Из цикла «Рассказы о нашем времени»

Очарование

В молодости я читал много, а теперь книги меня только злят. Мэриан без конца носит из библиотеки, и случается, я беру и прочитываю несколько глав, — но рано или поздно натыкаешься на такое место, что с души воротит. Не в смысле похабщины — а просто глупость, где люди ведут себя так, как в жизни никогда не ведут. Правда, читает она все больше про любовь. А это, пожалуй, самые плохие книги.

И что я совсем не могу взять в толк — денежную сторону. Чтобы выпить, нужны деньги, чтобы с девушкой гулять, нужны деньги, — по крайней мере таков мой опыт. А в этих книгах люди будто изобрели особые деньги — их тратят только на вечеринки и путешествия. Остальное время по счетам платят, судя по всему, вампумом.

Конечно, в книгах часто встречаются и бедные люди. Но тогда уж до того бедные, что оторопь берет. И часто, когда дело уже совсем швах, вдруг откуда ни возьмись — хорошенькое наследство, и новая жизнь открывается перед ними, как красивый тюльпан. Да… я получил наследство только раз в жизни и знаю, что я с ним сделал. Оно меня чуть не угробило.

В 1924 году умер в Вермонте дядя Баннард, и когда его состояние перевели в деньги, Лу и мне досталось по 1237 долларов 62 цента. Муж Лу вложил ее деньги в торговлю недвижимостью Большого Лос-Анджелеса — они живут на Западном побережье — и, кажется, поместил их удачно. Я же свои взял, уволился из фирмы «Розенберг и Дженингс», галантерея и механические игрушки, и переехал в Бруклин, писать роман.

Теперь, когда вспомнишь это, оторопь берет. Но в ту пору я был помешан на чтении и писательстве и сочинял кое-какую рекламу для фирмы, очень удачно. Тогда все наперебой кричали о «новых американских писателях» и дело казалось беспроигрышным. Я не попал на войну — когда она кончилась, мне было семнадцать — и в колледж не попал из-за смерти отца. В сущности, после школы я мало делал того, что было бы мне по душе, хотя галантерейное дело — дело не хуже других. Поэтому как только появилась возможность вырваться на волю, я вырвался.

Я решил, что на 1200 долларов легко проживу год, и сперва подумал о Франции. Но тут началось бы занудство — учить их язык, да еще дорога туда и обратно. Кроме того, я хотел находиться поблизости от большой библиотеки. Я задумал роман об Американской революции, ни больше, ни меньше. Я прочел «Генри Эсмонда» не знаю сколько раз и хотел написать книгу наподобие его.

Надо думать, Бруклин для меня выбрали мои новоанглийские предки. Да, конечно, они были пионерами — но, боже мой, до чего они ненавидели всякий риск, кроме крупного! И я такой же. Когда я иду на риск, мне необходим порядок в мыслях.

Я решил, что в Бруклине буду так же избавлен от общества, как где-нибудь в Пизе, только здесь гораздо удобнее. Я знал, какого размера должен быть роман — для нескольких книг я произвел подсчет, — и купил сколько надо бумаги, подержанную машинку, резинки и карандаши. На это ушли почти все наличные. Наследство я поклялся не трогать, пока не примусь за работу. Но в тот солнечный осенний день, когда я сел в метро и поехал за реку искать квартиру, я чувствовал себя великолепно — честное слово, так, будто отправился на поиски клада.

В Бруклин меня завели, может быть, и предки, но вот почему я попал к миссис Фордж — совсем уж нельзя понять. Старый Сражатель Саутгейт, тот, которого беспокоили ведьмы, вероятно, сказал бы о ее доме, что это демонская западня, нарядившаяся цветником. И, оглядываясь назад, не могу утверждать, что он ошибся бы.

Миссис Фордж открыла дверь сама — Сирины не было дома. Они давно говорили о том, чтобы дать объявление в газету, но так и не собрались; а повесить его на стену они, естественно, не желали. Я никогда бы не позвонил к ним в дверь, если бы дом не показался мне именно таким, о каком я думал. Тем не менее, когда она ко мне вышла, я счел, что ошибся. И знакомство наше началось с того, что я попросил прощения.

На ней было черное шелковое платье с белыми кружевными манжетами и воротником — словно она собралась ехать в коляске, с визитом. Стоило ей заговорить, я сразу догадался, что она южанка. У них у всех был такой голос. Описать его мне все равно не удастся. Нет ничего хуже подвыва южан — даже гундосый новоанглийский выговор приятнее. Но у них этого подвыва не было. Их голоса навевали мысли о солнце, неспешных послеполуденных часах и ленивых реках — и о времени, времени, времени, просто текущем как поток, никуда в особенности, но веселом.

Видимо, ей понравилось, что я попросил прощения: она пригласила меня войти и дала кусок фруктового пирога с лимонадом. Я слушал ее разговор, и чувство возникало такое, как будто я долго был замерзшим и только-только начинаю согреваться. В леднике всегда стоял кувшин лимонаду, но девушки охотнее пили кока-колу. Я видел, как они пили ее, придя с метели морозной зимой. Они вообще не уважали холод и потому делали вид, что его как бы не существует. Это было в их характере.

Комната оказалась точно такой, какую я хотел, — большая и солнечная, она выходила на маленький задний двор с останками декоративного кустарника и какой-то долгомерной травой. Забыл сказать: дом стоял в старом переулке недалеко от Проспект-парка. Впрочем, неважно, где он стоял. Его, наверно, уже нет.

Знаете, мне пришлось собрать всю мою храбрость, чтобы спросить у миссис Фордж о цене. Она была очень вежлива, но почему-то я чувствовал себя ее гостем. Не знаю, будет ли это вам понятно. А она не смогла мне ответить.

— Видите ли, мистер Саутгейт, — сказала она мягким, кротким, беспомощным голосом, льющимся неудержимо, как вода, — очень жаль, что вы не застали мою дочь Еву. Когда мы приехали сюда, чтобы моя дочь Мелисса училась живописи, моя дочь Ева поступила на коммерческую должность. И как раз сегодня утром я ей говорю: «Ева, милая, представь себе, что Сирина отлучилась и приходит какой-нибудь молодой человек поинтересоваться этой комнатой. Ему надо что-то отвечать, деточка, и я буду в очень неудобном положении». Но тут мальчики на улице подняли крик, и я даже не расслышала как следует ее ответа. Так что если вы спешите, мистер Саутгейт, я просто не знаю, как нам быть.

— Я могу оставить задаток. — К этому времени я успел заметить, что в черном шелке дырка и что на ней стоптанные бальные туфли — неправдоподобно маленькие. И все равно выглядела она как герцогиня.

— Да, наверно, можете, мистер Саутгейт, — ответила она без всякого интереса. — Вы, северные джентльмены, все такие деловитые. Я вспоминаю, как говорил перед смертью мистер Фордж: «Зови их ч… янки, Милли, если тебе угодно, но нам надо жить с ними в одной стране, а я среди них встречал и безрогих». Мистер Фордж любил пошутить. Так что, понимаете, мы привыкли к северянам. Мистер Саутгейт, вы случайно не родственник Саутгейтам из Мобила? Сейчас ваше лицо на свету, и мне кажется, вы чем-то на них похожи.

Я не стараюсь воспроизвести ее выговор, он был едва слышен, почти незаметен. Но речь текла именно так. Не только у нее, у дочерей тоже. В этом не было нервозности, и они не старались произвести впечатление. Разговаривать им было так же легко и покойно, как большинству из нас молчать; а что разговор никуда не вел — так они к этому и не стремились. Он был как наркотик — он превращал жизнь в сон. А жизнь, конечно, не сон.

В конце концов я просто отправился за вещами и въехал. Я не знал, сколько я плачу и какая еда будет включена в плату, но почему-то чувствовал, что все в должное время обозначится. Вот как подействовали на меня полтора часа в обществе миссис Фордж. Однако я твердо решил достигнуть ясности с «моей дочерью Евой», судя по всему распоряжавшейся делами семьи.

Когда я вернулся, мне открыла Сирина. Я дал ей пятьдесят центов, чтобы завоевать ее благосклонность, и она невзлюбила меня сразу и навсегда. Она была маленькая, черная, высохшая, с маленькими глазками-искрами. Не знаю, сколько она у них прожила, но мне представлялось, что она растет на семье, как омела, с незапамятных времен.

Когда она запевала на кухне, у меня было чувство, что она насылает на меня персональное проклятье. «Птичка сладкая моя, — заводила она речитативом, — со сладкой птичкою моей никто не улетит. Старый коршун крылья расправлял — хлоп, хлоп, — охотник с ружьем его увидал — хи, хи, хи, старого коршуна стрелял, мою птичку сладкую не поймал».

Я прекрасно понимал, кто такой — старый коршун. Это может показаться смешным — но ничего подобного. Это было жутко. Ева не понимала меня: они относились к Сирине отчасти как к неизбежному неудобству, отчасти как к трудному ребенку. Я не могу уразуметь их отношение к слугам. Дружеское и вместе с тем величественное. Это противоестественно.

Может создаться впечатление, что я избегаю говорить о Еве. Сам не знаю, почему так получается.

Я разобрал вещи и устроился вполне уютно. Моя комната была на третьем этаже, в глубине, но я слышал, как возвращались домой девушки. Сперва дверь, потом шаги, потом голос: «Милая, до чего же я устала, еле тащусь», и отзыв миссис Фордж: «Да, милая, отдохни, пожалуйста». И так — три раза. Я немного удивился, почему они так устают. Позже я уяснил, что это просто так говорится.

А потом заводила свою речь миссис Фордж, и вся усталость куда-то девалась. Они очень оживлялись, и было много смеха. Мне стало неуютно. Потом я заупрямился. В конце концов, я же снимаю комнату.

Поэтому, когда ко мне постучалась Ева, я только буркнул: «Войдите», примерно как горничной. Она открыла дверь и нерешительно остановилась на пороге. Может быть, Мелисса поспорила с ней, что она не осмелится.

— Мистер Саутгейт, если не ошибаюсь? — произнесла она с сомнением, словно я мог оказаться чем угодно, вплоть до облака или комода.

— Доктор Ливингстон, насколько я понимаю? — ответил я. На стене висела старая картина: посреди джунглей из папье-маше чинно встречаются двое британцев. Но надо отдать ей должное: она поняла, что я дерзить не собирался.

— Мы, наверно, подняли страшный шум, — сказала она. — Но это больше Мелисса. Ее не сумели как следует воспитать. Вы не составите нам компанию внизу, мистер Саутгейт? Мы не ведем себя как ненормальные. Мы просто шумим так.

Она была темноволосая, только, знаете, с белой кожей. Есть такой цветок фризия — когда лепестки у нее совсем белые, они как раз цвета ее кожи. У него сильный аромат — сильный и в то же время призрачный. Он пахнет, как весна, населенная призраками, в предвечерние часы. И есть такое слово очарование. Оно тут было.

У нее были мелкие белые зубы и розовые губы. И одна большая веснушка в ямке под горлом — не знаю, как ей удалось обзавестись всего одной. Луиза была красавица, а Мелисса художница. Так они распределились. Я не мог бы влюбиться в Луизу или в Мелиссу. Однако мне нравилось видеть их вместе трех сестер, — мне хотелось бы жить в большом прохладном доме у реки и всю жизнь употребить на то, чтобы видеть их вместе. Какие дурацкие мысли бывают в молодости. Я двоюродный брат с Севера, управляющий имением. С этим я отправлялся ко сну каждую ночь, месяц за месяцем.

Миссис Фордж там не было, Сирины тоже. Имение было обширное, тянулось на мили и мили. Земля большей частью неважная, негры совсем обленились, но я заставлял их работать. Я вставал спозаранку, в тумане, и проводил целый день в седле, надзирал и планировал. Но всегда возвращался на усталой лошади по цветочной аллее, а они ждали меня на веранде, трое в белых платьях, вместе, как букет.

Встречали меня ласково, потому что устал, и я поднимался в комнату, выходившую на реку, чтобы переменить распаренную одежду и умыться. Потом Ева присылала мне бокал прохладительного с листиком мяты, и я его не спеша выпивал. После ужина, если я не занимался счетами, они пели или мы все играли в какую-то глупую игру с костяными фишками. Думаю, что большую часть этого я заимствовал из книг, но все представлялось мне очень жизненным. Вот в чем беда с книгами — ты из них заимствуешь.

Мы часто доживали до старости, но она нас почти не меняла. Время от времени остальные сестры выходили замуж, а иногда я женился на Еве. Но у нас никогда не было детей, и никто из нас не уезжал оттуда. Я по-прежнему работал как вол, они это ценили, а я был доволен. Сперва у нас было порядочно соседей, но они мне надоели. Тогда я превратил плантацию в остров на реке, куда можно добраться только на лодке, — стало удобнее.

Понимаете, это была не мечта, не что-то такое сахарное. Я это просто выдумал. К концу года я лежал без сна часами, все выдумывал — и почему-то это совсем не надоедало. Еве я, в общем, ничего не рассказывал, даже когда мы обручились. Может быть, от этого что-то изменилось бы, но едва ли.

Она была не из тех, кому рассказываешь свои мечты. Она в мечте пребывала. Не в том смысле, что она была возвышенная, роковая или бесплотная. Я обнимал ее, она была теплая и живая, от нее можно было иметь детей — так уж устроена жизнь. Но дело не в этом, совсем не в этом дело.

У нее и воображения было маловато. Как и у всех у них. Они просто жили, как деревья. Не планируя, не предусматривая. Сколько я потратил часов, объясняя миссис Фордж, что если у тебя есть десять долларов, это не просто десять долларов, это сумма, которую можно поместить в сберегательный банк. Она слушала очень вежливо. Но для нее десять долларов были всего лишь тем, что расходится. Они считали, что иметь деньги — очень хорошо, но так же хорошо, они считали, иметь красивый нос. Деньги для них были чем-то вроде дождя — он проливается или не проливается, — и знали, что заставить его пролиться никак нельзя.

Уверен, что они никогда бы не переехали на Север, если бы не какая-то смутная семейная тяжба. По-моему, они сами часто недоумевали насчет нее. Я слышал разговоры о тяжбе десятки раз, но так и не уловил ее сути — она как-то касалась железнодорожной ветки к скипидарному заводу и кузины Беллы. «Кузина Белла вела себя некрасиво, совсем забыла о манерах, — мирно говорила миссис Фордж. — Она не оставила нам никакого выхода, Баннард… ну просто никакого». И тут вступали сестры. Мне кажется, что деньги для поездки на Север они добыли, продав землю скипидарному заводу, — но даже в этом я не уверен.

Во всяком случае, золотые грезы у них были — как же иначе? Луиза станет великой актрисой, Мелисса — великой художницей… а Ева… Не скажу, чего именно ожидала Ева, — даже теперь не скажу. Но чего-то особенного. И все это должно прийти без настоящего труда, пролиться из облака. Ну да, Мелисса и Луиза ходили на курсы, а Ева на работу, но это, чувствовалось, только полустанок. Переждать, пока прольется облако, просыплет манну.

Но к чести их, они как будто не огорчались, что их грезы разлетаются прахом. Всерьез огорчался один человек — я.

Потому что я им верил — поначалу. Как же иначе? Моя выдумка была не совсем выдумкой. Они жили на острове — острове посреди Бруклина, — на клочке страны, который привезли с собой. К ним ходили гости — студенты-художники и прочие, в доме всегда было полно молодежи. И, попав в дом, они покорялись его власти. Сирина подавала на ужин холодную ветчину, а ты, глянув в окно, с удивлением видел снег: ведь оно должно быть открыто, а в нем — южная ночь. Не знаю, каких жильцов они пускали прежде, но при мне нас было только двое: мистер Бадд и я. Он был толстенький чиновник, очень респектабельный и жил здесь из-за кормежки, потому что Сирина была великолепной, расточительной стряпухой.

Да, я верил, верил всему. Это было как колдовство. Это было очарование. Я верил всему, что они говорили, я видел, как они возвращаются в Чантри, три знаменитые сестры со своими выдающимися мужьями, — точно герои сказки.

Завтракали мы все вместе, но много говорил при этом один мистер Бадд. Мать и сестры вполне оживали только к середине дня. За завтраком ты видел их сквозь вуаль. Глядя на Еву, я иногда чувствовал сердцебиение: так смотришь на нераскрывшийся цветок в оранжерее и ждешь, затаив дыхание, когда распустится это закрытое таинственное нечто. Причина, видимо, была в том, что она долго пробуждалась.

Потом мистер Бадд и девушки уходили, потом убирали мою постель, я поднимался к себе и садился работать. Я не распространяюсь о своем романе, но работал я над ним усердно. Я начертил на картоне таблицу с 365 квадратиками и каждый день вычеркивал по одному.

Обедал я в городе, после чего гулял. Человек нуждается в физических упражнениях, а это упражнение — бесплатное. Потом я опять работал, а потом возвращались они. После их возвращения я не мог работать — это удавалось только в первые месяцы. Но я старался не прислушиваться к шагам Евы.

Первый раз я поцеловал Еву в новогоднюю ночь. Один из поклонников Луизы принес красное вино, мы пели и баловались. Сирину на вечер отпустили; мы с Евой пришли на кухню за чистыми бокалами. Нам было весело, и это получилось само собой. Я и вспомнил об этом только к концу следующего дня, когда мы все вместе пошли в кино. И тут я вдруг задрожал, как будто от воспоминания начался озноб, она спросила: «Милый, что с тобой?» — и ее ладошка очутилась в моей руке.

Так у нас началось. И в тот вечер я начал выдумывать плантацию на реке. Я не дурак и кое-что повидал в жизни. Но эту девушку я держал за руку весь январь, февраль и почти весь март, прежде чем поцеловал ее снова. Она не стеснялась, не ломалась, не сопротивлялась. Мы будто плыли в одной лодке по течению, и так приятно было смотреть на нее, находиться рядом с ней, что ничего больше не было нужно. Боль еще не началась.

И однако, все эти месяцы что-то возилось, возилось во мне, гнало из лодки, гнало с реки. Понимаете, не моя это была река. Никогда не была моей. И какой-то частью я это понимал. Но когда любишь, здравый смысл отнимается.

К концу марта роман был написан больше чем наполовину. Два месяца я отвел на редактирование и хождение по издательствам — разумный, мне казалось, срок.

А однажды вечером — он был холодным — мы с Евой пошли гулять в парк. Вернулись, миссис Фордж дала нам горячего какао — сестры почему-то улеглись раньше — и, пока мы пили, уснула в своем кресле. А мы поставили чашки, словно это был сигнал, и поцеловались — в доме было очень тихо, и сквозь долгий поцелуй мы слышали ее дыхание, будто это дышал сам сон.

А утром я проснулся, и воздух был теплым, кусты во дворе оделись листьями. За завтраком Ева была такая же, как всегда — закрытая и таинственная, и я был таким же, как всегда. Но, сев за работу, я погрозил кулаком старому Сражателю Саутгейту, тому, которого беспокоили ведьмы. Потому что я женюсь на Еве, и пошел он в болото.

Говорю вам, они не планировали и не предусматривали. Я откровенно объяснил миссис Фордж свое положение — финансы и прочее, — и они восприняли это с большим удовольствием.

Все были добры и взволнованы настолько, насколько возможно, — все, кроме Сирины. Она просто не желала верить и пела много нового о коршунах. И почему-то я почувствовал себя еще более странно, чем всегда. Я знал, что Сирина меня ненавидит, но я знал, что она человек реальный. Ее я мог понять, она стояла на земле. А остальных я любил, но не понимал, и порой не вполне был уверен в том, что они реальны. Это относится и к Еве, хотя мы любили друг друга.

Я мог целовать ее, но когда целовал, не был уверен, что она непременно тут. Это не холодность, а просто другой климат. Я мог часами рассуждать о том, что мы будем делать, когда поженимся, и стоило мне остановиться, она просила: «Говори, милый, мне так приятно тебя слушать». Но так же приятно ей было бы, если б я пел. Честное слово, я не рассчитывал, что она поймет галантерейное дело или хотя бы литературное. Но иногда мне попросту казалось, что мы говорим на разных языках. Конечно, глупость — ведь она была не иностранка.

Помню, однажды вечером я на нее рассердился, узнав, что она до сих пор переписывается со своим кавалером на Юге и даже не обмолвилась о нас. Она раскрыла глаза.

— Милый, — сказала она самым рассудительным тоном, — ведь я не могу вот так вдруг оборвать нашу переписку с Ферфью. Мы с Ферфью всю жизнь были как бы жених и невеста.

— Теперь ты моя невеста.

— Я знаю, — сказала она. — Поэтому я и не могу оборвать переписку. Если бы он узнал, что я перестала ему писать, потому что я твоя невеста, его бы это ужасно ранило.

— Подожди, — сказал я, не понимая, кто из нас сумасшедший, — мы с тобой поженимся?

— Конечно, милый.

— Тогда при чем здесь этот Ферфью? Ты моя невеста или его невеста?

— Конечно, я твоя невеста, милый, и мы поженимся. Но Ферфью нам почти как родственник, и мы с ним давным-давно помолвлены. А так вот вдруг порвать — по-моему, грубо и некрасиво.

— Не верю я. Не верю ни в каких Ферфью. Такую невидаль только в колбах выращивают. Какой он из себя?

Она надолго задумалась.

— Он симпатичный, — сказала она наконец. — Но у него такие черные усики.

Мне удалось, однако, выяснить, что он владеет скипидарным заводом и почитается у них в Чантри чем-то вроде Рокфеллера. Я давно свыкся с мыслью, что ни у кого в Чантри нет денег, стоящих того, чтобы их пересчитали, и это была для меня неприятная новость. После нашего разговора Ферфью пытался приставать к плантации на новеньком катере с красно-белым тентом, и я неоднократно предостерегал его охотничьим ружьем.

А потом начались денежные дела. Когда любишь девушку, хочется делать ей подарки, хочется вести себя правильно. Видит бог, Ева не была выжигой — она так же обрадовалась бы бутылке лимонада, как паре заграничных перчаток. С другой стороны, и паре перчаток обрадовалась бы так же.

С работой я укладывался в расписание, с деньгами мне не удавалось. Каждую неделю я немного перебирал. Говорю вам, люди в книгах не понимают про деньги. Те, кто их пишет, могут рассказать, каково быть нищим. Но они не расскажут, каково это, если у тебя есть чем прикрыть наготу и утолить голод, а заветное чувство твое зависит от денег, которых нету.

Конечно, я мог бы вернуться к галантерейному делу, а Ева — работать и дальше. Девять человек из десяти с этим бы примирились. С этим не могло примириться мое отношение к Еве. Так бывает.

Я хотел бы явиться к ней… ну, наверно, избавителем. Принцем, кузеном с Севера, спасающим плантацию на реке. Я не желал довольствоваться тем, что есть, мне нужно было все. Очарование не берут со скидкой. Так я к этому отношусь.

Кроме того, я вложил в роман восемь месяцев работы, и мне казалось неразумным все это выбросить. Он мог стать лесенкой к выходу. Мог бы стать.

Ева никогда не сетовала, но и не понимала меня. Только говорила, что мы все могли бы уехать к ним и жить в Чантри. Но не такой я человек. Если бы дело шло только о плантации на реке! Нет, теперь я знал Чантри так, как если бы там родился, и делать мне там было совершенно нечего. Разве поступить к Ферфью на скипидарный завод. Вот была бы прелесть!

Постепенно выяснилось, что и у Форджей завиднелось дно кошелька. Узнавать это приходилось обиняками — о таких предметах у них прямо не говорили. Но когда ты тратишь то, что у тебя есть, рано или поздно «есть» превращается в «нет». Только почему-то их это всегда удивляло. Жаль, что я не так устроен.

Была уже середина июля, и как-то днем в субботу, вернувшись домой, Ева сказала, что ее уволили из конторы. Сокращают штаты. А я как раз занимался своими счетами и, услышав ее новость, захохотал так, что, казалось, не смогу остановиться.

Сперва она удивилась, потом засмеялась сама.

— Милый, — сказала она, — от тебя умереть можно. Ты все воспринимаешь очень серьезно. А то вдруг — совсем несерьезно.

— Это старый обычай северян, — сказал я. — Называется «Смейся, паяц». Ева, скажи ради бога, что нам делать?

— Ну что, милый, я, наверно, могу подыскать другое место. — Она ни разу не сказала, что это зависит от меня. И ни за что бы не сказала. — Но мне эти конторки немножко опротивели. А ты как думаешь, милый, мне надо искать другое место?

— Родная моя, — сказал я, продолжая смеяться. — Главное — мы с тобой, все остальное не имеет значения.

— Это очень мило с твоей стороны, — сказала она с явным облегчением. Я и сама так думала. А когда мы поженимся, мы все прекрасно устроим для Луизы и Мелиссы, правда? И для мамы, конечно, — потому что она просто не выносит кузину Беллу.

— А как же. Как же. Вот поженимся и все устроим. — И мы пошли во двор полюбоваться кустами. Но в ту ночь Ферфью причалил свой катер к южной оконечности острова и высадился на сушу. Он разбил там лагерь, и всю ночь я видел в бинокль его костер.

Следующие два месяца я не сумею описать связно. Мечта и действительность совершенно перепутались. Мелиссе и Луизе пришлось бросить курсы, так что все мы сидели дома, и в дом к нам ходило много людей. Из них одни были гостями, другие кредиторами, но и те и другие обычно оставались поесть. Сирина никогда не возражала, она любила общество. Помню, как под конец я заплатил по счету из гастронома практически остатками моего наследства. Там было восемь окороков и десять ящиков кока-колы. За них давно не платили.

Часто мы набивались в старый фордик студента-художника и ехали на пляж. Ева была равнодушна к купанию, но обожала валяться на песке. Я лежал с ней рядом, счастливый до боли, и мы почти не разговаривали. Господи, какая она была красивая среди этих пляжных красок — зелени воды, горячего белого и бежевого песка. Хотя и там, на веранде, в плюшевой качалке, под зеленой лампой она была такой же красивой.

Говорят, что время между выходом южных штатов и бомбардировкой Самтера[39] было одним из самых веселых сезонов за всю историю Чарлстона. Могу понять. Они подошли к самой грани чего-то, и дальше все зависело от судьбы. У меня возникло именно такое чувство.

Все перепуталось, говорю вам, все перепуталось. Я сидел на пляже с Евой и в то же время объезжал плантацию на реке, выслушивал доклады помощника, составлял планы на годы вперед. Я полюбил это место. До самого конца оно оставалось безопасным — оно не менялось. Конечно, все больше и больше тревог причинял нам Ферфью; он продвигался с юга, но до боевых действий так и не дошло — лишь стычки между нашими людьми.

Тем временем я кончил роман и принялся за редактирование. Ева иногда спрашивала, почему бы нам не жениться несмотря ни на что, но я знал: нельзя. Нельзя жениться, если впереди никакого будущего. И вот у нас начались споры, и это было нехорошо.

Почему я просто не соблазнил ее, как сильные, смелые герои книг? Да, временами я думал, что это для обоих нас было бы каким-то решением. Но этого не произошло. Не из-за стыда, не из-за благородных принципов. Не так-то просто соблазнить мечту.

Я знал, что они переписываются, но больше ничего не желал знать. Я знал, что наследство истрачено и счет мой тает, но мне было все равно. Я хотел только, чтобы это не кончалось.

Наконец я услышал, что Ферфью приезжает на Север. Я тогда целыми днями ходил как лунатик, и поначалу новость меня не ушибла. А потом ушибла.

Мы с Евой сидели на дворе. Мы починили старые качели, и были сумерки. Сирина пела на кухне «Старый коршун теперь улетит… улетит старый коршун». Я не умею петь, но помню, как она это пела. Странно, что нам западает в память.

Голова Евы лежала у меня на плече, я обнимал ее. Но мы были далеко друг от друга, как Бруклин и Нью-Йорк со снесенными мостами. Кто-то с кем-то обнимался, но это были не мы.

— Когда он приезжает? — спросил я наконец.

— Он едет на своем автомобиле, — сказала она. — Он выехал вчера.

— Младой Лохинвар[40] на ста лошадях, — сказал я. — Ему надо поосторожней на наших дорогах. У него хороший автомобиль?

— Да, — сказала Ева. — Он у него красивый.

— Ох, Ева, Ева, — сказал я. — И у тебя не разрывается сердце?

— Зачем ты, милый? Иди ко мне.

Мы долго сидели обнявшись. Она была очень нежна. Я буду это помнить.

Я не ложился почти до утра, заканчивал редактирование. И перед тем как я уснул, Ферфью приблизился к дому на плантации и вошел. Я стоял в прихожей и не мог пошевелить рукой. Тогда я понял, что будет.

Он явился во плоти назавтра, к концу дня. Да, автомобиль был хороший. Но сам он ничуть не походил на Бенедикта Арнолда[41]. Он был высокий, черноволосый, с мягким голосом и одет так, как у них принято. И старым он не был — не намного старше меня. Но когда я увидел его рядом с Евой, я в ту же минуту понял, что все кончено. Достаточно было на них посмотреть. Они были одного племени.

Ну конечно, он был вполне деловой человек. Это я понял через минуту. Но, под всеми поверхностными различиями, они были одного племени. Верность, подлость тут ни при чем. Они были кошки одной породы. Если ты собака и полюбил кошку, тебе просто не повезло.

Он привез с собой кукурузное виски, и мы просидели за бутылкой допоздна. Беседу мы вели ужасно вежливо и благородно и тем не менее дело утрясли. Занятно то, что он мне нравился. Он был младой Лохинвар, он был малый не промах, он был моей погибелью и крушением, но я ничего не мог с собой сделать. Он мог бы приехать к нам на остров, если бы мы поженились с Евой. Он был бы нам большим подспорьем. Я бы выстроил ему дом у бухточки. Вот что забавно.

Назавтра все они поехали в его автомобиле на пикник, а я остался дома и читал свой роман. Я пытался сделать героиню похожей на Еву, но даже это не помогло. Иногда берешься за такую игрушку: пока не запустил ее в производство, кажется, что она захватит всю страну. А когда запустил, думаешь только о том, как бы ограничить убытки. Вот это был тот же случай.

Я отнес его к топке и наблюдал, как он горит. Попробуйте сжечь четыреста листов бумаги в холодной топке. Вы удивитесь, сколько на это уходит времени.

На обратном пути я прошел через кухню, там была Сирина. Мы поглядели друг на друга, и она положила руку на хлебный нож.

— Мечтаю увидеть, как ты горишь в пекле, Сирина, — сказал я. Мне давно хотелось это сказать. Потом я поднялся к себе, и взгляд ее колол мне спину, как острие хлебного ножа.

Что-то кончилось — вот с каким ощущением я лег на кровать. Не только Ева, не только роман. А наверно, то, что вы называете молодостью. Ну да, мы все с ней рано или поздно расстаемся, но чаще она угасает незаметно.

Я долго лежал без сна, без мыслей. И я слышал, как они вернулись, а немного погодя тихо отворилась дверь — я понял, что это Ева. Но глаза у меня были закрыты, и я не пошевелился. И немного погодя она ушла.

Вот и весь почти рассказ. Ферфью все организовал — не рассказывайте мне, что южане не умеют действовать живо, когда хотят, — и пришли упаковщики, и четырьмя днями позже они все отправились к себе в Чантри на автомобиле. Ферфью, видимо, не хотел искушать судьбу, но он напрасно беспокоился. Я-то знал, что все кончено. И не взволновался даже тогда, когда услышал, что кузина Белла «образумилась». Меня это уже не касалось.

На прощание Ева меня поцеловала — поцеловали все, если на то пошло, — и мать и три сестры. Перед путешествием на автомобиле и возвращением домой они были веселы и возбуждены. Поглядеть на них — не поверишь, что они когда-нибудь видели кредитора. Но такие уж они были люди.

— Не пиши, — сказал я Еве. — Не пиши мне, мадам Лохинвар.

Она нахмурила брови, что означало недоумение.

— Как это, милый, конечно, я буду писать, — сказала она. — Почему же не писать, милый?

Не сомневаюсь, что она и впрямь писала. И даже вижу ее буквы. Но писем я не получал, потому что адреса при переезде не оставил. А вот кто был в самом деле ошарашен — это мистер Бадд. Мы обретались в доме еще неделю, сами добывали еду, спали под пальто — срок найма истекал только первого, и Ферфью договорился с хозяином. А мистер Бадд никак не мог опомниться.

— Я всегда знал, что они ненормальные, — говорил он. — Но такой кухни мне больше не видать. — Ясно было, что он озирает перспективу меблированных комнат. — Вы молоды, — говорил он. — Вы можете съесть что угодно. Но когда доживешь до моего возраста…

Он, однако, ошибался. Я не был молодым. Если был бы, то не потратил эту неделю на изобретение трех новых игрушек. Две оказались ерундой, зато третья была Плясунья Соня. Вы ее видели — эта пляшущая куколка заполонила всю страну, когда увлекались чарльстоном. Сперва я сделал ей лицо Сирины, но оно было чересчур натуральным, и мы его изменили. Большая часть выручки досталась другим людям, но мне было все равно. Да и не любил я чертову куклу. Зато она позволила мне открыть собственное дело.

А потом меня уже было не остановить. Когда ты избавился от молодости, остановить тебя гораздо труднее. Нет, я не вижу тут иронии или чего-то такого. Ее только в книгах увидишь. То было одно, а это — другое, и они никак не связаны.

Осенью я познакомился с Мэриан, и через год мы поженились. Она была очень разумная девушка, и все у нас получилось как нельзя лучше. Может быть, детьми мы обзавелись рановато, но она всегда хотела детей. Когда у тебя дети и дом, ты и сам становишься устойчивее. А что зачитывается книжками про любовь — пусть ее. Лишь бы меня не заставляла.

В книге я столкнулся бы с Евой или набрел на фамилию Ферфью в газете. Но этого не случилось и, думаю, никогда не случится. По моим представлениям, они все еще живут в Чантри, а такими местами, как Чантри, газеты не интересуются. Одного только не могу себе представить — чтобы кто-нибудь из них умер.

Кстати, я бы не отказался увидеть Ферфью. Я говорю — он мне понравился. Упрекнуть его могу только в том, что он увез их раньше, чем истек срок найма. Нет, все правильно, у него были свои причины. Но им оставалось еще две недели — две недели до первого. И тогда был бы ровно год.

А теперь, когда я ложусь спать, на соседней кровати лежит Мэриан — и тут тоже все правильно. Вернуться на речную плантацию я попробовал лишь однажды — после съезда в Чикаго, и был я сильно навеселе. Только попасть мне туда не удалось. Я стоял на другом берегу и видел дом за рекой. Такой же, как всегда, но выглядел он необитаемым. По крайней мере, никто не подошел к окну… никто не вышел.


Перевод В. Голышева

Все были очень милы

Да, с последней нашей встречи я, наверно, растолстел, хотя и ты не похож на голодающего. Конечно, вам, лекарям, надо держать форму — больше следите за собой, чем мы, коммерсанты. По выходным стараюсь играть в гольф, иногда хожу на яхте. Но на встрече выпускников, когда играли в бейсбол, четырех раз на подаче мне хватило. Ушел с поля, уступил место Арту Корлиссу.

Жаль, что тебя не было. Все-таки двадцатилетие — это веха, и выпуск гордится своей знаменитостью. Как там было в журнале: «Самый блестящий молодой психиатр страны»? Я, может быть, психиатрию от подкидного не отличу, но показал статью Лайзе, говорю, это наш Спайк Гаретт, — и знаешь, произвело впечатление; редкий случай. Биржевиков она считает довольно серой публикой. Хорошо бы ты как-нибудь пришел к нам обедать — покажу тебе квартиру, близнецов. Нет, наши с Лайзой. Оба — мальчики, представляешь? А остальные у Салли. Барбара уже совсем взрослая.

Словом, грех жаловаться. Пусть я не так знаменит, как ты, но на хлеб зарабатываю, несмотря на всякие мозговые тресты, да еще дом на Лонг-Айленде приходится держать. Жаль, что ты так редко наведываешься на Восток, — вид из гостевого домика отличный, на пролив, а если бы тебе захотелось, например, усесться писать книгу, мы бы тебе не докучали. Вот уже два года меня именуют партнером — видимо, так оно и есть. До сих пор их дурачу. А если серьезно, фирма у нас симпатичная. Дела ведем осмотрительно, но это не значит, что мы забурели, как утверждают ретивые. Вообще, тебе бы стоило прочесть, что о нас написали в последнем номере «Боул-стрит джорнел». Напомни, чтобы я тебе показал.

Но узнать-то мне хочется о твоей работе… помнишь наши университетские разговоры? Спайк Гаретт, Маг Медицины! Я ведь даже пару книг твоих прочел, старый прохвост, — веришь или нет? Ты меня порядком запутал этим делом с Id и Ego, в психоанализе — область бессознательного, источник инстинктивной энергии, стремящейся реализовать себя на основе принципа удовольствия[42]. Но я скажу: если такой человек, как Спайк Гаретт, в это верит, значит, в этом что-то есть. Есть ведь, правда? Нет, понимаю, с ходу ты мне ответа не дашь. Но постольку поскольку система есть… и лекаря ведь знают что делают.

Спрашиваю, конечно, не о себе — помнишь, ты называл меня 99-процентно нормальным человеком? Вряд ли я изменился. Просто в последнее время стал задумываться, и Лайза говорит, что хожу, как медведь с похмелья. Не в том дело. Просто задумываюсь. Человеку надо время от времени задуматься. Да и встреча выпускников, знаешь, все всколыхнула.

Я что хочу сказать — в университете все казалось более или менее ясным. Конечно, это вон когда было — в пятнадцатом году, но я помню, как мы тогда думали. Влюбляешься в девушку, женишься на ней, заводишь дом, детей — и весь разговор. Не хочу упрощать — ты, конечно, знал, что люди разводятся, так же как знал, что они умирают, но с тобой такое едва ли случится. Особенно если ты родом из маленького городка на Западе, как я, например. Да что там, помню, когда я был мальчишкой, развелись Прентиссы. Люди очень заметные, весь город был потрясен.

Вот почему испытываю потребность в этом разобраться. В донжуаны я никогда не метил — не тот склад. И однако, мы с Салли разошлись, завели новые семьи, и, по правде говоря, жизнь не очень ладится. О Лайзе не могу сказать ни одного дурного слова. Но не ладится. И не у меня одного. Куда ни посмотри — то же самое; поневоле задумаешься.

Не буду утомлять тебя рассказами о себе и Салли. Да и зачем — ты был шафером, она тебя всегда любила. Помнишь, как ты к нам приезжал? Она не изменилась — все та же легкая улыбочка… но, конечно, стареем, не без того. Муж ее тоже врач, — смешно, а? — живут они недалеко, в Монтклере. У них приятный дом, и сам он там на очень хорошем счету. А мы жили в Медоуфилде, помнишь?

Помню нашу с ней первую встречу после того, как она вышла за Макконеги… знаешь, у нас вполне дружеские отношения. У нее был красный лак на ногтях и новая прическа, тоже короткая, но другая. И на сумочке — новые инициалы. Забавно — увидеть свою жену в незнакомом платье. Кстати, мы с Лайзой женаты восемь лет, а разошелся я в двадцать восьмом.

Ну, конечно, летом у нас гостят дети. Нынче летом приедет Барбара Бада отправляют в лагерь. Бывает и сложновато, но стараемся. Как же иначе? Тем более, летом на Лонг-Айленде не соскучишься. Лайза с ними отлично ладит — Салли правильно их воспитала. Да и сам Макконеги со мной очень мил. Дал мне замечательную пропись от простуды — теперь запасаюсь каждую зиму. И Джим Блейк — первый муж Лайзы, теперь мы стали с ним встречаться — вполне интересный человек. В общем, мы все ведем себя ужасно мило — милее и вежливее некуда. И я иногда думаю: а не лучше было бы, если бы кто-нибудь стал закатывать истерики и бить посуду. Это, конечно, шутка.

Ты приехал к нам на выходные в Медоуфилд — может быть, не помнишь, когда Баду было месяцев шесть, а Барбара уже бегала вовсю. Дом был неплохой — если ты помнишь этот дом. В голландском колониальном стиле, и вентиль в кладовой тек. Хозяин беспрестанно чинил его и все не мог починить. А когда ты сдавал задом в гараж, надо было круто завернуть влево. Но Салли любила нашу японскую вишню, и дом был неплохой. Со временем мы думали построиться на Роуз-Хилл-род. Денег, правда, еще не было, но участок присмотрели и рисовали планы. Салли вечно забывала отметить на плане двери, и мы над этим смеялись.

Был обыкновенный вечер, ничего исключительного. После ужина мы уселись на лужайке в шезлонгах и пили Саллино пиво — это было задолго до отмены сухого закона. Шезлонги мы покрасили сами в прошлое воскресенье и очень ими гордились. Стемнело поздно, зато потом подул ветерок, а один раз Бад запищал, и Салли пошла к нему. По-моему, на ней было белое платье, летом она часто надевала белое — шло к ее голубым глазам и пшеничным волосам. Словом, вечер как вечер — и даже легли мы не поздно. Но были все вместе. И если бы ты мне сказал, что через три года у нас обоих будут новые семьи, я бы решил, что ты бредишь.

Потом ты уехал на Запад, помнишь? — мы проводили тебя до поезда. Все происходило уже без тебя… и, честно говоря, я сам не припомню, когда мы начали встречаться с Блейками. Они тогда поселились в Медоуфилде, но мы с ними не были знакомы.

Джим Блейк был из тех симпатичных, очень некрасивых мужчин, которые носят стальные очки, преуспевают в юриспруденции и никогда не выглядят ни молодыми, ни старыми. А Лайза была… Лайза. Она смуглая, знаешь, и ей очень идет загар. Она первой у нас стала носить настоящий купальный костюм и пить томатный сок, когда все пили коктейли. Она была очень хорошенькая, очень занятная — всегда масса затей. У них часто бывали гости.

Лайза это любит — опять же, у нее собственный доход. Они с Джимом имели обыкновение забавно цапаться на людях — не всерьез или, может быть, не совсем всерьез. У них была маленькая дочь Сильвия, и Джим в ней души не чаял. Понимаешь, все это как бы вполне нормально, правда? — и даже то, что у них такой же точно эрдель, как у тебя самого. Ну и нам это казалось нормальным, и скоро они влились в нашу компанию. Объяснять тебе не надо: компания молодых женатых людей в любом пригороде.

Ну и, конечно, двадцать восьмой год, бум в разгаре, настроение у всех приподнятое. Да, отчасти, наверно, дело было в этом — в деньгах, в ощущении, что жизнь все бойчее и бойчее и остановки не будет. Да ведь Салли сама говорила, что нам надо раскрутиться, нельзя обрастать мхом, пока молоды. В самом деле, несколько лет — с маленькими детьми и прочим — нам было не до развлечений. И так приятно снова почувствовать себя молодым и легким, купить новую машину, устроить вечер для друзей из клуба, не беспокоясь о том, из чего заплатишь домохозяину. Ничего предосудительного в этом не вижу.

И конечно, мы много болтали и шутили о свободе и всякой такой штуке. Ты ведь знаешь эти рассуждения — тогда все рассуждали в таком духе. И что мы не нафталиновые ханжи, и что живем один раз. И есть старшее поколение и молодое поколение. Многое из этого я уже забыл, но помню, была такая идея, что любовь это не только слова, которые вам пробормочет священник, а что-то особенное. Между прочим, сочетал нас старик Снелл, а голос у него был такой, что слышали в соседнем округе. Но я тоже рассуждал о бормотании священника. Короче, мы были просвещенные люди, понимаешь? И весьма этим гордились. Когда в Бостоне запретили одну книгу, наша библиотека выписала еще шесть экземпляров. До сих пор помню нашу большую дискуссию о полной свободе в браке — даже заядлые республиканцы выступили как радикалы. Кроме Чика Бьюлея — но он был странный фрукт и не верил даже в то, что курсы акций так и останутся высокими.

А тем временем мы ездили на поезде 8.15, наши жены ходили в стандартный магазин и спрашивали: а латук у вас правда хороший? С виду, по крайней мере, все обстояло так. И если компания дразнила меня тем, что я неравнодушен к Мери Сеннет, или тем, что Макчерч на обеде в клубе поцеловал Салли в ухо, ну что ж, мы были молодые, мы были современные, нас это не смущало. Я не собирался идти с ружьем к Маку, а Салли — устраивать мне сцены ревности. Нет, у нас все было доведено до науки. Определенно.

Боже мой, мы приглашали обедать Блейков, они — нас. Они заходили выпить, мы заходили к ним. Все — совершенно нормально, совершенно по-компанейски. Между прочим, Салли с Джимом Блейком играли в паре в гандикапе и дошли до полуфинала. Нет, я с Лайзой не играл, она не любит гольфа. Это я к тому, как все было.

Могу вспомнить минуту, когда это началось, — ничего особенного, на вечере у Бьюлеев. У них просторный нескладный дом, гости бродят повсюду. Мы с Лайзой забрели на кухню — взять выпивку для гостей на террасе. В тот вечер на ней было черное платье с каким-то большим оранжевым цветком. Он не всякой бы пошел — но ей шел.

Мы разговаривали, как все, и вдруг замолчали и посмотрели друг на друга. И на минуту я почувствовал себя так… словом, как тогда, когда влюбился в Салли. Только теперь со мной была не Салли. Это случилось так неожиданно, что у меня была только одна мысль: «Остерегись!» Словно вошел в темную комнату и ушибся локтем. Вот это, наверно, и есть настоящее, а?

Мы сразу взяли то, что надо, и вернулись к остальным. Она только одно сказала: «Джо, тебе кто-нибудь говорил, что ты опасный человек?» — сказала так, как у нас принято было говорить подобные вещи. Но все равно это произошло. В машине по дороге домой я все время слышал ее голос. А Салли тем не менее любил как всегда. Ты едва ли мне поверишь, но это правда.

А на другое утро я стал убеждать себя, что это ничего не значит. Салли была не ревнива, и все мы были современные, передовые и понимали, что такое жизнь. Но когда мы снова встретились с Лайзой, я понял, что обманывал себя.

Я хочу сказать вот что. Если ты думаешь, что это были сплошные розы и романтика, ты ошибаешься. Боли было хоть отбавляй! И тем не менее все нас подзуживали. Вот чего я не пойму. Они, конечно, не хотели, чтобы Пейнтеры и Блейки развелись, но им было очень интересно. Для чего люди это делают, а? Некоторые старались усадить нас с Лайзой рядом, другие — наоборот. Но суть в итоге была одна и та же: происходил цирк, и артистами были мы. В цирке интересно смотреть на канатоходцев, и ты, конечно, надеешься, что они не оступятся. Но если оступятся — это тоже интересно. Нашлись, конечно, и такие, кто хотел нас, как говорится, предостеречь. Но это все были люди постарше, и мы только злились.

Все были очень милы, внимательны и чутки. Все были очень милы, понятливы и тактичны. Пойми меня. С Лайзой мне было необыкновенно хорошо. Это было новое, волнующее. И кажется, ей тоже было хорошо, она была несчастлива с Джимом. Поэтому я не чувствовал себя таким уж подлецом — хотя, конечно, время от времени чувствовал, изрядным. А когда мы встречались, все было чудесно.

Раза два мы всерьез пробовали это прекратить — два раза, не меньше. Но компания у нас была общая, и что тут можно сделать, удрать разве? Добро бы только удрать — нет, это значило еще уступить нафталиновым ханжам, бормотуну-священнику и всему, во что мы отказались верить. Или, пожалуй, Салли могла бы поступить, как в свое время миссис Пирс у нас в городе. На станционной платформе она отхлестала портниху кнутом, а потом со слезами бросилась в объятия к майору Пирсу, так что в Атлантик-Сити он поехал с ней. Потом они перебрались в Де-Мойн — помню, в колледже прочел об их золотой свадьбе. Но теперь на это никто не способен, к тому же Лайза — не портниха.

И вот однажды я пришел домой, Салли встретила меня совершенно спокойно, и мы проговорили чуть ли не до утра. Мы уже довольно давно были до крайности вежливы друг с другом… Ну, ты себе представляешь. И вежливость нам не изменила, мы держали себя в руках. В конце концов мы еще до свадьбы пообещали друг другу, что если один из нас когда-нибудь… — и «когда-нибудь» наступило. И разговор завела Салли, а не я. Наверно, было бы легче, если бы мы подрались. Но мы не подрались.

Конечно, она кое-что сказала о Лайзе — не без того, — и я кое-что сказал в ответ. Но это продолжалось недолго, мы взяли себя в руки. Странное ощущение — чужие, вежливый разговор, — но мы собой владели. Мне кажется, испытывали даже некую гордость оттого, что владеем собой. Оттого, что под конец она вежливо попросила налить ей, словно была в чужом доме, и я ей налил как гостье.

К тому времени мы уже все обсудили, и дом казался сухим и пустым, будто в нем вообще никто не жил. Мы никогда так поздно не засиживались — только в Новый год да один раз, когда Бадди заболел. Я налил ей очень аккуратно, с простой водой, как она любила, а она взяла стакан и сказала: «Спасибо». Потом довольно долго молчала. Тишина стояла такая, что слышно было, как капает с вентиля в кладовой — несмотря на закрытую дверь. Она услышала и сказала: «Опять капает. Ты бы позвонил завтра мистеру Ваю, я забыла. И кажется, Барбара простудилась — хотела тебе сказать». Потом лицо у нее исказилось, и я подумал, что она заплачет; но она не заплакала.

Она поставила стакан — выпила только половину — и сказала совсем спокойно: «Ох, черт бы вас взял — и тебя, и Лайзу, и все на свете». И убежала наверх, я не успел ее остановить.

Я мог бы побежать за ней, но не побежал. Я стоял, смотрел на недопитый стакан и ни о чем не мог думать. Немного погодя услышал, что в замке повернулся ключ. Тогда я взял шляпу и вышел пройтись; я давно не выходил на прогулку в такую рань. Потом я набрел на ночной ресторанчик и выпил кофе. Вернулся домой и, пока не спустилась прислуга, читал — книга была не очень интересная. Когда прислуга спустилась, я сделал вид, что встал пораньше и хочу успеть в город с первым поездом, но она, наверно, поняла.

Не буду рассказывать подробности. Если ты это пережил, ты это пережил, если нет, не поймешь. Мои родители любили Салли, я всегда нравился ее родителям. Из-за этого было еще тяжелее. И дети. Они говорят не то, чего от них ожидаешь. Не буду об этом рассказывать.

Да, мы все разыграли красиво, мы не ударили в грязь лицом. Кулаками никто не махал, упреками не сыпал. Все говорили, как достойно мы себя ведем, — весь город. Лайза и Салли встречались, мы с Джимом Блейком беседовали совершенно спокойно. Говорили все что полагается. Он разговаривал так, словно у него это было очередное судебное дело. Он вызывал у меня глубокое уважение. Лайза очень постаралась разогреть страсти, но мы ей не позволили. И в конце концов я смог ее убедить, что суд судом, а Сильвия все же останется с ним. Он души в ней не чаял, и, хотя Лайза очень хорошая мать, не могло быть и разговора о том, кого ребенок любит больше. Бывает иногда и так.

Кстати, я посадил Салли на поезд в Рино[43]. Она так захотела. Лайза собиралась развестись в Мексике — помнишь, это только-только входило в моду. А по тому, как мы разговаривали на станции, никто бы ни о чем не догадался. Удивительная связь образуется в такое время. Когда я ее проводил — она казалась маленькой в поезде, — первым, кого мне захотелось увидеть, была не Лайза, а Джим Блейк. Видишь ли, знакомые — это, конечно, прекрасно, но если ты сам такого не пережил, тебе понять трудно. Но Джим Блейк еще был в Медоуфилде, и я отправился в клуб.

По-настоящему я в клубе никогда не жил, однажды летом три дня. Там все очень любезно, но клуб все-таки университетский — скорее для молодежи да для тех из старой братии, которые торчат в баре. Мне страшно надоел летний ситец в столовой и официант-грек, дышавший мне в затылок. А работать все время невозможно, хотя в конторе я сидел допоздна. Вот тут, наверно, у меня и родилась мысль, что можно уйти из «Спенсера Уайлда», поискать чего-нибудь другого. В такое время о многом начинаешь думать.

Конечно, я мог бы повидаться со знакомыми, но не особенно хотелось почему-то не хочется. Впрочем, с одним из старой братии я прямо подружился. Ему было пятьдесят пять лет, он четыре раза разводился и жил в клубе постоянно. Мы сидели в его комнате — мебель он привез свою, а стены были увешаны фотографиями, — пили джин с лимонным соком и разговаривали о жизни. У него была масса мыслей о жизни — и о браке тоже, — и слушать его было вполне интересно. Но потом он начинал описывать, какие обеды закатывал у Дельмонико, это тоже, конечно, интересно, но помогает мало — разве что отвлекает от летнего ситца.

Он занимал какую-то маленькую должность, но, видимо, получал еще доход от наследных денег. Скорее всего так. И когда я его спрашивал, чем он занимается, он отвечал: «Я удалился на покой, весьма удалился, мой мальчик, — а не принять ли нам еще напитка по случаю жары?» Всегда называл свой коктейль «напитком», но в баре знали, что он имеет в виду. Он пришел к нам с Лайзой на свадьбу в визитке и пожелал произнести маленькую речь получилось очень мило. Потом, когда мы вернулись, раза два-три приглашали его на обед, а потом я как-то перестал с ним видеться. Думаю, что он все еще в клубе, я бросил туда ходить — вступил в другие, — хотя членом остался.

Конечно, все это время я с ума сходил по Лайзе, писал ей письма и не мог дождаться, когда мы поженимся. Конечно, все так. Но время от времени даже это оттеснялось на задний план. Столько было дел, столько надо было улаживать, встречаться с людьми наподобие адвокатов. Адвокатов я до сих пор не люблю, хотя у нас были очень хорошие. Но все эти звонки, переговоры… Чем-то это напоминает машину — большую машину, и во всем, что ты делаешь, надо учиться какому-то новому этикету. И наконец доходишь до того, что остается одно желание: только бы кончилась канитель и больше не надо было об этом говорить.

Помню, за три дня до того, как Салли получила развод, столкнулся в клубе с Чиком Бьюлеем. Тебе бы Чик понравился — он интеллектуал, но при этом ужасно славный малый. И Нэн, жена его, — прелесть, знаешь, из породы таких крупных поджарых и прорва юмора. Поговорили с ним очень мило: он вел себя естественно, не острил насчет соломенных холостяков, но и глаз специальных не делал. Знаешь, какие они делают глаза. Поговорили о Медоуфилде — ну, обычные новости: Бейкеры расходятся, Дон Сайке устроился на новое место, у Вилсонов родился ребенок. Но слушать это было почему-то приятно.

— Между прочим, — сказал он, попыхивая трубкой, — мы тоже ожидаем прибавления. Осенью. Как мы управимся с четырьмя? Я говорю Нэн, что она опупела, а она отвечает, что это интересней, чем плавательный бассейн, и содержать дешевле — ну что ты будешь делать!

Он покачал головой, а я вспомнил, что Салли всегда говорила, что хочет шестерых. Но теперь у меня будет Лайза — и думать об этом не надо.

— Так вот твой секрет счастливого брака? — сказал я. — А я все не мог разгадать.

Я, понятно, шутил, но он глядел серьезно.

— Kinder, Kuche und Kirche[44]? — сказал он. — Нет, это уже не действует, при наших дошкольных учреждениях, автоматах и кино. Хоть четверо детей, хоть сколько, если Нэн захочет устроить скандал, она его устроит. Да и я, правду сказать. Добавь блага цивилизации, — глаза у него сделались озорными.

— Ну так в чем же все-таки?

— Мне в самом деле хотелось узнать.

Он поглядел в сторону.

— Да, в прежнее время было гораздо проще, — сказал он. — Все было за брак — церковь, законы, общество. И когда люди женились, они намеревались остаться женатыми. И многие были чертовски несчастны. Теперь намерения большей частью обратные — по крайней мере, в нашей большой прекрасной стране и среди такой публики, как мы. Получить развод — все равно что сходить к зубному врачу — иногда неприятно, но до тебя тут многие побывали. Система симпатичная, хотя тоже не обходится без жертв. Вольному воля, спасенному рай. Одни из нас свободу любят больше, чем институт брака, другие больше любят институт, но на самом деле почти каждый из нас хотел бы быть Дон Жуаном по четвергам и Бенедиктом женатым по пятницам, субботам и остальным дням. Только это почему-то трудновато устроить, — и он ухмыльнулся.

— Но все-таки, — не отставал я, — ты с Нэн…

— Ну что… мы, наверно, исключение. Видишь ли, мои родители поженились, когда мне стукнуло семь. Так что я консерватор. Вообще-то могло получиться и наоборот.

— Да? — сказал я.

— Да. Мать была англичанка, а про английские законы о разводе ты, возможно, слышал. Она сбежала с моим отцом и очень правильно сделала — муж ее был редкостным животным. Да, там хорошо, где нас нет, но я как раз там и рос и кое-что про это знаю. А Нэн была дочь священника и считала, что должна быть свободной. Ну, и мы довольно много спорили. В конце концов я ей сказал, что почту за счастье жить с ней на любых условиях, но если она хочет замуж, то пусть знает, что ей предстоит замужество, а не прогулка по Кони-Айленду. И предельно разъяснил свою мысль, поставив ей синяк под глазом — в такси, когда она сказала, что всерьез намеревается провести неделю с моим завзятым соперником — выяснить таким путем, кого из нас она действительно любит. С синяком под глазом в романтическую поездку не отправишься. Но замуж с ним выйти можно, и мы поженились. Прикладывать к нему сырое мясо она перестала всего за два часа до церемонии — и более приятного зрелища я не видел. Вот и вся наша нехитрая история.

— Не вся, — сказал я.

— Да, — согласился он, — не вся. Но по крайней мере мы не начинали со всякой чепухи насчет того, что если встретишь кого-то поинтересней, то все отменяется. Мы понимали, что делаем серьезный шаг. Популярное брачное наставление Бьюлея в трех частях, слушай Опытного Человека — кому это надо? Конечно, если бы мы не… кхм, нравились друг другу, я мог бы наставлять ей фонари до скончания века и добился бы разве того, что попал на скамью подсудимых за рукоприкладство. Но то, за что не стоит драться, немногого стоит. Да и она не похожа на забитую жену.

— Не похожа, — сказал я. — И все-таки…

Он посмотрел на меня очень строго, почти так же, как смотрел на людей, объяснявших, что курсы акций останутся на нынешнем высоком уровне.

— Совершенно верно, — сказал он. — Каковы бы ни были твои намерения, в один прекрасный день возникает новое лицо, и пробегает искра. Я не Адонис, видит бог, но раз или два и со мной такое случалось. И я знаю, что я делаю в таком случае. Я бегу. Бегу, как заяц. Это не мужественно, не смело, не красиво. И даже не слишком нравственно — в моем понимании нравственности. Но я бегу. Потому что, как ни верти, для романа нужны двое, а если одного нет, какой же роман? И Нэн, черт возьми, это знает — вот в чем беда. Она пригласит на обед Елену Прекрасную — только чтобы поглядеть, как я бегу. Ну, будь здоров, и, конечно, привет от нас Лайзе…

Он ушел, а я остался и пообедал в гриле. Я много думал за обедом, но ни до чего не додумался. Вернувшись к себе в комнату, взял, трубку. Хотел заказать междугородный. Но голос в телефоне звучит иначе, да и постановление о разводе должны были выдать всего через три дня. И когда телефонистка ответила, я сказал ей, что это ошибка.

На следующей неделе вернулась Лайза и мы поженились. В свадебное путешествие отправились на Бермуды. Это очень красивое место. А ты знаешь, что на остров автомобили вообще не допускают?

Странно, но первое время я совсем не ощущал, что женат на Лайзе. Она говорила: «Ну до чего увлекательно, милый!» — так оно, наверно, и было.

Но теперь мы женаты уже восемь лет, и это совсем другое дело. В мае близнецам исполнится семь, а у Салли сын на два года младше — Джерри. Сперва у меня была мыслишка, что Салли может выйти за Джима Блейка — он всегда ею восхищался. Но, слава богу, этого не произошло — жизнь наша стала бы чересчур сложновата. А Макконеги мне нравится — безусловно нравится. Мы подарили им на свадьбу китайский кувшин. Лайза выбирала. У нее отменный вкус, и Салли прислала нам милое письмо.

Я бы хотел познакомить тебя с Лайзой — ее тянет к интеллигентным людям. Они постоянно у нас бывают — художники, писатели и так далее.

Конечно, они не всегда оказываются такими, как она ожидала. Но она умелая хозяйка и всегда найдет выход. Был тут один молодой человек, который мне порядком досаждал. Он звал меня господином с Уолл-стрита и узнавал мое мнение о Пикабиа или еще ком-нибудь из этой компании, причем с таким видом, словно говорил: «Смотрите, как будет путаться». Но Лайза, как только это заметила, сразу от него отделалась. Видишь, она ко мне внимательна.

Конечно, быть женатым на женщине — совсем другое дело, Я теперь изрядно занят, и она тоже. Бывает, когда прихожу домой, а у нас собирается вечеринка, я только говорю «спокойной ночи» близнецам и сразу после обеда испаряюсь. Лайза это понимает, и у меня есть отдельные покои. Один из ее знакомых художников по интерьеру отделал кабинет, получилось, по-моему, мило.

Как-то вечером я принимал там Джима Блейка. Ну, надо было его куда-то увести. Он расшумелся, и Лайза украдкой показала мне наверх. Дела у него идут прекрасно, но вид довольно мрачный, и боюсь, что он крепко пьет, хотя чаще всего по нему это не заметно. Думаю, он так и не оправился после смерти Сильвии. Четыре года уже прошло. В школе была скарлатина. Для Лайзы это, конечно, тоже было большим горем, но у нее есть близнецы, а Джим так и не женился. Время от времени он к нам заходит. Однажды, придя на взводе, сказал, что посещает нас для того, чтобы утвердиться в своем холостячестве, но не думаю, что это правда.

И вот когда я привел его в кабинет, он огляделся и сказал:

— Боже мой! Какой из Лайзиных любимчиков соорудил эту имитацию уэллсовского кошмара?

— Ой, не помню, — сказал я. — По-моему, его фамилия Сливовиц.

— Такое убранство мог придумать только человек с фамилией Сливовиц. Зубопротезная сталь и черное стекло. Узнаю вкус Лайзы. Скажите спасибо, что вам не повесили панно из шестерен.

— Такой проект обсуждался, — ответил я.

— Не сомневаюсь, — сказал он. — Ваше здоровье, дружище! За два великих института — за брак и развод!

Мне его тост не очень понравился, и я ему это сказал. Но он только покачал головой.

— Вы мне нравитесь, Пейнтер. И всегда нравились. Иногда вы мне кажетесь туповатым, но все равно нравитесь. Вы не можете меня оскорбить — я вам не позволю. И вы в этом не виноваты.

— В чем не виноват?

— В этом раскладе, — сказал он. — Потому что в глубине своей простенькой, опрятненькой души вы, Пейнтер, добропорядочный супруг… как и большинство народу. И останься вы при Салли, вы вели бы добропорядочную супружескую жизнь. Но вам передернули — у нас в Медоуфилде, — и чем вы теперь кончите, один бог знает. Как-никак я сам шесть лет прожил с Лайзой. Скажите, разве это не ад?

— Вы пьяны, — сказал я.

— In vino veritas[45]. Нет, не ад — беру свои слова назад. В Лайзе есть оголтелость, но она незаурядная и привлекательная женщина — вернее, могла бы быть такой, если бы старалась. Но она воспитана на идее Романа с большой буквы и по натуре слишком ленива и слишком эгоистична, чтобы долго стараться. Всегда есть что-то новое, там, за горизонтом. Ну, и в конце концов я устал с этим бороться. И вы устанете. Ей не нужны мужья, ей нужны подопечные и последователи. А может быть, и вы уже устали.

— Пожалуй, вам лучше уйти домой. Я не хотел бы вас просить об этом.

— Виноват, — сказал он. — In vino veritas. Но расклад смешной, правда? Лайза искала романтического приключения, а приобрела близнецов. Вы хотели жениться — приобрели Лайзу. Что же до меня, — тут выражение лица у него стало совсем не пьяным, — больше всего мне нужна была Сильвия, и я ее потерял. Я мог бы снова жениться, но думал, что ей тогда будет хуже. А теперь, возможно, женюсь на какой-нибудь из клиенток, которым помогал с разводом… как правило, мы разводов не берем, только в самых особых случаях, с самыми почтенными клиентами. И как нам всем будет смешно! Какой расклад! — Он сполз в кресле и уснул. Я дал ему поспать, а потом велел Бриггсу спустить его на дальнем лифте. На другой день он позвонил и извинился — кажется, он вел себя шумно, но совсем не помнит, что говорил.

И еще гость побывал у меня в кабинете: два года назад я привел домой Салли. Мы встретились, чтобы обсудить, в какой колледж пойдет Барбара, я хотел показать Салли кое-какие бумаги, но забыл их у себя. Обычно мы встречались в городе. Но она согласилась пойти домой — Лайзы как раз не было. Я вез ее на лифте и открывал ей дверь со странным ощущением. Она вела себя не так, как Джим, — кабинет ей показался милым.

Мы говорили о деле, и я все время смотрел на нее. Заметно, что постарела, но глаза по-прежнему ярко-голубые, и, увлекшись чем-то, она прикусывает большой палец. Странное ощущение. Нет, видеться-то мы, конечно, виделись, но происходило это обычно в городе. Знаешь, я бы ни капли не удивился, если бы она дернула звонок и сказала: «Чаю, Бриггс. Я дома». Понятно, Бриггса она не вызвала.

Я спросил, не хочет ли она снять шляпу, — она забавно посмотрела на меня и ответила: «И ты мне покажешь свои гравюры? Дэн, Дэн, с тобой надо держать ухо востро», и с минуту мы хохотали как дураки.

— О Господи, — сказала она, вытирая глаза. — До чего смешно. Но мне пора домой.

— Слушай, Салли, — сказал я. — Я всегда тебе говорил… честное слово, если тебе что-то понадобится… если что-нибудь для тебя я…

— Конечно, Дэн, — сказала она. — И мы с тобой ужасные друзья, правда? Но она еще улыбалась.

Я не желал слушать.

— Друзья! — я сказал. — Ты знаешь, как я к тебе отношусь. И всегда относился. И ты, пожалуйста, не думай…

Она потрепала меня по плечу… я забыл этот жест.

— Ну, ну, — сказала она. — Мамочка все знает. И мы в самом деле друзья, Дэн. Так что…

— Я был дураком.

Синие глаза ее посмотрели на меня твердо.

— Мы все были дураками, — сказала она. — Даже Лайза. Первое время я ее ненавидела. Я желала ей плохого. Ну, не самого плохого. Пусть узнает, что ты не можешь пройти мимо криво повешенной картины и не поправить ее, пусть услышит от тебя в сотый раз: «На одной ноге далеко не ускачешь». Такие мелочи, которые узнаешь со временем и должна с ними мириться. Но теперь и это прошло.

— Если бы ты приучилась затыкать бутылку пробкой, — сказал я. — То есть не чужой, а ее пробкой. Но…

— Я затыкаю! Нет, кажется, никогда не приучусь! — И она засмеялась. Потом взяла меня за руки. — Странно, странно, странно. И странно, что все прошло, что мы друзья.

— Все прошло?

— Ну, конечно, не все, — сказала она. — Все, наверно, никогда не пройдет. Как мальчики, которые водили тебя на танцы. И есть дети, и не можешь не вспоминать. Но — прошло. Было, и мы потеряли. Я должна была сильнее драться — не дралась. А потом, мне было ужасно обидно, и я ужасно злилась. Но с этим я справилась. И теперь мой муж — Джерри. И не отдам его и Джерри-младшего ни за что на свете. Единственное, что меня иногда огорчает, — ему досталось меньше, чем он заслуживал. Все-таки он мог жениться… на ком-нибудь другом. Но он знает, что я его люблю.

— Еще бы, — сказал я довольно натянуто. — По-моему, ему неслыханно повезло.

— Нет, Дэн. Это мне повезло. Надеюсь, что сейчас, пока мы говорим, рентгеновский снимок миссис Поттер окажется хорошим. Джерри замечательно над ней потрудился. Но всегда волнуется.

— Передай ему привет, — сказал я.

— Передам. Знаешь, Дэн, он хорошо к тебе относится. Очень хорошо. Кстати, как твой бурсит? Придумали новое лечение — он велел спросить тебя…

— Спасибо, — сказал я. — Все рассосалось.

— Слава богу. Но пора бежать. Когда приезжаешь из пригорода, непременно надо за покупками. Передай Лайзе привет, жаль, что я ее не застала. Ее ведь нет?

— Нет. Она огорчится, что разминулась с тобой… не останешься до коктейля? Она обычно возвращается к этому времени.

— Очень заманчиво, но не могу. Джерри-младший потерял одну черепаху, надо купить ему взамен. Не знаешь, где тут хороший зоомагазин? Хотя могу у Блумингдейла — мне все равно за покупками.

— Хороший есть на Лексингтон авеню, пройти два квартала. Но раз ты собралась к Блумингдейлу… Что ж, до свидания, Салли. Счастливо.

— Счастливо, Дэн, до свиданья. И не будем огорчаться.

— Не будем. — Мы пожали друг другу руки.

Провожать ее на улицу не имело смысла, кроме того, мне надо было позвонить в контору. Но прежде чем позвонить, я выглянул в окно — Салли как раз садилась в такси. Когда человек не знает, что ты на него смотришь, он выглядит как-то по-другому. Я представлял себе, какой ее видят остальные: уже не молодая, не та Салли, на которой я женился, и даже не та, с которой мы беседовали всю ночь в остывшем доме. Милая замужняя женщина, которая живет в Монтклере, жена врача; милая женщина приехала за покупками в новой весенней шляпке, с проездным билетом в сумочке. У нее была беда в жизни, но она справилась. И перед тем как уехать на поезде, она сядет на станции на высокий табурет и выпьет содовой с мороженым и шоколадом — а может быть, теперь она туда не заходит. В сумочке у нее полно вещиц, но я не знаю, каких именно, и от каких замков у нее ключи. А если она будет умирать, меня вызовут, потому что таков этикет. То же самое, если умирать буду я. У нас что-то было, и мы потеряли, как она выразилась, — и осталось только это.

Теперь она — просто милая миссис Макконеги. Но только не для меня. И все же к прошлому вернуться нельзя. Даже в Медоуфилд нельзя вернуться — наш дом снесли, а построили многоквартирный.

Вот почему мне хотелось с тобой поговорить. Я не жалуюсь, и я не из тех, у кого шалят нервы. Я просто хочу понять… хочу разобраться. И порой это вертится, вертится в голове. Ведь хочется что-то сказать детям, особенно когда они подрастают. Да, я знаю, что мы им скажем. Но достаточно ли этого?

Когда у нас гостят Бад и Барбара, живем мы, в общем, дружно. Особенно с Барбарой — она очень тактичная и обожает близнецов. Теперь они подросли, и стало как-то легче. И все же время от времени происходит что-то такое, отчего задумываешься. Прошлым летом я взял Барбару с собой на яхте. Ей шестнадцать, и она очень славная девочка — не потому, что она моя дочь. В этом возрасте дети часто бывают колючими, а она — нет.

Ну, мы разговаривали, и, естественно, хочется знать, какие у твоего ребенка планы. Бад решил, что станет врачом, как Макконеги, и я не имею ничего против. Я спросил у Барбары, собирается ли она приобрести профессию, а она сказала, что, пожалуй, нет.

— В колледж-то я пойду, — сказала она, — и, может быть, несколько лет поработаю, ну, как мама в свое время. Но никаких особых талантов у меня нет. Я могла бы себя обманывать, папа, но не хочу. Мое дело, наверно, быть женщиной — дом, дети.

— Ну что ж, по-моему, правильно, — сказал я с весьма отеческим чувством.

— Да, — ответила она. — Я люблю детей. Знаешь, я, наверно, выйду замуж пораньше — для опыта. С первого раза может не получиться, но кое-чему научишься. А со временем найдешь того, с кем можно связать жизнь.

— Так вот как теперь у современных молодых женщин? — сказал я.

— Ну конечно. Почти все девочки так считают — мы обсуждали в школе. Конечно, иногда это получается совсем не скоро. Как у мамы Элен Гастингс. В прошлом году она вышла замуж в четвертый раз — но какой же он симпатичный! Когда я была у Элен в гостях, он всех нас повел на утренник — мы просто помирали. Он, конечно, граф, и у него потрясающий акцент. Не знаю, хотела ли бы я за графа — но забавно, наверно, когда у тебя на носовых платках маленькие короны, как у мамы Элен. Что с тобой, папа? Ты шокирован?

— Не льстите себе, мадемуазель. Меня пытались шокировать профессионалы, — сказал я. — Нет, я просто задумался. Что, если бы… если бы мы с твоей мамой не разошлись? Как бы тогда ты на это смотрела?

— Но вы ведь разошлись, правда? — сказала она без всякой обиды, совершенно спокойно. — Понимаешь, теперь почти все расходятся. Не волнуйся, папа. Мы с Бадом все понимаем — боже мой, мы уже большие! Конечно, если бы вы жили с мамой, — с готовностью согласилась она, — я думаю, это было бы очень мило. Но тогда у нас не было бы Мака, он знаешь какой симпатичный? — а у тебя не было бы Лайзы и близнецов. И потом, ведь все у нас устроилось? Нет, конечно, я совсем не против, чтобы получилось с первого раза, если будет не очень нудно и мрачно. Но надо смотреть на жизнь трезво, ты же понимаешь?

— Смотреть трезво! — сказал я. — Черт возьми, Барбара!

И запнулся — что тут надо говорить?

Такая вот получается история, и если у тебя есть готовая шпаргалка подкинь мне. Так мало людей, с которыми можно поговорить, — вот в чем беда. Нет, все очень милы, но это не совсем то, что надо. А если чересчур задумываешься, начинаешь ударять по коктейлям. И это слишком большая роскошь — пьяницей я никогда не был.

Единственный вопрос — когда это может кончиться и кончится ли? Вот единственное, что меня пугает.

Тебе это может показаться глупостью. Но я видел других людей… возьми ту же миссис Гастингс из рассказа Барбары. Или моего пожилого приятеля в клубе. Неужели он начал с того, что хотел четыре раза жениться? Про себя я знаю, что не хотел, — я не из той породы, ты ведь знаешь.

И все-таки, допустим, ты встретил кого-то, кто относится к тебе как к человеку. И не считает, допустим, что ты туповат, если про «Американ Кэн Ко» знаешь больше, чем о том, кто что нарисовал. И допустим даже, этот кто-то намного младше тебя. В конце концов не это главное. Я ведь не донжуан. О разводе или о чем-нибудь подобном мы с Лайзой не думаем. Естественно, каждый живет своей жизнью — но с кем-то ведь надо поговорить? Конечно, таким человеком могла быть Салли. Моя вина. Но и Морин, понимаешь, это не просто что-то там из кордебалета. У нее свой, сольный номер. И когда узнаешь ее поближе, она в самом деле очень умненькая девочка.


Перевод В. Голышева

Цветение и плоды

В разгаре весны, когда яблони оделись во все белое, они часто бродили берегом реки, разговаривали, и не разобрать было, они ли это говорят, или поют птицы, или струится вода. Их любовь началась ранней зимой; оба переживали первую пору своей юности. Окружающие предрекали им разное подсмеивались, судачили, умилялись — кто как умел, но ни одно из пророчеств не сбылось. А эти двое далее не догадывались, что за ними следят, да если бы и услышали чьи-то предсказания, вряд ли поняли бы, о чем идет речь.

Стена из стекла — она отделяла их от мира, от времени, они не ведали ни старости, ни молодости. Непогода проносилась над ними, как над полем или ручьем, — они не обращали на нее внимания. Любовь, жизнь, биение сердца порознь или вместе — можно ли представить себе мир иным? Так было, так будет, так есть. В мечтах и наяву он видел очертания ее лица; оставшись одна, она закрывала глаза и чувствовала у себя на плечах его руки. Так все и шло, так они беседовали, так бродили по реке. Потом раз или два пытались вспомнить, о чем говорили — о чепухе какой-нибудь? — но слова были уже позади. Они слышали, как течет река. Он помнил лишь спутавшиеся волосы, она — расстегнутый ворот голубой рубашки и горячее лицо. Прошло время, и эти двое все реже возникали в памяти.

С тех пор много воды утекло. И вот, когда старик вернулся наконец туда, где началась его жизнь, он стал часто ходить за заливной луг к реке. Иногда внук или слуга выносили ему легкий складной стул и старый коричневый дорожный плед, но чаще он ходил один. Он был еще в силе и не любил опеки; его убеждали, что гулять по мокрой траве — верная смерть. Напрасно, он только больше упрямился.

Наконец он добирался до цели — древней яблони с отягощенными ветвями, ставил под ней стул, садился, заворачивал в плед ноги и так сидел, пока его не звали в дом. Он был один, но не одинок; если кто-то проходил мимо, он мог поговорить, если никто не проходил, он с удовольствием молчал. Почти всегда у него на коленях лежала книга, но читал он редко — его собственная жизнь была лучшей книгой, и совсем не надоедало ее перечитывать. Ничего уже не добавить, думал он, почти ничего; но это его не огорчало. Текст написан, длинный текст, и многое, что в жизни казалось несущественным, туманным, теперь, когда он вспоминал, вдруг обретало ясность, значимость.

Да, думал он, вот так большинство людей и проживают жизнь — проносятся по поверхности, скорее бы добраться до конца и узнать, кто женился, а кто разбогател. Что ж, с этим ничего не поделаешь. Но когда ты уже знаешь конец, можно обернуться и попытаться разглядеть саму историю. Только большинство не хотят, подумал он и улыбнулся. Им кажется странным читать свою книгу с конца. А для меня это великое счастье. Он погрузился в себя, блаженно расслабил руки на коленях, и картины поплыли перед глазами.

Вот юноша с девушкой у реки. Теперь он мог смотреть на них отстраненно, без тоски и сожаления — призраки прошлого уже не раздирали плоть, хотя и были частью его плоти и с нею обречены умереть. И все же на миг им почти овладело прежнее настроение, нахлынул прежний восторг. Что же у них была за любовь? — кто знает — он любил. Но что такое любовь?

Они встречались тайком — теперь уже неважно почему — целое лето, длинное засушливое лето в маленьком городе, который позже превратился в большой. Под солнцем пеклись мостовые, носилась белая пыль, но в доме дышалось легко и приятно.

Она была вдова, темноволосая, несколькими годами старше его, а он был молод, носил высокие воротнички; жизнь еще не прописала его лицо, не положила морщин, но телу уже придала некоторую завершенность. Ее звали Стелла. Она напевала изредка, от ее голоса веяло прохладой; вместе, они не могли наговориться, строили всякие планы — так и не сбывшиеся; оба были страстно влюблены.

Ему вспомнился один вечер в конце лета. Они сидели в обыкновенной комнате. Он подтрунивал над ней из-за того, что на столе стояла ваза с зимними яблоками, а она отвечала, что любит все недозрелое. Потом они еще немного поговорили, и она умолкла, смотрела на него, ее лицо светилось в темноте.

Осенью он вынужден был покинуть город, а вернувшись через год, обнаружил, что она переехала в другой штат. Позднее он узнал ее новую фамилию — вышла замуж. А потом еще через много лет прочел о ее смерти.

Плед соскользнул с коленей старика, он поднял его, подоткнул под себя. Нет, он никак не мог вернуться в человека, любившего Стеллу, любимого ею, но и расстаться с ним тоже не мог. Он видел юношу и молодого человека, бредущих по реке. Каждый шел с женщиной, каждый враждебно глядел на другого и, указывая на свою спутницу, твердил: «Вот она, любовь». Старик с сомнением улыбнулся — оба хмурились, оба были так уверены в себе, а ведь он вмещал их обоих. Кто же прав? Кто ошибается? Он призадумался, но ни к чему не пришел. Если оба ошибаются или оба правы, что же тогда любовь?

Непременно наткнешься на что-нибудь странное, читая свою книгу с конца, подумал он. Ну ладно, на сегодня хватит. Так он решил, и все же возникла новая картина.

Они женаты немногим более двух лет, их первенцу восемь месяцев. Ему за тридцать, он преуспевает, уже один из видных людей растущего города. Она пятью годами моложе, румяна, для женщины немного высока. До женитьбы они знали друг друга мало и не были сильно влюблены, но, пожив вместе, переменились.

Вот он вернулся домой на Пайн-стрит, рассказал, что произошло за день, выслушал новости о соседях, о делах по хозяйству, о ребенке. После ужина они сели в гостиной, он курил, читал газету, она вязала. Порой они перебрасывались словами, их взгляды встречались, и в этот миг что-то возникало и что-то исчезало. В десять она поднялась наверх покормить ребенка, немного погодя пришел он. Девочка была уже в кроватке, несколько мгновений оба смотрели на дочь — словно ощутимая тяжесть на ее веках лежал сон — как глубоко, как быстро она проваливалась в сон! Они вышли из комнаты, тихонько прикрыли дверь, постояли в передней и обнялись. Потом жена высвободилась из его объятий.

— Пойду спать, Уил. Будешь ложиться, выключи свет.

— Я скоро, — ответил он. — Сегодня был длинный день.

Он сладко потянулся, не отрывая от нее взгляд. Она затаенно улыбнулась и пошла прочь. Вскоре за ней затворилась дверь спальни.

Выключив свет и заперев двери, он поднялся на длинный чердак, тянувшийся над всем домом. Дом купили лишь два года назад, но чердак уже успел собрать изрядную коллекцию хлама; там валялась всякая поломанная или просто ненужная всячина, вряд ли кто еще воспользуется ею, однако пролежит она здесь до нового переезда, до чьей-нибудь смерти. Он же пришел посмотреть на яблоки, зреющие в пыльной темноте на длинной полке. Их прислали с фермы. Уже в дверях ощущался их нежный, ни с чем не сравнимый аромат. Он взял одно яблоко, покрутил его в руке, попробовал на вес, на ощупь — твердое, гладкое, прохладное. Не найти яблока вкуснее, и здесь для них самое место.

Перед ним возникло лицо Мэри — ее взгляд в передней; мысль о ней была как нож, полоснувший глубоко, но не больно. Да, подумал он, я действительно живу — мы очень привязаны друг к другу. Что-то заставило его положить яблоко и открыть небольшое застекленное окно в крыше — в лицо задул чистый холодный ветер. То была осень. Он почувствовал ее кровью. Так он стоял, вбирал в себя холодную осень, думал о жене. Потом захлопнул окно и спустился в спальню.

Третья пара присоединилась к остальным под яблоней, третий образ заявил о себе — каждой четкой линией тела, и обладал он не только женщиной, но и особым, ни с чем не сравнимым знанием. Старик разглядывал их всех без зависти, но с любопытством. Вот если бы они могли поговорить между собой, тогда что-нибудь прояснилось бы. Но они молчали — таково было условие. Каждый лишь твердил: «Вот она, любовь».

Фигуры исчезли, старик очнулся. В старости спишь чутко, но часто, и во сне приходят видения. Мэри нет в живых уже десять лет, их дети стали взрослыми. Он всегда думал, что Мэри переживет его, но вот ведь как вышло. А с ней было бы так хорошо. Он горевал, и все же, когда он думал о ней мертвой, горе маячило вдалеке. Она была ближе, чем горе. Однако странно было бы вновь ее повстречать.

На ветке распускается цветок, потом наливается и зреет плод, падает на землю или срывают его, и все повторяется сначала. Но сколько ни следи за расцветом, за увяданием, тайна не раскроется. А как ему хотелось разгадать ее!

Он посмотрел в сторону дома — к нему кто-то шел. Он все еще лучше видел вдаль, чем вблизи, и легко распознал приближающуюся фигуру. Это была девушка, которая не так давно вышла замуж за Роберта, его внучатого племянника. Как и все остальные, она звала его «папа Хэнкок» и «дедушка», и все же она отличалась от них. Память не сразу подсказала ее имя. Потом он вспомнил. Дженни. Воспитанная темноволосая девушка с раскованной походкой вообще нынешние девушки держатся гораздо свободнее, чем в его время. А что до обстриженных волос и всего прочего — почему бы и нет? Такие пустяки могут раздувать лишь газеты. Нужно же им что-то раздувать. Он усмехнулся про себя — интересно, как в газете посмотрят на почтенного старожила города, если он пришлет письмо и спросит, что такое любовь? «Старый дурак, в богадельню его». Что ж, возможно, они и правы. Девушка все шла — он смотрел на нее, как смотрел бы на бегущего по траве кролика, на гонимое ветром облако. В ее походке было что-то от кролика и от облака — что-то легкое, свободное, неразрывное. Но было в ее походке и, нечто иное.

— Ленч, папа Хэнкок, — крикнула она еще издалека. — Фасоль в стручках и вишневый пирог.

— Вот и хорошо, я как раз проголодался, — ответил старик. — Ты же знаешь меня, Дженни, плохим аппетитом я никогда не страдал. Но ты можешь съесть мою порцию пирога — зубки у тебя молодые.

— Перестань разыгрывать из себя столетнего старца, папа Хэнкок. Я видела, как ты расправлялся с пирогами тети Марии.

— Ладно, отщипну немного на пробу, раз уж на то пошло, — задумчиво произнес старик, — но ты можешь брать все, что я не доем, Дженни, и это будет справедливо.

— Куда уж как справедливо, — ответила девушка. — Так недолго и без куска хлеба остаться. — Она подняла руки к небу. — Ух, как я голодна!

— Неудивительно, — спокойно сказал старик. — И за обедом тоже не скромничай. Ешь как следует, тебе нужно набираться сил.

— Что, вот так посмотришь на меня и скажешь, что мне нужно набираться сил? — спросила она со смехом.

— Нет, пока еще не заметно, — ответил старик, освобождаясь от пледа. Она протянула ему руку, но он встал сам. — Спасибо, милая. Вот не гадал увидеть своего правнука, — сказал он. — Но ты об этом не думай. Мальчик ли, девочка — главное, это будет твой ребенок.

Девушка смущенно коснулась рукой шеи и покраснела. Потом рассмеялась.

— Да ты, оказывается, вещун, папа Хэнкок, — сказала она. — Роберт-то еще ничего не знает…

— Где ему, — быстро ответил старик. — В этом возрасте люди неопытны. Но меня, малышка, не проведешь. Я многое повидал на своем веку и многих повидал.

Она посмотрела на него с тревогой.

— Раз уж ты знаешь… Но ты ведь не проговоришься… Конечно, я скоро сама скажу Роберту, но…

— Понятно, — ответил старик, — начнутся поучения. Сам я не большой охотник читать нотации с утра до ночи, но родственники это любят. К тому же первый правнук. Не бойся, я им не скажу и очень удивлюсь, когда они мне скажут.

— Ты славный, — отозвалась она с благодарностью. — Спасибо тебе. Это ничего, что ты знаешь.

Он положил ей руку на плечо. Минуту они стояли молча. Неожиданно она вздрогнула.

— Скажи, папа Хэнкок, — внезапно спросила она приглушенным голосом, не глядя на него, — это очень страшно?

— Нет, детка, это не так уж страшно.

Она ничего не сказала, но он почувствовал, что она успокоилась.

— Значит, это случится в ноябре, — произнес он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Что ж, неплохое время, Дженни. Взять хотя бы нашу старую кошку Марселлу — второй раз в году котята у нее бывают как раз в октябре-ноябре. И неплохие котята.

— Какой же ты циник, папа Хэнкок!

Она назвала его циником, но по ее тону он понял, что она не сердится; и снова, когда они шли к дому, он смотрел, как легко она ступает, и чувствовал дыхание юности.

В середине лета, когда зеленые поля пожелтели и порыжели, Уила Хэнкока навестил его старый друг Джон Стерджис.

Он приехал с сыном и внучкой, а еще привез двух более сомнительных родственниц — молодое поколение без разбора величало их «кузиной» и «тетей», — и на время большая веранда дома Хэнкока наполнилась суматохой семейного торжества. Все были больше обычного возбуждены, все были больше обычного разговорчивы, и хотя съехались они не на свадьбу и не на похороны, событие это было не менее важным; и в сердце каждого Хэнкока и каждого Стерджиса зрела крупица особой благодарности и гордости — ведь они стали свидетелями встречи двух таких ветхих старцев.

Родственники, завладев стариками, наперебой ими хвастались. А старики сидели тихо, сложив на коленях желтоватые руки. Они знали, что ими владеют, но от этого наслаждались и гордились ничуть не меньше остальных. Вот они здесь сидят, и это прекрасно. Молодые, конечно, не понимают, как это прекрасно.

Наконец Уил Хэнкок поднялся.

— Спустимся в погреб, Джон, — сказал он мрачно. — Хочу тебе кое-что показать.

Таким вот хитрым ходом с незапамятных времен начиналась старая игра. Ответ тоже был знакомый.

— Как же так, папа, через минуту Мария принесет лимонад, к тому же я попросила ее испечь кексы с орехом! — воскликнула старшая дочь Уила Хэнкока.

— Лимонад! — фыркнул Уил Хэнкок. Потом прибавил нежно: — Бог с тобой, Мэри, у меня для Джона Стерджиса припасено кое-что другое — лекарство от всех его хворей.

Спускаясь в погреб, он улыбался себе в усы. Они, там, на веранде, все еще возмущаются. Бубнят, что в погребах сырость, а старики, мол, такие слабые, что сидр прокис и что в их возрасте можно, казалось бы, поумнеть. Но они протестовали не всерьез. И если бы ритуальный визит в погреб не состоялся, всех постигло бы разочарование. Тогда ведь — как ни крути — их старики уже не были бы такими замечательными.

Они прошли через молочный погреб, где стояли огромные железные кастрюли с молоком, и оказались в винном. Там было прохладно, но воздух был свежий, не пахло ни сыростью, ни плесенью. У стены стояли три бочки, на полу лежал круг желтого света. Уил Хэнкок взял с полки оловянную кружку и молча откупорил дальнюю бочку. В кружку потекла жидкость. Это был старый, желтый как солома сидр, и когда Уил поднял кружку и вдохнул, в него вошла душа побитых яблок.

— Садись, Джон, — сказал Уил Хэнкок и передал ему полную кружку.

Друг поблагодарил его и опустился в единственное стоявшее там потертое кресло. Уил Хэнкок наполнил вторую кружку и сел на среднюю бочку.

— За преступление, Джон!

Это была испытанная временем фраза.

— Будь здоров! — с жаром произнес Джон Стерджис и отхлебнул. — М-м-м… с каждым годом все вкуснее, Уил.

— Неудивительно, Джон. Он ведь стареет вместе с нами. Несколько минут оба сидели молча, с видом знатоков посасывая из кружек, глядя друг другу в выцветшие глаза, вбирая друг друга глазами. Теперь каждая такая встреча стала для обоих настоящим торжеством, старики с нетерпением ее ждали и потом еще долго перебирали в памяти, но они дружили уже столько лет, что могли обходиться почти без слов. Наконец, когда кружки наполнились вновь, Джон Стерджис сказал:

— Я слышал, Уил, у вас в семействе намечается прибавление. Что ж, это замечательно.

— Тоже об этом слышал, — отозвался Уил Хэнкок. — Она славная, Дженни.

— Да, славная, — безразлично произнес Джон Стерджис. — Ну вот, привезу Молли новость. Ей будет любопытно. Она-то надеялась, что вас опередят молодой Джек с женой. Но пока никаких признаков.

Он покачал головой, и по его лицу прошла тень.

— Я не думал, что ты придаешь этому такое значение, хотя новость, конечно, интересная, — сказал Уил Хэнкок, пытаясь утешить друга.

— В газете напишут, — с оттенком горечи прибавил Джон Стерджис. Четыре поколения. Хоть и не прямой, так сказать, правнук. Уж я-то их знаю.

Он сделал глоток побольше.

— Ну и нагорит же мне дома, — признался он. — Молли решит, что я спятил. А зачем жить, если только и делаешь, что раздражаешься?

— Да ты никогда так хорошо не выглядел, Джон, — дружелюбно вставил Уил Хэнкок. — Никогда.

— Да, в основном чувствую себя бодро, — согласился Джон Стерджис. — Ну, а ты выглядишь просто четырехлетним ребенком. Хотя зима…

Он не докончил фразу, и оба на мгновение умолкли, думая о наступающей зиме. Зима, недруг всех стариков.

Вдруг Джон Стерджис подался вперед. На щеках его заиграл давно отживший румянец, глаза внезапно зажглись.

— Скажи, Уил, — страстно начал он. — Мы с тобой многое повидали на своем веку. Скажи мне, как ты думаешь… что же это все-таки такое?

Уил Хэнкок не стал притворяться, будто не понял вопроса. И не мог отказать другу в ответе.

— Не имею понятия, — произнес он наконец серьезно и медленно. — Я думал об этом, но — видит бог — ничего не понимаю.

Джон разочарованно откинулся на спинку кресла.

— Да, плохо, — проворчал он. — Я ведь тоже об этом думал. Так вроде ничего другого и не делаешь, только все время думаешь. Ты у нас образованный, но если и ты не понимаешь, тогда…

Он уставился в пустоту — в его холодном взгляде не было ни страха, ни гнева. Уилу Хэнкоку захотелось помочь ему.

И снова глазам его предстали трое под яблоней, каждый был частью его, каждый был с женщиной, каждый твердил: «Вот она, любовь». Но теперь, очутившись во власти фантазии, он заметил четвертую пару — старика, который все еще держался очень прямо, и девушку, которая шла все той же легкой походкой несмотря на отяжелевшее тело.

Он разглядывал вновь прибывших сначала с недоверием, потом с легкой улыбкой. Летом, когда он сидел под яблоней, Дженни почти каждый день приходила его звать. Он видел, как она глядит через пропасть, их разделявшую, и понимает, что все не так плохо, как она считала. А ведь я и сам мог бы быть старым деревом, подумал он. Или старой скалой, куда приходишь, если хочется побыть одному.

Были у них и другие родственники — его и ее. И дом был полон женщин. Однако приходила она к нему. Для всех он оставался «папой Хэнкоком», их замечательным стариком, их собственностью. Но Дженни была не совсем его рода-племени и поэтому набиралась у него мудрости покоя, которой, сам того не ведая, обладал он.

Он слышал, как в густой траве стрекочут насекомые, и вдыхал запах сена, запах летних дней. Любовь? Нет, конечно, нет. Да и какая могла быть любовь? Для нее это было лето и старое дерево, для него… он знал, что это было для него. Она нравилась ему, безусловно, но разве это ответ? Не она его волновала. И все же в какой-то миг он ясно услышал, как на ладах побежденной плоти затрепетала одна-единственная серебряная струнка. Стоило ему о ней подумать, как струна зазвенела вновь, прозвучала бессмертная нота. И стихла, ничто уже не заденет ее.

— На днях я тоже об этом думал и вот хотел сперва понять, что такое любовь, но… — начал было Уил и осекся.

Да и к чему продолжать? Джон Стерджис — его старый друг, но невозможно высказать, что у тебя на уме.

— Чудно слышать это от тебя, — задумчиво произнес Джон Стерджис. Знаешь, прихожу я недавно домой, а Молли спит в кресле. Сначала я испугался, а потом понял, что она просто спит. Только проснулась она не сразу наверно, я тихо вошел. Ну вот, стою я и смотрю на нее. Ты был у нас на золотой свадьбе, Уил, но знаешь, она так разрумянилась во сне, так похорошела. Я подошел и поцеловал ее, как старый дурак. Зачем я это сделал?

Он помолчал.

— Ни черта не понимаю, — сказал он. — В молодости есть силы, но нет времени. А в старости времени хоть отбавляй, но постоянно засыпаешь.

Он допил остатки сидра и поднялся.

— Ладно, надо идти, а то Сэм будет меня искать, — сказал он. — Хороший был сидр.

Проходя через молочный погреб, они заметили, как в маленьком решетчатом окне появилась черная усатая мордочка и виновато скрылась, заслышав голос Уила Хэнкока.

— Эта старая кошка только и знает, что подбираться к молоку, — сказал он. — Постыдилась бы, после стольких котят. Хотя, сдается мне, нынче осенью она родит в последний раз. Выходит ее время.

Церемония семейного отъезда близилась к концу. Уил Хэнкок жал руку Джону Стерджису.

— Заезжай, Джон, и бери с собой Молли. В бочке у меня всегда найдется глоток спиртного.

— И какой глоток! — отвечал Джон Стерджис. — Спасибо, Уил. Но думаю, этим летом уже не выберусь. Разве что следующей весной.

— Вот и хорошо, — сказал Уил.

Но оба знали, что между ними лежит тень холодных месяцев, тень, сквозь которую предстояло пройти. Уил Хэнкок смотрел, как его другу помогают сесть в автомобиль, как автомобиль отъезжает.

«Джон стал совсем плохой, — подумал он как о чем-то неизбежном. — А Джон, наверно, говорит сейчас то же Сэму — обо мне».

Он повернулся к своим. Он устал, но не хотел сдаваться. Домашние окружили его, болтали, спрашивали. После визита Джона Стерджиса он на время сделался в их глазах еще более замечательным стариком, и теперь, когда Джон уехал, он должен сыграть свою роль достойно. И он играл, а они ничего не заметили, но про себя думал, когда настанет зима.

Задули первые осенние ветры и улеглись; поутру Уил Хэнкок стал замечать на земле иней. К одиннадцати часам иней таял, а на следующее утро появлялся вновь. И теперь, когда Уил шел к яблоне, над ним проплывали голые сучья.

В тот вечер он рано отправился спать, но прежде чем лечь, еще постоял у окна, глядя в небо. Оно стало уже совсем зимним, звезды сидели в нем крепко. Однако день был довольно мягким. Дженни хотела, чтобы ребенок родился бабьим летом. Ну, дай-то бог.

Ночами он стал спать особенно чутко — просыпался от малейшего шума. И когда в доме засуетились, он проснулся сразу. Но продолжал лежать в полудреме, далее не взглянув на часы. По лестнице забегали — вверх-вниз, он прислушался; раздался резкий голос — и сразу зацыкали; кто-то пытался дозвониться по телефону. Они были так знакомы ему — звуки шепчущей суеты, что ночью поднимают на ноги дом.

Да, подумал он, все-таки женщинам очень тяжело. Муж — у смерти. И все эти жизни и смерти так или иначе связаны с ним — ведь он звено в их цепочке. Но на мгновение он оторвался от них. Он очутился вне жизни и смерти.

И вновь глазам его предстали три пары из первого видения — и еще он и Дженни — он, сам того не ведая, передающий Дженни свою неосознанную мудрость. «Вот она, любовь — вот она, любовь — вот она, любовь»… И все это была любовь, ее разные жизни, ведь каждый из трех говорил сердцем. Потом он посмотрел на яблоню — она была в цвету, но с нее свисали и плоды, зеленые и спелые; он вгляделся и увидел, как ветер срывает последние листья с обнаженных ветвей.

Его охватила дрожь — как же он замерз. Поставив кружку на полку, он в последний раз пошел взглянуть на Марселлу. Муки ее кончились — она лежала на боку в окружении своих новорожденных. Глаза ее горели загадочным зеленым светом; он наклонился, потрепал ее по голове, и она накрыла котят лапой, словно рукой.

Он с трудом поднялся, выключил свет и пошел прочь. Взбираясь по лестнице, думал: «Я знаю тебя, драгоценная жизнь. Я знаю, зачем тебя дали чтобы потом отобрать».

Когда он на цыпочках пробирался к себе, в доме уже все стихло. Никто не обнаружил его бдений, и ни к чему был его ночной дозор. Но он нес свой дозор. Ведь завтра, может, и не придется — он и сейчас весь дрожал от холода. И все же он остановился у окна и долго смотрел в зимнее небо. Звезды еще сверкали на нем яркими точками; он не увидит, как они начнут меркнуть, но, что бы ни случилось, как прежде будет вращаться земля.


Перевод О. Слободкиной

Загрузка...