ждали, что не поладят меж собой и разругаются. Много чего ждали. Не дождались. Молодые Понтипеи так и жили в доме, построенном отцом; а когда появлялись в городе, вышагивали точно, как прежде. И в церкви они бросали в чашу для пожертвований ровно столько же, сколько при стариках. Кое-кто язвил: мол, тупые, даже деньги пересчитать не умеют. Я так не думаю. Им, поди, гордость не позволяла справляться хуже, чем при отце с матерью.

Справляться-то они справлялись, только кое-что все равно изменилось. Во-первых, у работницы не выходило так вести дом, как у мамаши Понтипей. Да и старела она на глазах. А потом и вовсе умерла. Братья устроили ей какие только могли хорошие похороны — давно успели сродниться. И, хоть дела на ферме шли, как издавна заведено, в доме становилось всё хуже и хуже.

Они сначала и не замечали, мужской взгляд иначе устроен. Только почему-то все покрывалось пылью, и вещи оказывались не на своем месте. А как каждый по недельке покашеварил, а остальные ругались и плевались, то решили, что нужно что-нибудь предпринять. Долго раскладывали, что именно, — они ведь тугодумы да молчуны, Понтипеи-то. Но уж когда что решают, за дело берутся основательно.

— В оладьи опять сала переложили, — заметил однажды вечером Гарри Понтипей, самый старший. — Знаете, чего нам нужно, братцы? Нужна женщина, чтобы за домом смотрела. Я могу срубить дерево так, чтобы оно упало точь-в-точь, ни на ладонь в сторону. Я белке в глаз попадаю, заберись она даже на самый верх. Я знаю всякий мужской труд. Чего я не умею, так это вкусно готовить.

— Правильно, братец, — сказал Хоб Понтипей, самый младший. — Дубленые оленьи шкуры у меня выходят лучше, чем у индейской скво. Я могу померяться силой с любым здешним парнем и одолею его. Могу сыграть на скрипочке. Но я не умею вытирать пыль так, чтобы она не оседала обратно. Для этого нужна женщина, вот в чем фокус. Нам надо добыть женщину.

Остальные братья тоже сказали, что умеют делать то и это — о, множество вещей! — но ни готовить, ни вытирать пыль, ни прибираться в доме не обучены, не мужское это дело. А для женской работы, да, нужна женщина. Только вот где ее взять?

— Нанять работницу? — предложил Оззи Понтипей, средний брат, без особой надежды.

— Нашу-то прежнюю из-за перевала привезли, — сказал Гарри Понтипей. — Здесь таких не водится.

— Ну, тогда, — решил Хоб Понтипей, самый практичный, — остается только одно. Кому-то из нас нужно жениться. И я думаю, что это должен быть Гарри — он старший.

Тут они чуть не поругались. Гарри брыкался, как лошадь с колючкой под седлом, и пытался свалить женитьбу на Холберта, следующего по старшинству, Холберт сваливал на Харви. Харви заявил, что женщины — пагуба и сети для души человеческой, так он слышал, и что лучше он заведет новый плуг.

Затем очередь дошла до Хоба. Он и обсуждать ничего не желал, пока в него не полетела пара стульев, а на глазу не расцвел синяк. На этом перепалка прекратилась. Но до братьев дошло, что, как ни крути, одному из них жениться все-таки придется. Во имя семейного блага, — а то им так и суждено до конца жизни есть одни лишь горелые оладьи. Осталось выбрать будущего мужа, и спор разгорелся с новой силой.

В конце концов, все сошлись на том, что нужно тянуть жребий. Хоб сжал в кулаке соломинки, и все тянули, и, конечно, длинная досталась Гарри. Он с отчаянием и надеждой уставился на нее — длинная. Остальные братья с шутками бросились поздравлять его, особенно Хоб.

— Принарядись завтра, — посоветовал младшенький, до смерти довольный, что выпало не ему. — Подрежь волосы, вытряхни одежду и веди себя обходительно, как настоящий жених.

Следующим утром братья постригли Гарри, смазали волосы медвежьим жиром, нарядили в лучшую одежду и отправили в городок искать жену.

Сначала все шло хорошо. Он выехал из дома, направляясь к спуску из долины. По дороге даже поглядел в ручей и полюбовался собственным отражением. Но, чем ближе к городу, тем запутаннее становились чувства, сильнее дрожь и слабее — решимость выполнить обещание.

Он попытался вспомнить, как Па ухаживал за Ма. Но, само собой, не смог: ведь дело было еще до его рождения. Затем попробовал представлять по очереди знакомых девушек. Но, чем больше старался, тем сильнее все перемешивалось в голове. В конце концов всё слилось окончательно, и только мельтешили перед глазами лиловые заросли цветущего рододендрона, и каждый цветок вертелся и хихикал.

— О, господи! Тяжкое это дело, искать жену! — воскликнул Гарри и утер рукавом лоб.

Наконец он привел мысли в порядок.

— Пусть будет первая встречная — красивая или страшная, неважно.

Пот градом катился у него по лицу, хоть дело происходило в марте. И он пришпорил лошадь.

Первой встреченной в городе женщиной оказалась жена хозяина лавки. Второй — малышка в детском фартучке, а третьей — дочь священника. Он совсем было решился заговорить с ней, но девушка взвизгнула и перескочила на другую сторону мостовой, — он так и остался стоять со шляпой в руке, теряя последние остатки решимости.

— Да разрази меня гром! — пробормотал он, — эта работенка еще тяжелее, чем я думал. Надо пойти в трактир и выпить, — может, в голову что и придет.

Именно там ее Гарри и увидел — она кормила цыплят на птичьем дворе. Звали ее Милли, прислуга за всё, как это тогда называлось. Чуть больше, чем рабыня, разве что из хорошей семьи и грамотная. Молоденькая, худая, с заостренным задумчивым лицом, одёжка в заплатах. Но по двору ходила прямо и невозмутимо, как индианка. Гарри Понтипей не мог сказать, хорошенькая она или дурнушка, но, поглядывая через окно трактира, как она кормит цыплят, подумал, что, пожалуй, с ней ему повезет больше, чем с другими девушками.

Ну, вот, он допил свою порцию и вышел.

— Здравствуйте, девица, — произнес он тем важным голосом, который в ходу у мужчин, когда они не желают показаться растерянными.

Девушка прямо посмотрела на него.

— Здравствуйте, человек из-за дальнего леса! — ответила она вполне дружелюбно. Напуганной девушка не казалась, и это подбодрило его.

— Чудесное утро, — сказал Гарри, пытаясь подвести разговор к нужной теме.

— Для кого как, — девушка отвечала вежливо, но цыплят кормить не переставала.

Гарри сглотнул.

— Говорят, в такое чудесное утро хорошо жениться, — выдавил он, чувствуя, что опять потеет. Надо было продолжать, но сдавило горло.

Девушка промолчала, и ему пришлось начинать все заново.

— Меня зовут Гарри Понтипей. У меня отличная ферма там, в долине.

— Ферма? — сказала девушка.

— Да. Правда, отличная. И кое-кто считает, что я был бы хорошим мужем.

— Мужем? — сказала девушка. Мне кажется, к этому моменту она начала улыбаться. Но Гарри ничего не видел — она стояла к нему вполоборота.

— Ну да, — голос доведенного до полного отчаяния Гарри становился все громче и громче. — Что бы вы на это сказали?

— Не знаю, мы слишком мало знакомы, — сказала девушка.

— Так, может, выйдете за меня и узнаете? — взревел Гарри.

— Выйду, если вы не станете так орать, — ответила девушка чопорно. И даже Гарри заметил, что она улыбается.

Ему пришлось выкупить ее у трактирщика за двенадцать бобровых шкур и охотничий нож. Ну, парочка вышла чудная, когда священник поставил их перед алтарем: девушка прямиком от птичьего корыта, другой-то одёжки у нее не было, и Гарри, во всем великолепии лесной моды.

— Всё, — с огромным облегчением сказал Гарри, когда церемония закончилась. — Поехали домой.

— Нет, не поехали, — возразила она. — Сначала мы пойдем в лавку и купим мне приличное платье. У меня нет земли и приданного тоже нет, но теперь я замужем, и то, что годится для девчонки с птичьего двора, не годится для замужней женщины.

В полном ошеломлении он наблюдал, как она набирает одежды и женских штучек еще на двенадцать бобровых шкур, а потом торгуется с лавочником.

Он не выдержал, только когда она взяла пару маленьких легких туфелек. Изящные были туфельки, с вышивкой.

— Я думал, у тебя есть башмаки, — сказал он.

Она повернулась к нему и дерзко посмотрела в лицо.

— Глупый. Разве кто-нибудь заметит, какие миленькие у твоей жены ножки, если я буду в тех башмаках, что на мне сейчас?

Он поразмыслил над сказанным, и скоро от ее слов, от тона, каким они были произнесены, и от задорного выражения на ее лице в груди потеплело, и он засмеялся. Он никогда раньше не чувствовал себя свободно рядом с девушками, но что-то в этом было такое.

А потом они поехали в долину, увязав все её узлы в седельные вьюки, и она сидела на лошади позади него. И все теребила его и что-то выспрашивала, пытаясь понять, что за человек ей достался в мужья. Отважная маленькая девушка, куда более образованная, чем решалась показать. Когда-то давно она вырвалась из-под родительской руки, убежала, особо не разбирая дороги. И теперь опять — брак с Гарри Понтипеем стал для нее таким же прыжком в неизвестность. Неотесанный бирюк из медвежьего угла, а уж какие истории ходили по городу! Рассказывали, что там, в долине, братья живут с медведями. Слабо верилось, конечно, но вдруг?

Но чем дольше она расспрашивала Гарри, тем сильнее надеялась, что заключила выгодную сделку, и прыжок не перейдет в падение.

Наконец они приехали на ферму; в темноте что-то шевелилось. Медведи, подумала Милли с безысходностью. Сердце колотилось как сумасшедшее, но она старалась не подавать виду.

— Ччто этто, Гарри, дорогой? — спросила она, отчаянно вцепившись в седло.

— О, просто мои братья, — небрежно ответил Гарри, и на свет вышли шесть оголодавших великанов.

— О! — выдохнула Милли. — Ты не сказал мне, что у тебя шесть братьев. — Но в ее мягком тихом голосе не было укоризны.

— С этой свадьбой совсем из головы вылетело, — заметил Гарри. — Ну, вот, знакомься. Все здесь. Еще наглядишься, мы живем вместе.

— О! — повторила Милли тихонько. — Понимаю. — Братья подходили один за другим и жали ей руку. Каждый заготовил шутку на случай, если Гарри все-таки привезет жену. Но как-то так вышло, что подходили, здоровались и о шутках не вспоминали.

Они показали ей дом. Это был замечательный дом, и в окнах были вставлены настоящие стекла. Но Милли провела по подоконнику пальцем, и он почернел. А пыль на каминной доске отлично годилась, чтобы написать на ней «Милли».

— Красивый дом, — произнесла Милли и закашлялась.

— Может, здесь немного пыльно, — признал Гарри. — Но теперь, когда у меня есть жена…

— Жена, — повторила Милли и прошла на кухню. О, это было зрелище! Но Милли и словечка сердитого не проронила.

— Ого, какая большая кастрюля! — воскликнула она. — Тесто для оладьев? Зачем так много? А солонины сколько!

— Это на сегодняшний вечер, — скромно заметил Гарри. — Мы с братьями любим поесть. Мы не ели как следует с тех пор, как готовим сами, но теперь, когда у меня есть жена…

— Жена, — сказала Милли и пошла в умывальню. Та была полна полотняных рубашек — горы рубашек, и все нуждались в стирке.

— Сколько стирки! — сказала Милли.

— Ну да, — ответил Гарри довольно. — На нас с братьями одежда горит, на всех семерых. Поэтому ее надо стирать и чинить, стирать и чинить. Но сейчас-то…

— У тебя есть жена, — закончила Милли, сглотнув. — А сейчас, мужчины, все вон из моей кухни, пока я готовлю ужин. Выметайтесь! — она улыбнулась им, хотя ей было совсем не до улыбок.

Я не знаю, что она сказала, когда осталась одна. Знаю, что мог бы произнести в такой ситуации мужчина, и полагаю, она высказалась примерно так же. Уверен, что хотя бы один раз ей в голову закралась мысль о монетах в чулке и о том, как теперь добраться до города. А потом ее глаза наткнулись на гигантскую кастрюлю с тестом, и, вспомнив все, что произошло с ней в этот бесконечный день, она захохотала так, что аж слезы выступили.

Затем нашла чистый носовой платок, вытерла нос, пригладила волосы и приступила к работе.

Такого ужина не было у парней в течение всех этих долгих месяцев, и они оценили его по достоинству. Уплетали так, что за ушами трещало, но Милли ни словом не обмолвилась про их манеры. В смысле, тогда не обмолвилась; потом-то о-го-го сколько говорила. Тем вечером она просто сидела и смотрела на них, и глаза у нее ярко сияли.

Когда все наелись до отвала и ужин закончился, Ховард воскликнул: «Миссис Гарри, вы чудо, миссис Гарри!» — и остальные подхватили: «Чудо!» — и даже Хоб. И Милли видела, что это от всей души.

— Спасибо, — сказала она мягко. — Спасибо всем вам. Ховарду, Оззи и всем моим братьям.

Через три месяца парни готовы были отдать за Милли жизнь; что же касается Гарри, он обожал даже землю, по которой она ходила. При такой работе, понятно, она все худела и худела, черты лица совсем заострились, — но она не жаловалась. Она знала, чего хочет, знала, как этого добиться, — и просто ждала своего часа.

В конце концов даже Гарри заметил, как она исхудала.

— Присела бы да отдохнула, Милли, — сказал он, наблюдая, как она носится по кухне, делая шесть дел одновременно.

Но она только засмеялась.

— Я готовлю на тебя и всех твоих братьев, а это, знаешь, требует времени.

Он поразмыслил, хотя вслух ничего не сказал. Но однажды оказался рядом с ней в умывальне, а потом во время уборки, — она словно истаивала с каждым днем — и все спрашивал, почему она не отдохнет чуток. Последний раз он даже стукнул кулаком по столу.

— Ты крутишься как белка в колесе, кожа да кости остались! Это мы довели тебя. Готовить на всех, обстирывать всех, убираться за нами, — так больше не пойдет!

— Ну, Гарри, — спокойно ответила она, — это и так скоро прекратится. Я в положении, а женщина в положении не может выполнять всю ту работу, которую она делает обычно.

Когда Гарри пришел в себя от такой новости, он собрал семейный совет и всё там выложил. Милли надо разгрузить, с этим никто не спорил.

Она незаметно подвела разговор к нужной теме, и в конце концов братья решили, что теперь должен жениться следующий по старшинству, Холберт: его жена возьмет на себя часть работы Милли. И следующим утром принаряженный Холберт отправился в город добывать себе половину. Он вернулся домой один, расстроенный и подавленный.

— Они не хотят за меня, — произнес он скорбно. — Ни одна не захотела. Ни одна из четырнадцати.

— Почему? — спросила Милли.

— Ну, — сказал Холберт, — похоже, они слышали, что на нас семерых еды не напасешься, опять же стирка. И они говорят, что только полная дура может выйти замуж в такую семью, и что они не понимают, как ты это терпишь.

— Вот как? — произнесла Милли, и ее глаза сверкнули. — Ну, теперь твоя очередь, Харви.

Харви, Оззи, а потом все остальные попытали удачи и вернулись ни с чем. Милли как следует их отчитала:

— Здоровые лбы! Смелый найдет там, где робкий потеряет. Если они не идут за вас, когда вы просите, — то, может, сначала взять их замуж, а спрашивать уже потом?

— Как это? — спросил Харви, самый бестолковый.

— Ну, — сказала Милли. Вот где пригодилось ее образование, замечу я вам. — Я как-то читала в книге по истории. Был такой народ, римляне. И они однажды оказались в точности в вашем положении.

И она начала рассказывать про римлян, что соседи враждебно к ним относились, — прямо, как к Понтипеям, — и что им нужны были жёны, — прямо, как Понтипеям, и что, когда соседи не отдали за них дочерей по-хорошему, римляне однажды ночью ворвались в городок, увезли множество девушек и женились на них. И каждый муж почитал жену, словно богиню. И каждая стала для мужа богиней. Кроткой богиней домашнего очага. Каждая — Dea Placida[50], сказала умная Милли. Каждая дева плакала, ну, это понятно.

— И если вам не по силам то, что сделали древние мертвые римляне, — закончила она, — вы не братья мне больше! И можете сами варить себе еду до конца жизни!

Они ошарашено смотрели на нее. Потом Хоб прочистил горло:

— Тогда и теперь, — сказал он. — Есть разница. Представь — вот мы их похитили, а они ревут и чахнут. Представь.

— Слушайте, — настаивала Милли, — я знаю, о чем говорю. Все эти девушки до смерти хотят замуж, — а в городе и по соседству и для половины женихов не найдется. Они и вас, парни, держат на примете, я сколько раз слыхала. Но вы живете в глуши, и они боятся: глухомани боятся, тяжелой работы, и ни одна не решается первой подать пример остальным. Вас обвенчают, и я прослежу, чтобы с ними не случилось беды. Есть в округе кто-нибудь, кроме священника, кто может обвенчать?

— Вроде странствующий проповедник в город забрел, — сказал Хоб. — Окрутит ничуть не хуже, чем в церкви.

— Ага, — сказала Милли, — это подходит.

Все произошло в день большого собрания. Раз в год, накануне Дня Благодарения, в ратуше устраивался праздник с танцами. Оружие проносить запрещалось — его складывали у порога. Понтипеи никогда раньше на собрания не приходили, поэтому их появление вызвало в городе переполох: семеро братьев, и Милли посередине. Чисто выбритые, одетые с иголочки парни, а Милли чудо как хороша — в платье, сшитом из купленной в лавке ткани, и в вышитых туфельках.

Понтипеи вошли в зал. Девушки поглядывали в их сторону, шушукались и хихикали. Но потом заиграл скрипач, начались танцы, игры, прочее веселье, и о братьях забыли. А те вели себя очень вежливо и обходительно — Милли научила, — и, думаю, к концу вечера не одна девушка локти кусала, что отвергла таких завидных женихов — ну, подумаешь, глухомань, в глухомани тоже люди живут.

Но времени пожалеть по-настоящему у девушек не оказалось. Потому что, как только всех пригласили за стол, Милли позвала: «Готовы, парни?» — и голос ее звучал так пронзительно, что перекрыл шум и суету. Все развернулись к ней, и в этот момент стены вздрогнули от громового «Готовы!», вылетевшего одновременно из шести глоток. И вот уже у каждого из холостых Понтипеев в одной руке вопящая вырывающаяся девушка, в другой — винтовка, а Гарри и Милли слаженным движением направляют свое оружие на гостей. Все произошло настолько стремительно, что присутствующие и понять не успели, в чем дело, а молодые Понтипеи подхватили девушек да выскочили наружу, только дверь захлопнулась, и ключ повернулся в замке.

Что тут началось! Люди колотили в дверь, пытались вышибить ее, — но двери в те времена делали крепкие. Кто-то хотел отстрелить замки, но выяснилось, что Понтипеи побеспокоились заранее, связали сторожа, собрали все оружие да отнесли в сарай. Взломать дверь не могли почти до самого рассвета, а когда взломали, горожане выскочили наружу, посмотрели вокруг — и взвыли. Валил снег, да такой густой, что собственную руку не разглядеть, а уж если в наших местах валит снег, скажу я вам, так это снег. Метель продолжалась четверо суток, а когда прекратилась, проход через горы в долину Понтипеев был намертво перекрыт — до весенней оттепели.

Между тем повозки уносились вдаль, и в каждой голосили, всхлипывали и причитали. Милли не мешала девушкам вволю наплакаться, и когда украденные невесты добрались до фермы Понтипеев, они были так вымотаны и обессилены, что почти затихли.

Девушки божились, что и крошки в рот не возьмут, пока их не вернут страждущим родственникам. Но Милли мигом приготовила чай, — а женщина всегда готова чаевничать, в каком бы настроении ни была. А уж когда они согрелись, устроились поудобнее и дело дошло до второй чашки, она произнесла небольшую речь.

— Леди, — сказала она, — мне ужасно грустно. Такие замечательные девушки похищены неотесанными мужланами. Если б я только знала, что они затевают, я бы ни за что, ни за что не стала помогать им. Но мы, мы с вами, отплатим им той же монетой. Пока не кончится буря, вы не можете вернуться к семьям. Вам придется остаться здесь, но уж я прослежу, чтобы с вами обращались с полным уважением. И чтобы убедить вас, — она достала из кармана связку ключей, — я сейчас закрою дверь изнутри на все замки. И пусть эти грубияны Понтипеи спят в стойле со скотиной и едят, что хотят. Это научит их, что женщин дурачить нельзя!

Эта речь — и чай — подбодрили и успокоили девушек. К тому моменту, когда Милли показала им их комнаты, очень миленькие комнаты, и позволила запереться изнутри, девушки были убеждены, что Милли на их стороне.

Так прошла неделя. Девушки жили в доме и обихаживали его на свой вкус; о молодых Понтипеях же не было ни слуху, ни духу.

Поначалу девушки радовались. Они не зависели от мужчин, могли делать все, что хотят, и это было даже лучше, чем дома. И Милли горячо поддерживала их. Она то и дело заводила разговоры о бесполезности мужчин вообще и мужей в особенности. Разговоры, от которых у любого мужчины волосы встали бы дыбом. Поначалу девушки слушали ее, слаженно кивая. Позже — кивали просто из вежливости. А к концу недели вовсе пропускали ее слова мимо ушей.

Когда же Милли заметила, как они, протирая подоконник, украдкой посматривают в окно или выглядывают из-за штор в надежде хоть одним глазком увидеть этих ужасных Понтипеев, то поняла: наступило время для следующего шага. Девушки начали скучать; между ними то и дело вспыхивали мелкие ссоры и размолвки. И вот однажды днем она ненавязчиво предложила, просто для разнообразия, пойти и разобрать хлам на чердаке.

Они разбирали чердак и смеялись, пока, наконец, дочь священника не открыла длинный ящик и не завопила от восторга.

— Свадебный наряд, красота какая! Чьё это? — спросила она, вынимая длинную белую фату и платье, а остальные стояли вокруг и восхищались.

— Ой, да так, пустяки, не обращайте внимания. Эти дикари заставили меня сшить его, когда думали, что вы за них пойдете, — сказала Милли с отвращением. — Засуньте его обратно! — Но ее не слушали.

— Интересно, мне пойдет? — спросила дочка священника.

— Плохая примета — мерить подвенечное платье, если не собираешься замуж, — заявила Милли. — Пойдемте лучше вниз, выпьем чаю. — Но дочь священника уже расстегивала пуговицы. Другие девушки помогли ей нарядиться; они охали и ахали, и, скажу я вам, из нее вышла премиленькая невеста.

— У этого Хоба Понтипея кудрявые волосы, — сказала дочь священника, примеряя фату так и этак. — Я всегда была без ума от кудрявых волос.

— Ну, что до красоты, Холберт сто очков вперед даст, — возразила племянница адвоката довольно резко, а еще одна заметила: «Не тот хорош, кто лицом пригож, а тот, кто на дело гож. Харви, может, и не так красив, но глаза у него добрые»

— Если человек на все руки мастер, в этом что-то есть, — заметила четвертая. — Не скажу, что так уж хочу замуж, и не скажу, что «миссис Понтипей» звучит так уж хорошо, но мне нравится имя Ховард и…

— Девушки, девушки, вы с ума сошли? — в ужасе вскричала Милли. Но, заслышав ее упреки, они набросились на нее, неблагодарные, и устроили настоящий бунт. В конце концов она сдалась и призналась, что на чердаке валяются еще пять свадебных нарядов, и если вдруг кто захочет обвенчаться, то под рукой имеется бродячий проповедник, который по случайности зазимовал с Понтипеями. Но в одном она не уступит.

— Пожалуйста, идите замуж, — сказала она. — Я не буду вас останавливать. Но я отвечаю за вас перед вашими семьями. Поэтому после завершения церемонии ваши мужья вернутся в конюшню и останутся там, пока родители вас не благословят. — Она, казалось, совершенно рассвирепела, и им пришлось дать ей такое обещание. Проповедник обвенчал всех — шесть счастливых женихов, шесть невест в шести подвенечных платьях, — а затем парни вернулись в конюшню. А вечером, во время ужина, дочь священника не выдержала.

— Да, я ненавижу мужчин! — причитала она. — Но это же ужасно: вступить в законный брак, — видеть мужа только через щелочку в окне!

Милли поняла, что пора менять правила. И изменила. Три раза в неделю, днем, парням разрешалось навещать своих молодых жен, и иногда, за хорошее поведение, их оставляли на ужин. Но всегда только в присутствии Милли.

Поначалу супруги ужасно стеснялись, но со времени они привыкли друг к другу. И вскоре дочь священника уже позволила Хобу держать ее за руку, — когда думала, что Милли не видит, — а племянница адвоката попросила дозволения пришить пуговицу на куртку Холберта. В доме Понтипеев расцвела атмосфера такой деликатности, обходительности и взаимного ухаживания, что она могла свалить с ног любого старого холостяка.

Милли смирилась, но по-прежнему разрешала молодым встречаться только в ее присутствии.

Наступил январь. Однажды утром Милли проснулась, прислушалась к себе — и поняла, что, кажется, началось. Но все равно, как всегда по утрам, первым делом залезла под подушку, проверить ключи, — и улыбнулась. Кто-то стянул их, пока она спала. Она поднялась, подошла в рубашке к окну и увидела, что входная дверь широко раскрыта. Хоб и его жена помогали друг другу счищать снег с порога, Холберт с женой играли в снежки, и Харви со своей половиной, а Ховард целовался со старшей докторской дочкой у кухонной двери. «Слава Богу!» — прошептала Милли. — «Можно рожать и ни о чем не волноваться».

Осталось уладить дело с родней. Но это предусмотрительная Милли тоже продумала заранее. Еще когда Понтипеи увозили девушек, она на самом видном месте оставила сочиненное собственноручно и подписанное парнями письмо — с уверениями в совершеннейшем благородстве и такой чистоте намерений, какую только можно вообразить. Но все-таки она опасалась, что письмо не очень-то успокоит жителей городка, и что история не закончилась.

Однажды, когда наступила первая оттепель, а ребенку Милли исполнилось шесть недель, со своего наблюдательного поста примчался Хоб.

— Идут! Милли, они уже близко! — заорал он. — Весь чертов город! У них ружья, косы и веревки. Вид бешеный, выглядят страсть как кровожадно! Что делать-то?

— Делать? — повторила Милли совершенно спокойно. — Собери братьев, и уйдите все с глаз долой. А девушкам передай, чтобы ступали сюда. Это наше дело, женское, спасать и беречь.

Она собрала девушек и объяснила, что кому делать. Думаю, они слегка побледнели, однако послушались. Затем Милли выглянула из окошка — действительно, по дороге вышагивал весь город, медленно, но неуклонно. Лучше бы они кричали и плакали, подумала она, — но не было ни крика, ни плача. Впереди шел священник, с плотно сжатыми губами и огромной винтовкой, и лицо его было, как железная маска.

Милли следила, как они заходят на ферму Понтипеев. Ворота были широко распахнуты; вся толпа втянулась внутрь и заколыхалась. Никто не пытался им помешать, это удивляло и настораживало.

Они постояли, подбадривая друг друга, и зашагали к дому — в полной тишине, по-прежнему со священником во главе. Безумие толпы нарастало. Милли чувствовала: они копят свою ярость до дома, — страшного логова насильников, с закупоренными окнами, наглухо запертыми дверями, с амбразурами, готовыми плеваться горячим свинцом.

Но окна были распахнуты; ветерок играл белыми занавесками, на подоконниках стояли горшки с цветами. На пороге открытой входной двери, прямо на солнышке, спала кошка.

Они немного постояли у крыльца, вертя головами. Было очень тихо; каждый мог слышать собственное дыхание и стук своего сердца. Наконец, священник потер лицо, будто смахивая паутину, перехватил винтовку, поднялся по ступенькам и постучал в незапертую дверь. Он хотел, чтобы шаги его грохотали словно топот конницы, но отчего-то ступал мягко и аккуратно. И сам не мог понять, почему.

Он постучал раз, другой, — и дверь открыла Милли с ребенком на руках.

Кто-то в задних рядах отбросил косу, другой кашлянул в кулак.

— Самая пора окрестить моё дитя, ваше преподобие, — сказала Милли. — Винтовка нужна вам для крестин?

Священник опустил глаза, помолчал, опустил винтовку стволом вниз, но она по-прежнему лежала на сгибе его руки.

— Твое дитя? — переспросил он, и голос его был таким же тихим, как у Милли, только полон ярости. — У меня тоже есть дитя. Что с ним?

— Слушайте, — сказала Милли, и вся толпа замерла. Где-то в доме раздавалось жужжание прялки, низкое и ровное, и женский голос напевал что-то ему в лад.

— Слышите свое дитя, ваше преподобие? — спросила Милли. — Это голос радости или голос беды?

Священник помедлил мгновение, и толпа опять замерла. Они все услышали жужжание прялки и вторившую ему песню женщины — извечную песню женщины у домашнего очага.

— Это голос радости, и да помогут мне Небеса! — воскликнул священник, его лицо исказилось. И тут заплакали и закричали остальные. «Моя доченька, что с моей доченькой?!» — «А Мери?» — «А Сьюзи?»

— Слушайте! — снова велела Милли, и они снова замерли. Откуда-то послышался плюханье маслобойки и голос женщины, уговаривающей масло сбиться и не капризничать; а еще громыхание сковородок на кухне и другая женская песенка; и хлопанье одежды в умывальне, и грохот посуды — это еще одна женщина накрывала на стол.

— Ваши девочки там, — сказала Милли. — Слышите? Разве с ними случилось что-то плохое? И, да, обед будет готов через полчаса — я надеюсь, все останутся?

Тут девушки вышли из дома, и родственники окружили их. И когда плач и причитания смолкли, а гнев и обида улеглись, Милли позвала братьев и представила их новой родне.


Перевод: Надежда Казанцева

Загрузка...