Глава 38

"Засмотрится девочка с куклой

на странный пейзаж, где запутаны

деревьев руки и радость

и вечная невиноватость…"

Ольга Казанцева

Мы сидели за столом и завтракали. Виссарион угощал сытно и просто — котелком гречневой каши, солеными грибами, ржаным хлебом и медовухой.

Как оказалось, проспал я весь вечер и всю ночь. Разумеется, отдых помог. По крайней мере я пришел в себя, и пробудившийся аппетит был первым тому доказательством. В паузах между глотками я продолжал рассказывать Виссариону о всех минувших событиях — о «Харбине» и «синих», о жутковатой кончине Флопа и гибели Елены, о странностях, заполонивших город от края и до края. Хозяин пасеки внимательно слушал, и я не скупился на подробности. Мне нечего было от него скрывать. Возможно, многое он мог бы понять даже лучше Ганса и Гонтаря. Такое тоже случается сплошь и рядом. Друзья оказываются глухи, а вчерашние недруги неожиданно понимают все с полуслова. Назвать Виссариона недругом я, конечно, не мог, однако и в списках друзей он давненько не числился.

Повествуя о своих мытарствах, я и сам внимал себе со стороны, в очередной раз взвешивая на весах чрезвычайность всего происшедшего, осторожно продвигаясь вдоль вереницы загадок, вновь и вновь поражаясь их очевидной несоразмерности. В такие мгновения я спотыкался на полуслове, и приходило смущение завравшегося говоруна. Чудно, но я всерьез начинал сомневаться в излагаемых фактах, в голове самовольно начинали зарождаться сомнения. Да было ли это в действительности? Не приснилось ли, пока лежал без сознания? Во всяком случае — рассмейся Виссарион над моей историей, я бы ничуть не удивился.

— Хочешь верь, а хочешь не верь, но это был самый настоящий бериевский переворот! Погоны, униформа, автоматы ППШ… И ведь жену с подругой умудрились туда приплести! Приятелей, коллег — все до последней буковки вписали в эту нелепую историю! — я потрясенно качнул головой. Наколов вилкой парочку скользких опят, переправил в рот, с удовольствием захрустел.

— Подумай только! Ахметьева они превратили в Кирова, а Васильича — в Москаленко! При этом все паковалось в одну обойму… Интересно мне знать, кто у них стал Булганиным? Неужели Бес?

— Тебе это действительно интересно?

— Нет, но каков винегрет!

Виссарион чуть пошевелился на своей скамье. Сидел он по обыкновению понурясь, но добрые его глаза на этот раз смотрели строго.

— Возможно, и винегрет. Только ведь каждое блюдо имеет свой определенный вкус. Ту же соду никогда не будут бросать в вино и в рассольник.

Я косо взглянул на него.

— К чему это ты ведешь?

— Все к тому же. Возможно, ты помнишь такое понятие, как логика бреда?

— Логика бреда? Кажется, что-то припоминаю… Ну да! Философия статики и динамики, второй курс, верно?

Он кивнул, а я нахмурился.

— Нет, Виссарион, этот шар мимо! Предмет был, конечно, забавный, но к данной ситуации вряд ли имеет отношение. Очень уж много набирается неувязок.

— Что ты называешь неувязками?

— Да все! Абсолютно все! Потому что сначала и до конца шито белыми нитками, притянуто абы как. Вроде того ожерелья, на которое сметливый ребенок нанизывает все, что попадается под руку — бусы, погремушки, хлеб, куски жареной рыбы. Здесь то же самое, только куда глобальнее, и какой-то особой логикой не пахнет, — я сумрачно налил из бутыли медовухи, залпом осушил кружку.

— Да ты ведь видел те чертовы смерчи! Иначе с каких щей у тебя разразилось бы тут лето?

— Смерчи я видел, твоя правда.

— Ну вот. Значит, не будешь играть в Фому-неверу.

— Не буду, — столь же кротко откликнулся он, и я испытал к бывшему сокурснику чувство щемящей благодарности. Уже за одно то, что он не стал допытываться до деталей, ловить меня на случайных несуразностях. Человек просто выслушал меня и поверил!

Зажевав медовуху куском черного хлеба, я подытожил:

— Вот так, Виссарион, все и получилось. Кончился наш мир! Мы еще живы, а он уже кончился.

— Не знаю, — пасечник мягким движением отогнал кружащую над моей тарелкой пчелу, поднял голову. Серые глаза его глянули в упор. — А может, ты все-таки ошибаешься?

— В чем?

— В диагнозе!.. Я ведь не зря упомянул о вкусе. Вся жизнь — сплошная кулинария, и вкус к жизни — понятие отнюдь не абстрактное. Возможно, вкус — это и есть наша интуиция. Временами обстоятельства действительно могут казаться порождением бреда, но и тогда интуиция нашептывает правильный ответ. Должна нашептывать. Другое дело — слышим мы его или не слышим, но ответ всегда есть.

— Ответ? В смысле, значит, недосолено-пересолено — такой, что ли, ответ?

— Приблизительно, — Виссарион шутки не принял. — Я только хотел заметить, что без подсказки мы никогда не остаемся. Ее только надо воспринять, уловить внутренним слухом.

— И много тебе подсказала твоя интуиция, когда ты отбивался от налоговых комиссаров?

— Это дело разума, не совести. В таких случаях интуиция молчит.

— Хорошо вывернулся! — я хмыкнул. — Почему же не предположить, что и мой случай как раз из таких же? Да и какая, к чертям, интуиция, если миру хана?

— Почему ты так решил?

— Здрасьте — до свидания! Да я ж тебе только что подробнейшим образом все разжевал!.. Сам видел! Своими глазами! И на собственной шкуре, между прочим, испытал. Или снова продемонстрировать мои ноженьки? — я непроизвольно стиснул кулак. — Если хочешь знать, от прежнего города едва ли четвертушка осталась! А может, и того меньше.

— Это еще ни о чем не говорит, — Виссарион упрямо передернул остренькими плечиками, с неожиданной страстью выпалил: — Мир вовсе не кончился, Павел! Если говорить о кончине, то кончился ТВОЙ мир, понимаешь? Ты задавил его своими собственными руками.

Я нервно прикусил губу.

— Что за чушь?

— Нет, не чушь! Миры сами по себе не пропадают, их душат — и душат на протяжении всей своей жизни. Рубишь ли ты яблоню, стреляешь ли в человека — любое действие способно обернуться против тебя. Самым прямым образом. Пусть банально и старо, но это так, поверь мне!.. — он умолк, вглядываясь в меня, пытаясь по внешнему виду угадать, дошли ли слова его до моего разума. Напрасная попытка! Свое лицо я давным-давно научился надежно контролировать.

Помолчав некоторое время, Виссарион продолжил:

— Присутствие радуги нельзя объяснить наличием акварели. Если не ищешь причины, можешь таковую не найти вовсе. Нигде и никогда.

— Зато у тебя, кажется, с поиском причин все налажено отменным образом, — я криво улыбнулся. — Ну, так будь добр, растолкуй своему старому приятелю, что же такое кругом творится?

— А я уже сказал. Ты сам это должен почувствовать. Тем более, что определенными задатками ты был наделен смолоду.

— Неужели помнишь?

— Помню. И фокусы твои застольные, и попытки вторгнуться в чужие головы. Только дар, Павел, просто так не дается. И твой дар тоже был для чего-то нужен. Но ты его не использовал, проще говоря — профукал. Дальше карт и спичечных коробков не продвинулся. Или я не прав?

Ответить Виссариону было нечего.

— Тем не менее, первопричину минувших событий ты наверняка осознал. Не умом, так сердцем. Чувствует же что-то эвенк, поедающий в буран собственные уши. Только им движут голод и обстоятельства, а вот что движет тобой?

В голове загудело злое пламя, с неожиданной силой захотелось ударить Виссариона, повалить на пол, затоптать насмерть со всеми его недомолвками и метафорами. Что он знал, черт его дери, о жизни и смерти? Да ничегошеньки!.. Я, а не он, вернулся ОТТУДА! Я, а не он, потерял жену, друзей, десятки соратников! Рука сама потянулась к бутыли, слова Виссариона следовало залить, как заливают занимающийся огонь пожарные. Настойка вливалась в меня легко и просто. Вспухшее небо горело, жар раздавался в стороны, разогретую голову начинало кружить.

— Нам и предлагается всего два пути, — продолжал тем временем сокурсник, — либо любить, либо ненавидеть. Чего казалось бы проще, но большинство всю жизнь мечется где-то между. Таких судьба, как правило, не трогает, дает шанс поумнеть и разобраться. Иное дело с теми, кто выбирает, не колеблясь.

— На кого это ты намекаешь?

— А я не намекаю, я прямо говорю. Ты ведь свой выбор давно сделал?

— Сделал? Что-то не припоминаю такой памятной даты!

— А определенной даты и нет. Это враз не совершается, и мир не так-то просто уничтожить. Его загоняют, как матерого лося, всаживая под шкуру дробь и пули, идя по следам, постепенно настигая и в конце концов перерезая ножом горло. Можно остановиться в самом начале, можно одуматься на полпути, а можно не обнажить в роковую минуту нож и, отступив, позволить животному отлежаться и встать. Мир силен и могуч. Он легко излечивается от ран, но на это требуется определенное время. Люди же нетерпеливы и не любят ждать. Кто-то по слабости убивает себя, кто-то достает тот же тесак и замахивается на вселенную. На себя ли, других — в сущности это неважно. Неважно, потому что одно и то же… — В голосе Виссариона звучала непритворная скорбь. — Насколько я помню, у тебя никогда не было друзей, Павел. Даже в студенчестве. А это тоже симптом. Симптом крайне тревожный, свидетельсвующий о том, что выбор неверен. Вот и выходит, что ты сам уничтожил свой мир. А теперь только наблюдаешь результаты.

— Результаты?

Виссарион величаво кивнул.

— Тот, кто открывает кингстоны, не должен впоследствии удивляться, что корабль тонет. Связь — самая прямая, ее надо только разглядеть. От свирепого папаши разбегаются дети, циник остается в конце концов один-одинешенек, а жадные до солнца получают ожоги. Это тоже своеобразный выбор.

Раскашлявшись от долгой речи, собеседник хлебнул воды из кувшина. Подперев худой рукой подбородок, уставился в мутное оконце.

— Стекло надо бы протереть, совсем ничего не видно…

Я чуть было не вспылил. Ничего не скажешь, хорошая концовка! Язык зудел, хотелось высказаться про самого хозяина, про его собственное одиночество, но это походило бы уже на мальчишескую свару. Тем более, что, обитая здесь, в этой лесной глухомани, Виссарион вовсе не был одинок. Просто людям он предпочитал птиц и пчел, городским улицам — тень древесных кущ, кирпичным коробкам — гнезда, ульи и бревенчатые хижины. Именно это он и привел бы в качестве аргумента и, вероятно, оказался бы прав. Чудака Виссариона на потоке отнюдь не сторонились, никто от него не шарахался, как от прокаженного, скорее — наоборот. К нему частенько подсаживались за одну парту и за один стол, а по дороге домой почти всегда Виссариона сопровождала компания однокурсников. Смешно, но нелепые разглагольствования этого тихони многим откровенно нравились. А в конце концов вышло так, что и сам я приперся не к кому-то, а именно к нему.

Какое-то время мы молчали. Хмурясь, я старался вникнуть в слова собеседника, тщетно пытаясь поднырнуть под вязь его витиеватых фраз. Ничего у меня не получалось. Пока я сидел здесь, речь его казалась мудрой и весомой, ощутимо теребя, заставляя беспокоиться. Возможно, что-то я даже начинал впереди угадывать, некий загадочный абрис истины. Но силу иллюзий я успел прочувствовать в полной мере и потому твердо знал: стоит мне шагнуть за порог, как все вновь займет свои привычные места, мир разделится на черное и белое, на врагов и союзников. Союзников, ибо друзей у меня действительно не водилось. В этом Виссарион не ошибся. Даже Елена с Надюхой и даже Гонтарь с Гансом никогда не принадлежали к числу друзей. Все кто был нужен и полезен империи, заслуживали симпатий Ящера. Симпатий, но не более того. И дорогую супружницу свою я самым откровенным образом продал! Скрепя сердце, но продал. Вероятно, при сходных условиях аналогичное могло приключиться и с кусачей Надюхой, и с обворожительной Сильвой. Иное дело — Ганс с Гонтарем, но они подобно Чипу и Дейлу были дьявольски полезны. Хотя… Витек тоже был полезен. До поры до времени. Но возник повод, и я избавился от него, как избавился впоследствии от Артура.

Я скрежетнул зубами. Значит, блаженный Виссарион прав? Значит, все не так, как представлялось ранее, и на хваленом интеллекте Ящера следует поставить распотешный крест?

Нутро отвергало подобный вывод, голова кипела в попытках отыскать иное более приемлемое решение. Но решения, как известно, базируются на фундаментах, мой же фундамент утопал в зыбучих песках, рассыпался в прах под натиском иллюзорного.

— И что же теперь делать?

Вопрос дался нелегко. Ящеры не любят спрашивать. Впрочем, и ситуации подобные нынешней складываются не каждый день. Кроме того чувствовалось, что Виссарион знает нечто такое, чего пока не угадывал я сам. Очень уж складно и уверенно сокурсник молол языком. Подобное тоже иной раз встречается. Вроде и произнесено не Бог весть что, однако таким голосом и с такими интонациями, что поневоле прислушаешься. Оттого, может, и занимательна речь иных сумасшедших. Их слова позволяют ощутить мысль не впрямую, подводя к ней новыми непроторенными тропами.

— Что делать? — Виссарион взглянул на меня с некоторым удивлением. — Да то, что и положено. Если человек выстраивает жилище по собственному пониманию и вкусу — ему в нем и жить.

— То есть?

— Пойми, от рождения нам было подарено одно и то же, но ты со своим подарком успел расправиться давным давно. А я… Поверь мне, я был бы рад тебе помочь, но я бессилен. Это правда, Павел. Поэтому живи с тем, что осталось.

Нервная улыбка скользнула по моим губам. «Живи с тем, что осталось…» Спасибочки на добром слове! Ждал соломинки и дождался. Из рук сумасшедшего. А в том, что Виссарион сумасшедший, я теперь уже ни грамма не сомневался. Разве можно у таких испрашивать советов? Какого черта я вообще сюда заявился?…

— Я не сумасшедший и никогда им не был, — словно услышав мои мысли, проговорил Виссарион. — Но мое жилище действительно отличается от других. Вероятно, мне удалось выстроить собственную пирамиду из принципов, убеждений и целей, но как только строительство завершилось, я разучился отвечать на вопросы. Даже на самые простые. Тебе покажется смешным, но из моего лексикона стали выпадать слова «да» и «нет». Ответ с точки зрения ЭТОГО мира с некоторых пор уже не убеждает меня. Мой мир стал неким пространством вокруг выстроенной пирамиды, и законы этого пространства — совершенно иные. Уже не я их создаю, — их синтезирует энергия постройки. И то, что для обыденных условий считается правдой, там звучит, как рядовая частность, как исключение. Впрочем, и оттуда привнести что-либо в аксиоматическую путаницу здешних понятий — не менее сложно. Витающие в облаках рискуют прослыть чудаками. Оттого и предпочитают молчание.

— Молчуны — те же изгои, — буркнул я. — А нужны ли изгои человечеству?

— Без сомнения нужны! А как же!.. Хотя, что касается человечества в целом… — Виссарион потер сухонький подбородок. — В человечестве, Павел, я тоже, наверное, разуверился. В разуме человеческом разуверился. Разум и сердце индивида — это да, это я чувствую, а нечто коллективное? Не знаю… Коллективный гомеостазис — не есть в полном смысле здоровье, потому что всегда базируется на отторжении незнакомого. Желтую моль на темном шерстяном костюме без сожаления растирают в пыль. Это тоже пример гомеостазиса.

— Ты предпочел бы хаос и изъеденные в дыры костюмы?

— Не знаю, — Виссарион покачал головой. — Если бы взамен хаоса нам предложили бы что-то по-настоящему новое и светлое… Но ведь этого нет. Хаос подменяют либо откровенной диктатурой, либо принципами демократического централизма.

— Это плохо?

— Видишь ли… Принципов придумано столь великое множество, что все просто вязнет и тонет в словах. Нам бы помолчать, а мы шумим и болтаем. Нам бы поглядеть вокруг, под ноги или вверх, а мы безрассудно тратим и тратим энергию на сиюминутное. — Пасечник смерил меня долгим взглядом, невнятно пробормотал: — Мы безостановочно шевелимся, понимаешь? Словно голодные черви. Пропускаем через себя землю, роем тоннели, ползем, не останавливаясь. Но ведь люди — не черви! Если есть сердце, если есть осознанная боль, значит, есть и смысл.

— Какой еще, к дьяволу, смысл?

— Смысл каждой конкретной жизни, — наставительно произнес Виссарион. — Робот, который дорастает до понимания, что он робот, закономерно должен приходить к выводу, что где-то поблизости живет и создатель.

— Ага, что-то вроде главного робототехника!

— Можно сказать и так.

— Странные у тебя рассуждения!

— Обыкновенные. Странные они для тебя, Ящер… — последнее слово он произнес медленно, словно пробуя на вкус и заново осмысливая мое новое имя. Некстати вспомнилось, как некогда впервые меня так назвала Елена.

— Хочешь сказать, что я ни черта не понимаю в твоей дурацкой философии?

— Понять и принять — разные вещи. Первое нам порой удается, но со вторым сложностей неизмеримо больше. А ведь может статься, что принять этот мир — таким, каков он есть, является главным нашим испытанием. Не просто понять, а именно принять! Умом и сердцем.

— Ты это испытание, судя по всему, выдержал с успехом! — я хмыкнул.

Виссарион укоризненно покачал головой.

— Видишь? Ты и сейчас, тридцать три раза укушенный, зажатый в угол, продолжаешь нападать. Хотя и знаешь, что никакого двойного смысла в свои слова я не вкладываю. Беда в том, что ты по натуре своей — собственник и хозяин. И потому всегда будешь свергать коллег и соседей. Вроде того подброшенного в чужое гнездо кукушонка. Лишние идеи тебе не нужны, тебя устраивают те, что уже имеются в наличии.

— Может, они устраивают и того, кто создал меня таким? Я говорю о твоем мифическом робототехнике?

И снова Пасечник ответил не сразу. Долго глядел на меня своими серыми глазами. Не рассматривал, не изучал, — просто глядел, словно ждал некоего ответа, запаздывающего прилететь из неведомых глубин мироздания. На короткий миг у меня возникло ощущение, что со мной и впрямь беседует не Виссарион, не описанная им пирамида, а нечто иное, чему этот человек был только посредником, подобием живого ретранслятора. Он хотел ответить и не мог. Ответа не было, и мне почему-то стало страшно. Почти так же страшно, как в тот момент, когда из леса с повешенными братками я угодил в очередную черную расщелину.

Нужный ответ не приходил, и мир по-прежнему был экраном — зыбким, распростертым в пространстве тюлем, на котором крутилось и крутилось бессмысленное кино. Мы не отводили от движущихся фигур взглядов и потому не сомневались в вечности происходящего. Но тюль это всего-навсего тюль, и стоило только на мгновение отвернуться, как вселенная, дрогнув, исчезла. Талая вода смыла остатки лесов и полей, вокруг царственно и пусто распахнулась первозданная мгла. Лишь искорки бутафорских звезд и черный леденящий холод… Спрашивается, что более иллюзорно — крохотный земной шарик или безграничная тьма?

Рассуждения Виссариона неожиданно приблизились вплотную, ожившими тенями задышали в лицо. Я мог бы, наверное, их потрогать, если бы осмелился поднять руку, отважившись ткнуть в ту прореху, из которой они выглядывали. Но мне было по-настоящему страшно…

Как же славно, оказывается, ничего не видеть и не знать! Свалить все на гангрену позеленевших ступней, на галлюцинационный бред. Но что-то продолжало со мной твориться, что-то крайне непривычное. Возможно, подобно Виссариону меня отвлекли от расцвеченного тюля, заставили на миг повернуть голову. И что-то я, должно быть, узрел — что-то такое, чего не положено было видеть рядовому обывателю. Мелькнувший перед глазами образ засел в памяти, и вернуться глазами к привычному стало уже невозможно. Потому и рушился мой город, бурлящими потоками перемешивались далекие времена. Я утерял под ногами дно, и волны несли меня, как винную пробку, вскидывая на гребни и погружая в пенные впадины.

А между тем пасечник глядел на меня и молчал. Слова и впрямь были не нужны. Я и без того их слышал. Точнее, слышал и воспринимал ту субстанцию, которую куцым слогом субтитров силится передать людской язык. И почти воочию внимал превратившимся в кошмар взрыкивающим вздохам. Но теперь я уже ясно сознавал, что дышу я САМ. И всегда дышал САМ! Просто воспринимал себя извне и потому не узнавал. Боялся узнать…

— Пойду, — я неловко хлопнул однокурсника по плечу и поднялся. — Прогуляюсь на воздухе.

— Сходи, — он кротко кивнул. — Прогуляйся.

Загрузка...